Остались в стороне целые иконографии Иоанна Крестителя, Параскевы Пятницы, Варвары, Петра и Павла, Кузьмы и Демьяна, Константина и Елены, Пантелеймона Целителя, Христофора, «Воздвижение креста» и «Видение преподобного Евлогия», «Происхождение честных древ» и «София – премудрость Божия», «Не рыдай мене Мати» и «Жены-мироносицы», «Ветхозаветная Троица» и «Страшный суд», «Чудо в Хонех» и «Премудрость созда себе дом», «Доброчадие» и «Сорок мучеников севастийских»… Да мало ли. Говорю – невозможно перечислить.
Причем все это лишь иконография, которая пришла к нам из Византии. Но потом у нас появились свои святые, а значит, иконы с изображением их. Борис и Глеб, Сергий Радонежский, Василий Блаженный, Кирилл Белозерский, Александр Невский, Владимир, святая Ольга, царевич Дмитрий, убитый в Угличе, Серафим Саровский… Но нет, чувство меры заставляет меня остановиться. Для человека, который останется по-прежнему не заинтересованным в нашем предмете, достаточно самых общих черт. Человек заинтересовавшийся возьмет и откроет какую-нибудь специальную книгу по иконографии.
Мне же остается рассказать еще два-три в меру занятных эпизода из истории моего увлечения, для того чтобы как-нибудь оправдать подзаглавие этих записок… «Записки начинающего коллекционера».
12
Сколько раз я твердил, возвращаясь домой из поездки, две строки из Василия Федорова, сколько раз утешал этими строками горькое чувство неудачи.
Охотник знает, соболь есть,
И этого уже довольно.
То есть, значит, охотник уверен все-таки, что соболь достанется ему. Главное, чтобы он был, чтобы охотник увидел его следок, его маршрут, его примерное местонахождение. Но ведь есть еще и другая формула: «Видит око, да зуб неймет».
Положим, в случае с бабкой из Волосовского монастыря и ее архангелом Михаилом правее оказался поэт. Два года мне снился «соболь», и была некоторая уверенность, что если икона есть, то, может быть, когда-нибудь как-нибудь мне удастся ее добыть. Но сколько разных «соболей» оставил я позади себя на дороге без всякой надежды на последующую удачу.
Помню, проезжая небольшую деревеньку, я узнал, что деревня раньше была селом. И стояла часовня, и хранилась единственная икона. Тотчас мне указали дом, в котором бережется теперь икона из часовни. Хранителем – старик по имени Феофан.
Приблизиться к дому старика Феофана оказалось не просто. К дому примыкала большая, сильная пасека. Все летнее теплое пространство перед домом простреливалось в разных направлениях жужжащими золотистыми пчелами. По их беспокойному злому жужжанию я понял, что дед недавно копался в ульях, вынимал мед.
Дед Феофан, как и полагается деду, владельцу пасеки и хранителю единственной в деревне церковной иконы, был настоящий дед с белой дремучей бородой и белыми волосами, которым быть бы для законченности и полной стилизованности причесанными на пробор (да еще бы гребешок на поясе), но которые были растрепаны и всклочены. И все-таки дед был похож на волхва, разговаривающего с князем Олегом, как их изобразил Виктор Михайлович Васнецов.
Встречаясь с новым человеком, особенно по такому деликатному поводу, я с некоторых пор стараюсь показывать документы. До меня дошло несколько слухов, что ездит по русской земле какой-то жулик с подручными, который выдает себя за других людей и, прикрываясь их именами, занимается бессовестным вымогательством икон. Русский народ простодушен и доверчив. Я понимаю, что, сколько бы я ни показывал свои документы, ни подтверждал тем самым, что я есть я, все равно ничего не добьешься. Приедет прохвост, назовется писателем, прикинется шелковым, и ему поверят. Поэтому обращаюсь ко всем, с кем когда-нибудь где-нибудь мне придется разговаривать: граждане соотечественники, люди добрые, проверяйте у меня документы! Я показал свое удостоверение деду Феофану, но он, вместо того, чтобы внимательно изучить документ, повел меня в избу и стал угощать свежим липовым медом. Он меня угощал и был ласков, но в глубине глаз таилась настороженность, опаска, холодное недоумение. В самом деле, что мне стоило брякнуть: вот мои документы (разобраться ли деду, что к чему?), я обязан отобрать у вас хранящуюся икону. Пока дед опомнится, сел за руль да и был таков!
