Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Чаша. (Эссе)

ModernLib.Net / Отечественная проза / Солоухин Владимир Алексеевич / Чаша. (Эссе) - Чтение (стр. 8)
Автор: Солоухин Владимир Алексеевич
Жанр: Отечественная проза

 

 


      Потом всей семьей разрешили вернуться в Тбилиси. Квартира их дожидалась. К тому времени, когда я впервые позвонил туда, а потом и приехал, Михаила Николаевича Чавчавадзе уже не было в живых. По древней грузинской традиции, гроб через всю Кахетию несли на руках и положили в церкви в городке Кварели, в родовом имении князя.
      Мое личное знакомство с Марией Львовной и с ее сыновьями состоялось, когда “мальчики” были уже взрослыми людьми. Зураб учился в Тбилисском университете на филологии, а Миша был актером Тбилисского юношеского театра. И у Миши был уже свой маленький Миша, которого я тотчас же прозвал Михал-Михал-Михалыч.
      Моя первая встреча с этой семьей ознаменовалась прямо-таки фантастическим событием, и забыть этот день невозможно. Ну, в обеденное время перекусили, а потом Зураб говорит:
      – А теперь поехали собирать рыжики.
      – Какие рыжики? Рыжик – это гриб северный, вятский, вологодский, архангельский. Ну, разве еще в Сибири… Здесь же эти голые пересохшие холмы, дикая жара, почти совсем нет дождей… Какие туг рыжики?
      Однако – поехали.
      Оказывается, по этим сухим, пересохшим, прокалившимся на южном солнце холмам грузины вокруг всего города насадили сосенок. Сосенки принялись. Получился молодой сосновый лесок. Можно бы сказать – лесной пояс.
      Не буду интриговать читателя, не буду и расписывать те чувства, когда в зеленой травке вдруг видишь “цепочку” настоящих северных рыжиков. Скажу сразу, за каких-нибудь два-три часа мы насобирали восемнадцать килограммов отборных, боровых, крепеньких, ярких, с загнутыми внутрь краешками шляпок, преимущественно молоденьких рыжиков!
      Ужин по возвращении на Какабецкую улицу можно было бы назвать грибным путчем, грибной (рыжиковой!) вакханалией. Рыжики жареные, рыжики отварные, рыжики маринованные, рыжики сырые, только что присыпанные сольцой на решетку… Да еще засолили и замариновали впрок.
      Совпало так, что, когда мы поглощали рыжики в разных видах (ну, и – соответственно), показывали по телевидению какой-то водевиль из жизни прошлого века. Там шла гусарская пирушка. Оживленные разговоры, возбужденные речи… Вдруг гусарский командир спохватывался и прерывал все разговоры:
      – Господа, господа, соединим наши усилия!
      Все чокались, выпивали и опять возвращались к разговорам до следующего возгласа командира: “Господа, соединим наши усилия!” Тотчас к нам прицепилось это выражение. Скажем, позвонив Зурабу (или он мне), можно было сказать без боязни, что он меня не поймет: “Что-то давненько мы не соединяли наши усилия”. Или: “Пора бы уж нам соединить наши усилия”.
      На другой день была знаменательная поездка в Кварели, то есть, значит, через всю Грузию, через Телави, через Алаверди (старинный храм-монастырь), через перевал – до восточной оконечности Грузии, до Кварели. Там в храме все Чавчавадзе поклонились могиле князя Михаила, и я с ними, хотя при жизни мы не успели познакомиться.
      А теперь уж и Мария Львовна лежит рядом с ним. Так окончилась эмигрантская одиссея Марии Львовны Казем-Бек и Михаила Николаевича Чавчавадзе, тоже, кстати сказать, младоросса. Мало ли что грузин – россиянин.
      Обратно в Тифлис мы ехали уже по темну. Эта вечерняя дорога ознаменовалась одним лишь, но приятным событием. Захотелось пить. Я стал просить Зураба где-нибудь остановиться, где была бы вода. Справа от дороги стояли грузинские двухэтажные дома, каждый на одну семью. Можно было бы назвать их коттеджами, но как-то непривычно применительно к Грузии. Дома эти окружены садами, деревьями, виноградными лозами. Перед одним домом в саду, под развесистым деревом, стоял стол, над ним свешивалась электрическая лампочка, а за столом сидели грузин и грузинка. Они сидели и ужинали.
      – Зураб, давай остановимся. Неужели не дадут попить? Это же Грузия. Насколько я ее знаю…
      Пошли, открыли калитку. Остановились возле стола. Зураб представился, произнеся: “Чавчавадзе”, – представил свою мать и меня. Хозяин дома подскочил на своем стуле, как будто его снизу укололи булавкой. Тотчас появились еще три стула. Тотчас появились на столе еще три стакана. Тотчас появился около стола на земле большой глиняный кувшин с вином, а на столе… кое-что появилось и на столе. Через час или полтора мы поехали дальше, и пить нам уже не хотелось.

