Не прошли мы после привала и пятидесяти шагов, как Александр Александрович почему-то остановился снова. Перед нами открылась узкая длинная площадка, зажатая между отвесной скалой и грядой морен. Вдоль площадки у подножия скалы мчится ручей, по черным плитам скалы ниспадает белая кисея водопада.
Еще одна традиционная шутка: сказать на привале, что предстоит хороший взлет, и через пять минут вывести на площадку для ночлега.
– Снять рюкзаки, ставить палатки! Умываться, варить обед, конец толкания!
– Ну как? – спросил у меня Александр Александрович.
– Трудно, но можно, – определил я свое впечатление от всех этих взлетов.
Тут-то и произнес Никита Васильевич Живаго вторую половину нашей формулы:
– Можно. Но очень трудно.
Нижнюю площадку мы все же вынуждены были пройти. Еще в лагере нас предупредили, что на ней останавливаться не следует. Со скалы методически падают камни, «простреливая» всю площадку. Был случай – расплющило одну палатку, хорошо, что днем, когда в ней никого не было. Действительно, вся площадка усеяна хотя и редкими, но недавно свалившимися камнями величиной то с голову, а то и с комод. Вторая площадка, шагов на сто повыше первой, не подвержена каменной бомбардировке. На ней мы и начали располагать наш трехдневный бивуак.
Итак, слева от нас поднималась черная скальная стена с ручьем у подножия и с кисеей водопада, а справа – гряда морены. Пространства между ними – шагов тридцать – вполне хватало для наших палаток. Сверху мы были накрыты серым облаком. Скальная стена исчезала в нем. Водопад ниспадал прямо из облака. Моренная гряда не доставала до тумана, но за ней уже ничего не было видно. Скоро мы привыкли к этому низкому белесому потолку, да и вообще я думал, что он скрывает от нас одно только небо. Однако ветер развеял на полминуты верхние слои облака, и там, где я предполагал только чистое небо, начало проявляться, как на фотобумаге, когда ее опустят в ванночку с проявителем, нечто грандиозное и прекрасное. Скалисто-заснеженные исполины как бы шагнули к нам из облака, появились над нами высоко в небе со всех сторон и совсем близко от нас. Рваные быстро летящие, быстро тающие, но и быстро скучивающиеся клочья и клубы пара то заволакивали зубчатые вершины, то снова показывали их нам, пока не улетели совсем, и мы остались, маленькие, завороженные, в окружении явственной, суровой и безмолвной первозданности. Огромный орел сделал два круга над нашим бивуаком. Он летал низко. Было видно, как он, неподвижно паря и скользя, поворачивает голову туда и сюда, чтобы разглядеть нас получше. Небо над ледовыми краями окружавших нас вершин разъяснилось окончательно, начало предвечерне густеть, и вскоре на нем загорелись звезды. В воздухе почувствовался мороз. Предстояла ночь в спальном мешке, в палатке, но меня ничего уж не могло испугать. Я дошел и донес свой рюкзак. Теперь если и пойдем завтра выше, под Корону, то налегке. А если в лагерь, то это все вниз и вниз.
Не снимая верхней одежды, в том числе и пуховки, напротив, надев на ноги еще одни шерстяные носки, кое-как протиснулся я в узкую нору мешка, а под голову приспособил отощавший (вынуты из него почти все вещи) рюкзак. Установилась полная, космическая, вселенская тишина, даже и не тишина, а безмолвие, в котором, однако, вдруг начинало отдаленно и гулко грохотать с абсолютной имитацией летнего грома, когда гроза проходит стороной. Я уже знал, что это грохочут в горах камнепады. Но, конечно, они, отгрохотав, только подчеркивали приближенную к звездам высокогорную тишину.