А икону дед, как видно, хранил на совесть. Перед иконой расставлены свечи, накапано воском, на трех цепочках висит большая серебряная лампада. Икона одета в медный оклад, а за окладом (Господи!) Георгий Победоносец на коне, и башенка, и царевна, выходящая из башни, и копье, пронзающее пасть дракона. Мечта моей жизни, хрустальная мечта, как сказал бы Саша Кузнецов-начинающий собиратель. Велел бы сейчас дед Феофан: клади на чурак палец своей руки, оттяпаю топором – возьмешь икону. Положил бы и палец, лишь бы не на правой руке, ибо должен держать перо.
Сначала дед Феофан хранил и надеялся: не удастся ли доберечь до тех пор, когда можно будет опять поставить среди деревни часовню и снова с молебствием водрузить. А теперь хранит без дальней цели, потому что кончается его век.
Я доел липовый мед, нужно теперь уходить из избы от древнего Георгия Победоносца. Но можно ли уйти без попытки, если даже она заведомо бессмысленна и бесплодна?
– Дедушка Феофан, а не собираетесь ли вы продавать икону, если бы, скажем, за хорошие деньги?
– С удовольствием продал бы, деньги мне нужны. Но не могу я ей распоряжаться – обчественная. На хранении у меня состоит. Нужно спросить у обчества.
– Скажи, у кого нужно спрашивать, я спрошу.
– Не знаю, у кого теперь спрашивать. Не у кого теперь спрашивать.
– Если не у кого спрашивать, значит, решайся сам.
– Не могу. Обчественная. На хранение взял, без обчества не могу.
– Но мы же установили, что никакого «обчества» больше нет. Значит, и спрашивать не у кого. Где твое «обчество», покажи, чтобы я мог спросить.
– Не знаю, милый, не знаю. Не у кого спрашивать.
– Вот сам и решай, за деньгами я не постою.
– Не могу, милый, не моя икона. Доверена мне от обчества.
Я уходил от старика, разозленный его бестолковостью, а он стоял на пороге с бородой васнецовского кудесника. Не он ли послал мне вдогонку четыре быстрых, как пули пчелы: три запутались в волосах, а четвертая прикипела к коже на нежном месте, чуть пониже левого уха.
В другой деревне, зная, что она старинная, мы решили поспрашивать в домах, не лежит ли на чердаке бросовой старины. Для этого мы нашли бригадира. Молодой мужчина, можно бы сказать – парень, если бы не женат, встретил нас около своего дома. Был он самую малость навеселе. Он долго держал мою руку в своей, вглядывался мне в лицо, широко улыбался при этом, будто встретил старого друга, потом сказал:
– А ведь, пожалуй, не Славка.
– Да, не Славка. Мы первый раз в вашем селе. Вот взгляните на документы.
– Не буду, не буду глядеть, – горячо запротестовал бригадир, усиленно и нарочито отворачиваясь от удостоверения. – Или я не доверяю, – чай, не милиционер. У нас здесь хотя и отделение совхоза, но я работаю по своему плану, у меня свое хозяйство. Все, что вам нужно, – в один момент.
– Все же взглянули бы на документик, удостовериться.
Еще круче отворачивался бригадир, чтобы и краешком глаза не видеть документа.
– Не буду, не буду глядеть, уберите, не буду!