* * *

      Во второй половине XIX века в России произошел невиданный всплеск национального самосознания, возрождения национального искусства. Эта вспышка захватила все области культуры и практически все слои населения, причем можно предполагать в явлениях тогдашней культурной и даже политической жизни взаимообратную связь. Например, Третьякова с его собирательством живописи подняла эта волна, но и он и его галерея способствовали подъему этой волны. Допускаем, что именно подъем русского духа способствовал тому, что Россия вступила в войну с Турцией за освобождение Болгарии, но освобождение этого родственного нам православного народа, в свою очередь, усилило всплеск национального сознания, о котором мы говорили.
      Дополнительным условием надо считать и то, что к этому времени в России окрепло и расцвело купечество, а также, как мы теперь сказали бы, крупная промышленная буржуазия. Попросту говоря, появилось много людей, у которых оказалось много и даже очень много денег. Россия оказалась богатейшей страной.
      Сергей Константинович Маковский, сын известного художника (“Дети, бегущие от грозы”), основатель и издатель литературно-художественного журнала “Аполлон”, основатель и издатель журнала “Старые годы”, проявивший себя как охранитель и ценитель старины (Сент-Женевьев-де-Буа, могила № 2487), так писал об этом русском ренессансе:
      “От времени до времени в жизни каждой страны сотворяются эпохи, овеянные призраками столетий. В эти эпохи художественное творчество наций как будто вспоминает: нарождающиеся мелодии будят эхо далеких песен, новые формы выявляют красоту бесследно минувшего. В эти эпохи воскресшая национальная старина делается близкой и любимой. Она манит к себе, как прекрасное марево. Ее скрытые силы, исходя точно магнетические волны из смутных глубин народного духа, начинают действовать на творческое сознание современности, и поколения художников, завороженные ими, приобретают дар ясновидения”.
      Да, искусство мало того что как бы вспомнило детство народа, давние исторические времена, но и обратилось к сегодняшней (тогдашней) народной жизни, а вернее сказать – обратилось к душе народа, которая, конечно, едина во все времена, пока жив народ, но может быть либо загромождена историческими наслоениями, либо очищена от них, выявлена и ярко выражена. Она может либо ярко пылать, либо чадить, дымить, она либо до болезненности чутка, либо заторможена, анестезирована.
      Это была эпоха открытия древнерусской живописи (из-под позднейших наслоений), эпоха утверждения русской оперы и симфонической музыки, эпоха Мусоргского (“Хованщина” и “Борис Годунов”), Бородина (“Князь Игорь” и “Богатырская симфония”), Римского-Корсакова (“Снегурочка”), Чайковского, Стасова, Островского, Достоевского, Толстого, Тургенева, Чехова, Блока, Бунина, Васнецова, Рериха, Врубеля, Крамского, Перова, Сурикова, Нестерова… Эпоха Станиславского и Шаляпина, Малого и Художественного театров, частной оперы Саввы Ивановича Мамонтова и Третьяковской галереи. Это была эпоха Тенишевой и ее Талашкинских мастерских…
      Впрочем, помимо объективных причин, о которых мы тут рассуждали, может быть, и у целого народа, как и у отдельного человека, бывает предчувствие событий, опасности, гибели. Ведь именно перед гибелью Россия озарилась ярким сиянием своей красоты.
      Мы написали имя Тенишевой. Каждое явление культурной жизни возникает при соединении нескольких предпосылок, причем как объективных, так и субъективных, включая личные качества человека. Впрочем, личность тоже ведь явление культурной и общественной жизни и тоже формируется, а потом и действует под влиянием многих внешних причин.
      Туг я вижу три слагаемых, которые, совпав, и породили это яркое явление, известное теперь (увы, уже только в истории культуры) как Тенишева и ее мастерские. Во-первых, неуемность, неистовость натуры этой русской женщины, широта ее души, жажда деятельности на пользу родному народу и отечеству. Во-вторых, материальные возможности, которыми она внезапно стала располагать, став женой одного из богатейших людей России – князя Тенишева. В-третьих, общий национальный духовный подъем, о котором только что говорилось.
