Я сохраню тебя в пути.
* * *
Мы, сам друг, над степью в полночь стали:
Не вернуться, не взглянуть назад.
За Непрядвой лебеди кричали,
И опять, опять они кричат…
На пути – горючий белый камень,
За рекой – поганая орда.
Светлый стяг над нашими полками
Не взыграет больше никогда.
И, к земле склонившись головою,
Говорит мне друг: «Остри свой меч,
Чтоб не даром биться с татарвою,
За святое дело мертвым лечь!»
Я – не первый воин, не последний,
Долго будет родина больна.
Помяни ж за раннею обедней
Мила друга, светлая жена!
* * *
Опять над полем Куликовым…
* * *
И когда, наутро, тучей черной
Двинулась орда,
Был в щите Твой лик нерукотворный
Светел навсегда!
Так некие средневековые, отвлеченные, можно сказать, замки, королевы, мечи и щиты, гривы и трубы, шлемы и битвы наполнились постепенно глубоко народной русской патриотической весомостью, а почти отвлеченное тоже и символическое обожание Прекрасной Дамы обрело свою плоть и кровь. Все это произошло в душе поэта, но все это произошло среди лесистых холмов между Шахматовом и Бобловом.
Были потом ежедневные приезды Блока в Боблово, приходила и Любовь Дмитриевна в Шахматово, и был еще домашний театр, откуда и пошли стихи об Офелии. Сам Блок играл Гамлета. Театр был даже и не домашний, потому что под спектакли приспособили сарай, крытый дранкой, прохладный, просторный, чистый, сенной.
Приглашали и крестьян, и они приходили: мужики, бабы, девки, ребятишки до двухсот человек. Но… «зрители относились к спектаклю более чем странно. Я говорю о крестьянах. Во всех патетических местах, как в «Гамлете», так и в «Горе от ума», они громко хохотали, иногда заглушая то, что происходило на сцене» – так вспоминает о спектаклях Мария Андреевна Бекетова. О главных играющих она говорит: «Стихи они оба произносили прекрасно, играли благородно, но в общем больше декламировали, чем играли… На Офелии было белое платье с четырехугольным вырезом и светло лиловой отделкой… В сцене безумия слегка завитые распущенные волосы были увиты цветами и покрывали ее ниже колен. В руках Офелия держала целый сноп из розовых мальв, повилики и хмеля вперемешку с другими полевыми цветами… Гамлет в традиционном черном костюме, с плащом и в черном берете. На боку – шпага».
Все это было, наверное, красиво, благородно, как подчеркивает Мария Андреевна, но, конечно, очень далеко от бобловских крестьян. Да и просто понимали ли они, о чем там идет речь в патетических монологах?
Но как бы там ни было, театр существовал, и, между прочим, не только в сарае, на подмостках, но и в самой жизни. Задекорированное то улицами и соборами Петербурга, то шахматовскими холмами и далями, логически развивалось действие другой драмы, внешняя канва которой была, должно быть, более доступна хотя бы и крестьянам, тогда как сокровенная ее суть и духовное наполнение было за семью печатями даже для ближайших людей. Возможно, и сами героиня с героем не давали себе окончательного отчета в происходящих событиях. У событий была своя логика, и актеры ей подчинялись.
«Свадьбу назначили в 11 часов утра. День выдался дождливый, прояснило только к вечеру. Все мы встали и нарядились с раннего утра. Букет, заказанный для невесты в Москве, не поспел к сроку. Пришлось составить его дома. Саша с матерью нарвали в цветнике крупных розовых астр. Шафер, Сережа Соловьев, торжественно повез букет в Боблово на тройке нанятых в Клину лошадей, приготовленных для невесты и жениха. Тройка была красивая, рослая, светло серая, дуга разукрашена лентами. Ямщик молодой, щеголеватый.
Мать и отчим благословили Сашу образом Спасителя. Благословила его и тетя Соня.
