Дошел ряд до третьего собеседника, до газетно-журнального работника Николая.
– Мой случай тяжелее ваших обоих, хотя бы уж потому, что ваши связаны с вещами, а мой – с живим человеком. Теперь-то этого человека нет на свете, и в этом моя печаль и моя «болевая точка». И насчет заднего ума вы правильно рассуждали. «Болевая точка» на этом месте у меня и возникла, вы не поверите, лет десять спустя после события. Жил себе, жил и вдруг однажды спохватился: батюшки, да что же я наделал тогда! Почему же не бросил все и не помчался скорее, куда меня авали? А когда спохватился, десять-то лет спустя, было, конечно, поздно, И ничего не воротишь. Удивительная эта механика заднего ума. Почему-то вдруг всплывает и проясняется то, что многие годы не давало о себе знать. Созревало, что ли? И где-то ведь таилось же, сохранялось, ибо когда всплывает и проясняется, то оказывается свежим, как будто вот только произошло.
Я заведовал тогда литературным отделом в одной центральной газете. Газета, как известно, больше всего похожа на молотилку. Я помню, как в доколхозные времена, да и в колхозе в первые годы молотили у нас в деревне. Ходят по кругу лошади и вращают огромную шестерню. От шестерни по приводу вращение передается в сарай, где стоит сама молотилка. В молотилке вращается барабан. Если шестерня поворачивается медленно, то барабан крутится со свистом и воем. Его даже и не видно: только прозрачный ветер и вот у молотилки – пасть. Стоит главный молотильщик (у нас его называли машинистом), и идут в эту пасть один за другим снопы пшеницы. Сначала он растрясет, разжижит сноп, чтобы барабану легче было его измолотить. Три секунды – и нет снопа. Надо совать новый сноп. Лошади ходят по кругу, все люди на молотьбе на своих местах, идет работа, и главный молотильщик, машинист, должен действовать так, чтобы молотьба шла равномерно, чтобы барабан не крутился вхолостую. И вот поражала меня, тогда еще мальчишку, ненасытность молотилки. Не успеют сунуть в нее сноп, а уже нужен другой.
Так и газета. Бегаем, суетимся, создаем номер, тратим на него массу усилий. Ну, слава Богу, создали наконец! Казалось бы, можно расслабиться, свободно вздохнуть. Ан нет. Тотчас же, без промедлений нависает новый день, и требуется новый номер газеты…
Неудивительно поэтому, что газетные работники иногда бывают в самой настоящей запарке.
Вот и я в тот день был в запарке. Произошло как раз очередное присуждение писателям Государственных премий, надо было брать у новых лауреатов интервью, организовать по небольшому отрывку из их новых произведений, а они, писатели, кто – где, на дачах, попробуй их найди, попробуй с ними встреться. Девочки из моего отдела сбились с мог в охоте за интервью, да тут еще одна накладка произошла. В подробности этой накладки я вдаваться не буду, важно, что была накладка и что она сильно в тот день осложнила мое существование. Телефон у меня на столе звонил то и дело. Все больше авторы. Газета хоть и молотилка, но каждый номер ее, как мы говорим, не резиновый и все сразу в него не втиснешь. А они, авторы, напоминают, требуют, просят и умоляют. Главное тут в том, что их звонки не имеют отношения к выпускаемому номеру и поэтому производят впечатление досадных, посторонних, назойливых помех. С каждым, между тем, надо говорить спокойно и вежливо, в то время как сам в цейтноте и в лихорадке.
И вот, среди прочих, телефонный звонок. Какая-то женщина, по голосу пожилая, очень даже пожилая, называет меня по имени-отчеству. Кто-то посоветовал ей позвонить именно ко мне. Газетные работники любят иногда и подшутить. Привяжется какой-нибудь графоман или шизик, отделаться невозможно, ему и говорят: «А вы позвоните Николаю Евгеньевичу по такому-то телефону, он вам непременно поможет». Потом хихикают про себя. Удружили.
Так вот, в самый разгар моей запарки, вдруг старушечий голосок:
– Это Николай Евгеньевич?