      Из всех возможных слагаемых самое случайное тут – Талашкино. Это могло быть и другое имение. Возникло же оно следующим образом.
      Владелицей Талашкина была подруга Марии Клавдиевны Тенишевой – Екатерина Константиновна Святополк-Четвертинская. Тенишевы звали ее Киту, часто ездили к ней в гости и подолгу там жили. Но постепенно возникло опасение, что Киту это имение продаст. Она болела, и ее угнетала мысль, что имение после ее смерти попадет в чужие руки.
      Тогда, с присущей ему решительностью, князь Тенишев сам купил это имение, с тем чтобы оно числилось за ним, но чтобы прежняя хозяйка продолжала в нем жить. (На самом деле Киту пережила и свою подругу, и князя, и даже писала некролог Марии Клавдиевне. А обе они пережили и Талашкино, и Россию. Мария Клавдиевна умерла под Парижем в 1928 году.)
      Но все же эти два понятия – Тенишева и Талашкино – накрепко связаны между собой. Можно перефразировать поэта, который, как известно, “был и остается”, можно перефразировать его и сказать: “Мы говорим Талашкино – подразумеваем Тенишева, мы говорим Тенишева – подразумеваем Талашкино”.
      Пишет Врубель Малютину:
      “Путешествие в Талашкино очень несложно. Вы садитесь на Брянском вокзале на почтовый поезд в 9 ч. вечера (билет второго класса стоит около 6 рублей) и утром в одиннадцать Вы в Смоленске, где тут же на станции берете извощичью коляску прямо в Талашкино”.
      В Талашкине все удобства для работы, чудесная библиотека, полная свобода распоряжаться собой.
      Пишет Репин А. Куренному:
      “Теперь стремлюсь ликвидировать здесь дела, чтобы поехать в Талашкино на недельку, где мне так прекрасно жилось в прошлую эту же пору года… Когда долго не имеешь общения с художественным миром, то чувствуешь голод”.
      Пишет Б.К. Яновский в воспоминаниях о Врубеле:
      “Роскошная природа, полная свобода действий, веселье, шум – все дышало жизнью. Общество, где первенствующую роль играли художники, артисты, музыканты, где каждый занят разрешением какой-нибудь творческой задачи, похоже было скорее на Италию времен Ренессанса”.
      Вспоминает о Талашкине художник Николай Рерих:
      “Обеднели мы красотою. Из жилищ, из утвари, из нас самих, из задач наших ушло все красивое… Стыдно: в каменном веке лучше понимали значение украшений, их оригинальность, бесконечное разнообразие.
      Не от столиц ждать красоты… Не от торжищ искусства. В этих истоках грязнится живая вода, а бьет она нежданная из тишины и покоя, от самой земли.
      В Талашкине неожиданно переплелись широкая хозяйственная деятельность с произволом художества: усадебный дом – с узорчатыми теремками; старописный устав – с последними речами Запада…
      Национальное самосознание должно отныне крепнуть в России. Художественные изделия “Талашкина” – опыт воскрешения народного вкуса… Княгине Марии Клавдиевне Тенишевой удалось создать в своем имении Талашкино под Смоленском живое художественное дело… Красивый, интересный опыт стиля”.
      Сельскохозяйственная школа для крестьянских мальчиков и девочек, пчеловодческий музей, оркестр балалаечников (а балалайки расписал Врубель!), театр, мастерские прикладного искусства: столярные, резьбы по дереву, живописные, керамические, красильные, вышивальные, эмалевые… При всем том в Талашкине беспрерывно шло строительство. Помещение для театра, помещение под собрание старины (скрыня), дом для семьи Малютина, школа, так называемый “Теремок”. Просто для красоты. По проекту Сергея Малютина. Там и сям резные, орнаментальные ворота. В том числе и главные, въездные ворота в само имение…