– Как хотите. А просьба у нас маленькая… – Мы рассказали, что именно нас интересует.
Бригадир выслушал нашу просьбу, и на его лице появилась раздумчивость, как у полководца перед генеральным сражением.
– Так. Взвесим. Прикинем. Начнем с родни.
Бригадирова родня – его сестра, живущая своей семьей, – пригласила нас в горницу.
– Ну, давай, Антонида, снимай все иконы, будем проверять, нет ли исторических и художественных, – распорядился бригадир, переступив порог.
– Может быть, не так строго, – шепнул я ему, – мы ведь не отбирать приехали, а посмотреть. Если понравится, попросим – не продадут ли. Бригадир снисходительно улыбнулся моей наивности.
– Неужели я свой народ не знаю, как с кем разговаривать?
Старых икон у Антониды не было. Одна – «Казанская» – понравилась нам тем, что была исполнена в благородной манере, хотя и в XIX веке.
– Не продадите?
– Жалко. Ой, как жалко. Память она мне, от тети Маши Волченковой.
– Родственница, что ли, ваша?
– Соседка была тетя Маша Волченкова. Стали их раскулачивать. Ночью подвода подъехала. Зима, пурга. Как есть с ребятишками погрузили в сани и повезли. Тетя Маша забежала ко мне попрощаться, достала из-под полушубка вот эту икону, храни, говорит, память будет. Вот я и храню. Как буду пыль стирать, так и помяну тетю Машу Волченкову.
К каждому жителю у бригадира был свой подход.
– Ну, бабка, – говорил он в другом доме, – открывай сундуки, доставай старье.
Он очень скоро понял, что нам нужно, и говорил какой-нибудь очередной бабке так:
– Ну что ты нам новые показываешь, куда они годятся? Нет ли у тебя на чердаке такой иконы, чтобы – ничего не видать. Черно. Но все же… чтобы чуть-чуть и проглядывало.
Мы прошли с бригадиром почти всю деревню. Бригадир переживал больше нашего. Очень ему хотелось удружить нам. Кроме того, человек он был азартный и незаметно сам увлекся поисками, охотой.
Шли мимо очередного дома. То есть не то чтобы мы обходили все дома подряд, но это был очередной дом, намеченный и учтенный в стратегическом плане бригадира.
– Тетка Пелагея, открывай дверь, пришли иконы глядеть.
– Глядите, пожалуйста, мне не жалко. Только в избе-то у меня очень серо.
В избе у тетки Пелагеи, женщины еще вовсе не старой, было действительно серовато. Видимо, она потеряла мужа на войне или так умер, от болезни, и постепенно ослабела воля к жизни, тетка Пелагея махнула рукой на избу, на порядок в избе: дни идут, сама целый день на работе.
Я как только взглянул в передний угол, так и отозвалось, как говорят медики, в области сердца. Среди заведомо заурядных икон, стоящих на полочке в переднем углу, одна выделялась уж тем, что оклад на ней был только по краям. В середине доски он открывал большое черное пятно, и было это пятно по силуэту – «Спас оглавный». Лик потемнел настолько, что все тут было по бригадировой формуле: черно, ничего не видать, но все-таки и проглядывает.
Проглядывал не простой лик, но лик, написанный большим мастером. Живописец придал Спасу какое-то странное, почти угрюмое выражение. Горечь, скорбь, упрек, чуть ли не презрение дремали в краешках резко опущенных губ и в тяжелом укоряющем взгляде. «Что же вы? Я вас учил, принял за вас муки и кровавую смерть, а вы? Эх вы, людишки!»
Конечно, такая трактовка образа Христа расходится с самой сутью его учения, его принципов, его отношения к людям, ибо главная сущность христианства в том и состоит, чтобы ни в коем случае не упрекать, не обижаться, а тем более не презирать. Но что же делать, если живописец вложил в своего Спаса именно это.