Венчание происходило в старинной церкви села Тараканова. То была не приходская церковь новейшего происхождения, но старинная, барская, построенная еще в екатерининские времена…
В церковь мы все приехали рано, и невесту ждали довольно долго. Саша в студенческом сюртуке, серьезный, сосредоточенный, торжественный.
К этому дню из большого села Рогачева удалось достать очень порядочных певчих. Дождь приостановился, и, стоя в церкви у бокового окна, мы могли видеть, как подъезжали свадебные гости. Все это были родственники Менделеевых, жившие тут же, неподалеку. Лошади у всех бодрые и свежие. Дуги разукрашены дубовыми ветками Набралась полная церковь. И, наконец, появилась тройка с невестой, ее отцом, сестрой Марьей Дмитриевной и мальчиком, несшим образ. В церковь она вошла род руку с Дмитрием Ивановичем, который для этого случая надел свои ордена. Он был сильно взволнован. Певчие запели «Гряди, голубица…»
Да, воистину – голубица…
Она венчалась не в традиционных шелках, что не шло к деревенской обстановке, на ней было белоснежное батистовое платье, нарядное и с очень длинным шлейфом, померанцевые цветы, фата. На прекрасную юную пару невозможно было смотреть без волнения.
…Дмитрий Иванович и Александра Андреевна все время плакали от умиления и от сознания важности того что совершалось.
…При выходе из церкви их встретили мужики, которые поднесли им хлеб соль и белых гусей. После венчания они на своей нарядной тройке покатили в Боблово. При входе в дом старая няня осыпала их хмелем… А на дворе собралась в это время целая толпа разряженных баб, которые пели, величая жениха, невесту и гостей. Им посылали угощение, деньги. Когда разлили шампанское, Сергей Михалыч Соловьев провозгласил здоровье молодых…»
Свадьба произошла в 1903 году, а последний раз Блок побывал в Шахматове в 1916 году. Значит, тринадцать лет самой зрелой, сознательной и творческой жизни были и шахматовскими; Верховые поездки в Боблово с мечтами и мыслями о прекрасной девушке, о невесте стали уж не нужны. Прекрасная Дама жила теперь с ним в одном флигеле, который они переоборудовали по своему вкусу. Инстинкт витья гнезда свойствен не одним только птицам, он неизбежно обостряется, когда наступает такая перемена в жизни, как бракосочетание. Блок и раньше занимался в Шахматове хозяйственной, благоустройственной деятельностью, теперь она ему свойственна в особенности. В записной книжке Блока встречаем:
«Наш флигель.
Дикий виноград.. Закрыть стену амбара таволгой или филадельфусом. Прорыть дорожку. Срубить липу. Черемухи. Бересклет. Два цветника. Табак. Вербены. Лилии. Филадельфусы и сирень на голых буграх. Задняя стена забора к орешнику – сахалинская гречка. Мальвы вдоль всего забора (семена), засадить пустые места в прованских розах. На задней стене – сахалинская гречка. Береза. Тополь серебристый».
Блок в саду с топором в руках или с заступом так же обычен, как и Блок над листом бумаги за своим рабочим столом. Но топор ему нравится больше, чем заступ или пила. Вырубать деревья и кустарники – его страсть, однажды он вырубил целую куртину столетней сирени. Люба ахнула и обмерла. Ничего. Больше простора, больше воздуха. А что касается прогулок (теперь, когда Люба с ним во флигеле), то прогулки сделались одинокими, дальними, особенно волновали просторы Рогачевского шоссе. То есть прогулки и раньше были всегда одинокими (только конь и всадник), но в мыслях – предстоящее свидание, терем на высокой горе, а теперь мыслям широко и просторно. Воля. Осенняя воля. Так и называется одно из лучших стихотворений Блока – «Осенняя воля», «Выхожу я в путь, открытый взорам, ветер гнет упругие кусты…»
Явления высокой поэзии определяются подчас причинами очень внешними, случайными, бытовыми. Случайно неподалеку от Тархан в детские годы Лермонтова оказалась дубрава, дубовый лес. Юноша любил ездить туда верхом и проводил там целые дни под широким, влажноватым, насыщенным зеленым светом и зеленой прохладой пологом дубравы. И вот уж то и дело в лермонтовских стихах встречается дуб. «Дубовый листок оторвался от ветки родимой…», «Надо мной чтоб вечно зеленея темный дуб склонялся и шумел».
