В Софии есть этнографический музей, в родопском городишке Райкове есть этнографический музей. В Москве нет этнографического музея. Поневоле вспомнишь крокодильские рубрики: «Невероятно, но факт!» или «Нарочно не придумаешь!»
Но вернемся к нашим баранам, а точнее, к колокольчикам, которые к баранам подвешивают.
В Райкове в музее я наконец-то увидел эти расписанные мне Станиславом колокола, или ченове.
Они висели на длинных толстых палках в несколько рядов. Значит, здесь было несколько полных законченных комплектов. Каждый ряд начинался большим и кончался маленьким колокольчиком. Все, и большие, и маленькие, колокольчики имели форму ну, что ли, стакана, только с узким донышком. В самый большой, если его повернуть и превратить в стакан, вошло бы, наверно, два литра воды. В самый маленький – полстакана – такая разница. Стенки довольно толстые, вместо языка, или «била», подвешен внутри колокола меньший колокол, колокольчик, который одновременно заставляет звучать и своего «старшого» и в тон ему звенит сам.
У большого колокола било могло бы быть самостоятельным колокольчиком, притом не самым маленьким. У маленького колокольчика било величиной чуть побольше наперстка.
Значит, если звенят все 17 колоколов, то фактически их звенит 34. Внутри каждого колокола свой маленький колокольчик. Это и создает необыкновенный разгул, почти вакханалию звуков.
Снаружи на каждом колоколе обозначены этакие условные елочки, которые, однако, сразу же выразительно напоминают о сумрачных родопских еловых лесах: ведь среди еловых лесов главным образом гремят колокольные симфонии,
Экскурсовод музея тряс палки, чтобы звенели сразу все колокола, и даже тряс три палки с колоколами одновременно. Но мне больше нравилось осторожно, пальцем пробуждать звук то в одном колокольчике, то в другом. Звук вылетает из медного гнезда и тотчас взвивается вверх. Он летит все выше и выше, как жаворонок в весеннем поднебесье (хотя, казалось бы, потолок) и замирает в такой уж вышине, что не услышать, бы и жаворонка, не увидеть бы большую птицу. Ударишь в другой колокольчик, свежий звук устремляется вверх, чтобы догнать тот замирающий, предыдущий, и догоняет его в вышине, и тогда они сплетаются крепко-накрепко, чтобы замереть вместе, но тут им вдогонку вылетает новый птенец из соседнего медного гнезда. А потом экскурсовод снова тряс палку, и звуки выпархивали, как стаи птиц, испуганные ружейным выстрелом.
Достать болгарские колокола, чтобы купить и увезти в Москву, присоединив к своей коллекции, оказалось делом не только нелегким, но почти невозможным. Был период, когда эти музыкальные инструменты, украшавшие быт и труд скотоводов (а это именно музыкальные инструменты, по-другому я не хочу их называть), собирали центнерами и увозили как металлолом на переплавку в большие города. Чтобы удобнее перевозить (в целях транспортировки), клали их кучами под пресс. Не знаю, успевал ли звякнуть при этом хоть один колокольчик или уж и не успевал.
Я бы не задевал колокольчиков только ради того, чтобы они звенели; я бы тем более не задевал болгарских колокольчиков, если бы дело не касалось и нас самих, и даже в первую очередь.
Как же так? У нас ведь никогда не подвешивали овцам и коровам колокольчиков. А если и подвешивали, то глухари, этакие шарообразные бубенцы, не столько звенящие, сколько рокочущие или воркующие. Их и называли еще воркунами. А колокольчики были только поддужные, вешались под дугу. К тому же ни глухари, ни поддужные колокольчики (пусть даже и «дар Валдая») не достигали такой степени совершенствования (чтобы семнадцать штук подбирать по тональности), как в Болгарии.
Но дело не в одних колокольчиках. Кооперирование земледельческого труда (у нас коллективизация) ведет к перестройке хозяйства, к коренному изменению не только самой структуры сельскохозяйственного производства, но и к изменению сознания людей, их психологии, их духовной жизни.
Задачи были поставлены грандиозные. А тут еще перед страной, перед народом в целом иные грандиозные задами по индустриализации страны: заводы, гидростанции, каналы, самолетостроение, а позже ракеты и космические корабли. За тридцать, допустим, лет наделано столько, сколько не было наделано за предыдущие триста лет. Это все верно.