Теперь – спокойствие и спокойствие. Икона должна пройти три постепенных стадии, прежде чем мы начнем с ее хозяйкой решительный разговор.
Во-первых, не всегда можно снять икону с киота. Здесь нам позволили, и одно это было уже неплохо.
Во-вторых, нужно во что бы то ни стало выпросить разрешение снять оклад, чтобы разглядеть живопись и доску и ради того, что, когда икона в окладе, хозяйке труднее с ней расстаться. Эта вторая операция почти всегда удается. Хозяйке становится и самой любопытно: а что же там под ризой? Хозяйка сама дает сахарные щипчики для отгибания и выдергивания гвоздиков.
Наконец риза снята. Под ней много паутины, пыли, высохших до невесомости мух. Хозяйка пытается мокрой тряпочкой протереть икону. Этого делать нельзя. Икона не терпит влаги. Осуждающе отстраняете вы руку хозяйки с мокрой тряпкой. И в этом отстранении есть уже оттенок того, что снятой с киота, раздетой иконой теперь распоряжаетесь вы.
Всякий разговор о продаже иконы богомолки встречают в штыки. Иногда чувствуешь, что оборона может быть преодолена, а иногда предчувствие сразу говорит, что, сколько ни убеждай, сколько ни проси, ничего на выйдет.
Обычно даже так: чем энергичнее, чем возмущеннее и громче возражает владелица иконы в первые минуты атаки, тем легче она потом сдается. Если же скажет тихонько: «Нет, люди добрые, икону я не отдам», – так и будет.
Тетка Пелагея именно спокойно и тихо сказала:
– Материно благословение. Если я ее отдам – ничего уж у меня не останется. Пустая изба. Когда помру – приходите, берите.
Бригадир сокрушался: «Эх, зря мы обнаружили наш интерес, зря раскрылись. Сколько раз я заходил к ней в избу, все двери отворены, сама у соседки языком чешет или в огороде копошится в рядах. Я бы вам эту икону обязательно у тетки Пелагеи украл. И послал бы посылкой, если она вам нужна. А теперь Пелагея знает наш интерес, теперь нельзя».
По глазам бригадира нельзя было сказать наверное, что он совсем отказался от мысли утащить икону, и мы, прежде чем уехать, долго внушали ему, что украденную икону мы будем вынуждены привезти тетке Пелагее обратно и таким образом воровство обнаружится.
Расстались мы если не как друзья-приятели, то как старые знакомые. Только что не выпили для скрепления знакомства и освящения дружбы.
В третьей деревне… впрочем, почему же в третьей – в двадцатой, тридцатой, сороковой… мы остановились по наитию у крайнего дома и через пять минут знали, что у тети Паши хранится после разрушения церкви настоящая чудотворная икона. И хотя икона могла оказаться вовсе не интересной с точки зрения живописи и собирательства и хотя не было никаких надежд на эту икону, если бы даже она оказалась рублевской, все же не посмотреть на настоящую чудотворную было никак нельзя.
Дом у тети Паши оказался на замке. Соседка, чистившая на крылечке морковь, посоветовала:
– На зады ступайте. Она с серпом на зады пошла, режет картофельную ботву.
Увидев нас издалека, тетя Паша распрямилась и не резала больше, не нагибалась, ждала, когда подойдем и объясним, в чем дело. Она оказалась не старой женщиной, правда несколько блеклой, будто живет без солнца и воздуха.
Тетя Паша охотно повела нас в избу, хотя и поглядывала искоса: что за оказия, молодые люди, а заинтересовались иконой. По пути она рассказывала нам про свою святыню:
– Явилась она около родничка. У нас между двумя селами глубокий овраг, в овраге родничок. Вода светлая, студеная. Вокруг самого-то родничка – сруб. Вокруг сруба – осока и белые душистые цветы. Чистое место, свежесть. Там в осоке около родничка она и явилась. Нашел ее мальчик девяти лет. Ну, тогда дети были воспитанные. Мальчик свою находку принес в церковь, к священнику. Что ж, поставили ее в церкви, помолились и разошлись. А ночью она исчезла.
