Как море вымывает иногда из своих глубин разные диковинные предметы (с затонувших кораблей, а то и с легендарной Атлантиды), так и время вымывает из глубины затонувшую старину, и прилавок антикварного магазина есть та кромка морского берега, где оказываются вымытые, выброшенные волной предметы. Галька, галька – и вдруг золотой дублон. Ну, а уж кусочек янтаря, пемзы, обломок коралла, агат или сердолик – во всяком случае.
У нас, на прилавки наших комиссионных магазинов, время вымыеает старину как-то послойно. Мы не берем периода так называемых «торгсинов» (торговля с иностранцами!), когда снимался верхний слой.
Нет, мы берем уже более поздние времена, тем более что «торгсинов» этих сами не видели, не застали.
Но видели однажды и хорошо помним слой старой, старинной мебели.
В середине пятидесятых годов – в начале шестидесятых в Москве бурно закипело жилищное строительство. Люди, теснившиеся в коммунальных квартирах в старых домах с толстыми стенами и высокими потолками, переселялись из центральной части Москвы, из пределов Садового кольца на окраины, в новые, на скорую руку слепленные четырех– и пятиэтажные коробки, в квартиры так называемые малогабаритные, но, правда, с необходимыми, элементарными удобствами. Старая мебель из старых московских домов никак не подходила к новым квартирам, не могла там уставиться. Да и не хотели переселяющиеся тащить в новое жилье старую, как они называли, рухлядь. Тут вошла в моду современная фанерная мебель на тонких ножках-хворостинках, а громоздкие и тяжелые комоды, трельяжи, буфеты, книжные шкафы, секретеры, зеркала в рамах, письменные столы, кресла, стулья, поставцы, диваны, все эти псише и були, ампиры и жакобы, «павлы» и «николаи», черный резной дуб и красное дерево (пламя), карельская береза и тополь, все эти кравати-ладьи, целые или полуразрозненные гостиные, кабинеты, спальни и столовые, – все это потемневшее от времени, подзакоптелое от керосинок к примусов двадцатых и тридцатых годов, подызломанное, подызодранное, потерявшее свой первоначальный вид, все это, если не выбрасывалось просто на свалку во дворе, не выставлялось на лестничные площадки, то отвозилось в мебельные комиссионные магазины, где громоздилось так, что не протиснуться: ходи (протискивайся), выбирай и увози за бесценок.
Сказать «за бесценок» – это еще ничего не сказать. Надо бы сказать – задаром, в виде неожиданной находки, подарка, манны небесной. А мы, дураки, ходили около этой старины и хихикали: ты гляди, ты гляди, горка-то, медяшками украшенная, сто рублей. Секретер-то этот, инкрустированный деревом, паст
ушками и пастушк
ами, цветами и бабочками, замком на заднем плане – двести пятьдесят! С ума сошли люди… Ну к что же, что крепостной работы. У него вот крышка отваливается, едва держится на одной петле… Неужели найдутся дураки и купят? А кресла-то, кресла-то с полукруглыми спинками, по сорок рублей за штуку! Рехнулись люди, Ну и что же, что восемнадцатый век, Елизавета Петровна, ну и что же, что Державин мог сидеть? Все сиденья вон как засалены да изодраны, и не стыдно за такое барахло по сорок рублей за штуку драть? А комодик-то этот пузатенький, а шкафик-то этот, «монашкой» называемый? А это еще что? Буль какой-то, перламутром весь изукрашенный, – триста рублей! А часы-то бронзовые, малахитом отделанные, – семьсот!!! Да что они, ошалели?
И ведь нельзя сказать, что мгновенно вскипела и опала эта волна. Нет, держалась несколько лет, было время оглядеться и одуматься. Но из миллионов москвичей, снующих по улицам и гоняющихся за немецкими стенками под названием «Хильда», только единицы заходили в комиссионные мебельные магазины, а из зашедших только единицы понимали настоящую цену вещам.