– Да… – говорю.
– С вами разговаривает незнакомый вам человек. Меня зовут Лидия Ивановна. Но мое имя вам ничего не скажет. Я бывшая учительница. Но теперь мне, знаете ли, уже за восемьдесят. Я, конечно, на пенсии. Если это интересно, то я имею звание заслуженной учительницы РСФСР. В одна тысяча девятьсот сорок шестом году… Вы меня слушаете?..
Телефон – великое изобретение, даже – чудо. Но у него есть недостаток. Один собеседник не сразу понимает психологическое состояние другого собеседника. Ты, скажем, уже одет, в шапке, опаздываешь в восемь мест, на телефонный звонок прибежал от порога, стоишь, можно сказать, на одной ноге, а на другом конце провода благодушное, неторопливое течение времени. Позвонивший сидит в кресле, перед ним чашечка кофе, и он настроен на получасовой замедленный разговор… И если оборвешь, скомкаешь этот разговор, испортишь удовольствие позвонившему, то он, скорее всего, обидится. В кои-то веки он позвонил, и вдруг с ним не хотят разговаривать! Дело, конечно, можно изложить за одну минуту, но всегда ли звонят по делу?
Так и в случае со старушкой. У меня интервью с лауреатами горят, до шестнадцати часов их надо сдать, а она про одна тысяча девятьсот сорок шестой го,…
– Вы меня слушаете? В одна тысяча девятьсот сорок шестом году мне присвоили… впрочем, это к делу не относится.
– Ну так давайте о деле… если оно только есть…
Даже сам я понял, что проговорил я это грубовато. Сорвалось. Ничего не поделаешь.
Но старушка как будто нисколько не обиделась и продолжала:
– Скажите, Николай Евгеньевич, я правильно вас называю?..
– Правильно, правильно… – ну вот, получилось еще грубее, во всяком случае нетерпеливее,
– Скажите, Николай Евгеньевну вам в детстве пели песенку «В лесу родилась елочка, в лесу она росла»?
Час от часу не легче? Ну, пели, пели мне, эту песенку, дальше-то что?
– Ну, пели, – говорю а трубку, – только у меня сейчас…
– Вы, наверное, знаете ее слова?
– Ну, знаю.
– Правильно. Ее все знают. Удивительная песенка. Простенькая, а все знают. И какая прелесть. Многие поколения людей выросли с этой песенкой.
– Ну, знаю, знаю, «Трусишка зайка серенький под елочкой скакал…»
– Конечно, правильно. «И вот по лесу частому под полозом скрипит. Лошадка мохноногая торопится, бежит. Везет лошадка дровенки…»
Ей не видно там, старушке со своей песенкой, что я тут киплю и чуть не лопаюсь, как перегретый котел. Вон две мои сотрудницы вбежали с готовыми интервью, стоят ждут, пока я положу трубку. А как я ее положу? Все же там пожилой человек, заслуженная учительница…
– Как это прекрасно, что вы знаете песенку наизусть. Удивительная песенка. Но самое удивительное, что жива до сих пор автор этой песенки. Ей, правда, уже девяносто лет. Собственно говоря, я поэтому и звоню. Женщине (а она тоже учительница) исполнилось девяносто лет. Живет она в полном забвении, ютится в маленькой комнатушке. А песенку ее знают все без исключения русские люди. Если бы вы могли посетить ее, а потом в вашей газете…
Тут зазвонил внутренний телефон, и милая наша Любовь Григорьевна, секретарь главного, сказала, чтобы я кубарем катился со своего этажа к шефу. Я оборвал разговор со старушкой и побежал с пятого зтажа на четвертый.
