– Да, и завтра же мы туда отправляемся, – сказали учителя, – каждый к своей секции.
– О розенкрейцерах никто не говорит, – между тем продолжал Захарьев-Овинов, – о них забыли, а кто их вспоминает, тот или вовсе не верит, что они когда-либо были на свете, или думает, что братство, осмеянное уже более полутораста лет тому назад, в первое же время своего возникновения, давно не существует. Какие надежды подают новые, в последнее время посвященные члены? Об этом пусть скажут их руководители… Один из розенкрейцеров, находившийся под твоим руководством, брат Albus (Захарьев-Овинов обратился к Абельзону), попался на пути моем: это Джузеппе Бальзаме, называвший себя в России графом Фениксом, известный в Европе под именем графа Калиостро. Он только один за последнее время нарушает тишину, господствующую в братстве. Это человек больших способностей и немалых знаний, человек, могущий причинить большое зло, хотя в нем не один мрак, и даже не знаю я, чего в нем больше – мрака или света. Это несчастное, погибшее существо. Он много зла собирался сделать на моей родине, но я не допустил этого…
– Это изменник! – перебил Абельзон. – Он в Нюренберге, я с ним увижусь. Он должен подлежать каре. Тебе придется начать свое владычество смертным приговором. Тяжкая обязанность! Но ведь я, руководитель этого изменника, буду ее исполнителем – и рука моя не дрогнет!
– Я не начну своего владычества смертным приговором, – спокойно сказал Захарьев-Овинов.
– Как? Но ведь он изменник! – воскликнули разом все, даже старец.
– Нет, – все так же спокойно ответил новый глава розенкрейцеров, – имя нашего братства ни разу и нигде не было произнесено им, да и не будет произнесено. Он несчастный человек, не нам быть его палачами, он сам себе палач. Он сам, достойный лучшей участи, ежедневно подписывает свой смертный приговор – и в конце концов погибнет. Спасти его нельзя, я это знаю. Но мы еще поговорим о нем с тобою, Albus, и ты… или мы его еще увидим в Нюренберге. Теперь же не в нем дело…
Глаза его блеснули и загорелись новым огнем; неподвижное лицо внезапно будто ожило, и глубокое страдание, которое сразу с изумлением и невольным страхом заметили розенкрейцеры, изобразилось на нем.
– Отец, – сказал он, обращаясь к старцу, – помнишь ли ты мои былые мечтания, помнишь ли священный трепет, наполнявший меня, когда ты говорил о неизбежности, о близости той минуты, которую я теперь переживаю? Ты помнишь, что я жаждал этой минуты не ради власти, а ради того высшего совершенства, достижение которого сделает меня ее достойным. Я говорил тебе, что тогда я упьюсь наконец и насыщусь, я, всю жизнь терзаемый голодом и жаждой! И ты отвечал мне: «Да, ты упьешься, ты насытишься!..» Отец, я занял твое место… Отец, ты никогда не лгал, ты не можешь лгать… Я по-прежнему голоден, по-прежнему жажду – напои и накорми меня!..
У всех так и упало сердце. Все сразу почувствовали, что грозившая беда, та беда, которую и отец и учителя почли уже минувшей, снова надвигается, что она даже страшнее, чем им казалось. Полное молчание было ответом новому главе розенкрейцеров.
– Или я говорю неясно! – воскликнул он, и еще более невыносимое страдание изобразилось на лице его. – Слышишь, отец, я голоден, я жажду, я задыхаюсь! Это ли венец работы всей жизни, великих познаний, доведших меня до власти, почитаемой нами величайшей властью в мире? Глава розенкрейцеров, мудрец из мудрецов земных!.. В чем же мудрость моя, в чем же и твоя мудрость, если ты не мог и не можешь напоить меня и насытить и если я сам не могу этого?..
– О какой пище, о каком питье говоришь ты, сын мой? – едва ворочая языком и с ужасом глядя на Захарьева-Овинова, прошептал старец.