И вот схлынула волна, откатилась, опала, и сразу, как будто по задуманной схеме, в двадцать и в тридцать раз подскочили цены, а то и в сто раз. Не исключено, что секретер тот, крепостной работы, с отваливающейся крышкой, с пастушками и пастушками, который валялся тогда в магазине за двести пятьдесят рублей, стоит теперь десятки тысяч. Вернее сказать, стоил бы, если бы вдруг опять появился в продаже. Но он не появится, уверяю вас. Он где-нибудь прочно стоит, отреставрированный, сияющий, и хозяева его со смехом рассказывают потрясенным гостям, что куплено в Москве за двести пятьдесят рублей. То есть подобрано мимоходом, в то время как люди перешагивали, обходили стороной и даже не оглядывались.
А то еще была волна серебра. На улице Горького в комиссионном магазине в начале и в середине шестидесятых годов расставлены на полках, разложены под стеклом табакерки, тяжелые портсигары, бокалы, чарки, ковши, кружки, дамские сумочки, цепочки, ложки, вилки, ножи, подносы, разные подставки под вазы, шкатулки, альбомы в серебряных крышках, набалдашники для тростей, чернильные приборы, самовары… Сейчас вспоминаешь, и невозможно понять, то ли приснилось это все, то ли было на самом деле, чтобы переступить порог – и росcыпи серебра… И ведь на многих изделиях стояло (помнится, что стояло) клеймо «Фаберже», уж не говоря о том, что на любом предмете, когда посмотришь в лупу, проступало из размывчатого увеличения четкое, ясное число «84», русская, самая ценимая в мире проба.
Тогда же волна времени размыла слой гранатовых украшений: браслетов, брошей, колье, колец, бус. Носимые некогда на вечерних платьях, на белых шеях, на красивых руках, мерцающие глубоким темно-кровавым огнем, все эти украшения возникали на прилавке магазина и исчезали, возникали и исчезали, но возникали раз от разу (или, скажем, год от году) все реже, жиже, скуднее, пока не перестали возникать и тоже, вроде серебра, как будто приснились.
Ну и думалось, что вымыто теперь все, остались пластмассовая, стеклянная, латунная бижутерия, граненые стаканы, репродукции в бронзоватых, багетных рамках. Но тут вода времени домылась, добралась до двух таких уж глубинных слоев, о которых как-то даже и не предполагалось. Ниже их, действительно, уж наверное нечему оказаться, кроме песка и пустой породы.
Еще и вот почему оказалось залегание этих слоев более глубоким и крепким. Конечно, гранатовые браслеты и серебряные кубки, табакерки и портсигары тоже несли на себе черты национального и народного (особенно, если устюжская чернь по серебру), конечно, существуют даже такие понятия, как русское серебро, русские гранаты, русская бирюза, русский малахит, русская эмаль, русский фарфор, русское червонное золото
, тем не менее не можем же мы назвать гранатовый браслет или серебряный кубок русским национальным явлением.
Оказывается, национальное лежит крепче, прочнее и выветривается или вымывается в последнюю очередь. И вот пришло время, и в комиссионных магазинах стали появляться, а потом обильно выплеснулись… Ах, нет! Сделаем маленький лирический заход.
