Касимовская невеста
ModernLib.Net / Исторические приключения / Соловьев Всеволод / Касимовская невеста - Чтение
(стр. 6)
Автор:
|
Соловьев Всеволод |
Жанр:
|
Исторические приключения |
-
Читать книгу полностью
(417 Кб)
- Скачать в формате fb2
(182 Кб)
- Скачать в формате doc
(177 Кб)
- Скачать в формате txt
(171 Кб)
- Скачать в формате html
(183 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14
|
|
– Митя, куда ты, постой, Митя! – сквозь рыдания прошептала она. Дмитрий остановился. – Отняли! – простонал он. Фима крепко обняла его и не выпускала. – Успокойся, – говорила она, – ничего того не будет. Государь на меня и не взглянет. Ох, как страшно! Только ты не бойся, Митя, все это не так… это неправда… это не то!… Она сама не знала, что говорит. Ее тоска давила – она не могла видеть мучений Дмитрия. Какой-то ужас ее охватывал… Но что– то странное вдруг произошло с Сухановым. Его безумное отчаяние исчезло. Он прижал в темноте голову Фимы к груди своей и проговорил тихим, почти спокойным голосом: – Сердце не обманет, чую беду великую… Люблю я тебя, Фима, пуще жизни – ты это знаешь; но я не стану тебе поперек дороги!
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
I
Приказом из Москвы велено было торопиться. Посланцы царские, Пушкин с князем Тенишевым, оповестив окрестных дворян, сделали смотр находившимся в наличности касимовским девицам и составили им список. Не обошлось при этом, конечно, без большого шума и всякой тревоги. Весь город волновался, каждая мать желала видеть свою дочь царскою невестой и все усилия употребляла для того, чтобы вывести ее на смотр бояр московских в самом лучшем виде. За целый год в Касимове не изводилось столько румян, белил и сурьмы, сколько извелось в последние три-четыре дня. Но присланные царем бояре московские, несмотря на все хитрости матерей, очень умели отличать хороший товар от худого и немало забраковали невзрачных девушек. Матери их и отцы с досады и обиды просто содом подняли, так и налезали на бояр. В доме воеводы, где происходил смотр, с утра до вечера стон стоял от бабьих криков и воплей. Пушкин с Тенишевым потеряли наконец терпение и стали запираться в отведенных им воеводой горницах, никого к себе не допуская. Но волнение не прекращалось. Обиженные матери забракованных дочек не могли спокойно вынести нанесенного им оскорбления. Видя, что ничего не поделаешь, что московские бояре неумолимы, они стали накидываться на своих счастливых соперниц. И если бы Пушкину с Тенишевым заблагорассудилось поверить хоть сотой доле из того, что рассказывали в приемном покое воеводы, то пришлось бы им разорвать составленные списки и не пускать в Москву ни одной из выбранных уже и записанных девушек. Злоба женская хитра на выдумки – чего только не наболтали… В одной из невест-красавиц, по клятвенным уверениям обиженных соседок, семь бесов сидело; другая по ночам петухом кричала; третья, от роду которой было всего пятнадцать лет, уже умудрилась родить тройню; четвертая сама по себе бы еще ничего, да мать у нее такая, что ей и показаться пред царские очи никак невозможно… Но бояре московские были люди благоразумные, хорошо знавшие цену озлобленному языку человеческому, а наипаче бабьему. Коли красива да стройна была девушка – тотчас же и вносили ее в список, об остальном не заботясь. Есть ли у нее болесть какая, али там другие провинности за нею водятся – все то узнают доподлинно дворцовые бабки да немчин дохтур… Не удалось даже самому воеводе Обручеву поколебать Пушкина. Узнав о том, что дочь Всеволодского тоже включена в список, воевода начал наговаривать на Рафа Родионовича, убеждал Пушкина, что не только дочь его на Москву везти нечего, но что и самого-то старика Всеволодского следует в кандалы заковать за его дела непотребные. Пушкин долго молчал, слушал себе речи Обручева и только искоса на него поглядывал. Фима