– Я говорю о счастье, – внезапно овладевая собой и холодея, произнес Захарьев-Овинов. – Я полагал, что, достигнув этой вершины, на которой нахожусь теперь, я достигну предела знаний. Между тем теперь я знаю, что передо мною все та же беспредельность. Я полагал, что венец наших усилий, нашей работы – безмятежность души и счастье, а между тем если до сих пор я не считал себя последним из несчастливцев, то единственно потому, что не понимал этого. Отец, я несчастлив, и вместе со мною несчастливы и вы все!..
Нельзя себе представить того впечатления, какое эти слова произвели на розенкрейцеров. Будто гром ударил над ними, будто вековые стены старого замка обрушились и придавили их. Все эти мудрецы и сам стодесятилетний старец, вмещавший в себе всю мудрость тысячелетий жизни человечества, в первый раз остановились на мысли о счастье и несчастье. Все они почувствовали в словах Захарьева-Овинова громадное, роковое значение и поняли, поняли всем существом своим, что прожили всю жизнь, не зная, что такое счастье, никогда не испытав его, никогда даже о нем не подумав. Весь ужас, наполнявший душу Захарьева-Овинова и вырывавшийся из этой измученной, так недавно еще холодной, но теперь горевшей неугасимым огнем души, передался им. И все они сидели неподвижно, как зачарованные, глядя в метавшие искры глаза великого розенкрейцера и ожидая нового, страшного удара.
XVIII
– Сын мой, – выговорил наконец Ганс фон Небельштейн, – в словах твоих заключается такая бесконечность отчаяния и такое тяжкое обвинение всем нам, и прежде всех мне, что я даже не могу себе представить, как подобные слова прозвучали под этими сводами… От кого мы их услышали?! Ведь мы не авгуры, морочившие народ… Наши знания – не обман, не шарлатанство… А если мы обладаем действительными познаниями, скрытыми от других людей, если мы наследники и носители всей мудрости человечества, то ведь в этой мудрости, в этом знании и заключается все высшее счастье, какое способен вмещать в себя и испытывать человек, находящийся в теле…
– Отец, мы не раз говорили обо всем этом, и теперь нечего повторять старое и известное, – перебил Захарьев-Овинов. – Отвечайте мне все прямо, ибо вопрос мой – не пустой вопрос и на него не может быть условного ответа: счастливы ли вы?
– Да, мы счастливы! – ответили розенкрейцеры, стараясь вложить в этот ответ как можно больше убедительности и спокойствия. Их «старание», конечно, не ускользнуло от пристального взгляда Захарьева-Овинова, и едва заметная печальная усмешка скользнула по губам его.
– Разберем ваше счастье, – сказал он.
Все сидели теперь как-то уныло, будто осужденные, и тревога выражалась во всех взглядах, обращенных на великого розенкрейцера.