«Знаете ли вы украинскую ночь? Нет, вы не знаете украинской ночи!» Ну и так далее про Днепр при тихой погоде, мерцающий под луной, про южные звезды, про облитые лунным светом белые мазанки, плетни и вишневые сады. Читайте картины украинской природы у Гоголя, у Шевченко, у Котляревского. Читайте про криницы, про пестрые, шумные ярмарки, про рождественские колядки, про медленные чумацкие обозы, мельничные омуты и клады. Все, все было бы пустовато, недоодухотворено без прекрасных украинок, без всех этих Оксан, Наталок Полтавок, Марий, Галин, Олесей и Ганн. Где сотник, там и сотникова дочка; где злая мачеха, там и красавица падчерица; где парубок, там и невеста. Что стоила бы вся красота Украины без ее главной красоты? Кто пел бы неповторимые украинские песни под тем тихим и полным месяцем, в окружении всей волшебной, чарующей украинской ночи? «Знаете ли вы украинскую ночь?» Так вот, было время, когда все молодые украинки, все чернооки и чернобровы дивчины и панночки, с ресницами, от которых, по словам Гоголя, тень на полщеки, ходили в ярких национальных одеждах. Красные сапожки, аккуратные юбки до колен, вышитые яркие передники, вышитые кофточки, разноцветные ленты в волосах, а на шее… в том-то и дело, что на шее – и это было обязательной принадлежностью девичьей праздничной одежды – бусы. И не просто бусы, а непременно розовые и красные кораллы. Да не в одну нитку, а во много рядов, целые связки коралловых бус. Количество ниток на шее красавицы, надо полагать, зависело от достатка ее родителей, равно как и размер самих бусинок. Были они то круглые, как рябина, то лепешечками, то трубочками, то палочками, вроде как сусечками. Когда только еще начали в промываемой временем породе появляться первые, так сказать, экземпляры, помню, держал в руках бусы из ярко-красных кораллов, а размер каждой бусины был с те фишки, которые передвигают на счетах. Жуть! И ведь надо вообразить, что сколько было на Украине девушек, столько было и бус.
Уже по первым обнажившимся экземплярам можно было догадаться, что где-то залегает и весь пласт. В самом деле, куда же подевались бы кораллы, если не с сундуки? Но настало время, и подмыла вода…
Такие бусы я встречал только в часовенках (редчайших, уцелевших) в западных областях Украины, скажем, около Саадбора. Часовенки эти называют там капличками. Бусы же приносят вместо с вышитыми полотенцами, как бы в подарок иконе, в виде благодарности за помощь, за излечение, допустим, или обращаясь с просьбой об исцелении. Лес, овраг, родничок, зеленая трава, часовенка. Зайдешь в нее – иконы, свечи, вышитые полотенца, кораллы – несколько ниток.
И вдруг на прилавки наших комиссионных магазинов, будь то в Киеве или Львове, Ленинграде или Москве, выплеснуло, откуда ни возьмись, снизки и связки, пучки, груды, килограммы коралловых украинских бус.
Я не знаю, сколько догадливые скупщики (а должны же быть таковые, не каждая же хозяйка бус едет в Киев и в Москву сдавать свои украшения) платят за кораллы на месте, где-нибудь в глубине Полтавщины или Галиции, но в больших городах спохватились. Сначала в комиссионных магазинах выставлялись такие бусы за гроши, ну, допустим, по сороковке за связку. Потом кто-то правильно рассудил, что никто ведь не определял и не устанавливал реальной стоимости этих старинных кораллов, да и откуда ее возьмешь, реальную стоимость? Где шкала, от какого нуля вести отсчет? Вместо сорока стали писать четыреста, и ничего как будто не изменилось. Подходит горожанка, обращается к продавщице:
– Подберите мне, пожалуйста, нитку рублей на двести…
А что же будут носить теперь молодые украинки, чернооки и чернобровы, на своих белоснежных или смуглых девичьих шеях?
А то еще обнаружилось залегание вот какого слоя.
Впервые с предметом из этого слоя я столкнулся лет десять тому назад в Кисловодске, на базаре. Впрочем, это не был в полном смысле слова кисловодский рынок, который похож на все остальные городские рынки. Но сказали нам, что километрах в двадцати от Кисловодска, в карачаевском ауле, собирается по воскресеньям еще один базар, более своеобразный, с местным колоритом, с домашними сырами, с овчинами, с изделиями из овечьей и козьей шерсти. Можно купить даже живую овцу и даже живого ослика. Ну и прочая всякая всячина. Ехать туда можно на автобусе, а еще лучше взять такси.
Действительно, так все и оказалось, как нам рассказали. Местные жители (в основном карачаевцы) толклись и толпились на отведенной для базара площадке. Но ни съедобная экзотика, ни яркие женские тряпки не привлекали кисловодцев (а в сущности москвичей, отдыхающих в кисловодских санаториях), наибольшим же успехом пользовалась домашняя вязка: свитера, шапки, шали, носки, варежки. Все это грубоватое, но добротное, теплое и главное – без примеси какой-либо синтетики.