Теперь, когда я вспоминаю о том дне, я не могу с точностью объяснить, как все же получилось, что я совершенно пропустил мимо ушей звонок старушки. Может, повлияло тут несоответствие двух явлений: группа новых лауреатов и какая-то песенка?.. Хотя, если разобраться… вот сейчас я, убей меня, не помню, кто тогда были лауреаты, а песенку помню по-прежнему. Скорее всего, я надеялся, что учительница позвонит еще раз, и тогда, в более спокойной обстановке, мы с ней поговорим обстоятельнее. Ведь она не успела мне даже сказать, где живет автор песенки, как ее зовут… так что (это в порядке самоуспокоения), если бы даже я и захотел что-нибудь сделать, ничего бы я сделать не мог. Допустим, доложил бы я главному, и, допустим, он воскликнул бы: «Да вы что?! Немедленно корреспондента, лучшего фотографа, двести строк. Материалу – зеленая улица!»
Допустим, главный сказал бы так, а куда посылать корреспондента с фотографом? Я и правда надеялся, что учительница позвонит снова. А она больше не позвонила. Впрочем, молотилка работала, время шло, и я очень скоро забыл про эпизод с учительницей. И вот десять лет спустя вдруг вынырнуло откуда-то со своей беспощадной ясностью: «Господи! Да что же я наделал тогда?» Вы только подумайте: жив человек, написавший «В лесу родилась елочка», живет он в полной безвестности, никому и в голову не придет, что женщина, сочинившая эту песенку, может еще быть жива. Всем кажется, что песенка эта существовала всегда, что ее должны были петь в детстве и Блок, и Толстой, и Чехов, и все-все, что эта песенка такая же непременность и неотъемлемость родной речи, как… ну не знаю… одним словом, вы меня понимаете.
И какая же была возможность обогреть и обласкать девяностолетнюю старушку! Ведь только стоило бы опубликовать хотя бы небольшую заметку, как, я убежден, хлынули бы письма со всех сторон, поздравления… И мне, именно мне посылала судьба возможность совершить доброе дело, и какое, дело… А! Что из того, что учительница обиделась и не позвонила снова сама. Найти ее было можно. Запросить списки заслуженных учительниц, обзвонить. Все можно, когда захочешь… Нет, моя болевая точка больнее вашей.
СМОЛЕНСК, ТАЛАШКИНО
Не все доходит до человека сразу и в полной степени. Слышал я и раньше: «Тенишева, Тенишева», «Талашкино, Талашкино». И не просто слышал, как пустые слова, а понимал их приблизительный смысл, представлял себе как явление. И место этого явления в отечественной культуре. И было это явление для меня положительным. И весь круг имен, которые сразу всплывают в памяти при упоминании Талашкина (Рерих, Врубель, Малютин, Стравинский, Коровин, Репин, Серов, Маковский), тоже был мне близок и дорог, и тем не менее понятия «Талашкино» и «Тенишева» были как бы условными, отвлеченными. Знал о них что-то такое вообще. Вернее, так: умом знал, а личного отношения не было. Сердечного чувства не было, Радости или горечи и боли не было. Иначе как же я, почему же я не съездил в Сен-Клу, когда была для этого полная возможность?
И ведь трижды предоставляла мне судьба такую возможность (поскольку было три поездки во Францию), а я не воспользовался ею ни разу. Да, я отыскал на кладбище Батиньоль могилу Шаляпина, да, я стоял в Сен Женевьев де Буа перед могилой Ивана Алексеевича Бунина. Как же было не съездить в Сен-Клу, где покоится под камнем, украшенным, как рассказывают, русским народным орнаментом, прах удивительной русской женщины Марии Клавдиевны Тенишевой. Можно ли себе это простить? Только одно оправдание и есть, что не все доходит до человека сразу и в полной степени.
И не я первый, не я последний. Совсем недавно, уж собираясь в Смоленск и Талашкино, в разговорах со знакомыми на уровне литератора-журналиста, библиотечного работника, музыкантши, когда говорил, что еду в Талашкино, к Тенишевой, сразу понимал и чувствовал, что замыкания не происходит, искры нет. Поддакивают, кивают головой, а сами не знают или знают, вроде недавнего меня, что-то такое вообще. Не то что смоленские бабы в соборе. Однажды, лет пятнадцать тому назад, московский поэт Н. со своей красавицей женой зашел в смоленский собор. Дело было зимой. Москвичка (а она, как я потом пригляделся, и правда оказалась очень похожей: такая же крупная, вальяжная, белокожая) шубу распахнула, от иконы к иконе смело ходит, разглядывает, свечки ставит… По собору шорох, как ветром подуло: «Внучка Тенишевой приехала», «Внучка княгинина воротилась», «Талашкннская внучка из-за границы пожаловала…» Знают и помнят, не то что журналист, библиотекарь и музыкантша.