Четверым в спальных мешках в палатке тесно. Стиснутый соседями, я улегся на правый бок с перспективой так и пролежать всю ночь, не ворочаясь. Самым лучшим выходом из этого стесненного положения было бы скорее уснуть. Я и начал задремывать, как вдруг мое тихое и ровное дыхание, мое полусонное посапывание было прервано тремя частыми и глубокими, не зависящими от меня самого, отрезвляющими от сна, освежающими вздохами. Одновременно трижды ударило в груди (словно встрепенулось) сердце. Ну вот, подумал я, сейчас начнется сердечная недостаточность от непривычной высоты и дневной нагрузки, и тогда сколько хлопот я доставлю всей группе! Однако опять наладилось ровное и тихое дыхание, я начал успокаиваться, но через некоторое время вновь очнулся от трех частых и очень глубоких вздохов. Установилась система. Непроизвольно глубокое, частое, судорожное дыхание возникало независимо от моего сознания на двадцатом счету. Вот я отсчитываю про себя секунды, словно пробираюсь по бикфордову шнуру к точке взрыва. На пятнадцати, на шестнадцати ничто еще не предвещает, что я сейчас вместо ровных вздохов трижды подряд жадно глотну воздух и трижды подряд бабахнет сердце. Восемнадцать, девятнадцать… Готово!
Уснуть мне при таком дыхании, конечно, не удалось. Да я уж и не думал о сне. Я думал, во-первых, как бы ненароком не умереть, а во-вторых, еще о том, что завтра с этой моей реакцией на высоту вряд ли можно будет идти еще выше, под Корону, с перепадом высоты еще на шестьсот метров. Перепад перепаду рознь. Одно дело – перепад от нуля до шестисот метров, другое дело – от трех двухсот до трех восьмисот, и третье дело (если допустить восхождение) – от трех восьмисот до четырех тысяч четырехсот. Нет, брат, видно, вершина уже не для тебя. Семнадцать… восемнадцать… девятнадцать… Три вдоха, три выдоха, перерыв на двадцать секунд. Дожить бы до утра, рассказать Александру Александровичу.
Я ждал внезапной озабоченности на его лице, тревоги, немедленной отправки меня вниз в сопровождении двух ребят. Но Александр Александрович нисколько не удивился моему чрезвычайному сообщению.
– Это чейнстоново дыхание. Непривычное кислородное голодание в разреженном воздухе организм восполняет неожиданными вдохами. У новичков часто бывает. Для того и пришли сюда, чтобы акклиматизироваться и приспособиться к высоте. Сегодня твой организм побывает под Короной, и высота бивуака ему покажется благодатью. Вторую ночь ты проспишь спокойно.
И правда, чейнстоново дыхание больше не возвращалось ко мне.
На этой стоянке, может быть, единственной из всех альпинистских стоянок в Тянь-Шане, имеется хижина. Она, правда, недостроена, и неизвестно, какой бы она была по замыслу строителей, но все же стены и потолок у нее есть. Два альпиниста-эстонца строили эту хижину из камней, которые являются здесь самым подручным материалом. Они ее складывали во много приемов, во время коротких стоянок по дороге к вершинам. Теперь она останется недостроенной, потому что один эстонец погиб, а второй женился и перестал заниматься альпинизмом.
У нее нет дверей, и два маленьких окошка лучше назвать отверстиями. Но, входя в дверной проем, вы попадаете в довольно просторное помещение, заключенное в четырех стенах. Есть дощатый стол, есть скамейки возле стола, есть крючья в стенах – повесить что-нибудь из кухонной утвари или мешочки с продуктами.
В этой хижине не ночуют. Ночуют в палатках, в спальных мешках. В ней лишь готовят еду на примусах (нет все же ветра, дождя и снега), но главное, в этой хижине сидят после ужина и поют песни. В каждом альпинистском отряде обязательно найдется одна гитара, один человек, умеющий бренчать на ней.
Таким образом, хижина, хотя и не достроенная, во многом определяет быт на этой стоянке. Не будь ее, все с наступлением темноты разошлись бы по своим палаткам, ибо даже у костра здесь не посидишь. Не так уж много дров затащишь на себе в эту высь. Теперь же, при свете коптилки, под гитарный перебреньк, сидели до одиннадцати, а то и попозже.