Но что человеку, интересующемуся стариной, вязаные шерстяные изделия и вообще тряпки? Он глядит, не высунется ли на экзотическом базаре, не выглянет ли где-нибудь краешком настоящая старина, не блеснет ли в песке и гальке острым лучиком? Скажем, могли бил на таком базаре оказаться мусульманские янтарные четки. Между прочим, могли бы они здесь оказаться из турецкого красного или черного янтаря. Или женская побрякушка: браслет, серьги, нагрудное украшение. Очень любили серебро горцы Северного Кавказа. Кроме того – пороховница, чеканка, украшавшая некогда седло (или целое седло с украшениями), газыри, серебряные ножны от кинжала, и чтобы «из корана стих священный писан золотом на них». Ну, пусть не золотом, а чернью. Согласны на чернь.
Многие предметы горского обихода я перебрал в уме, бродя по базару, но то, что я увидел, мне вовсе не приходило в голову. Вдруг я вижу у старой горянки в руках серебряный женский пояс. Он составлен из тяжелых серебряных, как бы спичечных коробков, притом что каждая такая бляха украшена чеканкой и легкой позолотой. Я взял пояс в руки и обомлел: килограмма полтора чеканного серебра, как только носили такие пояса на своих осиных талиях черкешенки и лезгинки, чеченки и кабардинки, карачаевки и аварки! К этому поясу было тут еще и своеобразное нагрудное украшение: поперечные металлические чеканные пластины, нашитые – ну как бы объяснить? – на манишку, что ли, из темно-малинового бархата. Еще полкило металла.
У меня и денег-то с собой не было, чтобы купить, но поскольку я приехал на базар не один, то кое-как собрали, сколотили (не оставлять же на базаре такую вещь) деньги, может, когда-нибудь еще заработаешь, а такое дано увидеть однажды в жизни, и стал я обладателем ненужного мне в общем-то, но уникального, этнографического, художественного, драгоценного предмета.
Это было давным-давно. Я уж и забыл про этот пояс. Иногда покажешь кому-нибудь, похвастаешься, повертишь в руках, подивишься. Через один этот предмет, как через волшебный кристалл, забрезжит иное время, иной быт, иной уклад жизни, иной Кавказ. Эти девичьи талии, перетянутые серебром, эти танцы черкешенок и лезгинок, стон зурны и гортанные выкрики, эти горные тропинки к воде, крыши сакль с сидящими на них горцами, эти бурки и скакуны, эти кувшины с водой на плече, быстрые взгляды из-под платка, этот дух вольности и железные каноны обычаев…
Так тешил я себя мыслью, что обладаю редкостным произведением, так сказать, горского, восточного прикладного искусства, и даже думалось иногда – хорошо бы при случае, если окажусь опять на Кавказе, найти бы еще один такой пояс или что-нибудь похожее на него. Но однажды, проходя мимо комиссионного магазина, и скорее по привычке, по старой памяти, нежели но живому интересу, переступив порог и подойдя к прилавку, я ужаснулся: под стеклом лежало десятка полтора серебряных горских поясов! Не совсем таких, как мой, разных, разнообразных, который поуже, который пошире, который более разукрашен чеканкой, который менее, но все-таки вот они – пояса! И не надо ехать в аул на воскресный базар. Ну, правда, цены… цены такие, что не захочешь, пожалуй, никакого пояса, и если бы тогда на базаре такая же цена, мне и в голову бы не пришло, да и где бы я взял такие деньжищи…
Но дело не в этом, а в том, что домылась вода времени до самых уж крепких и глубоких слоев. Что на очереди? И осталось ли там, в народной глубине, хоть что-нибудь?
ДОМ ТВОРЧЕСТВА. ПАРКОВАЯ АЛЛЕЯ
Сегодня выдалось превосходное утро, а за ним и день наступил – не хуже.
С вечера стоял морозный тумаиец, и все деревья за ночь густо одело инеем. Завороженное, волшебное царство.