– Брат мой, Роже Левек! – воскликнул он, приближаясь к скромному французу и кладя ему руку на плечо. – Итак, ты счастлив?! Упорным многолетним трудом, проводя бессонные ночи за древними книгами и манускриптами и впиваясь пытливым умом в тайный смысл символов, ты достиг больших знаний. Ты понял единство природы, и, сделав из этого единства вывод о возможности производить чистое золото из низших металлов, ты с помощью нашего великого учителя (он указал на старца) приступил к «деланию». Ты начал с алхимической работы над самим собою, а потому безошибочно добыл то чудное, первобытное вещество, того символического «красного льва», крупинка которого легко может превратить в чистое золото огромный кусок железа. Перед тобой открыты тайны видения в астральном свете, чтения и направления чужих мыслей. В твоих руках истинная власть, и ты… ты по-прежнему сидишь в своей пыльной лавочке букиниста и ешь свой салат в таверне и подвергаешься презрительному обращению каждого нахала…
Роже Левек вскочил со своего кресла…
– Кто говорит это?! Ты… Ты! – вне себя вскричал он. – Да ведь это нечто непостижимое! Так говорить может непосвященный слепец! И мне странно отвечать тебе, что если я сижу в своей лавочке, если я не делаю золота, умея его делать, то это именно ведь потому только, что мои знания истинны… Я умею делать золото – и потому оно для меня не дороже всякого булыжника, валяющегося на улице… Я легко могу окружить себя всеми благами мира – и потому они мне не нужны. Я добровольно остаюсь в своей лавочке – и это дает мне право на звание великого учителя, которое для меня дороже всего…
– И ты счастлив сознанием своего великого учительства? – тихо, покачав головою, произнес Захарьев-Овинов. – Не говори этого, не говори о своем счастье, когда я знаю, что теперь, сейчас вот, ты отдал бы все свои знания, все свои силы, всю свою власть, чтобы, как двадцать пять лет тому назад, прижать к своей груди твою Матильду и твоего маленького Жана, которых смерть отняла у тебя во время морового поветрия, в тот страшный день, когда ты и сам был на краю могилы…
Роже Левек пошатнулся, схватился за голову руками и бессильно упал в кресло. Вся тоска и все сердечные муки этих двадцати пяти лет, тоска и муки, в которых он никогда не признавался не только перед кем-либо, но и перед собою, вдруг нахлынули на него, вызванные этими нежданными словами. И под напором непобедимой, прорвавшей свои оковы силы глухое рыдание вырвалось из груди его.
– Вот как ты счастлив, великий учитель! – грустно сказал Захарьев-Овинов и, отойдя от него, приблизился к Абельзону.
– Брат Albus, – начал он, спокойно и прямо глядя в могучие, страшные глаза маленького человека, – и ты тоже счастлив? Ты взял себе имя Albus для того, чтобы под этим белым покровом скрыть мрак, который часто, часто бывает в душе твоей… Но ведь не только природу, а и меня не обманешь!.. Ты не производил внутренней алхимической работы, и я прямо скажу тебе, что она была бы неудачна, – да и ты сам это знаешь. Но у тебя достаточный запас «красного льва», и, если бы ты захотел, этот запас произвел бы столько золота, что ты мог бы построить из него целый замок. Только тебе этого не надо…
О, ты безупречный розенкрейцер! Ты развил свою волю до высочайших пределов, и она может производить то, что темные люди называют чудесами. Ты по праву занял в братстве место великого учителя. Ты никогда не пользовался своими знаниями и своею властью для того, чтобы делать то, что мы называем злом, – и в этом-то и сказалась твоя железная воля. Ты крепкими узами опутал себя, но не победил в себе, а только насильственно сковал страшного, лютого зверя…
Этот зверь жив и рвется из неволи, томит и грызет тебя. По жизни своей, по своим действиям ты стоишь на высоте, которой не достигают страсти. А между тем эти страсти бушуют в душе твоей. Я изумляюсь тебе и уважаю тебя, ибо такая сила воли достойна уважения! Но я тебя знаю. Не равнодушие в тебе ко всем благам мира, не возвышение над человеческими слабостями, не спокойный взгляд на человечество сверху вниз…
О, если бы ты развязал свою душу, снял с нее насильственно надетые на нее цепи, – ты бы ринулся в самую глубину страстей, упился бы кровью, насладился бы чужими страданиями! Ты ненавидишь человечество, в тебе кипит кровь твоих предков-евреев. Ты вмещаешь в себе всю ненависть своего племени к другим народам. О, ты жесток, брат Aldus, и бываешь рад, когда братство поручает тебе карать изменника. Ты вот и теперь стремился к роли палача и требовал, чтобы я подписал смертный приговор, и говорил мне, что рука твоя не дрогнет…
Да, ты можешь испытать злобные, страшные наслаждения, которых лишаешь себя силой своей воли, силой своего разума, – а счастья все же ты не знаешь и не знал никогда, ибо счастье не есть наслаждение злобы и мести. Опровергни меня, если можешь!..