Но за решением грандиозных, величественных, колоссальных, гигантских задач мы немножко проглядели (некогда было об этом думать), как из жизни тружеников деревни, ну, или, скажем, из их быта, а можно взять еще уже – из их труда, ушел этакий элемент красоты, ничем пока не восполненный.
Что же плохого было в том, что пастухи, живя в глухих горах, оторванные от людей, услаждали себя музыкой, музыкальным разговором десятков и сотен колокольчиков; что плохого в том, что каждый овчар старался подобрать себе самые лучшие колокольчики? Что плохого в том, что он прекрасно умел играть на гайде? И заслушивались его целые Родопы, особенно на вечерней или утренней заре.
– Главное – план, – мужественно отвечали мне болгарские скотоводы. Но неужели вовсе нельзя сочетать план и обычай; цифру и песню; труд и красоту?
Я ничего не говорю, многое уходит в прошлое безвозвратно, и смешно было бы за это цепляться, чтобы удержать. Но надо чем-нибудь заполнить место ушедшего, этот (модное теперь словечко) образовавшийся вакуум.
Тяжелым был труд крестьянина. Вот он и старался украсить каждый шаг, каждый элемент своего бытия. Трепала (нелегкая работа трепать лен) висят по музеям как оригинальные произведения народного творчества, дуга, расписанная и разрисованная, дом, украшенный резьбой, вышитые полотенца, праздничные женские наряды, скатерть, похожая на жар-птицу, песни, которыми теперь заслушивается весь мир, хороводы по тридцать человек, а в хороводе женщины и девушки в венках из луговых цветов.
Или, скажем, свадьба. Едва ли не самое главное событие в жизни каждого человека. Веками продумывался я складывался свадебный обряд, длинный, строгий спектакль, где и зрители, и актеры – одно. Спектакль с интермедиями, с сольным и хоровым пением, с хореографическим элементом, с отдельными сценками, полными символического значения.
Ушло – не будем жалеть? Но чем бы заменить? То, что «молодые» распишутся в сельсовете,– в этом красоты еще нет, а потом сразу за стол – студень, водка, соленый огурец. Выручаются на криках «горько». Одно это, пожалуй, и осталось от большого и нужного обряда.
Недавно я прочитал, как жених за невестой приехал, на чем бы вы думали? – на самосвале. Вот так. Вместо свадебного поезда с разноцветными лентами в гривах лошадей и с колокольчиками (опять эти колокольчики!) – обыкновенный колхозный самосвал. И грустно тут не то, что не нашлось иной машины, – можно было бы поискать и найти, а то, что жених, и невеста, и все вокруг считают это в порядке вещей.
Мы строим коммунистическое общество – самый красивый образ жизни из всех существовавших когда-либо на земле. Зачем же пускать красоту в переплавку, предварительно сплющив ее многотонным прессом. Не разумней ли сохранить, сберечь и передать потомкам?
Путешествуя по Болгарии, мы в конце концов набрели на лавчонку старьевщика-медника, у которого ченове висели на палке почти как в Ранковском музее. С той разницей, что здесь их можно было купить. Я вцепился в самый большой чен, который гудел почти как набат.
– Сколько же стоит? Скажите мне скорее, сколько стоит этот красавец?
– Сейчас свешаем, – спокойно ответил хозяин лавочки. – Это мы продаем на вес, как медь. Одну минутку. Ваш красавец весит три кило сто.
В общей сложности я унес из лавочки хорошо упакованными в бумагу и шпагат двенадцать килограммов семьсот пятьдесят граммов колоколов. Их была дюжина. Самый маленький весил граммов полтораста.
Вас, конечно, интересует, почем же в Болгарии ходит килограмм колоколов. Но я не рискую об этом написать… Во-первых, вы мне все равно не поверите; во-вторых, жена, оставшаяся без сувениров, до сих пор не знает, что у меня были в Болгарии кое-какие карманные деньги.
Зато у меня единственная в целой Москве коллекция родопских ченов. Может быть, нет такой коллекции в самой Софии.
Наконец, нужно заметить, что слово «ченове» и все эти дюкизинджи-деве, алтынджи-деве и т. д. – все эти названия турецкого происхождения известны главным образом в Родопах. Когда я стал, рассказывать о них друзьям в Софии, они не сразу поняли, о чем идет речь, а потом обрадованно воскликнули: «А, так это же звонци! Обыкновенные звонци!»