В первые утренние, досолнечные еще часы иней держался крепко. Разве что стайка снегирей (красногрудых на белых сахарных ветках) стряхнет немного инея, и крупные, но очень легкие, невесомые почти, кристаллы зазыблются в воздухе, потекут вниз, переливаясь, играя блестками, достигая земли. Но позже, когда солнце поднялось выше и стало немножечко, по-февральски пригревать, иней начал сам по себе осыпаться, и вскоре весь чистый, прозрачный, подзолоченный солнцем и подголубленный небесами воздух наполнился мерцающими, почти невесомыми, но все же опускающимися на землю кристаллами.
Конечно, дом, где мы жили, назывался Домом творчества, и полагалось бы с утра, со свежими силами, сидеть за столом, но не грешно ли, право, было бы пропустить и просидеть в помещении такое утро. Радостями, которые преподносит жизнь, следует дорожить. Вот мы и пошли втроем по расчищенным дорожкам, глубоко дыша, восхищенно созерцая и потихонечку разговаривая. Тут был один поэт, один газетно-журнальный работник и один поэт-прозаик, то есть ваш покорный слуга. По полным именам, я думаю, представлять собеседников не требуется, полные имена не имеют тут никакого значения (да и надо бы в этом случае спрашивать у собеседников разрешения на огласку), скажу лишь, поэта звали Володей, а газетно-журнального работника Николаем.
Разговор произошел у нас интересный, и поэтому я осмеливаюсь воспроизвести его в общих чертах на этих страницах.
Говорили мы о «болевых точках». Бесспорно, они есть в душе у каждого человека, не бывает, я убежден, вполне бесчувственных людей или таких, у которых было бы позади все так гладко, так правильно и безошибочно, чтобы уж не о чем было и пожалеть, чтобы при воспоминании не отзывалось болью никогда и ничего.
Наверное, при тогдашнем разговоре мы все же не трогали и не выставляли напоказ главных ошибок и главных болей. Ведь устный разговор, а тем более втроем, равно как и бумага, на которой пишу, терпят лишь определенную степень откровенности. Мало ли у кого что есть в личной жизни, в интимной жизни, в сфере общественного самосознания? Кто где струсил, кто где сподличал, кто где предал, кто что помыслил? У каждого что-нибудь да есть.
Как я теперь понимаю, наш разговор не касался тогда тех уж самых глубоких глубин, но все же нельзя сказать, что он проскользнул по самой поверхности. Каждый из нас поведал о такой «болевой точке», которая хотя и не смертельна, но все время дает о себе знать. Конечно, не стреляются, в конце концов, из-за таких вещей (а есть ведь вещи, из-за которых, в конце концов, стреляются), но если ночью проснешься повернуться на другой бок, но вспомнишь вдруг этот проклятый эпизод, то словно ошпарит кипятком и сна как не бывало. Лежи и мучайся: так тебе, дураку, и надо, и хорошо, если просто дураку, а то и – подонку.
Нет, нет, не выворачивали мы друг перед другом главных глубин, но и то, в чем признались, было занимательно, а главное – разнообразно.
Итак, мы условились, что каждый из нас, как в какой-нибудь старой доброй книжке, расскажет свой случай, про свою «болевую точку». Первым начал поэт Володя С.:
– До сих пор забыть не могу. Особенно теперь, когда постепенно проснулся и окреп вкус к хорошей книге. И условия появились. Живу я теперь, как вы знаете, в новом писательском доме, в просторной квартире. Есть где разместить библиотеку. Не то что по первым послестуденческим временам, когда книги приходилось держать под диваном, на шкафу и на подоконнике… Отвлекусь и похвастаюсь. Недавно через одного бойкого человека достал «Домострой», изданный при Елизавете Петровне. В отличном состоянии… Ну, а тогда я жил еще в родном городке К. Небольшой, но старинный, как вы, наверное, знаете, русский городок.