Так совпало, что на стоянке, кроме наших, оказалась еще одна палатка, а в ней три альпиниста, молодые рослые ребята. Они намеревались сделать Корону и теперь занимались заброской продуктов к ее подножию. Даже обратились к нам:
– Завтра вы идете под Корону отрабатывать снег. Взяли бы каждый понемногу, по одной бы консервной банке, а нам не таскать тяжелые рюкзаки.
Но мы не взяли. Александр Александрович отнесся к чужакам очень настороженно. Как бы заранее оправдывая свои будущие действия, которые могли бы показаться мне непонятными. Он сказал, что будет вынужден сообщить об этих людях начальнику лагеря.
Благодаря встрече с посторонними альпинистами возникают три дополнительных мотива в моем рассказе: неожиданная спортивная проблема, песенный вечер и забавный курьез. Начнем по порядку.
Эти парни оказались альпинистами-частниками. Видимо, я заморгал столь недоуменно, что Александр Александрович пустился в объяснения, не дожидаясь моих вопросов. Все должно проходить в организованном порядке, в том числе и развитие альпинизма. Купить путевку в своем городе, приехать в альплагерь. Включат в отряд, дадут инструктора, поставят на довольствие, выдадут снаряжение. Снаряжение, правда, общее, а не твое, подогнанное по всем статьям. Перемеряешь десять башмаков и штормовок, и все равно они будут либо тесноваты, ибо слишком просторны. Но зато не надо покупать, обзаводиться на веки вечные. Сходил в горы – и сдал на склад. Продукты тоже на складе. Медслужба, спасательная служба, распорядок дня, режим поведения – все распределено и расписано. Значкисты к значкистам, разрядники к разрядникам, мастера к мастерам. Точно известно, какой отряд и куда вышел, какая задача и каков предполагаемый результат.
Но вот некий человек, индивидуалист и гордый одиночка, не хочет путаться с путевками и лагерями, со столовой и складом, капризным инструктором и строгим начальником лагеря. Он идет в горы самостоятельно, с товарищами, такими же гордецами. Они – спортсмены; конечно, владеют техникой, навыками. Но они не хотят отрядов, очереди на склад и общественного питания.
– А как же значок, разряд, спортивная категория?
– Им и это не нужно. Они пренебрегают разрядом и званием мастера спорта. В этом, конечно, что-то есть, но обыкновенные нормальные альпинисты их не любят. Я помню случай: пошли мы на сложный траверз на Кавказе и вдруг видим, что на этот же траверз выходят двое альпинистов – муж и жена. Ему тридцать лет, ей девятнадцать. Одеты красиво, стильно. Снаряжение превосходное. Разноцветные французские веревки, итальянские карабины, заграничные трикони… Мы сообщили по рации в лагерь, что встретили одиночек, идущих на «шестерку», и получили приказ спустить их вниз. А как спустишь? У него в руках ледоруб. Конечно, справились бы, навалясь коллективом; но хоть одна жертва или травма, зачем она нам, ради чего? Не диверсанты же они, не вражеские парашютисты во время войны! Нам настойчиво приказывали связать их, если будут сопротивляться, но мы их не тронули. Альпинист объяснил нам, что уже много лет готовился к восхождению, хорошо знает маршрут, хорошо подготовлен физически, располагает хорошим снаряжением. Оставили их в покое.
– Чем закончилось дело?
– Трагически. Он упал и сломал себе позвоночник. Пришлось молодой жене идти вниз. Через два дня она набрела на грузинскую экспедицию. Бедняга был еще жив, когда за ним пришли, но потом все равно умер.
– За что не любят нормальные альпинисты таких одиночек?