Нетрудно понять и русскому человеку.
ЭТЮД ЭТНОГРАФИЧЕСКИЙ
(продолжение)
Точно такая же путаница (ченове-звонци) произошла и с другим словечком. Есть в Болгарии понятие – «чешма». Пока мы ездили по стране, в гуще народа, особенно в Родопском крае, всюду слышали и сами говорили «чешма». А потом друзья объяснили, что на подлинно болгарском языке «чешма» – это «водолей». Практически, конечно, бытуют оба слова, и пришлое от турок, и отечественное, так же как у нас, к примеру, есть одновременно порт и пристань, парк и сад, прихожая и вестибюль, шоссе и дорога, аэроплан и самолет, пилот и летчик.
Правда, в случае с чешмой. я думаю, не только слово пришло от турок, но и само понятие, и сама чешма, как таковая.
Дело в том, что точно такие чешмы я во множестве встречал в Албании, тоже находившейся некогда в составе Оттоманской империи. Говорят, много их в Греции и Югославии. И в самой Турции, разумеется. У нас встречаются в землях, соседствующих с турецким востоком: в Армении, в Азербайджане и даже в Грузии.
Может быть, все дело в цене воды в тех местах, которые я только что перечислил. В цене не базарной, но для путника, застигнутого на каменистом пути в полдневном иссушающем зное.
Теперь, когда мы едем по дороге со скоростью 70 километров в час, имея в автомобиле термос с ледяной водой, чешмы попадаются нам через каждые полчаса езды. Они не имеют для нас вроде бы никакой цены, хотя все равно приятно остановиться возле родниковой струи, охладить лицо, руки, сменить воду в термосе.
Надо представить себе путников, едущих в лучшем случае на лошадях, а чаще всего либо на осликах, либо идущих пешком; надо представить себе, что не ходили но дорогам путники вовсе уж налегке, но обязательно мешок за плечами. И дорожная пыль, и южный зной, и жаром пышущие раскаленные камни, и одежда, прилипающая к телу, и пот, струящийся по лицу, и щекотание глаз, и до боли, до ожогов натруженные ноги… и вдруг – чешма! О! Пожалуй, это была самая большая радость, которую человек встречал в пути.
У нас в Средней России тоже немало ведь родников, выбивающихся из-под земли, а потом струящихся ручейками. Зеленая жирная осока вокруг такого родничка, топкое местечко. Та же осока укажет, вытянувшись полосой, в которую сторону сочится, течет по земле родниковая вода. Иногда, если нет поблизости реки или колодца, и у нас обделают родничок, облагородят его, обнесут срубом, хотя бы в три венца, или обложат камнем-голышом, но не везде и не часто. В наших в общем-то влажных и прохладных местах нет такого культа воды, как в южногористых странах.
Там, если невдалеке от дороги бежит ручеек (пусть даже и вдалеке от дороги), то его подводят к дороге, заключив в трубу. На дороге ставят на ребро каменную плиту, иногда и мраморную. Около плиты – каменное или мраморное корытце. Из плиты, из двух или трех отверстий льются струйки воды, толщиной так примерно с палец. Они падают в корытце, наполняют его. Из корытца, через край, вода переливается на землю. Ручеек, совершив невольный зигзаг и предложив свои услуги усталому путнику, продолжает незамысловатое путешествие по планете. Каменная плита с водой, струящейся из нее, и есть чешма, или водолей.
Если человек под старость скопил немного денег, то он высшим благом и долгом почитает соорудить чешму на дороге, чтобы люди пили и помнили о нем вечно, пока течет по земле вода и ходят по дороге люди.
А чтобы лучше помнили, надо сделать чешму красивой, оригинальной, еще лучше оставить, вырубив на камне какую-нибудь надпись. Один напишет свое имя, другой присовокупит к этому пожелание: «Пейте на здоровье!», третий начертает начальные слова песни: «Русские встали на Рожене, птица не пролетит. Пейте во здравие моих родителей, которые любили эту песню!»
В деревне Жеравне, знаменитой своей старинной народной архитектурой, около церкви стоит беломраморная чешма. На ней в две колонки начертано стихотворение, датированное 1767 годом. Вот о чем говорится в стихотворении как бы от имени самой чешмы:
На вершине старой горы
С вечных времен
Течет обильный родник.
От того щедрого источника
Вылчо Хаджи Ненов
Привел меня сюда
Сто пять лет назад.