Да и сам я только в 1980 году впервые увидел и Смоленск и Талашкино, да вот теперь приехал во второй раз, но это уж специально, перед тем как сесть и написать этот очерк.
Извлечения.
«Это была одна из самых незаурядных женщин, с которыми мне пришлось в жизни встретиться. Неустойчивого и даже несколько взбалмошного права, широко образованная, властолюбивая, с большими запросами и безусловно с искренней любовью к искусству, она была не только выдающейся меценаткой, субсидирующей лучший художественный журнал „Мир искусства“, собиравшей картины русских художников и иностранных мастеров, помогавшей щедро художникам, но и крупнейшей общественной деятельницей и, кроме всего этого, серьезной работницей в искусстве в очень специальной области. Она основательно изучила историю и технику эмали».
Сергей Щербатов, коллекционер
.
«Отграничить Тенишеву от Талашкина, выделить, что в культурных начинаниях и художественной деятельности центра принадлежит Тенишевой, а что – „всем остальным“, непросто, такой работы никто не проделал, да и вряд ли она вообще нужна. Полная растворенность лидера в коллективном деле, которое он вдохновляет и ведет, невычленимость его из этого дела есть особенность творческих судеб Третьякова, Мамонтова, Дягилева, Тенишевой. В истории русской культуры эти имена сразу и навсегда стали синонимами „Третьяковки“, „Абрамцева“, „Русских сезонов“, „Талашкина“.
Л. С. Журавлева, искусствовед.
«Если этот музей есть гордость Смоленска, то женщина, проявившая такую любовь к просвещению, есть гордость всей России».
А. И. Успенский, директор Московского археологического института
.
Вспоминаю и еще одну досадную, безобразную промашку. Во время тех же поездок в Париж, в магазине, где продаются книги на русском языке, подержал в руках и повертел книгу Тенишевой. И помнится, кто-то из стоявших тогда рядом со мной настоятельно советовал взять эту книгу. «Редчайшая, говорили мне, первый и последний раз в руках держите». А я не взял. Даже и названия не запомнил. Но так как вышла всего одна книга Марии Клавдневны Тенишевой, то это несомненно была она, та самая, за которой теперь пришлось охотиться, справляясь во всех крупнейших библиотеках Москвы, и все напрасно. Узнал, правда, данные этой книги. Имя автора обозначено так:
«Княгиня М. К. Тенишева».
Название: «Впечатления моей жизни». Издание Русского Историко-генеалогического общества во Франции, Париж. 1933 год. 505 страниц.
Легко давалась мне эта книга в руки, но выпустил я ее из рук, сам поставил опять на магазинную полку. Теперь же, чтобы прочитать ее, пришлось специально ехать в Смоленск и там, сидя в областной библиотеке, в течение многих часов разбирать полуслепой текст фотокопии. Другой возможности прочитать эту книгу не оказалось. Ладно бы только читать, но и переписывать для будущего очерка многие страницы. Небольшое предисловьице заканчивается таким абзацем: «Выпуская в свет записки кн. М. К. Тенишевой, Р. И.-Г. Общество во Франции считает, что, выполнив свой долг перед памятью покойной княгини, оно сохранило для истории русской культуры образ этой русской женщины большого ума, выдающегося таланта и широкого сердца».
Если бы писать монографию о Марии Клавдиевне Тенишевой и о ее Талашкине (как правильно ратует Лариса Сергеевна Журавлева) или книгу для популярной серии «Жизнь замечательных людей», то надо бы начинать с подробного описания детства и обстановки, в которой оно прошло. Старые липы парка, гувернантки, мать и отец, родословная, домашнее воспитание, родственники, Петербург того времени (считается, что Мария Клавдиевна родилась в 1867 году), дом родителей в Москве в Калошином (приарбатском) переулке, дача в Любани, первые проблески способностей и будущего характера… И это должна была бы быть первая большая глава толстой книги.