– Вот за то и не любят. При несчастных случаях приходится их спасать. Весь лагерь выходит на спасработы. Срываются занятия, нарушается расписание восхождений. Представь себе, человек приехал на двадцать дней по путевке, чтобы пройти программу и получить разряд, а приходится половину смены заниматься спасательными работами. Это все равно что пожар в деревне во время уборочной кампании. День дорог, но все бросай, иди тушить.
– В организационных отрядах разве не случается таких происшествий?
– Случается. Но все-таки реже, и потом – тут уж другое дело.
– Странно, что их не интересуют спортивные достижения: разряды, степени, звания.
– Достижения их интересуют. Если они сделали Корону, то они ее сделали. Это их достижение. А разряд… Обходятся же альпинисты всего мира без наших разрядов.
– Как так?
– Ты что же думаешь, немецкому, французскому, английскому альпинисту тоже присваивают разряды? Они даже представления не имеют, что это такое – разряд.
– Но как же оценивают его спортивную квалификацию?
– Просто знают, что этот человек сделал северную стену Монблана. И он про себя это знает. Остальное не важно.
С особенным интересом я стал смотреть на альпинистов-одиночек, собирающихся взойти на Корону. Кое-что в их действиях отличалось от наших действий. Они держались особняком, хотя в той же хижине. Они очень тщательно смазывали вечером свою обувь какой-то специальной вонючей мазью, а мы этого не делали. Но особенно сильно отличались они от нас своим ужином. Приготовить ужин на троих – это не то что общее ведро на нашу ораву. Они резали свежие помидоры и поджаривали их на сковороде. Они шинковали на сковороду свежую капусту. Они жарили свежее мясо. От аромата их борща можно было сбежать из хижины. Но самые большие терзания начались, когда разнесся запах крепкого и хорошо сваренного черного кофе. Оля схватилась за мой рукав:
– Папа, я не могу! Я не могу! Я хочу кофе.
– Успокойся, сейчас закипит наше ведро, и будет чай.
– Какой это чай?! Это просто горячая вода. Целое ведро горячей воды. А я хочу черного кофе. Маленькую чашечку. Ты слышишь, как пахнет?
Трепетный, захлебывающийся шепот Ольги долетел до слуха альпинистов-частников. Бородатый парень подал Оле чашку с драгоценным напитком. Высота 3200. Безмолвные горы. Недостроенная хижина. Температура на улице около нуля с переходом на легкий заморозок. Позади очень трудный день. Три взлета. В руках Ольги чашечка настоящего кофе. Она говорит, что никогда еще не испытывала подобного непередаваемого блаженства.
Вечером альпинисты-частники настроили гитару и начали петь разные песенки.
Были песни и у других костров на нашем бивуаке в главном лагере. Они повторялись, репертуар подобных концертов для меня прояснился, можно сделать некоторые общие выводы.
Хороших песен и хороших романсов, как правило, не поют. Очень любят, правда, петь смеляковское стихотворение «Если я заболею». Но я слышать не могу, когда стихотворение перевирается, а они вместо «в изголовье поставьте ночную звезду» поют: «в изголовье поставьте упавшую с неба звезду». Вообще же песни подобраны с той долей бродяжьей романтики, которая больше свойственна, наверно, обычному широкомассовому туризму, нежели строгому альпинистскому спорту. Я взял у начспаса и перелистал пухлый песенник, частично машинописный, частично переписанный от руки. У начспаса за многие годы собраны, видно, все песни, поющиеся альпинистами, поэтому могу свидетельствовать, что нет ни одной хорошей альпинистской песни.
Самая лучшая известна не только альпинистам, потому что ее исполняют по радио:
В суету городов и в потоки машин
Возвращаемся мы – просто некуда деться.
И спускаемся мы с покоренных вершин,
Оставляя в горах свое сердце.
Так оставьте ненужные споры,
Я себе уже все доказал —
Лучше гор могут быть только горы,
На которых еще не бывал.