У Есенина подобное пристрастие находим к березе. И действительно, около Константинова росла (да, кажется, и сейчас еще цела, только построили там свинарник) прекрасная березовая роща.
У Блока – травы, задебренные лесом кручи, лесные болота, косогоры, но в особенности туманы. Самой реки Лутосни и не видно, пока не подойдешь к ней вплотную. Она течет в берегах, поросших лесом и ольшаником. Но чуть вечер (летний, разумеется, теплый) – появляются на дне долины белые пряди. Они процеживаются сквозь деревья, путаются в травах, копятся. И вот уж ярко белая река извивается среди черного леса, повторяя (но более широко и размывчато) все изгибы речного русла. Все плотнее туман, все больше его. Река тумана превращается в озеро тумана. Туман поднимается не до середины ли холмов, своенравно и фантастически изменяя весь ландшафт. В это время отдаленный бобловский холм о зубчатым лесом и высоким «теремом» ежели и виден, то поверх тумана, повисающим в воздухе, плавающим, зыблющимся, а за ним – заря. Великолепные шахматовские туманы!
Однако пристрастие к дубу, березе или к травам с туманами – это все же мелочи по сравнению с тем главным, чем наделяли российских поэтов родные места. Этим главным было ощущение родины. Впечатления детства – самые яркие и прочные впечатления. Фундамент будущей духовной жизни, золотой фонд. В детстве посеяны семена. Не все прорастут, не все расцветут. Их не заметишь в дальнейшей повседневной жизни, но они есть. Биография человеческой души – это постепенное прорастание семян, посеянных в детстве. Некоторые становятся яркими и чистыми цветами, некоторые хлебными колосьями, некоторые злым чертополохом. Последующая жизнь сложна и многообразна. Она состоит из миллионов поступков, определяющихся многими чертами характера и, в свою очередь, формирующими этот характер. Но если бы какой нибудь фантастический ум мог прослеживать и находить связь явлений, то он нашел бы, что всякая черта характера взрослого человека, всякое качество его души и, может быть, даже всякий его поступок были посеяны в детстве, имели с тех пор свой зародыш, свое семечко.
Таким ярким цветком, который медленно, на протяжении десятилетий, расцветал и распускался в душе Блока, было чувство родины, ощущение России как Родины и полное духовное слияние с ней. Несколькими страницами выше мы видели на примере стихотворных строк (потому и выписали их так много), как это происходило. «О, Русь моя! Жена моя! До боли нам ясен долгий путь!» Никто и никогда ни до Блока, ни после него не называл родину не матерью, а женой, и прозвучало это не кощунственно, не фальшиво, потому что было выношено, выстрадано и, если хотите, воспитано в самом себе. Отсюда потом возникли и «Скифы».
А семечко – шахматовское.
3
Шахматово Блок беззаветно любил. Его ответ на вопрос анкеты: «Место, где бы вы хотели жить?» – «Шахматово» – стал в статьях о Блоке общим местом. А тот факт, что однажды (в 1910 году) поэт собирался впервые и единственный раз прозимовать в Шахматове, но сбежал глубокой осенью, потому что – «тоска», ни о чем не говорит. Вот это место в письмах Блока к матери:
«.. у нас метель. В лесу уже много снегу. Федор принялся за вторую половину пруда, тополь распилили. В колодце появляется (еще одна попытка вырыть колодец в Шахматове, неудачная, как и все предыдущие. – В. С. ) мелкий камень в сыром песке, похоже на речное дно.