      Но венцом всех архитектурных сооружений в Талашкине был, конечно, храм, который строился (с перерывами) и украшался грандиозными мозаиками Рериха и его росписью двенадцать лет… Этот храм должен был сосредоточить в себе все виды прикладного искусства, процветавшие в Талашкине: архитектурный стиль, художественное шитье, роспись, эмали, чеканку, вышивку, ковку, да сверх всего еще вот – мозаики Рериха… Поставленный на холме, видный издалека (и от него тоже далеко видно), сияющий и сверкающий разноцветными черепицами кровли и эмалями, храм напоминал, вероятно, сказочную птицу, опустившуюся на зеленый холм среди перелесков. Однако он не имел бы все же уникального значения, если бы Николай Константинович Рерих не украсил его своими мозаиками и живописью.
      Над входом в храм сияла огромная мозаика с изображением Спаса Нерукотворного, а вся алтарная часть внутри была расписана сложной Богородичной композицией, которую сам Рерих называл: “Царица Небесная на берегу реки жизни”. А ведь это десятки квадратных метров живописи Николая Константиновича Рериха!
      Но (перескакиваем через черную, мрачную бездну, через кровавый рубеж)… Но десятилетиями хранили в храме не то зерно, не то картошку, так что внутри не осталось ни одного квадратного сантиметра росписи, не уцелела и разноцветная обливная черепица кровли, не уцелел барабан с эмалями, не уцелел крест.
      Судьба других построек в Талашкине такова: здание театра сгорело, скрыня цела, но вид у нее теперь совершенно непотребный. В ней размещается пункт по приему молока. Малютинский дом не уцелел. Школа пустует и приходит в полную негодность.
      Жалко. Но еще более жалко собрание старины, музей.
      Он открылся в 1905 году. Разразилась так называемая революция 1905 года. Опасаясь за свои ценности, княгиня увезла их в Париж, где они с большим успехом показывались в Лувре. Конечно, французы не хотели бы выпустить из рук такое сокровище и предлагали княгине огромные деньги. Однако в 1908 году она все до мелочи опять привезла в Смоленск и поместила все в прежнем здании.
      В 1911 году свой музей вместе с домом она принесла в дар городу Смоленску. Вернее, она передала его Московскому археологическому институту, с тем чтобы все и вечно хранилось в Смоленске, где у этого института было отделение.
      При этом директор института А.И. Успенский произнес известные слова: “Если этот музей есть гордость Смоленска, то женщина, проявившая такую любовь к просвещению, есть гордость всей России”.
      Смоляне по достоинству оценили поступок княгини. Улица, на которой размещался музей “Русская старина”, была названа Тенишевской, а имя Марии Клавдиевны было навечно занесено в список почетных граждан города Смоленска.
      Потом… “Отопление музея испорчено… даже публика не выдерживает. Зимой в музее бывает холоднее, чем на дворе… Весь подвальный этаж музея был затоплен. Вода стояла в подвале выше человеческого роста в течение четырех лет” .
      И все же самой большой угрозой оказалась не вода, не холод, а организация под названием Губмузей. Под видом перестройки и перегруппировки экспонатов их раздергали, разрознили, и в конце концов – не найти концов.
      Теперешний музей в Смоленске называется: “Смоленский Областной Государственный объединенный исторический и архитектурно-художественный музей-заповедник”.
      Простенько и со вкусом. И очень легко запомнить и выговорить. Но тенишевских предметов там не найти, а если и найдешь, то они обезличены и, я бы сказал, обездуховлены.
      Тенишевская улица стала называться улица им. Крупской.
      Однажды в главный смоленский собор зашел московский поэт со своей красавицей женой. Дело было зимой. Москвичка (а она, как я потом пригляделся, и правда оказалась очень похожей на Тенишеву: такая же крупная, вальяжная, белокожая) шубу распахнула, от иконы к иконе смело ходит, свечки ставит… По собору шорох, как ветром подуло: “Внучка Тенишевой приехала”, “Внучка княгинина воротилась”, “Талашкинская внучка из-за границы пожаловала…”
      Ладно, хоть бабы смоленские не забыли. Но никто не приедет и не вернется. Лежит Мария Клавдиевна под Парижем в местечке Сен-Клу в могиле, украшенной русскими эмалями. У каждого своя чаша.