Всеволодская поразила его своею красотой, и он особенно радовался, что доставит в Москву такую невесту. Кроме того, Раф Родионович в разговоре с ним у отца Николы откровенно поведал ему о своем горестном положении, рассказал все свои обиды. Пушкин сразу убедился в правоте почтенного старика. К тому же он давно уже слышал о проделках касимовского воеводы, а грабежи да разбои и всякое своевольство различных приказчиков были тоже не новостью. Конечно, в другие времена, при других обстоятельствах этот самый Пушкин не стал бы держать руку неизвестного и бедного касимовского дворянина, но ведь если Фима поразила его своей необычайной красотой, она точно так же может поразить ею и там, во дворце, самого царя молодого. В таком случае Всеволодский из бедного, обиженного человека превратится в силу. Пушкин, как опытный царедворец, сразу обдумал все это и решил, что старика заранее обласкать нужно, нужно сразу сделаться его благодетелем. А воеводы касимовского московскому боярину бояться нечего – и воевода хорошо это понимает и потому-то так низко кланяется царскому посланцу, не знает, чем угостить его, как задобрить. – Что же ты, боярин, на мои речи ничего не ответствуешь? – говорит Обручев, перебрав все клеветы, какие только можно было возвести на Всеволодского. – А что же мне отвечать тебе, воевода? – наконец прерывает молчание Пушкин. – Я не властен судить Всеволодского… Ты на него жалуешься – он на твои обиды плачется! Ну вот, как приедем мы на Москву, я это ваше дело и доложу государю. Вот тебе и весь сказ мой. И Пушкин лукаво усмехается, поглядывая на Обручева. Воевода, позабыв свою тучность, как вьюн завертелся на месте от слов этих. Он почувствовал, что если Пушкин говорит с ним таким образом, значит, нужно держать ухо востро. Беда может прийти с той стороны, откуда и ждать-то ее было нельзя никоим образом. Пушкин ушел заниматься своими делами, а воевода велел доверенному подьячему позвать к себе в укромный покойчик приказчика Осину, который еще со вчерашнего дня тайно находился у него в доме. Осина вошел хмурый и красный больше прежнего, поклонился воеводе в пояс и молча стал перед ним, поглядывая на него исподлобья. – Что же это ты, разбойник, сделал со мною, аспид ты этакой! – вдруг крикнул Обручев, с кулаками подступая к Осине. Тот вздрогнул и попятился. – Что такое, государь воевода? И невдомек мне, за что ты меня так?!. – Невдомек! а! невдомек, хамово отродье?… – продолжал воевода с пеною у рта. Самые ужасные ругательства посыпались с языка его, и он долго не мог ничего выговорить, кроме этих ругательств. Осина молча слушал и ждал, что будет дальше. Наконец воевода остановился. Он сообразил, что его крики и брань могут очень легко услышать московские приезжие, а главное, что не для одной только брани призвал он Осину. – Ты тут разбойничаешь, – заговорил он более спокойным голосом, – а мне погибать из-за тебя!… Но первое изумление и смущение Осины уже прошли. Он не боялся грозного воеводы – они были слишком тесно связаны общими интересами. – Не тебе бы, Никита Петрович, разбоями укорять меня, – перебил он Обручева. – Посчитаем-ка, на чью долю с моих разбоев больше приходится – на мою али на твою… Кажись, до сей поры я был перед тобой в исправности, так нечего тебе на меня лаяться. А коли неладно что вышло, так ты толком поведай – дело-то, может, и поправим вместе. – Много ты тут поправишь! – закричал было опять Обручев, но тотчас же понизил голос. – Рафка-то, может, скоро в силе будет – вот тебе, выкуси!