Алексей Петрович вывел всех за свой огород, за залог, где начинался уже постепенно зеленый, размашистый склон оврага.
- Пейзаж, красота! - воскликнул зять-бригадир. - Какой еловый лесок на той стороне, какие сосны вон, справа.
- Ну, и поглядите, что вы сделали с этим пейзажем.
- А что?
- Слепые, что ли? Лес на той стороне видят, а под носом у себя не видят.
Зеленая, ровная, хоть и наклонная плоскость овражного склона действительно была в трех местах обезображена огромными буграми и ямами. Да и вокруг этих ям земля была ободрана и изрыта. Если бы на теле такие язвы, то была бы это какая-то страшная болезнь, и надо было бы немедленно лечить.
- Это-то? Это прошлогодние картофельные бурты. А левее - траншея, бульдозерами прорыли для силосования грубых кормов.
- Прошлогодние же бурты! Хотя и для них не следовало обдирать хорошо задернованную землю. Но допустим, что не продумали, ободрали. Выбрали картошку после зимы. Неужели не пришло никому в голову заровнять опять это место, загладить да и засеять сверх того травой. У вас же техника! Испортили место и бросили. А в этом году где-нибудь в новом месте эти бурты и траншеи заложите?
- Не думает об этом никто, - еще раз подтвердил отец.
- А это что за ссадина наискось по всему склону?
- Тракторы.
- Кто же разрешил им своими гусеницами разрезать овражный склон? Они ведь только раз и прошли тут, чтобы сократить дорогу на полкилометра. Война, что ли, у вас, что лишние полкилометра проехать некогда? А что получается? Нет, вы уж поглядите, поглядите, что получается.
Подошли к гусеничной колее. Современная техника позволяет пройти тяжелым машинам по любой почти местности, не разбирая дороги: овраг так овраг, лесная опушка так лесная опушка, цветочная поляна так цветочная поляна. Вот и здесь, по овражному склону, безжалостно прорезали чудовищную колею гусеничные тракторы. Подойдя к колее, увидели, что дождевая вода уже начала размывать ее, промывая глубокую и широкую красноглинистую рытвину.
- Тяжелое ранение земли. И леском там, на другой стороне, между прочим, не хвалитесь. В него же зайти нельзя. Как говорится, черт ногу сломит. Срубленные засохшие деревья, отпиленные верхушки деревьев, сучья, обрубки, пни - все там перепуталось, сохнет, гниет, разводит короедов и дровосеков, мешает расти подлеску. Удручающее впечатление! И все это ведь не в глухой тайге, а в двухстах километрах от Москвы, в километре от колхозной конторы.
- Ты очень уж напустился на нас. Народу в колхозе мало. На полях ничего не успеваем. Рабочие из города выручают, а тебе бы еще и красоту. С красотой погодить можно. Картошка для нас главное...
- Ну да, как один деятель говорил...
- Ладно, - оборвали его, - пойдем в избу, ты нам лучше сыграй на своей гармони. Гармонь у тебя замечательная.
Все-таки заметили, значит, гармонь. Но странно, играть Алексею Петровичу уже не хотелось. То он обижался, что не обратили внимания, а теперь, когда, оказалось, обратили, но не показали виду, сделалось почему-то еще обиднее. Обошлись словно с маленьким. Он им серьезную проблему ставит, а они - на гармошке поиграй!
Вопрос о заходе со стороны прокошинского прогона отпадал сам собой. Конечно, огромные, многолюдные и пестрые гулянья остались в далеком прошлом, это профессор понимал. Все же традиции долго еще жили. Люди забыли церковную сущность праздника - какое и чье преображение, но нужен был день в году, когда разъехавшиеся по ближайшим городам и поселкам преображенцы (и даже из Москвы, как профессор) съезжались в свое село - к родне не к родне - и всех можно было увидеть - с кем учились, с кем гуляли мальчишками. Это был как бы съезд землячества. С этим смыслом преображение существовало еще несколько лет; но и это его существование постепенно заглохло. Так что на этот раз в селе не оказалось не только гулянья, но и хотя бы одной группы девушек, которые прошли бы вдоль села в нарядных платьях.