Дом закрыт плотно и уютно щитами и ставнями. Без этого было бы очень неприятно жить. Мы переселились совсем в пристройку, обедаем в маленькой комнате. Очень тепло. Как только вы уехали, старый дом стал огромным и пустым. Мы с Афанасием сделали всюду запоры, исправили окна, и сейчас же началась метель… Сегодня мы ходили по Малиновой горе и по Праслову. Старый лес зимой напоминает Гейне. Мы купили себе валенки, а скоро придется покупать и лыжи. Стихи еще не дописаны…»
Это письмо написано 18 октября 1910 года, то есть в начале ноября по нашему стилю. Все лето шел ремонт дома, сделана пристройка к нему. Блок сам руководил всем, и вполне понятно его желание провести в отремонтированном, в обновленном доме, в который было вложено столько хлопот и энергии, зиму. Заманчиво, интересно, плодотворно. Однако уже 22 октября Блок пишет:
«…у нас был два дня сильный ветер, дом дрожал. Сегодня ночью дошел почти до урагана, потом налетела метель, и к утру мы ходили уже по тихому глубокому снегу. До сих пор было нехорошо и нервно, снег все украсил. Сейчас, к вечеру, уже оттепель. Капает с крыш и с веток, мы слепили у пруда болвана из снега, он стоит на коленях и молится, завтра от него, пожалуй, не останется уже ничего.
Однако прожить здесь зиму нельзя – мертвая тоска. Даже мужики с этим согласны. Мы рано ложимся спать. Я эа это время переписал наполовину сборник стихов, написал массу писем…»
Повторим, что эти фразы вовсе не свидетельствуют о нелюбви Блока к своему Шахматову. Прожить зиму в полной деревенской отрешенности (а тут даже и не в деревенской, но в лесной отрешенности) вообще трудно. Для этого нужна особая психологическая устойчивость, а главным образом привычка. Блок же на протяжении всей жизни привык зиму проводить в Петербурге. Театр, литературные вечера, постоянное общение с друзьями, знакомыми, новые знакомства, женщины, вино, рестораны, огни, извозчики, да и просто сам Петербург с его атмосферой и настроением, со множеством влияний на ум и сердце… Недостаточность информации, как мы сказали бы теперь, информации духовной, психологической, нервной и прочей, была бы, конечно, тягостна для Блока в долгие зимние месяцы, даже если и с Любой.
Точно так же ничего не значат и фразы Блока о Шахматове уже после революции, когда Шахматова не стало. Будто бы он говорил своим друзьям: «Туда ему и дорога», и еще: «Поэт ничего не должен иметь».
Надо знать гордость этого человека, его мужество, чтобы понять, почему он не плакался, как говорится, друзьям в жилетку по поводу утраты Шахматова, а так вот сухо и твердо ответил: «Туда ему и дорога». Гораздо больше об истинном отношении к утрате говорит коротенькая пометка в записной книжке: «Снилось Шахматово: а а а…» Что такое здесь это «а а а…», на что больше всего похоже? Я долго старался представить себе это «а а а…» в его натуральном виде, в голосе, в степени громкости, протяженности и пришел к тому, что больше всего это похоже на крик внезапно раненного человека.
Теперь обратимся к самому первому источнику, из которого дети нашего времени, то есть, значит, люди нашего времени, узнают о том, что у Блока было какое то там именье, и о том, как он отнесся к его потере. Что делать, если Маяковского в школе мы проходим первее Блока, Читаем.
«…Помню, в первые дни революции проходил я мимо худой, согнутой солдатской фигуры, греющейся у разложенного перед Зимним костра. Меня окликнули. Это был Блок. Мы дошли до Детского подъезда.
Спрашиваю: «Нравится?» – «Хорошо», – сказал Блок, а потом прибавил: «У меня в деревне библиотеку сожгли».
Вот это «хорошо» и это «библиотеку сожгли» было два ощущения революции».