… Слышь ты, московским боярам его девка больно приглянулась, царю напоказ везут… Чуешь ли, чем это пахнет?!. Осина вздрогнул. – А! вот оно что! – прорычал он, да так страшно, что теперь уже Обручев от него попятился. – Дрянь дело, – проговорил он, наконец, обрывающимся голосом. – Попадет Фима в Москву, одним глазком ее царь увидит, так на других и смотреть не станет. Краше ее не сыщется девки во всем свете! – Не видал я этой Фимки Всеволодского, – перебил его воевода. – А коли и впрямь такова она, то вот что скажу тебе: ежели Рафке да этакое привалит счастье, так ты пропал, как пес пропал, – это уж само собою: да из-за тебя, окаянного, ведь и мне пропадать придется! Ну и не хочу я этого! Долго я держал твою руку, покрывал тебя – будет! Выпутывайся сам как знаешь, а на меня не надейся… Провалиться тебе со всеми твоими приносами!… – Что же, ты это меня, никак, выдавать надумал? – злобно усмехнувшись, проговорил Осина. – Выдать выдашь, а сам беды не минуешь… Рафку-то мы с тобой ведь не со вчерашнего дня знаем; подумай-ка, забудет он, что ли, твои все обиды?!. Пиши-ка ты лучше грамотку князю Сонцеву, давнишний тебе он благоприятель. А я с той грамоткой на Москву поеду. Не ведаю еще, как оно будет, одно только ведаю: не дам я Рафке праздновать… такое придумаю! В руках он будет держать свое счастье, а я его у него из рук вырву. Или пропаду пропадом, или и тебе сослужу службу великую!… Осина замолчал. Грудь его тяжело дышала, глаза мрачно блестели под сдвинувшимися бровями. Воевода задумался. Он хорошо и давно знал Осину, знал, что на ловкость и хитрость его смело положиться можно, что он не задумается ни перед каким средством. К тому же в последних словах его слышалась такая злоба и такая решимость… Да и риску ведь не было никакого для воеводы. И правду молвил этот Осина проклятый – выдать его Всеволодскому, пожалуй, хуже будет, да и наверно хуже. Приказчик невесть что наговорит на него, воеводу, совсем его запутает – солонее Рафа ему придется… – Ну, коли так, ин ладно, – сказал Обручев. – Пожди там, грамоту князю изготовлю. Только смотри ты, Яков, помни: головою я мог тебя выдать врагу твоему лютому, да не выдал, помни ты это!… – Ладно уж, я-то не забуду, – проговорил мрачно Осина и, простясь с воеводой, от него вышел. К вечеру он уже выехал из Касимова. Злоба бушевала в нем. Ему представлялось прелестное лицо Фимы. Представлялись те вечера, когда он, бывало, сидел за трапезой в тихой усадьбе Всеволодских и когда милая девушка, еще почти совсем ребенок, врывалась в горницу с веселым, беззаботным смехом. Дикая страсть поднималась в Осине от этих воспоминаний, кровь бросалась в голову, сердце усиленно билось. Но вот ему припомнилось другое… – Я хамово отродье! – шептал он. – Я холоп! Да, Раф Родионыч, видно, прав ты был, как взашей гнал меня из твоего домишка! Где же тебе было родниться с Осиной!… Ишь куда метишь… Ну да еще посмотрим… Раз по глупости моей ушел ты из рук моих, а уж коли другой раз уйдешь – так меня удавить мало будет, аки пса негодного… Нет, такое я теперь придумаю, что люди и не поверят, коли услышат…
II
В домике отца Николы, где до сих пор все было тихо и чинно, где раздавался только вечно спокойный голос хозяина да воркотня его попадьи, теперь шла самая тревожная жизнь: немолчный говор и движение. Назавтра Всеволодские должны были тронуться в путь и уже оканчивали последние приготовления. Впрочем, сборы были недолги, Настасья Филипповна не могла снарядить для дочки-красавицы богатых нарядов – и средств на это не было, да и нужных товаров где взять в такое короткое время. Единственная ее надежда была на сестру двоюродную, проживавшую в Москве и имевшую большой достаток. Не раз перетолковала Настасья Филипповна об этом деле с Пафнутьевной, и они успокоились на том, что богатая тетка, да еще вдобавок и крестная мать Фимы, не оставит в таких нежданных и важных обстоятельствах невесту-красавицу. Но хотя и не было особенной поклажи, хотя нечего было укладывать и устраивать, все же Настасья Филипповна и Пафнутьевна с раннего утра и до вечера суетились. И им обеим казалось, что они что-то делают, какое-то важное и необходимое дело. Настасья Филипповна совсем даже преобразилась. В