Оставался клуб. В клубе, наверное, все-таки собирается молодежь. Сначала и туда не хотелось идти Алексею Петровичу, но, пока смотрели по телевизору матч между двумя "Динамо" - киевским и тбилисским, одновременно потягивая пиво, привезенное в багажнике из Москвы, настроение переменилось, и Алексей Петрович стал звать всех наведаться в клуб.
Все не пошли, отказался в том числе и Воронин-старший, но зять-бригадир и младший брат Алексея Петровича Шурка (впрочем, тоже уже к сорока) согласились.
- Прихвати гармонь, - попросил Алексей Петрович брата, хотя уже и понимал всю нелепость своего московского замысла - вдруг заиграть и всех удивить.
- На кой она?
- Может, сыграет кто-нибудь.
- Кому там играть? Они под музыку пляшут.
- Возьми, тяжело, что ли? Возьми, я тебя прошу.
Шурка нехотя перекинул гармонь через плечо, и охотники до клубного веселья отправились.
В селе Преображенском так называемый клуб находился в бывшем поповском доме. Последовательно в течение многих лет в нем размещались то сельсовет, то правление колхоза, то медпункт, а теперь вот - клуб. Старая планировка дома - одноэтажного, деревянного, но довольно-таки обширного по сельским масштабам - давно утратилась. Она менялась в зависимости от учреждения при помощи фанерных перегородок, оклеенных обоями, но постепенно приняла современный вид: небольшой коридорчик, где входят с улицы (густо засыпанный окурками), одно сараеобразное помещение и еще маленькая темная комната, где завклубом, приезжая девушка Люба, держала нехитрый клубный скарб: гитару без струн, домино, шахматную доску (без половины фигур), клей и краски для производства лозунгов, свернутые в трубку готовые болванки для стенгазеты "Колос", четыре десятка книг. Тут же, на отдельном столике, хранился и главный клубный предмет - радиола, здесь Люба ставила пластинки, динамик же, откуда вырываются звуки, был выставлен и нацелен прямо в зал.
В зале висели по всем стенам произведенные Любой лозунги со стрелами от цифры до цифры круто, чуть ли не перпендикулярно, вверх. Однако на всех диаграммах были обозначены только два года - текущий и будущий, а прошлых годов не было, так что нельзя было судить о крутизне стрелок в ближайшие прошлые годы.
В обычные дни клуб открывался только вечером, но теперь ради праздника он и днем был открыт.
В помещении клуба (все же сказался праздник) молодежи - битком. Когда наши трое вошли, менялась пластинка, и показалось странным, отчего все эти молодые люди сидят в тесном и душном клубе, а не выйдут на улицу, на вольный воздух. Но тут в уши ударила музыка, голос певца с нарочитой хрипотцой и как бы давясь почти до рвотной спазмы заорал из репродуктора, и вся молодежь пришла в движение.
Поездив по заграницам, Алексей Петрович видел несколько раз, что эти самые современные танцы можно, оказывается, танцевать красиво. Но и то, даже где-нибудь в мюнхенском дансинге, находилось лишь две-три пары из трясущейся массы, на которые хотелось смотреть и даже любоваться. Что же спрашивать с клубной публики в Преображенском? Алексей Петрович поглядел, как неуклюже дергается, вернее, пытается дергаться здоровенный парень с давно не чесанной шевелюрой, и ему сделалось не по себе.
Может, тут бы и развернуть свою гармонь. Но он обжегся уже один раз, когда в собственном доме за столом не уступили ему. Здесь же это было бы похоже не просто на шутку, но, пожалуй, на хулиганство - заглушить клубную, законную музыку. Добро, если, пересилив джаз, он показал бы настоящую игру на гармони. А то перебить-то перебьешь, а что потом? Вот если на улице, невдалеке от клуба, заиграть...
Около церковной ограды (где раньше и танцевало преображенское гулянье) он сел на лавочку. Зять-бригадир и брат, сославшись на какую-то необходимость, отпросились домой.