Выписка сделана из некролога В. Маяковского по поводу смерти А. Блока. Этот некролог прочитывается нами, конечно, не в школьные годы, а значительно позже, когда дело доходит до собрания сочинений Маяковского. Но дело в том, что несколько лет спустя после некролога в своей поэме «Хорошо!» революционный поэт повторил эту сцену, но уже в зарифмованном виде. Вот тут то она и западает в наше сознание, потому что кто же из нас не проходил в школе поэму «Хорошо!».
Если сохранить разбивку строк, то сцена встречи двух поэтов около Зимнего дворца выглядит так:
Ладони
держа
у огня в языках,
Солдату
упал
огонь в глаза,
«3дравствуйте,
Александр Блок.
Лафа футуристам,
фрак старья
Блок посмотрел –
костры горят –
«Очень хорошо».
Кругом
тонула
Россия Блока….
шли
на дно,
как идут
обломки
мрачнее,
чем смерть на свадьбе:
«Пишут…
из деревни…
сожгли…
у меня…
Таким образом, сожжение шахматовской библиотеки (а она сгореть могла, разумеется, только вместе с домом) сделалось, с легкой руки Маяковского, литературным фактом, и тем не менее – это легенда. Маяковский – поэт. Сложившуюся у него в уме концепцию двойственного будто бы отношения Блока к революции он облек в конкретную литературную форму, точно так же как и другую свою концепцию – будто Блок умер вместе с Россией и будто в новой действительности ему места уже не было, Читаем в том же некрологе 1921 года: «Я слушал его в мае этого года в Москве: в полупустом зале, молчавшем кладбищем, он тихо и грустно читал старые строки о цыганском пении, о любви, о прекрасной даме, – дальше дороги не было. Дальше смерть. И она пришла».
Жестоко, хоть и красиво, сказано. Эти слова рождены желанием подтвердить свою умозрительную поэтическую концепцию, но тем не менее они, эти слова, находятся в противоречии с имевшими место фактами. Конечно, яростному, воинствующему (тогда) футуристу хотелось, чтобы так вот все и происходило с Блоком, но желаемое не всегда совпадает с действительностью.
Очевидцы свидетельствуют, что майская поездка Блока в Москву была успешной, залы были набиты битком, прием был восторженным, аплодисменты бурными. Вот как вспоминает об этих вечерах, например, Надежда Павлович: «Зал большой аудитории Политехнического музея был переполнен. Молодежь толпилась в проходах. Все места были заняты. У многих в руках были цветы. На эстраде теснились маститые и не маститые писатели и артисты. Блок вышел очень простой… Зал дрогнул волнением первой встречи… Потом аплодисменты без конца. Его очень любили и чтили, как первого русского поэта нашего времени»[8].
О том, что поэзия Блока была не только жива, но и любима, говорит и большой поэтический вечер Александра Александровича в Петербурге за несколько дней до поездки в Москву. Известны воспоминания об этом вечере С. Алянского.
«…Блоку предстояло выступить в театре, вмещающем около двух тысяч человек… О предстоящем вечере по городу была расклеена афиша… У билетной кассы театра на Фонтанке выстроилась длинная очередь молодежи… Молодежь забила все проходы в партере и на ярусах… Я с трудом пробрался за кулисы, Там тоже было полно людей, а лестница была так забита людьми, что пришедший для съемки фотограф… едва пробрался со своим громоздким аппаратом… Успех был огромный. После каждого стихотворения в зале поднимался шквал аплодисментов и выкриков… Казалось, у публики никогда не иссякнут силы. В зале уже начинали тушить огни, а молодежь все не могла успокоиться»[9].
Согласитесь, это не очень похоже на картину с полупустым залом и кладбищенской тишиной.
Точно в таком же противоречии с действительностью находится и яркая, ничего не скажу, красивая даже сцена встречи двух поэтов около костра у Зимнего дворца в 1917 году, в первые дни после революции. Если с огромной натяжкой допустить, что Александр Александрович все же мог выйти ночью на улицу в военной форме (не знаю уж зачем), то оделся бы он именно по форме, по всей строгости формы до последней застегнутой пуговицы. Солдатом он, как известно, никогда не был.