Через пятьдесят лет подновили меня
Его три сына: Пенко, Васил
И Теодор – старший сын.
Потом их сыновья: Дмитрий, Стефан
И Переклий
Провели третий путь
На память о своем гордом отце и дедушке.
Награди их, господь,
За добрые дела,
Достойные похвалы!
На горе Витоше я видел чешму, которую устроил некий Крыстя. Устроив, оставил и медный ковшик на тонкой цепочке. На ковшике написал: «Кто принесет этот ковшик к себе домой, того постигнет страшная болезнь».
Так и висит ковшичек, может быть, сорок лет, может быть, пятьдесят.
Одним словом, каждый старается, как может. В одном селении на чешме написаны имена сельчан, вышедших в люди: тот доктор, тот художник, тот профессор, тот полковник или генерал.
Попадаются совсем новые чешмы, сооруженные из серого бетона. На них либо изображена звезда, либо написан какой-нибудь лозунг, например, призывающий к соревнованию с соседним районом, либо к повышению производства мяса, табака, винограда, кукурузы. Каждое время кладет свою неизгладимую печать.
Станислав признался мне, что он скопил деньжонок и тоже хочет устроить свою чешму. Место облюбовано давно, по дороге на Смолян. Нужно будет пригласить архитектора, художника, садовода-декоратора. Вся чешма с художественным оформлением обойдется будто бы в пятьсот рублей, если перевести на наши новые деньги.
Какая прекрасная, какая благородная традиция!
ЭТЮД ЭТНОГРАФИЧЕСКИЙ
(продолжение)
О человеческие ремесла! Почему, спрашивается, я люблю больше всякую ремесленную, кустарную вещь, чем изделие, сошедшее с точнейшего современного станка? Потому, что я знаю: эту ремесленную вещь сделали непосредственно человеческие руки.
Ну, конечно, разумеется, станок или самая сложная аппаратура – тоже дело рук человеческих, тоже произведение его ума, выдумки, изобретательности, хитрости, ловкости. Но все же изобретенная им самим машина отделила его руки и от материала, и от изделия. Он хватается своими руками в лучшем случае за рукоятки машины, а то и вовсе нажимает кнопки. И вот текут, скатываясь в рулоны, тысячи километров ткани; выстреливаются, как из автомата, штампованные женские украшения; громоздятся керамика и хрусталь, разноцветные шерстяные нитки как бы сами собой сочетаются в разноцветные (бухарские ли, персидские ли?) ковры.
И вдруг невдалеке от Троянского монастыря, где мы провели ночь, я вижу гончарный круг. Надо признаться, вижу впервые в жизни.
Троянская керамика попадалась мне на глаза либо у людей, приехавших из Болгарии, либо в художественных магазинах в Софии, либо в музеях на стендах, либо в быту болгарских друзей. Между прочим, с троянской керамикой у меня был тот случай, когда я не мог представить себе, как это сделано. Иной раз видишь вещь и понимаешь, что тебе самому такую не сделать, например Венеру Милосскую, но все же вполне представляешь, что был резец и были руки мастера, и его гениальность, и вдохновение, и были краски у Рафаэля, и были тончайшие кисточки у расписывателя китайского или сервского фарфора. Нам так не сделать, но как это сделано, мы вполне понимаем.
Как не вертел я в руках чашку, или блюдце, или графинчик, или сахарницу, сделанные в Трояне, не мог вообразить, как они расписаны столь причудливым образом. Не может быть, чтобы кисточкой от руки. Но если не кисточкой, то чем же?
Рассказывают в Сибири, будто черт однажды решил освоить все человеческие профессии. Научился и портняжному, и сапожному, и всякому прочему ремеслу, и вдруг попал ему в руки валенок. Поразился и посрамился черт – не мог понять, как это сделано, ни шва, ни начала, ни конца.
Однако я заговорил о гончарном круге. Мастер, сам смуглый, как троянская глина (значит, подчеркнута седина волос), на моих глазах взял бесформенный ком хорошо перемешанной глины и шлепнул его на гончарный круг, который, и правда, есть не что иное, как круг, деревянный, ровный, так примерно полметра в поперечнике. Круг начал быстро вращаться, и ком глины тоже. Так они вращались бы хоть час, хоть день, но мастер приставил к глине свои длинные, как у хорошего музыканта, чуткие, как у опытного хирурга, свои мудрые человеческие пальцы, и ком глины от мгновения к мгновению начал преображаться. Он то вытягивался кверху, то раздавался в стороны, сделался полым, и стенки его все утоньшались и утоньшались.