последние годы она стала несколько тяжела на подъем, любила целыми часами сидеть на месте за какой-нибудь работой. Раф Родионович частенько в минуты хорошего расположения духа подсмеивался над нею и добродушно называл ее «квашнею». А уж после их семейного несчастья и совсем она впала в апатию. Теперь же вдруг встрепенулась, не могла усидеть на месте. Будто сила какая-то невидимая двигала ее взад и вперед по маленьким покойчикам поповского домика. И ей необходимо было это движение, эта суета, эти хлопоты о чем-то несуществующем, но как будто важном. В этой лихорадочной деятельности она отвлекалась от своих мыслей, которые вдруг теперь нахлынули на нее. Да так нахлынули, что в голове у нее все окончательно спуталось, и никак не могла она разобраться. И чудно ей, и страшно, и тревожно. Все стали замечать, что она даже руками иной раз водит вокруг трясущейся головы своей, будто отгоняя от себя наплывающие, непосильные ей мысли. А в работе-то, в беготне они и уходят. Но вот вечер, спать пора. Все легли уж, и сама она раздевается и ложится – бегать-то и нельзя. И тут, как ни махай руками, мысли совсем одолевают. Ног под собой не слышит Настасья Филипповна от усталости, заснуть бы поскорее, да не спится: мысли, и опять мысли, конца нет им… «Боже мой милостивый, – думается Настасье Филипповне, – Фима-то, Фима! Вот оно как вышло – на Москву едем. А там что-то Господь даст?… с чем вернемся, да и вернемся ли?… Ведь вон что боярин-то говорил!… Сказывает: краше Фимы не видал девки. Ну как она да приглянется царю-батюшке, ну как он ее выберет в царицы… Фиму-то мою, Фиму! Царица она – что же это такое?!…» И Настасья Филипповна даже уж лежать не может, приподнимается и опять машет перед собой руками. Но руки опускаются, приходят новые мысли. «Как бы изо всего этого вместо добра и счастья великого горя опять не вышло?! Не лучше ли было бы вернуться в усадьбишку, устроиться там снова мало-помалу, выдать Фиму за Суханова и любоваться на их житье-бытье счастливое да тихое… И впрямь, так было бы не в пример лучше… Бедный Митя! Лица на нем совсем нету, уж так горюет, убивается. Да как и не убиваться! Знает он Фиму сызмальства, крепко любит, еще с покойным отцом его у нас это дело было загадано… обещана она ему, а тут вдруг такое! Как-то неладно оно, как будто и перед Митей на душе неспокойно, совестно…» Только нет, ведь все это пустое, одна отсрочка. Съездят они в Москву да и вернутся, тогда и поженят Митю с Фимой. «Ну что же, что Фима красива уродилась? На Москве не такие есть боярышни – да знатные, да богатые; с ними нам, бедным, не тягаться. Там Фиму, наверно, и до царских-то очей не допустят, ототрут ее сильные люди. Государь-то, говорят, не всех ведь девиц видит, какие съезжаются. Бояре немногих ему напоказ выставляют. Эх, одна только лишняя тревога да сумятица да траты лишние, и в такое-то тяжкое время. Да ведь уж ничего не поделаешь – Государев приказ, хоть с голоду потом помирай, а ехать нужно…» И на этом совсем почти успокаивается Настасья Филипповна, так что даже дремать начинает. Только ненадолго: словно бес какой издевается над нею и ее поддразнивает. Опять закипает ее сердце, кровь стучит в голову. «Да нет же, нет же! Во всем свете не сыщется краше Фимы! Увидит ее царь – и не захочет себе другую. Фима – царица… Боже милостивый! А Митя?!. Бог с ним. Кто же тому виною? Видно, такова судьба его. Ну погорюет да утешится. Сыщет себе другую невесту, а мы ему пособим всячески, как в люди выйдем… Господи, Боже мой, счастье-то какое!» Настасья Филипповна совсем запутывается. Сидит она на постели с широко раскрытыми глазами и улыбается. Мысли переходят в грезы, в картины, которые ярко-ярко среди темноты ночной носятся перед нею. И не замечает она, как громко говорит сама с собою, не замечает, что будит этим разговором Рафа Родионовича, сон которого теперь