Не бог весть какая это альпинистская песня, но все же в ней есть и некоторая гордость, которая альпинистами заслужена, ощущение, так сказать, исключительности занятия и, кроме того, очень верный психологический мотив во втором куплете. Альпинист если что и хочет доказать, то доказывает в первую очередь самому себе. Горы – не стадион для футбола, не ледовая площадка для фигурного катания, не соревнования по легкой атлетике. Зрителей нет. Зрители такие же участники, как и ты сам. Если ты взошел на вершину, то и они взошли тоже. Друг друга не удивишь. А себе кое-что докажешь. Не напрасно у другой альпинистской песенки, слов которой я не запомнил, примерно такой смысл: «Зачем мы идем на вершину? Нет там ни руд, ни кладов, ни драгоценных камней. Там ты найдешь только победу над собой».
К этим же примыкает, по-моему, и третья песня, два куплета которой мне удалось записать по памяти.
Кто сказал, что я сдал,
Что мне рук не поднять.
Что я с песней порвал,
Что рюкзак не собрать?..
Уложу в рюкзаке, что хранил и берег.
Что подарено мне от озер и дорог,
Неба синего синь, скал слепящий оскал,
Сроки мне отодвинь, я свое не сказал.
Слова самодеятельные, но все же слова, ибо девять десятых песенок, поющихся у альпинистских костров, бездарная и пошлая тарабарщина, главным образом на мотивы известных песен. Для того чтобы мое суждение не показалось строгим и чуть ли не снобистским, выпишу несколько примеров:
Раскинулись горы широко,
Под нами плывут облака,
Товарищ, мы лезем высоко,
Вершина еще далека.
«Товарищ, я дальше не в силах идти, —
Сказал альпинист альпинисту, —
Болит, разрывается сердце в груди
И легкие дышат со свистом…»
К ногам привязали ему ледоруб,
В палатку его завернули,
Потом репшнуром обвязали его
И в пропасть тихонько столкнули…
* * *
Солнце скрылось за горою,
Дали гор покрылись дымкой серебристой,
А вечернею порою
Возвращались из похода альпинисты.
Много дней они бродили,
Штурмовали неприступные вершины…
* * *
По обычаю по туристскому,
По преданию альпинистскому,
Мы не пьем вина, не целуемся,
С утра до ночи все страхуемся.
Страхуй ты меня, потом я тебя…
* * *
Пусть крепок верный ледоруб,
Пусть вбито три крюка,
Прощальный крик сорвался с губ,
И пропасть глубока.
Ну, и так далее, вплоть до жалостливого блатного мотивчика, бог знает как оказавшегося здесь, на такой высоте, среди ледовых громад, слегка посеребренных густотой и яркостью звездного неба:
Зачем оставил я штормовку,
Палатку Здарского не взял?
Попал я, бедненький, в холодную ночевку,
И холод косточки мои сковал.
Внизу, в палатках, спится сладко,
Весь лагерь спит в сухих мешках,
Я ж на приступочке сижу довольно шатко,
Терплю холодный бивуак.
Я собрался уйти из хижины, чтобы не слушать дальнейшего концерта, как вдруг на скалах над водопадом раздался истошный крик. Все выбежали из хижины на свежий холодный воздух. Так началась маленькая курьезная история, которую я обещал тут рассказать.
В альпинистском фольклоре бытует легенда о черном альпинисте. Он сорвался, шел, полз, умер голодной смертью и теперь будто бы бродит по горам. Когда альпинисты ужинают, он будто бы подсаживается к ним, ужинает, неузнанный, вместе с ними, а потом исчезает.
Александр Александрович, Альгерт Михайлович и Валерий Георгиевич с присущим им всем троим юмором решили развеселить ребят. Валерий Георгиевич взялся сыграть роль черного альпиниста. Для этого он намазался сажей, ушел в скалы и теперь вот начал кричать оттуда истошным голосом. Но уже с первых секунд стало ясно, что затея не удалась. Во-первых, чтобы крик в ночных скалах произвел впечатление, нужна особенная атмосфера в хижине, когда рассказываются, допустим, страшные истории и некоторое мистическое настроение овладевает людьми. Но такого настроения у нас в хижине не было. Во-вторых, кто-то сразу узнал голос Валерия Георгиевича. История казалась законченной, я начал угреваться в своем мешке, когда раздался тревожный свисток Александра Александровича. Было объявлено немедленно собраться всем в хижине.