Но Абельзон молчал, лицо его страшно побледнело, и удивительные глаза, сила которых заставляла каждого смиряться и замолкать, бессильно опустились перед спокойным, холодным взглядом великого розенкрейцера.
– Барон фон Мелленбург, – обратился Захарьев-Овинов к важному, величественному немцу, – скажи мне, одержал ли ты победу над своим честолюбием, не приходят ли к тебе до сих пор минуты, когда ты готов отказаться от великого учительства и бежать из братства, захватив с собою все знания, какие помогли бы тебе удовлетворить твоей страсти? Не мечтаешь ли ты о блеске и власти и не находишь ли ту власть, которой обладаешь, незавидной, ибо она ведома только в небольшом кружке розенкрейцеров высших посвящений?.. Ты тоже, как и брат Albus, в постоянной борьбе с самим собою. Это ли счастье? Что же, или я клевещу на тебя?.. Скажи, что я клевещу, – и я буду просить у тебя прощения…
– Мы признали тебя своим главою, великий светоносец, – медленно произнес барон фон Мелленбург, – читая в душе нашей, ты еще раз доказываешь то, что мы уже знаем, то есть твою власть и силу… И если ты начал с признания своего голода и своей жажды, то для нас нет унижения быть слабыми и несчастными, несмотря на все наши знания…
– Зачем же ты так уверенно ответил на мой вопрос, зачем объявил, что ты счастлив?.. Почему же ты подумал, что можешь скрыть от меня истину?
Барон фон Мелленбург взглянул на старца, ища в нем поддержки. Но старец сидел неподвижно, сдвинув брови, с почти потухшим взглядом, устремленным в одну точку. Он ни одним словом, ни одним движением не поддержал великого учителя. Ведь и он, величайший из мудрецов, так же точно обвинялся во лжи, в легкомысленной лжи – и ему нечего было ответить на это обвинение. Он только чувствовал свое унижение, свое бессилие, мучительно чувствовал напор бури, которая разразилась и с которой нельзя бороться.
– А ты, граф Хоростовский, – обратился великий розенкрейцер к другому сухому старику, сидевшему тоже опустив голову, – у тебя и помимо «красного льва» собраны несметные богатства, и лежат они как ненужный хлам, непригодный ни для тебя, ни для других. За все долгие годы твоей жизни ты не видал вокруг себя ни одной улыбки, ты никому не сделал сознательного зла, но и добра тоже не сделал… И тебе холодно, и тебе скучно, и вот теперь ты сидишь с опущенной головою, потому что в первый раз в жизни я этими своими словами пробудил в тебе сознание, что тебе холодно и скучно!..
Старый граф только еще ниже опустил голову. Перед ним мелькала вся его жизнь, прошедшая в поисках за неведомым и в нахождении того, что не давало никакого тепла, никакого счастья.