так чуток. Раф Родионович тоже все раздумывает, тоже грезит, но иные его мысли и грезы. Он не верит, что счастье к ним привалило великое, он и не думает совсем о том, что царский выбор падет на дочь его. Это пустое, этого не будет. Мало, что ли, на Москве невест для государя – чай, давно уж приготовили, а что с городов-то сбирают, так это отвод один… Он радуется и волнуется, готовясь к поездке в Москву, потому что увидит там людей сильных, у которых искать будет правды. Он так или иначе дойдет до государя, он выскажет ему все, что давно в нем накипело и наружу просится. Он скажет царю великому и милостивому о том горе-злосчастье, о тех бедах лютых, что по Русской земле бродят и губят людей неповинных, жить не дают им, дышать мешают. Не ведает про то горе, про те беды государь великий, а узнает про них – и ужаснется он, и обольется его сердце кровью за народ свой, и поможет он ему. Вот о чем думается, о чем мечтается Рафу Родионовичу – и ждет он не дождется своего выезда из Касимова. И не спится ему в долгие зимние ночи. Да и кому теперь спится-то? – разве одной только Фиме. Она не тревожится, она не грезит. Она уже совсем успела успокоиться. Поездка в Москву ее занимает как новость. А что царь ее смотреть будет, что царь ее выберет, что она будет царицей – это, как и отцу ее, не приходит ей в голову. Да и наконец, не тем и занята она, ей лишь бы успокоить Митю, который все тоскует. Он не отходит от нее, день целый молчалив, тяжело так вздыхает, так странно, так жалостливо на нее смотрит. Она призывает на помощь всю свою былую детскую веселость, заигрывает с ним, теребит его, добивается от него смеху. Вот наконец засмеялся он – и она спокойна. Ее уверенность в том, что их разлука невозможна, что все это так и что скоро всего этого не будет, а заживут они по-прежнему, передается и ему мало-помалу. Пожатие ее руки, ее откровенная, милая улыбка, ее ласковые слова пробуждают в нем надежду. Решено, что он едет с ними. Он уже был у себя в усадьбе; распорядился всем, что нужно, и в путь приготовился. Будь он один – тоска бы его заела. А тут Фима, а нет Фимы, так Андрей, с которым ведут они бесконечные разговоры. Оба приятеля в одинаковом положении. Маша Барашева тоже внесена в список, и Андрей трепещет за свою участь. И вот они толкуют и спорят, каждый боится, каждый доказывает, что выбор царя непременно выпадет на долю его милой, что царь не может плениться другою. Но в конце концов они друг друга успокаивают. Доказательства Дмитрия действуют на Андрея, доказательства Андрея действуют на Дмитрия. Еще есть одно существо в домике отца Николы, которое живет тоже совсем новой и полной жизнью – это старая мамка Пафнутьевна. Она суетится вместе с Настасьей Филипповной. Среди суеты она то и дело подбегает к Фиме, без нужды поправляет на ней убор, как-то совсем особенно блестящими и странными глазами глядит на нее, едва заметно улыбаясь, качает своей старой головою и при этом лукаво поджимает губы. А ночью тоже не спится старухе; но не от грез и мыслей, а просто от радости. Она ни в чем не сомневается, ничто ее не тревожит, во всем она уверена, все она знает, все уже совершилось – счастье выпало, на долю ее ненаглядной Фимы. Фима будет царица, иначе и быть не может. И это нисколько не поражает Пафнутьевну. Недаром ведь она такую красавицу вынянчила. Как приедут они на Москву, обрядят Фиму, повезут к государю, а он, батюшка, выйдет в золотой одежде, аки солнышко небесное, глянет направо, глянет налево – увидит Фиму, подойдет к ней, возьмет за ручку белую и скажет громким голосом таково слово: «Вот она, моя невеста, вот моя красавица!» А те, другие, все гриб съели!… Пафнутьевна ворочается на своей холодной постели, не замечая ни холода, ни сырости, и хитро подмигивает сама себе в темноте ночной. Все сморщенное лицо ее складывается в улыбку торжества и радости.