* * *

      Иванов Георгий Владимирович (1894—1958).
      Поэт родился в Ковно в семье военного. В 1910 году окончил кадетский корпус. С 1911 года начал печататься в журналах “Аполлон” и “Современник”. Первый сборник стихов увидел свет в 1912 году… С 1923 года в эмиграции вместе с женой Ириной Одоевцевой… За границей выходят сборники его стихов (1931, 1938, 1950). Последний сборник стихов (1943—1958) вышел в 1958 году… Умер на юге Франции. В 1963-м его останки были перезахоронены на кладбище Сент-Женевьев-де-Буа. Могила № 6695.
 
Над белым кладбищем сирень цветет,
Над белым кладбищем заря застыла,
И я не вздрогну, если скажут:
“Вот Георгия Иванова могила”.
 
 
И если ты – о нет, я не хочу —
Придешь сюда, ты принесешь мне розы,
Ты будешь плакать – я не отличу
От ветра и дождя слова и слезы.
 
      У Георгия Иванова непростая судьба. Имеется в виду не биография. Тут как раз все более или менее ясно. В 1923 году эмигрировал, в 1958 году скончался. А страдания, тоска, печаль, томление духа – это личное дело каждого. Имеется в виду его поэтическая, литературная судьба, место его поэзии в русской литературе, а вместе с поэзией и место самого Георгия Иванова.
      Тончайший лирик, ювелир, филигранщик, но…
      Конечно, любое явление искусства, а также и любого творца искусства (поэзия, музыка, живопись) нужно судить по верхним отметкам. Но не только. Я бы о поэзии того или иного поэта судил бы также по участию его стихов в литературном и даже житейском обиходе. Сопровождает ли эта поэзия нас на нашем жизненном пути, нужно ли нам само ее существование, или она существует где-то там, сама по себе и нас не касается.
      Дело тут не только в тиражах, в распространенности, в доступности.
      Человек посмотрел в окно и говорит: “Мороз и солнце, день чудесный”. Или шепчет про себя: “Выхожу один я на дорогу”, или (смотря по обстоятельствам): “Мой костер в тумане светит”, “На холмах Грузии лежит ночная мгла”, “Любимая, меня вы не любили”, “Колокольчики мои, цветики степные”, “Мне осталась одна забава…”, “Поэтом можешь ты не быть…”, “Сейте разумное, доброе, вечное”, “Где стол был яств, там гроб стоит”, “Не внемлют, видят и не знают”, “Где гнутся над омутом лозы”, “Буря мглою небо кроет”, “Я не первый воин, не последний”, “Девушка пела в церковном хоре”, “Вот парадный подъезд…”, “Прощай, свободная стихия”, “Выпьем, добрая подружка…”, “А он, мятежный, просит бури…”, “Земля у нас обильна, порядку только нет”, “Ты отстрадала, я еще страдаю”, “Умом Россию не понять”, “Цветы мне говорят – прощай…”
      Если задаться целью, можно целые страницы исписывать строками, строфами, а то и целыми стихотворениями, которые живут в нас, которые всегда с нами. Это как бы та атмосфера, которой мы (в том числе) дышим.
      Вот почему, когда мне говорят (к примеру), что Иосиф Бродский – гениальный поэт, я сразу требую: “Строфу наизусть”. Молчание и растерянность. “Строку наизусть”, – продолжаю требовать я. Тишина. Не участвует в обиходе.