Но главное состоит даже не в этом, а в том, что шахматовский дом сгорел не в 1917 году, а летом 1921 года, библиотека же и вовсе не горела, как сейчас увидим, так что ни о какой сгоревшей библиотеке Блок в 1917 году говорить Маяковскому не мог.
Литератор Петр Алексеевич Гуров, побывавший в Шахматове по горячим следам, в 1924 году, записал со слов местных крестьян, в частности со слов Лукерьи Ястребовой из деревни Гудино (рукопись хранится в Пушкинском доме):
«Бекетовы – Блоки жили хорошо, покойно. Народ гудинский их любил. Бывало, ходили к Лизавете Григорьевне, Любови Дмитриевне за лекарствами. Собрались мужики, что делать с усадьбой. Гудинцы говорят: оставить как было. Шепляковцы: продавать. Врозь пошло. Гудинцы: не дадим! Но те взяли верх, предисполком Мазурин их сторону держал. Флигель и сарай у Григория в Шемякине, большой амбар у Володьки Усатого. Большаков увез к себе в Шемякино маленький домик – людскую, построенный Блоком. Баня в Гудине. Иконы семейные в Котове: не продавались с аукциона (значит, был аукцион? – В. С.). На трех подводах книги и бумаги увез в село Новое вертлинский волисполком. Стол с синим сукном – в село Новое. Рояль сломали и разобрали. Ель взяли да и подожгли. Дом весь был разобран, но стены на шипах, осмолены, остались одни стены; потолки, полы – все выдрали. Богатые попользовались, бедные боялись. Сожгли дом в жнивье в 1921 году: сейчас в поле рожь, и тогда была рожь. Дом горел как свеча.
Таракановский учитель мало что знал о Шахматове, о Блоке. Да, усадьбу разбазарили. Было время, когда ученики в школе решали задачи на листах бумаги, на обратной стороне которых были автографы Блока. Он принес мне книгу Блока: Минский Н. «Религия будущего», издание Пирожкова. СПб, 1905 г. Обложка сорвана. На заглавном листе надпись: «Книга принадлежит крестьянину д. Гудино Вл. Ястребову…» В книге много подчеркиваний и отметок на полях».
В дневнике Блока за 1921 год находим запись: «В маленьком пакете, спасенном Андреем из Шахматовского дома и привезенном Феролем осенью: листки Любиных тетрадей (очень многочисленные). Ни следа ее дневника. Листки из записных книжек, куски погибших рукописей моих, куски отцовского архива, повестки, университетские конспекты (юридические и филологические), кое какие черновики стихов, картинки, бывшие на стене во флигеле. На некоторых – грязь и следы человеческих копыт (с подковами). И все».
Есть и еще одно место в статье о Леониде Андрееве: «Ничего сейчас от этих родных мест, где я провел лучшее время жизни, не осталось; может быть, только старые липы шумят, если и с них не содрали кожу».
Что касается библиотеки, вывезенной, по словам очевидцев, на трех подводах, она действительно гибнет, но только без романтики, не сгорая в очистительном и яростном огне, а постепенно растворившись в серой и холодной мгле равнодушия.
По словам Станислава Лесневского, в селе Новом бывшая шахматовская библиотека поступила в веденье местного кооператива, причем книги на иностранных языках были из нее выделены и отправлены в город Клин… Часть шахматовской библиотеки П. Журов нашел в деревне Мерзлово, где она была временно сложена в школе. В дальнейшем эти книги были опять перевезены в село Новое и сложены на веранде дома отдыха. В 1926 году часть шахматовской библиотеки была выделена для сельской библиотеки в Вертлинском, другая часть – большая – перевезена в клинский районный коллектор.
На этом всякие следы блоковской библиотеки теряются.