– Отец! – воскликнул тогда Захарьев-Овинов, подходя к старцу Небельштейну. – Твои знания и твои силы громадны! Эти знания, эти силы так велики, что если ты не нашел полного всесовершенного счастья, значит, оно зависит не от сил и не от знаний. А что ты не нашел его, этого счастья, доказывает мне слабость твоего старого тела, из-за которой ты передал мне сегодня власть свою. Ты утомлен жизнью, ищешь покоя, не хочешь воспользоваться теми средствами, которые в состоянии снова вернуть к бодрости твое дряхлеющее тело. Пусть непосвященные, слепые скептики считают сказкой возможность продления человеческой жизни, но ведь мы с тобою знаем, что это не сказка, и ведомо мне, что еще намного десятилетий ты мог бы поддержать в себе телесную силу. Однако ты этого не хочешь, ты устал от земной жизни, тебе отрадно, мало-помалу ослабевая, уйти в иные сферы. От счастья не бегут, отец, – значит, твое счастье не здесь…
– Ты в этом прав, сын мой, – мрачно ответил старец, – но я жду конца твоей речи и уж тогда тебе отвечу…
XIX
– Конец приближается! – воскликнул Захарьев-Овинов, все более и более одушевляясь. – Мы должны быть, прежде всего, правдивы и мудры. Мы живем в знаменательное время. Пройдет немного лет, и мы будем присутствовать при страшных, кровавых событиях, которые окажутся кризисом в болезни человечества. Человечество оправится после этого страшного кризиса, и начнется для него новая эра… Еще столетие, другое, третье – и вид земли изменится до неузнаваемости. Знания человеческие станут возрастать с необычайной быстротою. Тайны природы, известные теперь лишь нам, немногим избранным, и хранимые нами под великою печатью молчания, мало-помалу сделаются общим достоянием. Бороться против этого нельзя и бесполезно. Пройдет каких-нибудь полтораста-двести лет – и то, что считается теперь безумной сказкой, станет для всех привычной действительностью. Одним словом, человечество пойдет по тому пути, по которому прошли мы все, розенкрейцеры, в течение нашей жизни. Как то, что мы знаем теперь, казалось нам когда-то чудесным и невозможным, теперь же представляется обычным, а потому и не производит на нас никакого впечатления, – так точно будет и с человечеством… Как мы начали с материи и перешли к духу, познав, что мир материальный есть только отражение духовного, – так и человечество начнет с открытий в области материи, обоготворит ее и затем… затем убедится, что те же самые явления происходят гораздо проще и лучше с помощью духа…
Мы в значительной степени уничтожили препятствия, предоставляемые нам пространством и временем, – и человечество легко достигнет этого. Мы знаем тайну производства золота – и человечество откроет ее. Для нас золото не имеет никакой цены – точно так же потеряет оно цену для всех, и надо будет найти что-нибудь новое, что имело бы цену… Мы умеем овладевать мыслями, чувствами и поступками людей и в то же время знаем средства избегать подобного рабства, средства верной защиты от посторонних влияний. Мы видим без глаз, слышим без ушей и сообщаемся друг с другом, не теряя времени и пренебрегая пространством. Мы соединяем в маленьком кусочке вещества все необходимое для питания нашего организма на более или менее долгое время. Мы на десятки лет останавливаем разрушение нашего тела. Все это станет доступно каждому человеку… Как мы, овладев тайнами природы, живем и распоряжаемся в области, соответствующей нашим познаниям, точно так же и человечество будет распоряжаться в этой области. Если бы мы дожили до того времени, не увеличив наших познаний, то из людей высших, могущественных превратились бы в людей самых обыкновенных…
Мы идем впереди, вот и все! Мы идем впереди, но человечество быстро нас нагоняет. Во все времена будут люди, которые пойдут впереди, и человечество всегда будет нагонять их. Но как теперь мы, поднявшись на высоту знаний, живя и действуя в более широкой и светлой области, чем другие, не получили от этого счастья, так и человечество, в какой бы высокой области познаний ни оказалось, этим самым не достигнет еще счастья…
А между тем ведь понятие о счастье существует, оно не звук пустой. Существо человеческое способно к счастью и, достигая его, возвышает и развивает свою душу более чем знанием, более чем силой и могуществом. Счастье есть венец жизни. Мы теперь должны наконец убедиться не рассуждениями, а нашим внутренним чувством, что познания не дают его, значит, дает его нечто иное, чего у нас нет, что мы просмотрели в нашей мудрости. А между тем, так как счастье есть высшее благо, то какие же мы учителя, если не владеем им и не можем дать его ученикам нашим?.. Мы несем с собою свет, но тепла не несем, какие же мы учителя и в чем значение нашего братства?..
– Тепло и свет!.. – шептали губы старца. – Да, ты прав… свет и тепло – это величайшее сочетание… это истинная, единая жизнь; но, если мы не владеем этой тайной… если мы пребываем в заблуждении, поведай нам все, ты наш глава!..