Когда-нибудь, может быть, и придет черед для такой книги, мы же пока скажем лишь, что росла девочка с отчимом и носила фамилию отчима (фон Дезен), более того, до самого замужества была Марией Морицев-ной, в то время как на самом деле оказалась Марией Клавдиевной, и уж не фон Дезен, а Пятковской, по первому мужу матери. Но есть предположение, что история тут еще более запутанная (или романтическая, если хотите), сама Мария Клавдиевка вспоминает разговор свой с «маленькой, бойкой племянницей Татой».
«– А ведь тот, кого ты зовешь папой, тебе вовсе не папа,
– А кто же он?
– Теперешний папа муж твоей мамы, но ты не его дочь.
– А кто же мой папа?
– Твой настоящий папа не был мужем твоей мамы, она его просто так любила.
Сердце забилось во мне… я старалась понять тайный смысл ее слов, но я была слишком мала, что-то ускользало. Я почти кричала, допрашивая ее: «Скажи, кто он?»
– Твой отец был князь В. Твоя мать разлюбила его и бросила.
– Отчего бросила, а он любил ее?
– Да, но тебя он любил особенно. Даже тайком увез раз и отдал своей тетке графине Р. Там ты долго жила, пока твоя мама не нашла и не отняла,
– А он, мой папа, где он?
– Он умер. Ты сирота»
Невозможно (и никогда не будет возможным) выяснить, что тут правда, что плод фантазии «маленькой» бойкой племянницы, как-то слишком уж осведомленной, вплоть до имен князя В. и графини Р., что от действительного, что от, быть может, желаемого, возникшего в детских грезах, одиноких и грустных.
Но факт остается фактом: мать свою девочка не любила, она ее боялась.
«Кроме страха к матери у меня проснулась критика, что-то в душе осудило ее. Она давно отталкивала меня своим вечным криком, несправедливостью не только ко мне, но и ко всем окружающим… Я устала дрожать, жить постоянно с натянутым вниманием, чтобы только не навлечь на себя неудовольствия, удары и самые строгие наказания. Сиротливое чувство защемило мое сердце, я чувствовала, что она меня не любит».
С отчимом были ровные, но холодные отношения. «Мой отчим М. Н. фон Дезен отлично все видел и понимал, но никогда не смел проявить ко мне симпатии или сожаления: он был бессловесный, получая каждый раз грубый отпор от матери за малейшее вмешательство в мое воспитание. Ко мне он был добр. Иногда ласкал меня, как ласкают больного ребенка».
Между тем библиотека отчима («Раз я напала на сочинение Фомы Кемпийского… Следующий автор, попавшийся мне под руку, был Гёте… Найдя в Кемпийском учителя души, я нашла в Гёте учителя красоты, заставившего пробудиться мое сердце и воображение… еще очень увлекалась Никитиным и Кольцовым, полюбила в них трогательную, безыскусственную простоту описаний природы… чувствовала близкое, родное… Однажды я прочла роман Лажечникова „Басурман“), гувернантки, а потом и гимназия, уроки музыки, учительница пения – все это, конечно, какой бы „золушкой“ ни чувствовала себя девочка в семье, все это было в ее распоряжении и приходило к ней своим чередом. Учительница пения предсказывала девочке хороший голос, Иногда ее заставляют петь уже при всех, в общей зале, Гурилев – „На заре туманной юности“, Глинка – „Как сладко с тобою мне быть“, Дютш – „Не скажу никому“. Первый ее аккомпаниатор при этом – Николай Федорович Свирский.
И тем не менее – одиночество, в особенном климате которого, преимущественно, прорастают и развиваются в душе ростки как обостренного честолюбия, затаенных мечтаний, так и поэзии, служения людям, красоты.