Литературный институт я уже окончил, стихи то там, то сям публиковались, и, конечно, в таком городке, как К., меня, единственного стихотворца все знали. Во всяком случае, хорошо знали в городской библиотеке. Можно сказать, что с главной нашей библиотекаршей Валентиной Филипповной мы были друзьями. Она даже у нас в гостях бывала, если, скажем, день рождения у моей жены или праздник какой-нибудь.
И вот однажды Валентина Филипповна присылает мне записочку (телефона у меня тогда, естественно, не было) и просит прийти в библиотеку. Я пошел. Мы с женой в это утро повздорили в нашей житейской коммунальной тесноте, и настроение у меня было паршивое. Словно глаза бы закрыл и убежал бы куда-нибудь подальше. И в самом деле, когда тесно, да еще ребенок, и невозможно уединиться, чтобы писать, да еще размолвка… Одним словом, нехорошее было утро.
Пришел я е библиотеку, а Валентина Филипповна меня с ходу и ошарашила.
Дело в том, что у них в подвалах бывшего купеческого дома, в котором размещалась теперь городская библиотека, сложенными в штабеля лежали старые книги. Откуда взялись? Очень просто. Когда конфисковались дворянские усадьбы в уезде и такие вот купеческие дома, то, естественно, в каждой усадьбе и в каждом доме находили библиотеку. Там и картины были, и старинная мебель, и иконы, и серебро, это все правильно. Все эта шло по разным путям, я не знаю, право, по каким, ну а книги свозили в одно место, в подвал бывшего купеческого дома, в котором тогда уже, с самого начала, решили устроить городскую народную библиотеку для самых широких масс. Какая-то часть из свезенных и сваленных в купеческом доме книг была разобрана, систематизирована и составила основу библиотеки, а большая часть так с тех пор и лежала в подвале, Они занимали даже и проходы кое-где, и служебные комнаты. Ужасно мешали.
Валентина Филипповна много раз обращалась к своему городскому начальству; что делать с этими книгами? Она надеялась, что под эти книги дадут городской библиотеке новое просторное помещение и даже построят специальное здание из стекла и бетона, потому и напоминала как можно чаще про книжный подвал. Надоела, должно быть. И вот наконец получила распоряжение: все старые книги, заполняющие подвал, проходы и служебные комнаты, сдать в макулатуру.
Решение все же оказалось неожиданным для Валентины Филипповны, она ведь была хорошим библиотекарем и любила книги. Тогда-то она и послала за мной, единственным в городке литератором-профессионалом, с московским литературным образованием. Она объяснила мне, в чем дело, и предложила подогнать грузовик и все, что захочу и выберу, увезти к себе. Какая разница, сколько будет сдано макулатуры: две тонны, тонна с четвертью или семьсот килограммов?
А ведь там были первоиздания Радищева и Державина, Баратынского и Батюшкова, там были на французском языке первоиздания Бальзака и Дюма, Мериме и Монтеня, там были Библии с иллюстрациями Доре…
– Так у тебя же теперь, наверное, одна из лучших библиотек в Москве! Ты же– миллионер!
– Исстари ведется – дуракам клад дается.
– Ты что же, эти книги тогда не взял?
– В том-то и дело, что не взял.
– Но почему?!
– Да говорю… вот… с женой поругались… теснота… настроение паршивое… а тут надо грузовик нанимать, возиться. Да и привез бы их домой, целый-то грузовик, жена бы со щеткой встретила. И без книг повернуться негде… Не то чтобы я боялся жены со щеткой, не убила бы, но не хотелось этих новых криков, жалоб, упреков, ругани… Бросить бы все, убежать…
– Значит, попросту говоря, были-с не в настроении» (сn)?
– Да. Говорю Валентине Филипповне: делайте что хотите с этими книгами.
Ну, правда сказать, тогда не было еще у меня теперешнего понятия о старой и вообще о хорошей книге, ее ценности, а вернее сказать, о ее бесценности.
– И что же Валентина Филипповна?