– Из запертой церкви?
– То-то вот и оно. Исчезла, как и не было. Догадались посмотреть около родничка. Пошли, а она в осотке на прежнем месте, где и нашел ее девятилетний мальчик. Ну ладно. Опять принесли ее в церковь, опять помолились, а в душах – смятенье.
– Значит, недавно дело было, если вы так подробно помните?
– Что вы, это было давно, в старину. Рассказывают, передается.
– Вы так рассказываете, будто сами присутствовали при этом.
– Мне и самой иногда кажется, что я там была. Наверное, потому, что теперь-то я на нее как следует нагляделась. Привыкла к ней, и кажется мне, знаю ее давно. И представляется, как все там происходило, и мальчик представляется, и жуть, которая нашла на всех, когда и в третий раз она снова ушла из церкви и снова оказалась в осотке около родничка.
– Неужели и в третий раз?
– Да, и в третий.
– И что же решили предпринять?
– Пошли за ней с крестным ходом. Собрался весь приход, все окрестные деревни. Вынесли хоругви, вынесли другие иконы на полотенцах. С церковным пением и с колокольным благовестом пошли.
– И больше она не уходила?
– После этого она успокоилась и стояла в церкви до самого закрытия. Чтили ее. Все самые сердечные молитвы к ней несли. Да и как не чтить, мало того, что святая – красавица немилосердная. Ни в сказке сказать, ни пером описать.
Женщина оговорилась, конечно, насчет красоты, – она хотела сказать «милосердная красавица», а вышло наоборот. Я же подумал: какая интересная оговорка. Всякая красота есть власть, и власть непреложная, безоговорочная, повергающая к ногам своим либо поднимающая до себя. Красота есть то, чему невозможно противостоять, и, значит, она действительно немилосердна.
– Да, ни в сказке сказать, ни пером описать. Чтили ее, как чтили бы живую царицу. За десять шагов на колени опускались. При больших-то грехах ползком ползли, глаз не смели поднять. А теперь вот… – тут женщина счастливо улыбнулась… – А теперь вот мне, простой деревенской бабе, бедной бабе, пришлась.
– Как пришлась?
– Когда церковь закрыли, одна женщина ее спасла и спрятала у себя. Потом так получилось, что женщина эта из наших мест переехала в город. Ну вот, призывает она меня, велит прийти в ночной час, дает икону и говорит: «Поручаю тебе, Прасковья, хранить. Я ее с собой взять не могу, потому как она здесь явилась, здесь ей надлежит быть, в этих местах».
– Почему же именно вас призвала хранительница иконы?
Тетя Паша опять счастливо и смущенно заулыбалась:
– Значит, так мне было написано. А за что мне такое счастье, этого никто не знает, не знаю и я сама.
Пока тетя Паша рассказывала, мы дошли до избы. В избе у тети Паши чисто, прибрано, полы скобленые, на окнах занавесочки, на полу пестрые половички.
Я ожидал, что как войду в дом, так и увижу большую церковную икону, стоящую в переднем углу и сияющую окладом, ибо невероятно, чтобы чудотворную не украсили окладом, и невероятно, чтобы тетя Паша не чистила его до сияния. Однако ничего мы в избе не увидели, кроме обыкновенной полочки и трех обыкновенных домовых икон на ней. Тетя Паша встала на лавку, перекрестилась, взяла с полки ту икону, которая стояла слева, и бережно положила ее на стол.
Это была «Казанская Божья Матерь» в окладе. Свободным оставался только один лик Богородицы да еще, разумеется, лик младенца. Плотная, тяжелая, породистая доска изогнулась от времени. Шпонки вывалились и потерялись. Пазы такие же черные, как и сама доска. Под окладом угадывается двойной ковчежек. Одним словом, «Казанская Божья Матерь» XVII века.