«По вечерам в деревне, во время бесконечного виста, я тихонько прокрадывалась в сад и, лежа на траве, уносилась мыслями, глядя в темную безграничную высь, усыпанную тысячами звезд. Я была еще ребенком, но душа моя уже так много выстрадала, пережила. А время тянулось однообразно, не принося с собой никакого облегчения». Это томление души при медленно тянущемся времени, не приносящем никаких изменений и, следовательно, облегчения, как видим, подмечено самой Марией Клавдиевной еще в детские годы, но она не знала еще сама, какую неуемность энергии хранит в себе и несет в жизнь, какая жажда деятельности будет ее всегда преследовать. Да, конфликт томящейся души с тянущимся временем сохранится и на все последующие годы, но только Мария Клавдиевна научится сама распоряжаться временем, подчинять его течение своим желаниям, действиям и, если хотите, капризам и прихотям. Все же она женщина и ею пребудет, а судьба сделает ее очень богатой женщиной – условие, при котором как-то легче и сподручнее распоряжаться временем и быть хозяйкой положения, а не плыть по течению.
Впрочем, последнее замечание может быть спорно. Имея деньги и не имея необходимости предпринимать что-либо ради борьбы за существование, легче как раз плыть беззаботно по течению жизни. Ну что же, значит, отметим лишний раз, что первое значение имели тут личные качества человека. Ведь отметила же лучшая подруга всей жизни Марии Клавдиевны Екатерина Константиновна Святополк-Четзертинская (Киту) в некрологе, когда умерла княгиня Тенишева: «Могу сказать, что, проживши на этом свете много лет, я видела много богатств, употребленных на всякие прихоти, но лучшего употребления своего состояния, как княгиней Марией Клавдиевной, я не встречала».
Томление от бездействия эта вот именно неуемная натура испытывала недолго и только лишь в раннем детстве, а тут и жизнь сама пошла ломаться, причем очень рано. Прямо из гимназии (со школьной скамьи, как сказали бы мы теперь) ее выдали замуж. Конечно, выдали ее не силком, не как это бывало, скажем, в купеческих домах: сосватали и – конец. Зависело это и от нее самой, и, возможно, не последнюю роль сыграла здесь все та же неуемность, тот же напор натуры, еще не нашедшей (и очень не скоро найдет) нужного и верного русла.
Старая генеральша Серебрякова (на даче) однажды завела разговор.
«Манечка, вам, наверное, скучно живется. Ведь вы никого не видите, кроме мамашиных партнеров… Эта компания не для вас, и хотя вы такая молоденькая, все же вам лучше было бы выйти замуж… Моя Сонечка тоже 16-ти лет вышла замуж, а посмотрите, как она счастлива… На днях у меня будут гости… Попросите мамашу отпустить вас ко мне. Я познакомлю вас с одним человеком, Рафаилом Николаевичем Николаевым, который очень хочет вам представиться».
Совершенно очевидно, что в первую очередь девушкой руководили не любовь, не зов, так сказать, природы, не расчет или корысть, но просто безотчетное стремление хоть к какой-нибудь перемене.
«…Вскоре после того я познакомилась с моим суженым. Он – высокий, белокурый, чистенький, 23-х лет, женственный, бывший правовед. Мы несколько раз с ним виделись, он сделал мне предложение… Я не знала, что такое любовь. Я любила в нем мою мечту, но он нравился мне, казался порядочным, а главное, что привязывало меня к нему, это сознание, что он причина перемены моей жизни, что замужество является символом свободы (вот как! —
В. С.) и что прошлое кончено навсегда». «Мать была в восторге, что, не пошевельнув пальцем, ей удалось сбыть меня с рук… Потом я узнала, что „Юленька“ (генеральша. —
В. С.) по просьбе матери слепила эту свадьбу… Как-то раз мать сказала: «Хорошо, что Маня выходит замуж.
Мы с ней прожили всю жизнь как курица с утенком. Даже перед разлукой мы с ней не объяснились». Что могла я сказать ей?.. Не раз подолгу стаивала я у ее двери с мучительным и жгучим желанием чего-то для меня неясного… Постою, постою и уйду, вздохнув, не зная, как к этому приступить. Все эти порывы остались и замерли во мне… Как она могла нуждаться в моем прощении, когда она сама никогда не простила мне часа моего непрошеного появления на свет».