– Если бы я открыл эту недоступную, неведомую нам тайну, я не задыхался бы, я не страдал бы от голода и жажды! – с тоскою в голосе сказал Захарьев-Овинов. – Но я знаю человека, которому тепло, который счастлив. Да, я его знаю, он сильнее меня, гораздо сильнее. Вы признаете меня своим главою, вы полагаете, что отныне я владею высшей властью, а я вам говорю, что я бессилен перед этим человеком. Склониться перед ним, вручить ему власть над братством!.. Но он с улыбкой отвернется от этой власти… она ему не нужна… У него нет никаких знаний, а между тем в руках его величайшее могущество, и он владеет благом счастья. Вы знаете, что у меня есть сила исцелять человеческие страдания, болезни. И вот я пытал свою силу – и ее не оказалось, а этот человек пришел и в миг один исцелил разрушавшееся, страшно страдавшее тело…
– Ты встретил человека, обладающего высшим могуществом, – и я не знаю этого человека! – с сомнением покачав головою, перебил старец. – Тут что-то не так… тут какая-то странная ошибка…
– Ты не знаешь его, отец, потому что его путь – не наш путь. Я ничего не преувеличиваю. Человек этот во многом слабее меня, но во многом он гораздо сильнее. Я заговорил о нем, так как он доказал мне, что многие явления, которых мы достигаем только с помощью высших знаний, иногда даются человеку помимо всяких знаний, и явления эти самого высшего порядка.
– Тут нет ничего невозможного: это проявление бессознательной, но могучей воли.
– Нет, не воли, – вскричал великий розенкрейцер, – не воли, ибо воля – свет, а это – проявление тепла, того тепла, которого у нас нет! Человек, о котором я говорю, живет в области высшей, чем наша.
– Где же эта область? Ты сам указал, что мы сумели отличить источник света от его отражения и перешли из области материи в область духа…
– Да, но то, что мы называем духом, еще не дух, а лишь тончайшая, высшая материя, грубые осадки которой производят мир форм. В своей гордости, распознав тончайший эфир и узнав его свойства, мы объявили его высшим Разумом и решили, что он есть суть природы, ее первооснова, источник жизни и творчества. Мы сделали себя творцами, вместили в себя единый высший Разум. Нам на вершине розенкрейцерской лестницы доступно все, мы все можем творить, а чего не можем, того и нет. Но вот мы творим одним светом, без тепла, и потому дрожим от холода… Значит, тепло не существует? Нет, оно существует, и мы, со всеми нашими знаниями эфира, астрального света, со всем нашим холодным, не дающим счастья творчеством, только жалкие безумцы! Мне не понадобилось далеко ходить за доказательствами того, что мы все несчастны, я взял первое, что мне попалось под руку, – и вы все сознались в своем несчастье, в полном неведении высшего блага, высшей истины!..
Все поднялись со своих мест. Старец кинулся было к Захарьеву-Овинову, стараясь помешать ему высказать до конца его мысль, ту мысль, которая становилась теперь всем понятной. Но великий розенкрейцер поднял руку, и все будто застыли на месте.