III
Морозным зимним вечером по стихавшим улицам Китай-города мчались широкие сани, запряженные тройкой бойких коней. В санях сидела закутанная фигура, виднелись только широкий соболий воротник да высочайшая шапка. Кучер покрикивал, посвистывал, ловко огибая большие ухабы, и ради своего удовольствия хлестал длинным кнутом запоздавших пешеходов. Сани промчались по Варварке, миновали стену Китайгородскую и направились к Яузским воротам. Не доезжая ворот, они завернули в узенький переулок и остановились у одного из бесчисленных и однообразных деревянных домиков. Впрочем, домик этот был несколько пообширнее других и около него даже виднелись новые пристройки. Закутанный человек вышел из саней и стал стучаться в наглухо запертые ворота. Оглушительный собачий лай поднялся по переулку. Но долго еще никто не выходил встречать гостя. Наконец калитка заскрипела, со двора высунулась взъерошенная голова сторожа. – Чего те, кто стучится? Но на улице было довольно светло от полного лунного блеска – сторож вдруг замолчал и торопливо начал отпирать ворота. Сани въехали во двор. Гость стал всходить по ступенькам высокого крыльца. Теперь он откинул воротник шубы, и из-за меха выглянуло красивое лицо с густой черной бородой – лицо Бориса Ивановича Морозова. Он целый день провел во дворце с царем молодым, а к вечеру отговорился головною болью и ушел в свои заново отделанные палаты, помещавшиеся в Кремле, почти у самого дворца. Но не стал отдыхать Борис Иваныч, а, забыв про свою больную голову, велел заложить сани и покатил к Яузским воротам, в домишко Ильи Даниловича Милославского. Илья Данилович не большой боярин, не знатен он ни богатством, ни чинами. Тот же Морозов и вывел-то его в люди. Не раз еще перед покойным царем Михаилом Федоровичем за него говорил. Доставил ему небольшой чин придворный, довел его не только до крыльца Постельного, но в последнее время даже и до Передней. А Илья Данилович за все это всячески старался быть полезным своему благодетелю. Находясь при дворе, он не терял даром времени. Стараясь быть незамеченным, держась скромно и даже раболепно перед большими сановниками, льстя и услуживая каждому, он чутко слушал все, что делалось, и исправно доносил о слышанном и виденном благодетелю Борису Ивановичу. У могучего боярина Морозова немало было врагов во дворце, немало людей ему завидовало, желало так или иначе насолить ему, желало хоть немного, тем или другим способом, ослабить его влияние. И эти люди часто удивлялись, как это Борис Иванович всех их насквозь видит, каждый их шаг враждебный своевременно и ловко упреждает. Они колдуном его называли промеж собою, а колдовство почти всегда исходило от Ильи Даниловича. Ради колдовства этого в первые же дни воцарения Алексея Михайловича Милославский и в Передней очутился. А теперь еще явились и другие обстоятельства, много обещавшие впереди скромному и внимательному Милославскому… Илья Данилович вышел в сени встречать своего высокого гостя. Это был человек лет под пятьдесят, с поседевшими уже волосами и бородою, небольшого роста и тщедушный; правильное, красивое, но не совсем приятное лицо его выражало теперь необыкновенное почтение и радость. Низко кланяясь Морозову, он сам снял с него шубу и осторожно передал ее холопу. – Милости просим, боярин, – продолжая кланяться, говорил он. – Вот сюда, в светелку, тут почище. Не взыщи уж – домишко у меня убогонький, достатки наши махонькие – сам ведаешь… – Да ты не причитывай, Данилыч, – улыбаясь проговорил Морозов. – Не впервые ведь я у тебя… и на домишко клепать нечего – изрядные палаты себе устроил. Вот старые были неказисты, это точно, а эти ничего… совсем, кажись, в