– Что случилось? – спросил я тихонько у Альгерта Михайловича.
– Валерий Георгиевич уже спустился, а в это время кто-то прошел по скалам с электрическим фонариком.
– Вы собирались напугать ребят, а кто-то напугал вас самих?
Но Александр Александрович уже объяснял причину тревоги.
– Случилось чрезвычайное происшествие. Самое грубое нарушение в горах – уйти в горы без разрешения. Тем более ночью. Сейчас мы выясним, кто это сделал, и я буду вынужден завтра же утром спустить виновника вниз и отправить в Москву. Я жду признания.
Наступила, как говорится, мертвая тишина. Потом на освещенный круг, на середину хижины, вышел из темного угла бородатый альпинист-одиночка.
– Это я прошел по скалам с фонариком. Я хорошо знаю эти скалы. Я ничем не рисковал…
Он говорил, а за его словами слышалось еще и другое: «И вообще вам нет до меня никакого дела. Я вам не подчиняюсь и делаю, что хочу».
Александр Александрович, не ожидавший такого оборота, некоторое время помолчал, а потом мужественно объявил:
– Тогда у меня все. Можете расходиться по палаткам.
Тишина, в которой мы расходились, показалась мне напряженной и неловкой.
Когда я подошел к своей палатке, я услышал в ней тихий разговор наших старших:
– Проучить бы их как следует, да неудобно перед Владимиром Алексеевичем.
– Да, неудобно, а надо бы…
Откинув полу палатки, я сразу же оборвал разговор.
Ледник начинался (вернее, кончался, а начинался только для нас, шедших снизу) невдалеке от нашей стоянки. Настоящее же начало его где-то там, наверху, у самого подножия Короны и Свободной Кореи. Там в ложбине он накопился за миллионы лет, нарастил себе тушу толщиной во многие десятки метров и теперь стекает оттуда по ложбине, движется ледовой рекой со скоростью ну, скажем, полметра в год. Нижняя часть его называется языком. Самая нижняя часть языка покрыта черной пылью, землей и, географически говоря, разным обломочным материалом. Не зная, эту нижнюю часть ледника нельзя и принять за ледник – обыкновенное каменистое дно долины. Но, вступив на эту грязную поверхность, все-таки почувствуешь – да, под ногами лед, и толща его стара, плотна и мощна.
Выше ледник из грязного становится серым, бледно-серым, зеленоватым, чисто-зеленым на изломах, перепадах и ледопадах, а затем ослепительно белым, благодаря снегам, покрывающим его у истоков точно так же, как земля покрывает устье. Если было бы у ледника устье и он впадал бы куда-нибудь, во что-нибудь. Но ледник впадает просто в горы, просто в долину, просто в земное пространство. Он впадает, я бы сказал, в теплоту. Он не впадает, а кончается. Тут он истончается бесчисленными каплями и ручейками воды, от струйки толщиной с обыкновенный шпагат до потока, который трудно уж перепрыгнуть. И если это истончение происходит на километровом фронте, то нетрудно догадаться, что еще немного ниже, где собираются все эти капли, струйки и ручейки, грохочет по ущелью настоящая горная река.
Мы шли то по самому леднику, по его левой, если смотреть снизу, обочине, то уходили еще левее, на морену, и делали взлет и снова возвращались на ледник, но уже на несколько сот метров выше.