Задуман был кувшин. Но я насчитал по крайней мере десять промежуточных форм. Может быть, мастер для нас, для зрителей, блеснул своими руками. На каждой промежуточной форме мастер мог остановить свой круг, и вот текучая форма застыла бы и закостенела бы на века уж не в виде кувшина, как было задумано, а либо в виде горшка, либо в виде узкогорлой вазы, либо в виде древнегреческой амфоры, либо в виде самого экстравагантного модернистского сосуда. Все зависело от мастера, от его воли, от его рук. Но ком глины, побывав в древних амфорах, в обыкновенных крестьянских горшках, в узкогорлых вазах, в модернистских сосудах, в конце концов начал приобретать очертания кувшина, как и было задумано мастером.
Текучесть формы заворожила, околдовала меня. Я понял, что, конечно, есть для гончара вполне установившиеся формы, но все же есть оттенки, когда линия едва-едва меняет изгиб, а изделие сразу звучит иначе, приобретает изысканность вместо туповатой тяжести, благородство – ранг искусства. Я понял, что вдохновение при беспрерывной текучести формы также нужно гончару, как любому другому творцу, включая поэта. Я понял также (лишний раз), что и поэт может лепить туповатой тяжести вполне стандартные, вполне бездушные горшки, хотя бы они и назывались стихотворениями. Я понял, наконец (хотя зная об этом еще в 5-м классе средней школы), что гончарный круг – величайшее изобретение человека и (об этом уж не было в пятом классе) что любое творчество, если бы даже захотели сотворить новую планету или новую солнечную систему, – есть гончарный, круг.
С разрисовкой троянской керамики произошел парадокс. Я представляю, как сделать Венеру Милосскую, но не способен сделать ее; я не представлял, как расписывается троянская керамика, а оказалось, что достаточно, хотя бы и мне, трехмесячных производственных курсов. Правда, творческий элемент возможен и тут. Что же касается текучести формы, то здесь буквально все течет и нужно успеть сообразиться. Не знаю, сумею ли рассказать по порядку и внятно.
Чашку ставят на маленький круг, который будет вращаться наподобие гончарного, но медленно. Перед мастерицей расположен набор жидких красок, все они в небольших резиновых аптекарских грушах. До недавних пор вместо резиновых груш применяли рог буйвола. Отпиливали острый кончик, вставляли узкую трубочку (соломинку), по которой из рога вытекала краска.
К медленно вращающейся чашке (или вазе) подставляют кончик резиновой груши. На чашке возникает обильный жидкий красочный ободок. Повыше его или пониже ложатся один за другим новые разноцветные ободки по мере того, как мастерица подставляет к чашке новые и новые груши с красками.
Потом на верхний ободок наносят тяжелые, из густой краски, равномерные капли. Капли стекают вниз и стаскивают, сволакивают ранее нанесенные живописные ободки, получаются живописные рясы, вилюлины, зигзаги. Соломинкой мастерица в некоторых местах поднимает ползущие вниз ободки обратно кверху. Причудливость достигает границ. Когда все высохнет и закалится в печке, нельзя вообразить, что все было так просто и затратили на все каких-нибудь пять – десять минут.
Между прочим, троянская керамика широко экспортируется из Болгарии в западные страны. Особенно ее любят почему-то в Англии.
Глина мягка и податлива, мни и делай, что хочешь. Зато, наверно, легче ошибиться. Чуть тронул – и уже не то. Или, напротив, чуть тронул, и вот уже легкость, недоступная посредственному ремесленнику.
Впрочем, дело не в материале. Можно создавать бездарные тупые вещи из воска и великолепные, нежные, тонкие вещи из обыкновенного черного неуклюжего железа. Допустим, знаменитая решетка Летнего сада.
В Болгарии с давних пор существует искусство, которое так и называется «кованое железо». Я не знаю материала, в котором изящество и легкость могли бы так удачно сочетаться с эдакой средневековой, рыцарской, замковой, одним словом, железной суровостью.
Главный секрет в том, что поверхность железа делают неровной. Вся она в мелких вмятинах (как если бы по воску постучали маленьким закругленным молоточком). Железо сразу теряет свою железную неотесанность, но дальше все зависит от характера изделия и от мастерства.