      Дело не только в том, что мы не можем прочитать наизусть строку или строфу, но что эта “поэзия” не живет в нас, не образует нас, не освещает нашу жизнь, то есть ее для нас фактически нет…
      Я не хочу сказать, что это единственный правильный критерий в оценке искусства, но все же я бы его не сбрасывал со счетов.
      Кроме того, бывает изредка и так, как предсказывала Марина Цветаева: “Моим стихам, как драгоценным винам, настанет свой черед”.
      Первое стихотворение Георгия Иванова, которое “вошло в мой обиход”, было для меня безымянным, просто услышал где-то, от кого-то и сразу запомнил, благо и всего-то восемь строк.
      Это была пора, когда национальное самосознание стало подавать признаки жизни. Это была пора, когда вслух, перед большими аудиториями произносились слова “Государь”, “Наследник”, “Монархия”, “Великая Россия”… Это была пора многолюдных литературных вечеров (впрочем, не только литературных, там и пели, и просто произносили речи). Народу в обширных залах собиралось многие тысячи. В самые патетические моменты люди вставали, овации походили на бурю.
      Мне пришлось участвовать в нескольких таких вечерах. Как раз у меня накопилось несколько стихотворений, которые соответствовали настроению собравшихся, и сами мои стихи способны были возбудить и создать соответствующее настроение.
      Так вот, выступая, произнося речь, а пока дело не дошло до своих стихов (они, как известно, в конце), я прочитал это короткое стихотворение, очень оно приходилось к месту. Я сказал, что не знаю, кто автор, но тотчас мне подсказали, что это Георгий Иванов.
 
Эмалевый крестик в петлице
И серой тужурки сукно…
Какие печальные лица,
И как это было давно.
 
 
Какие прекрасные лица
И как безнадежно бледны —
Наследник, Императрица,
Четыре Великих Княжны…
 
      Бесспорно, что стихотворение это навеяно, кроме того, что самим фактом зверского убийства царской семьи, еще и очень известной, очень распространенной в свое время фотографией Государя со своей семьей. Собственно, это и есть та самая фотография, но только в стихах.
      До сих пор не могу понять, как это я, с детства, с юности знавший наизусть уйму стихов, пропустил это стихотворение, а если судить строже, то и целого русского поэта. Потом-то, конечно, наверстал.
      Было еще одно стихотворение Иванова, которое я знал издавна и которое оставалось для меня безымянным. Вернее даже – не так: я считал, что слова для своей песенки Вертинский написал сам.
 
Над розовым морем вставала луна,
Во льду зеленела бутылка вина.
 
 
И томно кружились влюбленные пары
Под жалобный рокот гавайской гитары.
 
 
– Послушай. О, как это было давно,
Такое же море и то же вино.
 
 
Мне кажется, будто и музыка та же,
Послушай, послушай, – мне кажется даже…
 
 
– Нет, вы ошибаетесь, друг дорогой.
Мы жили тогда на планете другой,
 
 
И слишком устали, и слишком мы стары
Для этого вальса и этой гитары.
 