И все-таки это была не обыкновенная «Казанская Божья Матерь». Я не думаю, чтобы все рассказанное тетей Пашей настроило нас на романтический лад. Нет, просто написанная неведомым живописцем Богородица была неимоверно, неправдоподобно красива. Она была красива не красотой живой, полнокровной, горячей женщины, вызывающей по законам жизни и по законам женской красоты неясные и затаенные мечты, но той красотой… трудно даже и объяснить. Недавно я читал хороший роман о древнем Новгороде и вычитал там один эпизод. Купец заказал живописцу икону – «Параскеву Пятницу». Живописец, чтобы угодить купцу, решил списать Параскеву с молодой купеческой жены Домаши. Вот икона готова, принесена, и купец впервые взглянул. Дальше я выпишу несколько строчек, потому что лучше не скажешь.
«Смотрел Олекса и постепенно переставал слышать шум. Параскева глядела на него глазами Домаши, промытыми страданием и мудрой жалостью. И лицо вроде не похоже: вытянут овал, удлинен на цареградский лад нос, рот уменьшен… Прибавил мастер лет – и не стара еще, а будто выжгло все плотское, обыденное: ушло, отлетело и осталась одна та красота, что живет до старости, до могилы… красота матерей».
Молодой романист заикнулся все же о возрасте, но здесь и в голову не пришло бы прикидывать, скольких лет женщина изображена на иконе. Нет возраста, нет времени, нет никакой суеты, а есть иная ценность, иная красота, может быть сам дух красоты, воплощенный, однако, в живопись, на черной как уголь, не по размерам тяжеловатой доске.
Полная, безнадежная недоступность для нас необыкновенной иконы делала ее еще прекраснее и неповторимее. Но нам оставалось только посоветовать тете Паше, чтобы она ни в коем случае не мыла икону водой.
– Что вы, что вы, – заверила нас тетя Паша, – я ее в крайнем случае маслицем, да и то редко, на очень большие праздники.
Несколько крупных жемчужин уцелело на окладе. Но жемчуг потускнел, умер. Известно, что жемчуг всегда умирает без соприкосновения с живым человеческим телом.
Всякая неудача удручающа и горька. Однако на этот раз ни пустой разговор со стариком Феофаном, где остался «Георгий Победоносец», ни пустой разговор с теткой Марьей, где мы оставили «Спаса оглавного», ни посещение тети Паши не принесли нам того огорчения, которого можно было бы ожидать. Дело в том, что мы ехали к иной цели, а эти разговоры вели попутно. Цель была настолько ярка, что затмевала огоньки по пути, и чем ближе мы подъезжали к ней, тем больше казалась она неправдоподобной.
В знакомой нам книге на одной из страниц черным по белому, притом без знаков восклицательных и без выделения жирным шрифтом, было написано:
«В церкви два престола: в холодной – в честь Покрова Пресвятая Богородицы, в теплом – приделе – во имя святых мучеников Флора и Лавра. В приделе иконостас поставлен из упраздненной деревянной церкви, старинный, с иконами греческого письма».
Сейчас приедем, думалось про себя, а церковь цела. Она, конечно, закрыта, но здание возвышается посреди села, и в здании, скажем, склад. Если клуб, или магазин, или пекарня, или гараж, или пункт сдачи молока, или столярная мастерская – это хуже. А еще много раз бывало так: увидишь издалека красивую церковь, стоит на холме как игрушка. Свернешь с прямой дороги, подберешься поближе и увидишь, что церковь – только внешняя форма. В стенах проделаны большие проемы, и где была дверь, там тоже большой проем. Церковь держится на углах, как на четырех кургузых колоннах. Войдешь под своды, разглядишь остатки настенной живописи и услышишь, как ветер свистит в окошках звонницы. От церкви, ибо стоит на высоком берегу реки, вид во все стороны на двадцать километров. Вдали стоят, белеются среди летней синевы другие колокольни и церкви, но и там свистит точно такой же ветер.