– Братство розенкрейцеров объявило себя вместилищем высшей истины, знания и власти, – спокойно и твердо сказал он. – Оно заблуждалось, но, пока это заблуждение было искренне, братство не было за него ответственно. Теперь же заблуждение ясно: мы далеки от истины, знания и власти. Я, законный глава розенкрейцеров, признаю преступным обманывать людей обещанием того, чего у нас самих нет; я, зная свои силы, признаю себя слабым. Я не владею высшей истиной и лишен высшего блага – счастья. Вы все признаете себя еще более слабыми, ибо мое жалкое богатство несколько обширнее вашего. Но если мы слабы и несчастны, у нас все же есть человеческое достоинство и то благородство, которое не позволяет нам быть авгурами. Мужественно перенесем наше поражение, снимем с себя не принадлежащие нам знаки достоинства, которые, хотя мы до сего дня и не сознавались себе в этом, только тешили нашу гордость и наше тщеславие, превратимся в скромных искателей истины, а не учителей ее. Наше великое братство было заблуждением. Такое братство может быть только там, где воздвигнут храм истинного счастья, озаренный светом и теплом. Будем искать этот храм, и, только найдя его и получив в нем высшее посвящение, мы решим вопросы духовной иерархии, власти и славы. Только полная душевная гармония и ее следствие – невозмутимое довольство и счастье – облекут нас истинной властью и действительными знаками этой власти. Поэтому я, глава розенкрейцеров, которому вы обязаны повиновением и ослушаться которого не можете, если бы и хотели, объявляю братство Креста и Розы в настоящее время несуществующим!
Все оставались неподвижными. Чудным светом вспыхнул таинственный знак на груди великого розенкрейцера. Но вот он снял с себя этот знак, и в то же мгновение он погас в руке его: теперь это была золотая, тонкой ювелирной работы драгоценность, и только.
– Вот наш великий символ! – сказал Захарьев-Овинов, показывая свой погасший Крест и Розу отцу и братьям. – Я не умаляю его значения, в нем средоточие света, разума; но в нем нет тепла, и, вы видите, он может погаснуть. Вы называли меня светоносцем, мне стоило обнажить грудь свою, и при блеске моего света всякий розенкрейцер падал ниц, зная, что тот, кто смеет носить на груди своей этот свет, облечен силой и властью. Да, этот знак прекраснее и важнее всех знаков отличия, носимых монархами и государственными людьми мира! Когда я сумел найти и замкнуть чудный луч мирового света в этом драгоценном символе, моя гордость торжествовала… но теперь я знаю, что моя тайна не есть великая тайна, а только одно из тех открытий, к которым быстро придет человечество. Минует сотня лет – и лучи этого света будут освещать своим голубым чудным сиянием улицы городов, жилища людей, будут возвышать красоту женских украшений… Таинственный свет, который носить на себе теперь могу лишь я, один будет сиять на голове и на груди танцовщицы на театральных подмостках, его станут продавать в игрушечных лавках как красивую забаву. Сначала для его сосредоточия потребуются разные приспособления, потом все это упростится, и, наконец, люди поймут, что можно его добывать так, как я его добываю, без всяких видимых приспособлений…
– Итак, – заключил он, – пока мы не научились согласовать свет с теплом и не нашли счастья, мы не принадлежим к высшему, всемирному обществу розенкрейцеров. Если когда-нибудь мы соберемся в день наших годичных заседаний под этими древними сводами, то это будет значить, что мы все открыли великую тайну тепла, что мы нашли счастье… Тогда и только тогда возродится наше братство… О, если б этот великий день настал для нас!.. Пока же, братья, мы свободны от всех требований нашего устава; пусть каждый из нас идет в жизнь и делает из своих действительных знаний и сил то употребление, какое ему укажут разум и совесть… Организация нашего братства такова, что временное или вечное прекращение его деятельности может произойти без всяких потрясений… Я сказал все. Отец, я жду твоего слова.
Старец поднял на него взгляд, в котором теперь ничего не было, кроме спокойствия.
– Сын мой, – сказал он, – гроза пронеслась над нами и оказалась животворной… В словах твоих и действиях видна та истина и мудрость, которая высоко вознесла тебя… Ты прав, и мы должны благодарить тебя за трудный и великий урок, который не унизит нас, а поможет нам возвыситься. Да, мы все должны приступить к испытанию… и мы разойдемся сегодня с надеждой, что настанет день, который снова соединит нас. Быть может, я не увижу этого дня… но он настанет! Вот и мое пророчество: под эти древние своды еще придут блаженные силы человечества и в братском общении обменяются здесь такими сокровищами, которые вместят в себе все блага материи и духа…
Розенкрейцеры крепко обнялись и каждый со своими мыслями и чувствами разошлись по мрачным и сырым помещениям замка, где старый Бергман приготовил им постели.