исправности. Морозов, все продолжая улыбаться, оглядел покойчик, в который ввел его хозяин. Это была маленькая комнатка, какие обыкновенно строили себе русские люди того времени, находя, что в тесноте – не в обиде, лишь бы тепло было да все необходимое под рукою, а главное, в избытке. Печка в углу изразцовая, узорчатая. Тот же мастер, что во дворце ставил печи, и Милославскому за услугу какую-то изразцы эти по дешевой цене продал. Стены бревенчатые, на потолке резьба незатейливая, образа в углу в довольно богатых ризах. По стенам дубовые лавки, покрытые коврами хорошими. И ковры эти Морозов знает: во дворце они были прежде, и уж Господь ведает, как миновали они царские кладовые и попали к Милославскому. Печь жарко натоплена. В покойчике пахнет свежим деревом. Лампадка у образов мягкий полусвет разливает, а тут хозяин зажег и свечку в тяжелом медном шандале, так и совсем стало светло и уютно. – С чем пожаловал, боярин? – сказал Илья Данилович, усадив Морозова под образами, на мягких подушках. – Приказать что изволишь? Так слово лишь молви, сам ведаешь: коли в силах моих будет – исполню. Я, боярин, о твоих благодеяниях не забываю… – А я вот поговорить с тобой хотел, Данилыч, – отвечал Морозов. – Только слушай-ка, нет ли тут ушей лишних за дверями? Дело-то, вишь, не такое… Милославский и рукой махнул. – Говори, боярин, не сумлевайся, никто не подслушает, у меня на этот счет строго. – Ладно, так, значит, и потолкуем, – медленно и как-то задумчиво проговорил Морозов, на стол опираясь. – Невесты все на Москву съехались, Данилыч, – начал он, – со всех концов съехались. Самые что ни на есть красивые девки, и счетом их около полутораста; да более полусотни московских записано. И твои дочки на счету у нас: Марья Ильинишна да Анна Ильинишна. Милославский привстал и поклонился; глаза его так и горели, так и бегали. Он жадно ловил слова боярина. – Ну и вот что, Данилыч: царь торопит – жениться, вишь, ему больно захотелось. И пойдут у нас теперь дела несказанные. Все из-за своих дочек перегрызутся. – Да чего же грызться, – перебил Милославский, – тут уж судьба да глаз царский, какую царь выберет. – Не то, Данилыч, слушай: где же это государю из двухсот выбирать, времена уж не те. Вон царь Иван Васильевич, да и после него, точно из нескольких сот сами выбирали. Девок-то на царский двор ровно стадо баранов гоняли. И чего только при этом не бывало!… Ну… царь намедни и говорит нам с патриархом: «Выбирать мне из стольких не можно. Поглядите на них вы, бояре мои ближние, да и выберите несколько самых прекрасных, а уж на тех и я погляжу и скажу вам, какая мне больше по сердцу». Так вот какоко будет, Данилыч. Это нынче в обед-то сказал государь, и все те слова его слышали. Ну и каждый из наших-то со своею дочкой будет соваться – и погрызутся. Да и царю молодому, пожалуй, подсунут какого урода, прости господи. Красоты-то немного в наших боярских дочках. Иных и сам видел, а про иных молва идет… Милославский не мог усидеть на месте. Он приподнялся с лавки и так и ел глазами Морозова. – Да и опять так надо сказать, – решился он вставить свое слово, – какой-то еще роденькой наградит Господь царя-батюшку?! Об этом ведь тоже нужно подумать. – И об этом уже думано, – хитро улыбнулся Морозов. – Я надумал вот что: человек я прямой со своими, хитрить мне перед тобою нечего. У тебя две дочки-красавицы, сам ты человек хороший, друг мне истинный, а я для тебя не первый год что могу, то и делаю. Милославский ничего не сказал на это, только руку приложил к сердцу. Он все понял, а сила боярина Морозова давне была ему ведома. – Так-то, Данилыч, – совсем тихим голосом опять сказал Борис Иваныч. – Вот