Когда в церкви кинотеатр, магазин, пекарня, гараж, пункт сдачи молока, то в ней заведомо не осталось ничего церковного. Настенная живопись заштукатурена, а по штукатурке побелено.
В одной церкви устроили учебную мастерскую для ремесленников и сделали так: всю утварь и все иконы сложили в алтарь и отгородили его от остальной церкви капитальной бревенчатой стеной. Стену обшили тесом, поверх теса наклеили желтенькие обои. Мы так разбередили местное начальство ремесленного училища, так расписали возможные сокровища, замурованные ими, что они готовы были взломать капитальную стену, но все же мы не очень настаивали, и стена осталась цела. Так и неизвестно до сих пор, что хранится за ней. Но это редкий, исключительный случай, Обычно если уж магазин или гараж, то никаких признаков церкви, а не то чтобы сохранившиеся старинные иконы.
Колхозный склад – другое дело. Вот сейчас приедем в село, где цел иконостас древнего греческого письма, а в церкви – склад. Найдем кладовщика, он откроет нам бывшую церковь, разрешит ее осмотреть. В главном, зимнем здании ничего не осталось, разве что под самым куполом перекосившееся распятие. Но и то в свое время накинули петлю из веревки и сдернули. Но вот мы заходим в придел во имя Флора и Лавра. В приделе полутемно. Пустые бочки и ящики. И вот мы видим весь черный, перенесенный из упраздненной деревянной церкви иконостас старинного греческого письма: «Флор и Лавр», с табуном лошадей. Сейчас все лошади черные, все краски сравняла почерневшая олифа, но когда реставратор промоет, то кони будут и белые, и вороные, и красные, а фон будет – по-гречески – золотой.
Погоди еще радоваться, говоришь сам себе. Склад лучше, чем магазин, но ведь большинство церквей разобрано на кирпич. Ты сначала подумай, что ты будешь делать, если найдешь целый иконостас греческого письма. Вероятно, придется дать телеграмму в Третьяковскую галерею. Давай разберемся, что значит старинный и что значит греческого? Старинное, греческое – это значит XII, XIII век. А как они сюда попали, иконы греческого письма? Вероятно, из Суздаля. Суздаль здесь близко. Сначала иконы стояли в какой-нибудь суздальской церкви, потом церковь перестраивали. К этому времени появились свои, доморощенные иконописцы и даже (как потом определили) суздальская школа живописи. В новую церковь захотели поставить новый, сияющий свежими красками иконостас. Старый, потемневший и несколько чуждый все-таки русскому сердцу, решили упразднить. Ну, а мужики из села, в которое мы сейчас едем, этот иконостас у суздальцев купили или просто подобрали и оснастили им деревянную церковь.
Когда деревянную церковь меняли на каменную, то византийский иконостас поставили в придел, чтобы не портил своим темным видом нового храма. Там мы его сейчас и обнаружим. Дадим телеграмму в Третьяковскую галерею. Невозможно было бы держать в частных собирательских руках целый иконостас византийского письма. Вот только хорошо бы оставить себе «Флора и Лавра» с лошадками. За наше старание, за то, что докопались, доехали, нашли, за наш энтузиазм и за нашу дотошность. Одного «Флора и Лавра», остальные, Бог с вами, пусть берет себе Третьяковская галерея. Невозможно, чтобы целый иконостас XII века… Там ведь и «праздники», там и деисусный чин, там и другие иконы. Может быть, даже «Георгий» или «Архистратиг Михаил».