Не смешно ли, что какой-то человек, почти легендарный для этого села, да и начинающий к тому же седеть, сидит около церковной ограды и наигрывает на простой гармони? А! Кому какое дело! Сижу и играю. Алексей Петрович надел поглубже на плечо гармонный ремень, отстегнул пуговку на узком ремешке, сдерживающем мехи, и, утвердив левую басовую часть инструмента на коленке, правую повел змеей сначала немного вниз, а потом уж и кверху.
Тут вспомнился ему отрывок из стихотворения, услышанного на одном литературном вечере и запавшего в память. Речь шла о том, что на войне русская гармонь попала в руки баварцу. Наверное, осталась в блиндаже или просто в окопе. И вот баварец сидит и играет на "военнопленной" гармони.
Играл баварец ладно, худо ли,
Но не качал он головой,
Не поднимал ее он с удалью,
Не опускал ее с тоской.
Вспомнив стихотворение, Алексей Петрович поймал себя на том, что играет он именно опустив голову, не то с печалью, не то прислушиваясь к ладам. "Хаз-Булат удалой, бедна сакля твоя..." - выговаривала гармонь почти словами все самозабвеннее и, в общем-то, горше. Но никто не вышел из клуба на ее зов.
Очнулся Алексей Петрович оттого, что на лавочку рядом с ним кто-то сел. Не переставая играть, гармонист повернул голову и увидел пожилую, очень уже пожилую женщину. Одета она была в выходное, как видно, платье, в синее, мелкими беленькими цветочками, а в сильно загорелых и разработанных (другого слова не подберешь) руках теребила странный для этих рук тонкий батистовый платочек. Глаза у нее синие, но словно бы на одну четверть, а то и больше, разбавлены прозрачной чистой водичкой. Волосы гладко зачесаны и на затылке собраны в узел при помощи черных шпилек.
- Ну, сыграй, гармонист, сыграй. Ни разу не слыхала твоей игры. А я, пожалуй, и подпою.
Вдруг она действительно вскочила перед гармонистом и как-то очень естественно, словно тут был круг народу и весельба и как если бы ее выдернули за руки на круг петь и плясать, пошла, помахивая своим батистовым.
Сколько раз я зарекалась
Под гармошку песни петь.
Как гармошка заиграет,
Разве сердцу утерпеть.
У тальянки медны планки,
Золоты сбориночки,
Я по голосу узнаю
Моего кровиночку.
После этого ударила дробью, и Алексей Петрович увидел, что ноги у нее крупноваты и тоже "разработанные". А на них между тем капрон и довольно-таки модные туфли с широким каблуком.
Гармонист не заметил сам, что сразу, как только вышла плясунья, оставил своего "Хаз-Булата" и теперь неистово наяривал "елецкого", и не понять было - то ли женщина подпевала гармони, то ли гармонь подыгрывала ее пению.
Ой, подруга, дробью,
Дорогая, дробью,
Кружи ему голову
Горячею любовью.
Под высокое окно
Подставляла лесенки.
Под милашкину гармонь
Подпевала песенки.
Фантастической показалась бы эта картина стороннему наблюдателю, если бы таковой оказался. Сидит москвич, и не просто москвич, но всем известный Алексей Петрович Воронин, неумело, но до гармонного захлеба рвет мехи, а перед ним пляшет и поет пятидесятилетняя телятница из соседней бригады, Раиса Егоровна Ксенофонтова. Одно и оправдание было бы им, что перебрали ради праздничка, но в том-то и дело, что оба были трезвые. Однако было тут как шапкой ударено о землю - будь что будет.
Милый мой, поверь, поверь,
Я люблю тебя теперь.
Смотри на солнце, на луну.
Поверь, люблю, не обману.
Женщина кончила плясать так же неожиданно, как и начала. Она села рядом с гармонистом, обмахиваясь платочком, и была в этом обмахивании заученность жеста, оставшегося еще с девичества, потому что на улице было прохладно и вспотеть плясунья, конечно, не успела. Не такие пляски приходилось выдерживать! Она негромко засмеялась и этим смехом все сразу сделала простым и естественным. Подурачился взрослый человек, ну и подурачился, и ничего тут особенного.