– Поглядела на меня как на чокнутого, а потом сразу же, видимо, осердилась, оскорбилась на мою тупость… на мою непролазную тупость. И вот, нет больше тех книг, нет давно уж Валентины Филипповны. Скончалась. В городе К. построили новое здание для библиотеки, и там полно превосходных книг: Борис Полевой, Федор Гладков, Федор Панферов, Мариэтта Шагинян, Аркадий Васильев, Сергей Сергеевич Смирнов… Сергеев-Ценский, одним словом, полноценная современная библиотека. Прошло ведь с тех пор тридцать лет.
– Наверное, как вспомнишь ночью, так к начинаешь ворочаться и сна как не бывало?
– Я и в гробу буду ворочаться, как только вспомню. Тупица, дурак, безмозглая тварь, идиот! Ну почему, почему мы задним умом крепки? Да тут вроде и ума-то не надо было. Затменье нашло. А теперь – живи и казнись. Вот, друзья, моя «болевая точка».
– Интересно, место-то все же нашлось бы, куда сгружать? – жестоко пошутил я.
– При чем тут место?! – взвился и чуть не взревел Володя-поэт, словно в эту его «болевую точку» я ткнул пальцем. – Драгоценные книги, первоиздания! Кстати, и место нашлось бы. Сухой сарайчик был у нас тогда, заваленный скарбом. Разобрать бы, а скарб выбросить к чертовой матери, на помойку. Все равно потом в Москву ничего не взяли с собой. А теперь вон какая квартира… «Место»!
Следующая очередь была моя. Часто при рассказывании разных историй (а также анекдотов) они возникают по цепной, так сказать, реакции, по похожести. Ну, правда, мне и не надо было особенно рыться в памяти, потому что действительно я никогда не мог простить себе той моей глупости, и все, что говорил Володя-поэт, мог бы сказать и я, то есть: тупица, дурак, безмозглая тварь, идиот. И насчет заднего ума, и насчет затменья тоже мог бы вполне присоединиться к нему. Однако начал я рассказывать по порядку.
– То, что я расскажу, где-то уж было записано мной на бумагу, но попутно и мельком. И не обязательно вам было читать ту книгу, где это написано, а прочитав, не обязательно помнить.
В 1960 году в нашем селе закрыли церковь. Закрыли ее зимой, я в те месяцы жил в Москве, а приехав весной в родное село, встретился с совершившимся фактом. Церковь закрыта, и скоро ее (то есть церковное здание) будут передавать колхозу под склад. Из окон нашего дома и сама церковь и вход в нее хорошо видны. Однажды, оторвав глаза от страницы, на которой я что-то писал, и посмотрев в окно, я увидел, что около паперти стоит грузовик, а церковные двери открыты. С десяток наших алепинских женщин толпились около открытых дверей и грузовика. Я оставил работу и тоже пошел туда.
Оказалось, что сборщик утиля по нашему сельсовету Яков Балашов перетаскивает из церкви в кузов машины все, что годилось бы в утиль, то есть все металлическое и бумажное. Металл тут был исключительно латунь: подсвечники, оклады, уже отодранные от икон, паникадила, лампады, тарелки, кувшины, одним словом – разная церковная утварь. Что же касается бумаги, то это были церковные книги, толстенные, в деревянных, обтянутых кожей корках, с застежками, и было их много, больше семидесяти книг.
Наши женщины стояли и безропотно смотрели, как Яков нагружает церковной утварью кузов грузовика, стоял с ними в том же безропотном бездействии и я. Что-же нам было делать? Церковь уже закрыта, ликвидирована. Якову поручили. Расхватывать церковные предметы и растаскивать их по домам он не позволил бы. Да никто бы уж и не посмел. Да и все тут уж было помято, искрошено, потеряло свой вид. И зачем стоячий церковный подсвечник с многими гнездышками для свечек и с большим гнездом в середине для толстой церковной свечи в деревенской избе? Или паникадило, которое не пролезло бы ни в одну деревенскую дверь.