Мария Андреевна Бекетова довольно реалистично осмысливает гибель Шахматова: «В 1917 году мы с Александрой Андреевной последний раз приезжали в Шахматово. После этого туда уже ездить было нельзя, а вскоре дом был разграблен и сожжен соседними крестьянами, – не со зла, а просто потому, что, взявшись беречь брошенную нами усадьбу, они понемногу разворовали все в доме, а потом захотели скрыть следы воровства».
Местный житель Копейкин из Тараканова рассказывал Станиславу Лесневскому: «Железо тащили, молотилки. Там страшно было, в Шахматове, – опушка леса, никого нет, совы орут, филины… Мы бегали в Шахматово – там игрушки завитые были, картинки, а мы маленькие, нам интересно, вот и выпрашивали. Помещение было богатое…»
Другой местный житель дополняет картину: «Когда господа уехали, мы с ребятишками картинки таскали из барского дома, картинок там много было… Один парень был постарше нас, не пускает в дом, говорит: «Пятки почешете мне – дам картинок… Не почешешь – и картинок не получишь…» Пианину то мы доломали, какую пианину разворочали. Бывало, мы ногами по ей прыгали… Маленькие были, ничего не понимали… Знать бы…»
Возникает вопрос, почему же Блок, коль скоро любил Шахматово, не попытался его спасти. Все же он жил в Петербурге, у него было имя, ему могли бы пойти навстречу, ну, выдали бы какую нибудь там охранную грамоту, да и просто если бы он сам поехал в Шахматово, то, возможно, никто не посмел бы разорять дом поэта. Ведь говорили же мужики Марии Дмитриевне Менделеевой, приезжавшей в Шахматово: «Вот если бы сама Любовь Дмитриевна, она хозяйка…» А Марию Дмитриевну не пустили.
Тут много причин и чисто психологических, и вполне объективных.
Самое главное состояло в том, что Шахматово по сравнению с происшедшим в России казалось мелочью, пылинкой. Катаклизм был так огромен и всеобъемлющ, что, право же, смешно было бы для Блока, который себя не отделял от России (уж если гибнуть, то вместе с ней, а спасаться – тоже вместе с ней), думать о спасении какого то дома с мезонином, стоящего на лесной опушке. И хоть с чисто фактической стороны встреча двух поэтов около Зимнего дворца у костра скорее всего легенда, Маяковский с его поэтической интуицией был очень близок к истине, только он сдвинул акцент. Блоку жалко было Шахматова, он плакал о нем во сне, но приносил его в сознательную жертву революции, как и самого себя, как и всю Россию. Насчет старой России от него, конечно, не зависело, можно было только принимать или не принимать в сердце своем, Шахматово же зависело хоть в какой то степени и практически. Что же, тем сознательнее, значит, была эта жертва.
«Поэт был уверен, что Шахматово и все, что там было, должно погибнуть, – и в этой гибели он видел необходимую неизбежность, возмездие… Не мог спасать пожитки из той бури, которую считал очистительной… Ни сам А. А., ни Л. Д. не только не ехали спасать Шахматово, но, вероятно, находили даже странным думать о чем нибудь ином, кроме совершавшихся тогда событий»[10].
О верности этого наблюдения свидетельствуют и слова самого Блока: «А что там (то есть в Шахматове. – В. С.) неблагополучно, что везде неблагополучно, что катастрофа близка, что ужас при дверях, – это я знал очень давно, знал еще перед первой революцией…[11]«
«Художнику надлежит знать, что той России, которая была, – нет и никогда уже не будет. Европы, которая была, нет и не будет. То и другое явится, может быть, в удесятеренном ужасе, так что жить станет нестерпимо, но того рода ужаса, который был, уже не будет. Мир вступил в новую эру».
Ясно, что при таком ощущении событий смешно было бы суетиться, спасая Шахматово, или, как правильно выразился П. А. Журов, – пожитки.