среди этих-то невест, что царь будет смотреть, должны быть и твои дочки. Это я уж устрою. Устрою также, что царь заранее будет знать про старшую твою, Марью Ильинишну, что краше ее нет на Москве красавицы. С помощью Божьей и будет она нашей царицей. А за младшей твоей, Анной Ильинишной, уж дозволь ты мне заслать сватов, не побрезгуй мной, вдовым да старым. Милославский совсем растерялся. Мысль достигнуть величайшего счастья посредством дочерей-красавиц не раз приходила ему в голову с тех пор, как их внесли в список. Но он не был ни богат, ни знатен, и, хотя умел обделывать свои делишки, но все же хорошо сознавал, что ему нечего затевать борьбу с именитыми боярами, к царю близкими, из которых каждый употребит все усилия, чтобы породниться с государем. А тут вдруг Морозов, сам Морозов берется за это дело и не для него берется, а для себя самого. И счастье-то какое, что у Ильи Даниловича две дочки, а не одна! Одна была бы, не сидел бы у него Морозов. Экое счастье привалило! Он наконец пришел в себя. Он сделал шаг вперед и повалился прямо в ноги Борису Ивановичу. – Благодетель ты мой! – заговорил он обрывавшимся голосом. – Был я тебе слуга верный, а уж теперь… ну да что уж тут… и слов-то нету… Морозов весело улыбался. – Да встань ты, Данилыч, поцелуемся. И дай-ка ты мне взглянуть на твоих дочек, ведь я их всего раза два мельком видел. – Сейчас, сейчас, боярин, – повторял Милославский со слезами на глазах, троекратно лобызаясь с Борисом Ивановичем. – Откушать бы чарку да закусить, время-то позднее, вот дочки и вынесут… повремени малость… Он быстрыми шагами вышел из покойчика. А Морозов поднялся с лавки и стоял, статный да красивый, с веселым лицом и блестящими глазами. «И сколько теперь голов умных думают да раздумывают, – мелькало в его мыслях, – ждут не дождутся моей гибели. Новую родню царскую, мне враждебную, измышляют. Да что же я за дурень буду – так и сложить руки! Они думали – я буду тянуть, отговаривать царя жениться, побоюсь новой родни царевой. Да неженатый-то царь мне страшнее. Больно разумен, из детских лет выходит, а следить за ним шаг за шагом, минута за минутой, тяжко становится мне. Нужно царя женатого, да на моей своячене. Нужно и царю, и мне такую родню, что меня бы одного слушалась, чтобы я был тут первым человеком. Илья вон в ногах валяется, а не породнись он со мною – того и жди за все мои благодеяния головою меня врагам выдаст. И уж захвалю же я Алеше Марью Ильинишну, во сне она ему каждую ночь будет сниться. Как выбирать придется, на других и не взглянет, за это уж ручаюсь…» Веселые это были мысли. Борис Иваныч все стоял и улыбался, поджидая хозяина с дочерьми. Вот дверь скрипнула, и на пороге показалась сперва одна женская фигура, потом другая, а за ними Илья Данилович. Молодые девушки несли в руках подносы с винами и закусками. Остановясь перед Борисом Ивановичем и не смея поднять на него глаз, они отвесили ему по плавному поклону и стояли не шевелясь, как статуи, только подносы едва заметно дрожали в руках их. Борис Иванович оглядел их зорким взглядом, и на душе у него стало еще радостнее. Обе девушки были погодки. Младшей только шестнадцать лет исполнилось. Обе были красавицы – высокие да стройные, с нежными, милыми чертами, с белыми да румяными, горящими краскою юности и стыдливости лицами. Глаз опущенных не было видно, но длинные черные ресницы говорили о том, каковы глаза эти. Трудно было сказать, которая из них лучше, но, впрочем, теперь первенство оставалось за старшей, за Марьей Ильинишной. Ее здоровая милая красота уже окончательно развилась и созрела, ее формы были пышнее.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14
|
|