Ледник одаривал нас прелестями своего ледникового пейзажа. Небольшие камни, попавшие на лед, нагреваются солнцем быстрее льда. Лед под ними протаивает, и они тонут во льду, образуя ровные круглые отверстия, наполненные чистой водой. Эти отверстия так и называются – стаканами. Большие, огромные камни, напротив, затеняют место под собой, лед вокруг них тает, а они остаются на ледяных столбах и образуют грибы. Шляпка у такого гриба иной раз – каменная глыба объемом с нормальную комнату. Талая вода, сочась, а иногда и журча по поверхности ледника, пропиливает его, вырабатывает для себя ледяное ложе, а натыкаясь на поперечные трещины многометровой глубины, падает вниз, вымывает колодцы, промывает всю толщу льда до самой земли, вымывает в глубине ледника округлые пространства, пустоты, причудливые ледяные пещеры.
Хаотичное нагромождение ледяных глыб на месте ледопада, ледниковые столбы (грибы) – все это поражало нас своим величием, своей непохожестью ни на какие другие земные пейзажи и той первозданностью, которая свойственна тем уголкам планеты, где человек не вмешивался еще в ее дела. Но таких уголков теперь, согласитесь, мало.
Чем выше мы поднимались, тем чище становилась поверхность ледника, тем чище становился и ручей ледниковой воды, мчавшийся нам навстречу по его обочине. И когда наконец все вокруг превратилось в идеальную чистоту и белизну, над белой поверхностью ледника возникли две яркие красные бабочки, летающие друг за дружкой зигзагообразно и трепетно. Это поразило меня больше причудливых ледяных грибов и гротов. На высоте в три тысячи восемьсот метров, в царстве снегов и льдов – живые огоньки бабочек! Александр Александрович стал уверять меня, что их заносит сюда из степных предгорий бризом, то есть устойчивыми ветрами, дующими в определенное время суток, как по расписанию.
Белые горы окружили правильным кругом белое поле ледника и нас, находящихся на нем, и мы для этих гор ничем не отличались по своей мизерности от двух порхающих бабочек. Заползли на ледник некие мелкие черненькие существа, передвигающиеся цепочкой, коротким пунктиром. Вот поломали пунктирную цепочку, сбились в бесформенную кучку, замерли на белом снегу.
Мы действительно остановились, рассеялись на камнях, рядом со снегом. По рукам пошла кружка с ледниковой водой, почерпнутой в ручейке. Я постарался представить себе, какое безмолвие окружило бы меня, если бы я один оказался здесь. Я даже обратился ко всем, чтобы мы замолчали на минуту и прислушались к поистине вселенскому безмолвию. Но из двадцати пяти человек все равно кто-то кашлянул, кто-то звякнул ледорубом, кто-то пошевелился, кто-то полез в карман и прошуршал рукой о материю. Безмолвия никак не получалось у нас. Да если бы и удалось замереть, все равно это было не то, когда один оказался бы среди гор на леднике, и только гул отдаленного камнепада нарушал бы иногда безмолвие, состоящее из зеленого льда, белого снега, коричневых скал и синего неба.
Отподнимавшись по крутому снежному склону высотой до самого неба, отходив по нему то зигзагом, то прямо в лоб (воткнуть перед собой ледоруб, сделать шаг, сделать вдох и выдох, снова воткнуть перед собой ледоруб), отрубив ступени в ледяных вертикальных глыбах, отработав спуск по снежному склону – обыкновенный и глиссерный (катиться на ботинках, как на горных лыжах, зигзагом), – усталые, возвращались мы на бивуак.