XX
Прошло недели две, и все совершилось так, как было предназначено новым главою братства розенкрейцеров. Это великое, таинственное братство на неопределенное время прекратило свою деятельность.
На древней пустынной улице Нюренберга, в том ветхом доме, который принадлежал уже несколько столетий фамилии Небельштейнов и где Захарьев-Овинов в первый раз увидел отца розенкрейцеров, ежедневно, лишь наступала вечерняя темнота, происходили собрания братьев. Сначала поочередно каждый из четырех великих учителей собирал розенкрейцеров высоких посвящений, лично знавших своего великого учителя под его розенкрейцерским именем, знавших о существовании носителя знака Креста и Розы и главы всего розенкрейцерства, но никогда их не видавших.
Великие учителя передали посвященным, что вследствие очень важных соображений отныне, впредь до нового распоряжения главы розенкрейцеров, периодические собрания братства прекращаются. Никто не будет теперь получать никаких инструкций, не будет отдавать отчета в своей деятельности. Каждый становится совершенно свободным в своих поступках и может распоряжаться как угодно своими знаниями. Конечно, связь между розенкрейцерами не прерывается, и всякий по-прежнему, если будет в том нуждаться и того желать, таинственными путями получит всю нужную помощь и все указания. Но только этим и ограничится влияние высших сфер розенкрейцерства…
Розенкрейцеры были изумлены, опечалены и даже потрясены таким сообщением великих учителей. Каждый, естественно, пожелал узнать истинные причины такого решения. Но учителя никому не хотели открыть тайны того, что произошло в стенах замка Небельштейна. Новый глава розенкрейцеров допустил это молчание, и великие учителя ограничились таким ответом: «Настало время испытания истинной силы каждого из братьев; когда испытания будут окончены, тогда выяснятся действительные результаты деятельности каждого».
Затем великие учителя потребовали от посвященных розенкрейцеров, чтобы каждый из них, в свою очередь, собрал порученных им неофитов и передал им решение. Это было исполнено – и внезапно, само собою, всемирное братство видоизменилось, распалось, потеряло свою крепкую, определенную форму, основанную на строгой иерархии и на ритуале.
При этом, надо сказать, в каждом из собраний братьев низших посвящений произошло нечто странное. Каждый из розенкрейцеров-неофитов, услышав объяснение своего руководителя, впадал в какое-то особенное состояние и, выйдя из заседания, забывал очень многое из того, что относилось до известной ему организации братства. Все, что совершилось, то есть неожиданное таинственное прекращение деятельности братства, представлялось ему естественным и мало-помалу переставало интересовать его…
Когда Абельзон, известный руководимым под именем Albusa, собрал в старом доме Небельштейна всю секцию, в числе приглашенных не было Калиостро. Ему было указано другое время. И, явясь в назначенный час, он, к изумлению своему, не увидел никого, кроме Albusa. При первом же взгляде на удивительные глаза маленького человека Калиостро понял, что если бы Albus мог на месте растерзать его, он сделал бы это без всякого промедления – такая жестокость, злоба и ненависть светились в этих страшных глазах. Но Калиостро был более чем когда-либо уверен в своей силе – ясновидение Серафины-Лоренцы не могло обмануть. Он знал наверное, что ему не предстоит никакой опасности.
«Благодетель человечества» почтительно поклонился своему учителю и спокойно ждал его слова.
– Джузеппе Бальзамо! – резким голосом воскликнул Абельзон, нервно дергаясь в кресле, на котором сидел. – Ты не должен изумляться, что вместо розенкрейцерского собрания, на которое ты явился в Нюренберг, ты видишь меня одного. Твоя дерзость не имеет пределов, и только поэтому ты мог воображать, что будешь когда-либо присутствовать на собрании братьев…