Одна из комнат на даче у поэта Младлена Исаева оформлена изделиями из кованого железа. Делал мастер из города Самокова.
Люстры, торшеры, подсвечники, пепельницы, дверные ручки, дверные навески – все в одном стиле и, конечно, производит, как говорится, неизгладимое впечатление.
Но мастер был несколько сентиментален для обращения с железом. И вот железо (подумать только – железо!) производит впечатление некоторой, я бы сказал, слащавости, сладковатости. Слишком нежно. Чуть-чуть чересчур изящно. В чем-то перетончено. Значит, и железо требует осторожного обращения.
Я не говорю, что некрасиво. Мало того, о сентиментальности самоковского мастера я смог судить только после того, как побывал у Страхила Кокурова – лучшего болгарского мастера по кованому железу.
Дело в том, что в Софийском этнографическом музее я увидел старинный тройной подсвечник, сделанный из железа, который опроверг все мои установившиеся представления о красоте подсвечников.
Я забыл сказать, что как бы там ни было, но все равно изделия из кованого железа смотрятся главным образом силуэтно, на просвет. Ну, как и решетка Летнего сада. Значит, красота линий выходит на первый план. Искусство кованого железа – это прежде всего искусство линии. Четкая тень от изделия производит почти такое же впечатление, как и само изделие. Объемность – второстепенна и почти не играет роли.
Так вот, я увидел в музее подсвечник, у которого линии стремились в высоту с легкостью, не соответствующей тяжелому грубому материалу.
Мы разговорились о старинном искусстве со Станиславом Сивриевым, и он мне сказал:
– Хочешь, познакомлю тебя с лучшим болгарским мастером?
Страхил Кокуров живет не то чтобы на окраине Софии, но никак не скажешь, что в центре. Улица из небольших каменных, двухэтажных домов-особнячков. Садик-дворик, как и полагается в Болгарии.
Перед домом Страхила к тому же – самый старый в целой Софии дуб. Одну его могучую ветвь – хватило б на целое дерево – отпилили, потому что мешала дому над крышей; другую его могучую ветвь отпилили – мешала соседям; третью его могучую ветвь убило молнией, но и того, что осталось, хватает произвести впечатление. На верхушке дома крохотный скворечник, скорее всего для синичек.
Пятидесятилетний художник, выглядящий на тридцать пять, от силы на сорок лет, встретил нас у калитки садика. Домик, который мог бы быть музеем, открылся перед нами. Уличный фонарь перед дверьми в дом, перила внутренних лестниц, рама для зеркала, люстры, бра, столик журнальный, стол рабочий, чернильный прибор, шкатулки, подсвечники, дверные ручки – все, на что ни посмотришь, все сделано руками хозяина, каждая вещь – законченное произведение искусства.
Картину дополнил альбом фотографий, где собраны прежние работы Страхила Кокурова, проданные, увезенные за границу, сделанные в подарок или такие, что делались сразу, на месте их назначения: дворцовые грандиозные мосты, дворцовые каминные решетки, дворцовые ворота и двери… Любимое изделие всякого мастера по железу – подсвечники. Страхил Кокуров – не исключение.
В каждом подсвечнике – намек, условное изображение, без назойливых деталей, символ, как сказал сам Страхил какого-нибудь животного, растения, предмета. Подсвечник-змея; подсвечник-птица; подсвечник-всадник; подсвечник – заяц, цветок, осел, женщина, подснежник. Подснежник из железа! И сколько нежности!
А вообще Страхил Кокуров – суровый мастер, без сюсюканья, без декадентства, с этаким средневековым, рыцарским колоритом. То есть, значит, он уловил, усвоил главный колорит своего искусства, возникшего как искусство скорее всего именно в средние века.
Но вот какая проблема. Я-то лично сталкивался с ней не однажды, интересуясь нашими кооперативными художественными артелями во Мстере, в Палехе, в Семенове, где хохлома, в Федоскине и т. д., и т. п.