Остается неясным вопрос, когда это произошло, то есть когда Манечка фон Дезен вышла замуж за Николаева и сколько ей было лет. Фразу генеральши: «Моя Сонечка тоже 16-ти лет вышла», можно толковать как обобщение; тоже, мол, очень рано, тоже очень молоденькой, но не обязательно считать, что и Манечке в момент разговора было уже шестнадцать. Дело в том, что никаких дат в воспоминаниях Тенишевой нет, а при косвенном вычислении дат некоторые события не сходятся. Получается, что либо Мария Клавдиевна родилась не в 1867 году (а на несколько лет раньше), либо она вышла замуж гораздо моложе шестнадцати лет.
Хотя дат в книге мы не находим, но все же имеется одна точка опоры, зацепка, печка, от которой можно танцевать. Сейчас мы вернемся к этой зацепке и опоре, но сначала бросим взгляд на предшествующие события. Как и следовало ожидать, замужество оказалось не царством свободы (как об этом мечталось), а еще более тесными рамками, еще более ужасным духовным гнетом. Натура и вправду незаурядная, она хотела мерить всех своей меркой, и когда прикладывала ее к другим людям, то они оказывались мелкими, или, как сама Мария Клавдиевна их называла, – серенькими. Она вступает на жизненное поприще с большими, пусть не четко осознанными запросами, она хочет видеть в муже героя и хочет быть помощницей этому герою, а он все больше – в картишки. И потом перемена произошла, и опять – монотонность, главный враг этого человека на всю жизнь. «Наша жизнь потекла монотонно. Рафаил не хотел служить, общества не искал, прежние знакомства забросил, у меня же их не было, ходили к нам вначале два-три его товарища, тоже серенькие люди, без прошлого и будущего.
Я старалась изучить мужа, знакомясь с его внутренним миром. Хотелось раскрыть в нем крупные черты, что-нибудь положительное, хотелось служить ему, бороться, идти рука в руку к одной цели… Но он был не в силах… стряхнуть апатию, энергично взяться за какое-нибудь дело».
Так-то вот. Она – бороться, идти к цели (хотя бы самой ей неясно – к какой), а он – в картишки.
«Я поняла свое горе. Сколько раз я умоляла мужа исправиться, побороть себя… Сердиться на него было невозможно: бесхарактерность, слабая воля… он был просто жалок… все надежды, стремления к осмысленному существованию отошли на далекий план. После шести месяцев замужества я увидела себя по-прежнему в тисках, но уже без надежды вырваться из них».
Но именно в это время, перед лицом полной, казалось бы, безнадежности (а тут еще тяжелая беременность, опасные роды, рождение дочери, послеродовая горячка) львица пробудилась от сна. Слово «львица» немного скомпрометировано применительно к женщинам XIX века. Тогда разумели под львицами светских женщин, имеющих исключительный успех у мужчин. Мы же, применяя это словцо к Марии Клавдиевне, имели в виду более прямой его смысл, имели в виду незаурядность, своенравность и силу ее натуры. По всем повадкам своим, по осанке, по стати, по поступкам и решительности в этих поступках она была воистину львицей.
Хотя самый первый ее бунт проявился в поступке не столь грандиозном. Один из гостей на даче в Любани услышал, как она поет, пришел в восторг от ее голоса и стал советовать непременно учиться и совершенствоваться, но прежде показаться какому-нибудь специалисту в Петербурге. И вот молодая жена и мать, ни у кого не спросясь и никого не предупредив, едет с Петербург.