Александр Александрович радовался – погода не подвела. Теперь, что ни случись, горы во всем блеске мы уже видели. А ему, конечно, хотелось показать нам горы именно во всем их блеске. Он всячески старался обратить наше внимание и на птичку, которой не живется почему-то внизу, где много зелени, а значит, и корма, на лужок размером с тарелку, кое-как приспособившийся на каменном уступе. Он успевал рассказать нам, что в высокогорных условиях растение своей основной массой прячется в почве, а наружу выставляет лишь минимальную часть, необходимую для улавливания света, для образования цветка и семян. От избытка ультрафиолета, дозу которого не выдержали бы обитатели низинных равнин, альпийские растения цветут гораздо ярче обычных. И тут не мог не удивить эдельвейс, который сделался как бы легендой и символом и дает названия разным человеческим понятиям: военным операциям, горным дивизиям, спортивным обществам, ресторанам, альплагерям, кафе, кинотеатрам, курортным комплексам. Женя Мальцев, ленинградский мой друг, наказал мне непременно добыть и привезти ему хотя бы один эдельвейс. Цветок понадобился не то для художнических, не то для лирических целей. «Первая серьезная просьба к тебе, – озадачил меня Евгений Демьяныч, – если не удастся добыть, узнай, где растет, на какой высоте, в какое время года цветет, чтобы я когда-нибудь сам мог поехать и сорвать». Вот какая нужда возникла в одном эдельвейсе у ленинградского художника Евгения Мальцева. Потом-то он признавался мне, что при слове «эдельвейс» вставало перед его глазами нечто пышное, крупное, яркое, вроде лилии, что ли, орхидеи, гиацинта. И правда, редко встретишь столь разительное несоответствие громкости имени, славы со скромностью облика. Стебелек высотою в две-три спички и только чуть потолще спички плотно покрыт белесоватыми ворсинками. Овально-продолговатые листочки, чуть крупнее овсяного зерна, плотно прижаты к стебельку и тоже ворсисты. Венчает это сооруженьице тоже как будто войлочная серая звездочка в поперечнике… разные бывают звездочки – от одной копейки до пятачка. Все растение производит впечатление опушенного, вот именно войлочного. Но слава эдельвейса тем не менее велика, потому что растет он в таких горах, куда редко поднимаются люди по какому-нибудь практическому делу. Что касается меня, то я всю эту эдельвейсову славу передал бы другому, воистину дивному цветку гор – эдельвейсовой ромашке. Во-первых, она встречается гораздо выше эдельвейса, вернее, не встречается столь низко, где можно все же встретить подлинный эдельвейс, скажем, ниже трех тысяч метров. Во-вторых, она встречается более редко, и, в-третьих, – она прекрасна. Сейчас мне некогда заниматься ботаническими изысканиями, сравнивать эту ромашку с ромашкой обыкновенной, аптечной или с поповником, то есть с нашими ромашками. Параллельно, самостоятельно развивались эти виды или когда-нибудь ветром занесло семечко из долины в горы, и оно проросло, и началась жестокая, многовековая борьба за существование, в которой победили обе стороны? Ромашка выжила, зато пришлось пойти на уступки и так сильно изменить свою внешность, что сделаться, в сущности, самостоятельным видом. Кроме того, если и допустить, что семечко действительно занесло миллионы лет назад в Тянь-Шаньские горы, то придется допустить, что точно так же занесло его в горы Кавказа, Памира, Альп и повсюду, где встречается этот очаровательный цветок.
Впрочем, может быть, он и не казался бы таким очаровательным, если бы рос на заливном лугу, на лесной опушке, на полевой меже. Может быть, он даже потерялся бы там среди других полевых цветов, в их пестроте и тесноте. Но в суровых и голых скалах, когда на целом дневном пути всего-то и попадется два-три цветка, он производит неотразимое впечатление.
От одного корня отходят в разные стороны пять-шесть стебельков, образуя пучок стеблей или, можно даже сказать, розетку. Стебельки короткие, ну с палец или чуть-чуть длиннее, тут и листочки, похожие по форме на листья наших ромашек. Но только и листья, и стебельки – все покрыто, как инеем, ярко-белым пушком. На каждом стебельке – по крупному ромашковому цветку. Цветы прикасаются друг к другу, собраны в изящный букетик. Не знаю, ярче ли эти цветы своих равнинных сородичей, но среди бестравных, серых, коричневых и черных скал они не просто цветут, а светятся и сияют.