Страхил Кокуров – теперь уж не мастер сам по себе, а мастер кооперации. Значит, во-первых, он не может, не имеет права принять заказ от кого бы то ни было, сообразуясь с желаниями и, может быть, со вкусом заказчика, но должен делать то, что спустит ему по плану руководство кооперации. Во-вторых (пока что это не последнее дело), его месячный заработок ограничен, кажется, полуторастами левов. Это, конечно, приличный заработок, по раз он определен и ограничен, то и не несет в себе функции материальной заинтересованности. То есть Страхилу Кокурову более или менее безразлично, что делать в течение месяца – ширпотребовские простенькие железки или уникальные художественные изделия. Более того, ширпотребовские железки ему делать проще, удобнее и легче: не изощряйся, не мучайся над сложным рисунком, а деньги те же самые, как если бы он создавал нечто единственное и неповторимое в своем роде.
Страхил Кокуров говорил обо всем этом с видимой сердечной болью. Причем видно было, я это отчетливо понял, что боль тут не за личную материальную корысть, а за судьбу древнейшего, истинно национального ремесла. Мы со Страхилом Кокуровым встречались дважды. Во время первой встречи я упомянул мельком о понравившемся мне в этнографическом музее старинном подсвечнике.
Во время второй встречи точно такой подсвечник я уж держал в руках. «На спомен», – коротко, без желания продолжать разговор на эту тему, сказал Страхил Кокуров.
ЭТЮД РЫБОЛОВНЫЙ
В Родопах стояла сухая золотая осень. Она здесь скорей не золотая, а темно-медная или даже бурая. Но все равно, если смотреть на лиственный склон горы, то среди медно-красной листвы там и тут светятся золотые древесные кроны. А трава еще зеленая, как будто молодая, а камни – голубоватые, а меж голубоватых камней, среди зеленого и золотого, мчатся синие, как небо, горные родопские реки. Они местами синие, местами белые, потому что дробится вода о камни, превращаясь в брызги, насыщаясь воздушными пузырьками, которые главным образом и придают воде белый цвет. Но это ведь не мутная, не тусклая белизна.
Омывая камни, вода сверкает на изгибах, как полированная. Падая с высоты, просвечивается солнцем. В тихих заводинках приобретает темный, черный почти цвет, медленно кружит опавшую листву. В стеклянной синеве стремящегося потока осенние листья мелькают возле дна, как будто мчатся там по каменистому ложу стаи вертлявых золотистых рыб.
Мы со Станиславом в этот день выбрали для завтрака поляну возле реки, прогретую ровным, не жарким в это время солнцем.
Близко и «Москвичок», если что-нибудь понадобится из автомобиля, близко и река – умыться и набрать воды в пригоршню и выпить ее, осеннюю, студеную, как если бы самое драгоценное в мире вино.
Завтрак наш состоял из крупного белого винограда и мягкого белого хлеба. Оказывается, вприкуску одно с другим, особенно если на траве под теплым небом, – необыкновенно вкусно.
После завтрака Станислав полез в багажник, и тут меня ждал сюрприз. Постепенно на траве появились удочки, пока что разобранные, коробка с крючками и поллитровая банка с красной икрой, которую мы называем кетовой а в Болгарии почему-то считают, что это икра семги.
Мне приходилось рыбачить на самых разнообразных водоемах, начиная с ручейка, где, однако, наловишь ведерко пескарей, или крохотного прудика, откуда удавалось выудить золотого красноперого карася, кончая… Ну, чем кончая? – Волгой, например, или Печорой, или Черным морем, где уж не пескарь с карасем, а, допустим, мраморный окунь, или морской дракон, или скарпена, или морской петух, или зеленушка, или морская ласточка, или сильная благородная кефаль.
Только одного мне как-то все не удавалось испытать в рыбной ловле – форель в быстротекущих горных реках теперь предстояло, значит, ликвидировать еще одно «белое пятно» на разноцветной яркой карте моей бестолковой жизни.
В самом деле, сидеть бы сейчас в дождливой осенней Москве, Заканчивая давно уж полунаписанную книгу, а я вот собираюсь заняться в общем-то баловством – уженьем форели на Боровской реке в Родопах. Между тем Станислав, вставляя коленце в коленце, собрал удочки.
В эти дни несколько раз приступали мы к ужению форели в разных местах Родопов, на разных реках. Поэтому я соберу в одно те немногие впечатления, которые у меня остались.
Нужна проводочная удочка с катушкой, чтобы можно было пускать крючок по течению все дальше и дальше, оставаясь на том же месте. Крючок небольшой, но крепкий. Насадка – одна красная икринка. Это лучшая насадка на форель на всем земном шаре. Поплавка, разумеется, не нужно.