И все-таки всего этого было всем нам (я чувствовал), стоящим тут, жалко. Я думаю, это и вот еще почему. Церковь, пожалуй, единственное в сельской местности, что осуществляло связь времен. У других там родовое дерево до XVI века, а то и древнее, семейные портреты, реликвии, а мы в деревне дальше прадеда ничего уж не помним и ничего не храним. В церкви же все предметы прошли через века. Четыреста, шестьсот лет назад на них смотрели наши предки, пусть теперь уж и безымянные для нас. Деревенские избы стоят не столь долго, потом ветшают, переделываются, заменяются новыми. Утварь крестьянская тоже не очень долговечна. А здесь – связь столетий. Вы скажете, что такую же связь могут осуществлять речка, колодцы, сосновый лесок на холме, овраг, песчаная круча, вообще ландшафт. Ну и что же, и речку, и лесок, и овраг, и кручу тоже было бы жалко, если бы взяли, погрузили и увезли.
Пока Яков возился с утварью, у меня укрепилась мысль: догнать его в поле на своей машине и выпросить церковные книги. В этом не было ничего предосудительного. Я – писатель, а это – книги. Мало ли что в них написано. Надо посмотреть, почитать, может, окажется дельное что-нибудь. Эта логика была бы доступна Якову Балашову, и я был уверен в успехе.
Так оно все и получилось. Я догнал Якова в двух километрах от нашего села, вокруг никого не было. Он немного поколебался сперва, но я уговаривал.
– Какая тебе разница? Я же за них сполна заплачу.
– Неужели за все заплатишь? Они ведь тяжелые. А макулатура у нас по две копейки за килограмм. Да и не знаю я, сколько они потянут.
– Не вешать же нам их здесь в поле. Ну, пусть хоть наберется их два, пусть хоть три центнера. Дам я тебе эти деньги.
Яков задумался.
– Деньги – это одна сторона. Но мне ведь план по макулатуре выполнять надо. Собери попробуй по газетке да по школьной тетрадочке. А тут сразу – годовая корма. Живи без забот.
– Давай сделаем так: я проведу эти книги через сельсовет, как будто ты макулатуру сдал, а я ее купил уже у них. А тебе еще сверх этого… ну… сам понимаешь.
Вдвоем мы стали перегружать книги в мою машину. Первая же книга, которую я раскрыл дома, была книгой XVII века. Так и было написано: «Печатается повелением великого государя нашего Алексея Михайловича».
– В чем же тут болевая точка? – спросил Володя-поэт. – Ведь, в отличие от меня, ты не проворонил книги, предназначенные в утиль, а спас их.
– На каждую старуху своя проруха. Моя потеря тут оказалась невосполнимее и необратимее твоей. Книги, которые ты прозевал, все же существуют на свете в других библиотеках. Не единственные же это были экземпляры. Они не достались тебе, и это жалко. Но есть другие экземпляры этих книг в Москве, в Ленинграде, в Париже. Я же оставил в грузовике предмет, который невосполним.
– Уж не паникадило ли ты имеешь в виду?
– Паникадило тоже жалко, все же светило по большим праздникам, во время венчаний и похорон. Но я имею в виду купель. Да, среди церковной утвари, сваленной в груду, в кузове грузовика была и наша, пусть тоже латунная, луженая, простенькая и дешевая купель. Мой прадед и дед, мой отец, мои братья и сестры, все люди нашего прихода, то есть нашего села и окрестных пятнадцати деревенек, все перебывали в ней. Включая, между прочим, и Якова Балашова. И сам я в ней побывал тоже. Уж если говорить о связи времен, то именно этот предмет связывал времена лучше и крепче, чем что-либо другое.
– Не отдал, что ли, тебе ее этот Яков?
– В том-то и дело, что я даже не попросил. Постеснялся, видите ли. Как это так: писатель и вдруг выпрашивает купель? Ложный стыд – вот как называется это чувство, которое помешало мне тогда. Минутная слабость духа. Ну и дурь, непролазная тупость, безмозглость, идиотизм. А теперь не воротишь. И не забыть мне этого никогда. Чем больше проходит лет, тем сильнее болит душа, та самая «болевая точка», и не будет мне исцеления…