- Чай, узнал меня, Алексей Петрович?
- Конечно, узнал. Да и знать не переставал. Разве не помнишь, как позапрошлый год поехали в сельпо в Максимиху да и застряли около вашего телятника? А ты увидела наше бедствие и пошла в деревню за трактором.
- И то помню.
- Как живете-то?
- Кто? Я лично или мы вообще?
- Вообще я и сам вижу. Неплохо живете. Телевизоров развелось, мотоциклов. Даже магнитофоны.
- Да. И у моего сына мотоцикл. И телевизор у нас в переднем углу. Окно в мир, как пишут в журнале. Включил и, пожалуйста, тебе интервиденье. Только разница с окном та, что там видишь, что видно, а здесь глядишь, что покажут. Ну... и на столе тоже - не бедствуем. Яйца и мясо - круглый год. - Женщина замолчала, покосилась на профессора, словно прицениваясь, стоит ли говорить ему золотые слова. - Но пожалуй, скажу тебе: хорошо живем, а не радостно.
- Что же так?
- А с чего? Радоваться мне, например, с чего? Муж у меня пьяница. Да и не люблю я его. И не любила, можно сказать, никогда. Выскочила тогда по глупости. А вернее сказать, ради того, что хоть бы за этого. Сколько вон баб без мужиков живут, да помоложе, получше меня...
Разговаривали, а гармонист пилил и пялил потихонечку. Но тут, вывернувшись из прогона (как раз из того прокошинского прогона, через который мечталось в Москве войти в Преображенское с гармонью и удивить), громко застрекотал мотоцикл. Подпрыгивая на колдобинах и пыля, он наддал по короткой прямой и остановился около Раисы и Алексея Петровича.
- Мать, ты домой-то когда? Садись, подвезу.
- Это мой Слава, - пояснила Раиса, - Вячеслав. Ишь какой вымахал. Мотоцикл завел, телевизор, теперь магнитофон просит. Какую-то "Симу" ему с кассетами подавай. А за ним в Москву надо. И стоит не триста ли рублей. Почти корова. Шесть овец за одну игрушку отдай! Это что? А ты вырасти их, шесть-то овец...
Вдруг неожиданное решение вспыхнуло в сердце Алексея Петровича. Он быстро снял с плеча гармонный ремень, застегнул пуговки на мехах и протянул гармонь парню.
- Ну, Слава, бери. Дарю на память.
Парень покраснел, опустил голову, ничего ей ответил... Даже матери сделалось неловко за него.
- Что же ты, Слава, бери. Дарят тебе от чистого сердца...
- На кой она мне. Если бы магнитофон. "Сони". - И зачастил, словно прорвало: - За наличные деньги, конечно. Только здесь не достанешь ни фига. "Сони". Японская фирма... Правда, Алексей Петрович! В Москве, говорят, в комиссионных магазинах бывает. Японская марка "Сони". А деньги маманя вышлет...
В осенний дождливый день я навестил на даче Алексея Петровича Воронина, моего старого друга и земляка. Пообедали, сыграли три партии в шахматы, я собрался уходить.
Поднялись по крутой дачной лесенке. Профессорский кабинет. Огромный письменный стол, заваленный учеными книгами и бумагами. Папки, наверное, с диссертациями, присланными на отзыв. Журналы по специальности, газетные вырезки - профессор...
А профессор сел на тахту, и не успел я моргнуть глазом, как у него в руках оказалась гармонь двадцать пять на двадцать пять.
- Хочешь, поиграю потихонечку? А то жена заругается.
- Господи, да конечно хочу! Сто лет не слышал гармони. Но откуда она у тебя? Каким образом?
И Алексей Петрович рассказал мне вкратце то, о чем рассказано на предыдущих страницах.
...По подоконнику стучали редкие капли дождя, снизу гремели посудой, а профессор пиликал и пиликал негромко, опустив голову, словно прислушиваясь к ладам. "Ты сыграй, сыграй, тальяночка, не дорого дана..."
1975