      Если бы меня попросили назвать главную черту в характере Георгия Иванова как поэта, я сказал бы: гражданская инфантильность… В России, где, как известно, от некрасовского: “Поэтом можешь ты не быть, но гражданином быть обязан”, до современно-евтушенковского: “Поэт в России больше, чем поэт”, – в России, да еще времен катастрофы и катаклизма, инфантильность Георгия Иванова непонятна. Даже Юрий Кублановский, составитель первого – после десятилетий – томика стихов Иванова, не мог не написать в предисловии:
      “Но и сама революция, как ни поразительно, не разбудила Иванова от общеэстетической спячки – сколь же глубока была “летаргия”… Но действительно странно – при всей независимости творчества от злобы дня – в кровавом 1920-м, после всего, что произошло, как ни в чем не бывало читать… например, такое:
 
Прекрасная охотница Диана
Опять вступает на осенний путь,
И тускло светятся края колчана,
Рука и алебастровая грудь…”
 
      В 1920—1921 годах, когда заливается кровью кронштадтский лед и кронштадтских матросов сбрасывают в море с камнями на шее, когда во многих хлебородных губерниях идет людоедство и детоедство, когда регулярная армия, снабженная газами, брошена под командованием Тухачевского на тамбовских крестьян, обезумевших от чудовищного произвола большевиков, когда “подметали железной метлой” Крым, когда застрелен Гумилев, когда уморен Александр Блок, когда истекает кровью истерзанная душа Сергея Есенина, – действительно странно писать в это время такие, например, стихи:
 
Дитя гармонии – александрийский стих,
Ты мед и золото для бедных губ моих.
 
 
Я истощил свой дар в желаньях бесполезных,
Шум жизни для меня как звон цепей железных.
 
 
Где счастие? Увы – где прошлогодний снег…
Но я еще люблю стихов широкий бег,
 
 
Вдруг озаряемый, как солнцем с небосклона,
Печальной музыкой четвертого пэона.
 
      А ведь поэту в это время уже двадцать шесть лет!
 
И снова землю я люблю за то,
Что так торжественны лучи заката,
Что легкой кистью Антуан Ватто
Коснулся сердца моего когда-то.
 
      (Антуан Ватто (1684—1721) – французский живописец и рисовальщик… Отмечен изысканной нежностью красочных нюансов, трепетностью рисунка, воссоздал мир тончайших душевных состояний… “СЭС”.)
      Не знаем, посещал ли Георгий Иванов выставки либо музеи Ватто, находясь во Франции, в эмиграции, или было уже не до этого.
      Надо сказать, что в эмиграции Георгий Иванов не бедствовал. То есть бедствовал, как всякий эмигрант, но не нищенствовал. Не работал таксистом, чистильщиком сапог, а жена его, поэтесса Ирина Одоевцева, не работала манекенщицей или того хуже. Дело в том, что у Ирины Одоевцевой (настоящее имя и фамилия – Ираида Густавовна Гейнике) был не совсем уж бедный отец, он был адвокат и, живя, кажется, в Прибалтике, помогал поэтессе и поэту. Более того, когда он умер, Ирине осталось какое-никакое наследство. Но все же жить несколько десятилетий на иждивении у своей жены без всякой перспективы – это тоже не самый сахар.
 
За столько лет такого маянья
По городам чужой земли
Есть от чего прийти в отчаянье,
И мы в отчаянье пришли.
 
 
 
* * *
Упал крестоносец средь копий и дыма,
Упал, не увидев Иерусалима.
 
 
У сердца прижата стальная перчатка,
И на ухо шепчет ему лихорадка:
 
 
Зароют, зароют в глубокую яму,
Забудешь, забудешь Прекрасную Даму.
 
 
Забудешь все Божье и все человечье…
И львиное сердце дрожит, как овечье.
 
      Попадаются и бесспорные шедевры. Шедеврики. Жемчуга.
 
Мертвый проснется в могиле,
Черная давит доска.
Что это? Что это? –
Или и воскресенье – тоска?
 
 
И воскресенье—унынье?
Скучное дело – домой.
Тянет Волынью, полынью,
Тянет сумой и тюрьмой.
 