Кроме того, надо представить себе общую обстановку тех лет, чтобы понять, что даже и при желании все таки ни самому Блоку, ни его жене, ни его матери было в те годы не до Шахматова.
Холод и голод. Паек. Борьба за существование самое элементарное. Когда человек озяб и голоден, его мысли и желания скованы, деятельность заторможена, интересы притуплены.
А жизнь изменилась резко. Взглянем только на два списка, на два реестрика, на два столбика цифр, как будто бесстрастных и сухих, но увидим, что за каждым списочком стоит образ жизни, сама жизнь, все ее благополучия или весь ее ужас. Дело в том, что Блоки всегда вели расходные записи. Книжечки небольшого формата в хороших переплетах хранятся сейчас в Пушкинском доме. Можно удивляться, конечно, совместительству в одном человеке огромной поэтической души и пристрастия к скрупулезным расходным записям, но тут дело, очевидно, в воспитании, в привычке, в семейных традициях, если хотите, а не в глубоких свойствах души. Итак, листаем бегло и выхватываем наугад некоторые записи в расходных книжках по Шахматову. Дпя экономии места на странице будем писать эти записи не столбиком, как они сделаны в книжке, а в строку, хотя столбиком получилось бы гораздо нагляднее.
«Корова Лысенка – 95 р. Шкворень – 50 коп. Уряднику – 2.62. Рассада – 1 р. Сошник – 20 коп. Подвода – 1 р. 50 коп. Лошадь – 124 р. Дробь – 1 р. 70 коп. Две бочки – 65 коп. 10 фунтов клеверу – 3 р. 63 к. (имеются в виду, конечно, клеверные семена. – В. С. ). Гряды – 60 к. Пять дней бороновки – 3 р. 50 к. Три поденщика – 85 коп. Печник – 1 р. Две бабы по два дня – 1 р. 60 коп. На чай малярам – 40 коп. Перевозка снопов – 40 коп. Сушка овса – 70 коп. Колка льда – 3 р. Поденщик 2 дня возил лед – 40 коп. Открытое письмо – 3 коп. Ананьевне за январь – 4 р. Николаю – 25 р. Письмо телеграмма – 59 к. Колесная мазь – 1 р. 50 к Веревка – 1 р 80 к Деготь – 1 р. 60 к. Осинковским бабам за жнитво – 1 р. Четверо граблей – 2 р. 40 к. Две косы – 3 р. 20 к. Вилы – 75 коп. Подкова – 15 к. Бабам за сушку – 3 р. Чай и сахар – 2 р. 50 к….»
Ну и так далее и так далее. Можно переписать хоть все расходные книжки Блоков.
В том же Пушкинском доме хранятся отдельные записки Любови Дмитриевны, но уже не в книжечке с хорошими корками, а на серой, крупноволокнистой, оберточной, короче говоря, бумаге. Да и то на жалких бумажных обрывках. Выписываем некоторые из многочисленных записей, опять же нарушая столбики:
«Тряпки – 10.000.000. Платки брюссельские – 1.500.000. Платочки – 15.000.000».
Речь идет не о приобретении, разумеется, платков и тряпок, а о их распродаже. Что касается приобретений, то списки выглядят так:
«Вареная картошка – 3.000.000. Дрова – 10.000.000. Лекарства – 1.035.000. Доктор – 5.000.000. За квартиру – 1.500.000. Молоко, клюква – 1.320.000. Яйца – 2.500.000».
Имеются и списки вещей, намеченных для продажи. Выписываю, перескакивая с цифры на цифру: «18. Ломаная лампа мамина. 19. Тетин пустой шкаф. 20. Театральная коллекция. 21. Тряпки из сундука. 22. «Le theatre». 23. Кресло зеленое столовое. 24. Ширма из красного дерева. 27. Шкаф книжный тетин, ореховый. 28. Зеркальный шкаф, мамии. 29. Погребец. Картонка с военными значками. Трости. Военные сапоги. Воротнички и манжеты. Качающийся бювар. Диванчик с решеткой…»