«Дома изумление было неописуемое, когда я, поздно вечером, вернулась из Петербурга. Впервые я, забитая, из года в год обезличиваемая, не спросясь и даже не предупредив никого, вдруг утром села в поезд и уехала неизвестно куда… Должно быть, мой решительный вид, мое счастливое, взволнованное лицо внушили всем опасение: почувствовали, что со мной произошло что-то неожиданное, и не ошиблись. Да, настал мой час… явились смелость, решимость. Я перестала бояться. Мой дух освободился от гнета…»
Следующий шаг был уже более существенным, нежели съездить из Любани в Петербург и обратно. Мария Клавдиевна продала внезапно часть своей городской обстановки (на 5000 рублей) и заявила, что уезжает в Париж учиться пению у известной тогда, знаменитой даже, учительницы Маркези.
Теперь можно вернуться к сопоставлению событий и к уточнению некоторых дат. Дело в том, что во время этой поездки в Париж Мария Клавдиевна Николаева (пока еще Николаева) встретилась с Тургеневым.
«Однажды я познакомилась у нее (у Марии Гавриловны Савиной. —
В. С.) с Иваном Сергеевичем Тургеневым, обаятельным стариком, сразу внушившим мне глубокое благоговение. Он заинтересовался моим настоящим и прошлым. Не раз пришлось раскрыть перед ним свою душу. Слушая меня, он часто говорил: «Эх, жаль, что я болен и раньше вас не знал. Какую бы интересную повесть я написал». Но он скоро заболел. Я навестила его. Он произвел на меня впечатление заброшенного. Кругом него было холодно. Тяжело и обидно было за этого великого человека, умиравшего на чужбине среди равнодушных и чужих. Через полтора года после нашего знакомства его не стало». Никаких дат в воспоминаниях Тенлшевой нет, но известна дата смерти Ивана Сергеевича Тургенева. 1883 год. Значит, познакомились они в 1881 году. Если принять, что Мария Клавдиевна родилась в 1867 году (официальная и всюду указываемая дата ее рождения), то к моменту знакомства с великим писателем ей было 14 лет. Да самое малое два года до поездки в Париж она пробыла уже замужем, успев родить дочку. Получается, что либо она вышла замуж в двенадцатилетнем возрасте, либо она родилась не в 1867 году, а, по крайней мере, на четыре года раньше. Либо не было знакомства и встреч с Тургеневым. Наиболее вероятна вторая версия. И наиболее простительная. Да, она была сильной, волевой, умной, широкой, талантливой, целенаправленной, властной, гордой, но все-таки она была женщиной, и ничто женское, наверное, было ей не чуждо. Или, может быть, в бумагах, при их переписке, при снятии копий и т. д. единица как-нибудь переделалась на семерку. Эти цифры при их написании ведь так похожи.
Следующие несколько лет жизни Марии Клавдиевны нас не должны очень уж интересовать, потому что тут пишется не биография и даже не монография, а очерк, главным образом, о Талашкине как о явлении отечественной культуры на грани двух веков.
Скажем лишь, что Мария Клавдиевна в Париже учится пенью у Маркези, знакомится со многими интересными и выдающимися людьми (Тургенев, Антон Рубинштейн, Константин Маковский, Мария Савина), увлекается живописью, пробуя рисовать и писать, изучать живопись по ее лучшим образцам,
«…после Парижа, уроков и бесед с Жильбертом, эти книги сделались откровением для меня. В них я нашла много воспроизведений луврских шедевров и массу чудных изображений других галерей, античных статуй и памятников. Не часы, а целые дни проводила я с ними… Я взялась за кисти, но дело у меня шло по-прежнему неважно. Тогда я снова стала работать над рисунком, уже с меньшей наивностью…»
Тем не менее очень характерен для этих лет разговор Марии Клавдиевны со свояченицей (впрочем, не знаю, как определить тут родство и свойство, эта девушка Маша была дочерью мужниного дяди):
«– «Боже мой, да чего же тебе еще надо? Ты хотела петь и научилась…
– Что надо? Я еще не знаю. Я считаю, что ничего еще в жизни не сделала. Пенье? Это забава, увлекательное занятие… Не этого хочет душа… Меня влечет куда-то… До боли хочется в чем-нибудь проявить себя, посвятить себя всю какому-нибудь благородному человеческому делу…» В эти годы происходит полное отчуждение от мужа, а потом и разрыв, развод.