 
И над соломой избенок,
Сквозь косогоры и лес,
Жалобно плачет ребенок,
Тот, что сегодня воскрес.
 
      Но все-таки: какая безысходность, какая тоска! Может быть, это расплата за гражданскую инфантильность, о которой мы говорили? Зинаида Гиппиус, у которой чего-чего, а гражданского темперамента всегда хватило бы на четверых, записала в дневнике после встречи с Георгием Ивановым: “Какой у Иванова тон неприятный. Деморализующий”. А ведь это записано за двадцать лет до смерти Георгия Иванова.
      Конечно, чего уж тут приятного или мобилизующего:
 
И неслось светозарное пение
Над плескавшей в тумане рекой,
Обещая в блаженном успении
Отвратительный вечный покой.
 
      Листая томик Георгия Иванова, понимаешь, что по страницам рассеяны жемчуга. Инфантильность Иванова я бы (очень грубо) сравнил с морской раковиной, у которой одна только функция – пропускать через себя морскую воду. Не мудреная функция. Но в некоторых раковинах вырастают настоящие жемчужины.
 
Глядит печаль огромными глазами
На золото осенних тополей,
На первый треугольник журавлей
И взмахивает слабыми крылами.
Малиновка моя, не улетай,
Зачем тебе Алжир, зачем Китай?
 
 

* * *

      Сейчас, перечисляя славные имена, ознаменовавшие собою великий подъем народного духа, просверкавшие – высоким стилем говоря – на небосклоне России перед самой ее гибелью, я ни разу не упомянул еще одно имя, которое тоже должно бы входить в “обойму” (советский термин), которое тоже появилось в России благодаря ее всеобщему предсмертному цветению, но и в свою очередь украсило и обогатило это цветенье. Это имя – Надежда Плевицкая.
      Строго говоря, она – Надежда Васильевна Винникова, деревенская девушка из Курской губернии. Эта деревня (точнее – село), как явствует из воспоминаний самой Надежды Васильевны, называлась Венниково, почти полное совпадение с фамилией будущей певицы. Венниково – Винникова. Эти два “н” – что-то слишком сложно для русской сельской топонимики. Закралось сомнение: да уж не просто ли Вениково называлось село? А отсюда и фамилия – Веникова. Как было бы хорошо для исполнительницы русских народных песен. Привыкли бы. От фамилии до имени – пропасть. Мало ли было Пушкиных в русской истории среди бояр, дворян. (“Водились Пушкины с царями, из них был славен не один…”) Но мы сейчас, говоря “Пушкин”, как-то даже и не вспоминаем, что фамилия эта происходит просто от пушки. И что “Гоголь” – это просто водоплавающая птица. Для превращения в имя вовсе и не обязательно, чтобы фамилия была красивая, броская, громкая.
      Когда в послереволюционные, в двадцатые годы иноплеменники начали хватать себе звучные русские слова – крымовы, кремлевы… Стеклов (вместо Нахамкис), Орлов (вместо Фельдман), Светлов (вместо Либерзон), Володарский (вместо Гольштейн), Троцкий (вместо Бронштейн), Землячка (вместо Залкинд), Литвинов (вместо Валлах Макс), Бакланов (вместо Фридман), Кольцов (вместо Фридлянд) и так далее, и так далее, то все же не все эти звучные русские слова становились громкими именами. Для сравнения могу привести яркий пример: свою вовсе уж не высокопарную фамилию (такая досталась) поэт сумел превратить в имя, и мы теперь говорим: “Хороший русский поэт Николай Тряпкин”, – и меньше всего думаем, что фамилия эта происходит просто от тряпки. Чем хуже веник?
      Но Надежде Васильевне не пришлось ломать голову. В молодости она вышла замуж за поляка Эдмунда Плевицкого. Этот брак не был долговечным, однако он дал ей фамилию, которая, после первых же шагов Надежды Васильевны в искусстве, быстро превратилась в громкое, на всю Россию, имя певицы Надежды Плевицкой.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12