За поворотом дороги неожиданно открылось село, в которое мы стремились. Поверх домов и деревьев выглядывал купол церкви, увенчанный покосившимся крестом. Не разобрана церковь на кирпич, одно это можно считать удачей. Терпения искать кладовщика у нас не хватило. Мы остановили первую жительницу села, она шла с колодца с полными ведрами воды, и начали у нее расспрашивать.
– Нет, граждане, ничего там внутри не осталось. Как закрыли церковь, так все иконы и вывезли.
– Не помните ли, куда? Может, были разговоры в свое время: так, мол, и так, повезли в музей.
– На кормушки. Бывало, – женщина перешла на мистический шепот, – бывало, станешь лошадям корм давать, наклонишься над кормушкой, да и отшатнешься – жуть! Из кормушки на тебя либо Христос, либо Богородица смотрит. Лики строгие, глаза большие, жуть-то и возьмет.
Ну, закрыли церковь, ну, разобрали иконостас, – пожалуй, даже хорошо, что разобрали, ибо зачем же в зерновом складе быть иконам, – ну, сложили куда-нибудь, ну, сожгли, в конце концов, но зачем же непременно – кормушки?
Впрочем, в одном селе мы натолкнулись – на единственный случай. Нам сказали, что церковь давно сломана, но иконы из церкви положены в амбар и до сих пор там лежат. Нз села, с того места, где мы разговаривали, была видна зеленая низина, и на ней, то вытянувшись в цепочку, то собравшись в группку, стояли маленькие черные амбарчики. Их там было, я думаю, десятка два или три. Когда-то в них хранилось зерно, жито. Они так и назывались в этом селе – житницами. Теперь там, конечно, ничего не хранилось, но вот, оказывается, в одном из них сложены церковные иконы.
Мы долго искали человека, у которого, по предположениям, мог храниться ключ от драгоценного амбара. Но искали напрасно. Когда этот человек привел нас к амбару, то оказалось, что на амбаре нет не только замка, но и самой двери, как и у всех амбарчиков, стоящих поблизости. Трава обступила маленькие бревенчатые, некогда прочные строеньица, теперь почерневшие и настолько иструхлявившиеся, что все тут походило на какое-то забытое сонное царство. Даже мыши ушли отсюда, потому что давно тут нечего взять: не пахнет ни мукой, ни зерном.
Дело подвигалось к сумеркам. Мне показалось на секунду, что мы, как аквалангисты, опустились на морское дно и обнаружили остатки селенья, и быстро пролетевшая над нами стая скворцов была похожа на стаю черных вспугнутых рыбок.
Пол в амбаре на три сантиметра засыпан золотисто-красно-белой трухой, левкасом и живописью, осыпавшимися с икон. Досок сохранилось мало. Наверно, брали время от времени на мелкие поделки, на простейшие крестьянские нужды. Те доски, что стояли и валялись так и сяк, были без живописи, потому что крыша в амбарчикс во многих местах текла. Одна икона средней величины лежала в сусеке живописью вниз. Она осыпалась только по углам и полям. Середина уцелела, и была эта середина – «Рождество» XVII века. Уцелел еще край от большой иконы, восьмая ее часть. Мы попросили разрешения взять эти жалкие остатки с собой. Ключарь даже удивился нашей просьбе и все сочувствовал нам, что остальные иконы смыло дождями.
…Упрямство, логика поиска повели нас на скотный двор. Живопись не могла уцелеть, но можно было взглянуть на обратную сторону иконописных досок и по ним определить, к какому времени относились погубленные произведения искусства. Но, оказывается, и кормушек не уцелело на скотном дворе.
Теперь была действительно явная неудача, дополненная предыдущими, более мелкими неудачами, о которых не пришлось бы жалеть, если бы хоть одного «Флора и Лавра» из темного придела опустошенной церкви.
Склад был открыт. Я нашел теплый придел, где некогда висели иконы «старинного греческого письма», увидел деревянные перекладины, тебла иконостаса, смог составить представление, каких размеров были иконы, но легче мне от этого не стало.