Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Облако, золотая полянка

ModernLib.Net / Соколовский Владимир / Облако, золотая полянка - Чтение (стр. 3)
Автор: Соколовский Владимир
Жанр:

 

 


 
Взвейся ввысь, язык огня!
Закипай, варись, стряпня!
 
      У Мохова же выходило неправдоподобно: заклинаний он не кричал, носа турка у него, безусловно, не было — как будто обыкновенный суп в котелке варился, ей-богу. Я, конечно, не отрицаю возможности воздействия народной медицины на организм и даже знаю случай, когда моя мамаша лечила ломоту в пояснице настоем мухомора и говорила, что помогает, Но помилуйте, Олег Платонович, одно дело подвергать воздействию функцию организма, другое — функцию души, что есть любовь. И я спросил Григория:
      — Пациенты на ваши изделия жалоб не предъявляют?
      — А я им не магазин, — заворчал Мохов, — жалобы на меня предъявлять. Только скажу, не хвастаясь: премного доволен будешь. Еще благодарить прибежишь. Так-ту случай у меня был, — он возвел глаза к небу, — в семьдесят первом году, в июне месяце (я свой учет веду): прибегает ко мне Риголет. Ты его знаешь ли?
      Риголета я знаю немножко. Это маленький горбатый мужичок, живет он недалеко от нас и каждое утро возле нашего дома гоняет корову.
      — Так вот: выручай, говорит, меня, Григорий. Последняя ты моя инстанция остался. — В чем дело? — спрашиваю. Плачет: выручай, дескать, от черной смерти и одиночества — девка у меня в Москву замуж собралась, за киноартиста. Дак что же, — отвечаю, — в добрый путь! Все равно убивается: ох, задурила моя Анютка! Ведь у нее парень в армии, письма пишет, и специальность у него неплохая: слесарь по металлу; опять же — что с коровой делать, никак мне доить не дается, никого, кроме нее, не признает. А тут связалась она с этим артистом, довела меня до последней точки. Да как, — спрашиваю, — у них грех-то получился? В том-то и дело, что никакого греха не было. Побежала она как-то зимой в кино, воротилась задумчивая. Что, — спрашиваю, — доча, с тобой такое? Вздыхает: больно мне этот артист понравился, который в картине роль колхозного бригадира Василия играл. И все, как не было этого разговора. А вчера подходит ко мне: в Москву, мол, папа, еду. Замуж выхожу. Тут, вишь ты, какая штука-то вышла: она возьми да и пошли тому артисту письмо со своей фотокарточкой на киностудию. Через некоторое время получает ответ. В конверте его фотокарточка, да не просто так, а с надписью: «Милой Ане на добрую память». И подпись. Она как это письмо получила, так и взвилась. Да оно и верно, не шутка: «Милой», — пишет. Небось весь покой растерял, ночи не спит, коль на такие дела решился. И вот, — говорит Риголет, — я теперь к тебе побежал, а она дома чемодан собирает — завтра утренним самолетом в область, а оттуда в Москву, к жениху. Вот что хошь теперь делай, а выручай.
      Приготовил это я ему узварчик, и он ушел. Через месяц приходит, благодарит: все, дескать, в порядке. Подействовало зелье. Спасибо, голубчик. И рассказал, что к чему получилось. Попила она, значит, чайку с моим узваром, приезжает в Москву и идет прямо на квартиру к своему суженому. Раньше через киностудию переписка была, а теперь в горсправке адрес узнала, все честь по чести. Открывает женщина, симпатичная такая, красивая даже, наверно, сестра или другая родственница. Вы к кому? Так, мол, и так, приехала к своему жениху, киноартисту. Тут женщина стала спрашивать подробности, и Анюта обсказала все как есть, показала фотокарточку с надписью. Тогда женщина сказала, что самого жениха дома нет, к сожалению, он теперь на съемках, а потом сразу поедет в театр. Пока Анюта оглядывалась да чемоданишко свой пристраивала, телефон звонит. Женщина трубку подняла, отвечает: тут, мол, к тебе невеста приехала. девушка очень решительная, так что отвертеться и не думай на этот раз. Эти слова Анютке понравились. А еще она, родственница его, сказала, что он как хочет, но лично она уезжает сейчас же на дачу, как человек слабый и нервный. Анюта тоже хотела с ним поговорить, но женщина, когда она пошла к телефону, положила трубку и сказала, что в ближайшее время Федя дома не появится, потому что сейчас же, немедленно, должен вылететь на съемки в горы Памира, а когда явится, она не знает: может, через месяц, может, через год. Сама женщина стала собираться и спросила у Анютки, что та думает делать дальше. Ну, у той ответ ясный: мол, лично она обманывать жениха не собирается, а коли надо, будет ждать его не только год, но и два. Женщина заплакала — верно, умилилась — и ушла. А Анютка осталась. Оно, вишь, зелье-то, не сразу действует. Иной раз месяц, а то и больше ждать приходится. Значит, осталась наша любезная одна в квартире на десятом этаже, в городе Москве. Сидела-сидела — дай, думает, в город выйду, людей посмотрю, себя покажу. Да и галстук какой-нибудь суженому неплохо бы прикупить. В двери-то сунулась — а там запоры чудные, неизвестные, открытию не поддающиеся. Все ногти себе обломала — никак выйти не может. Села и заревела. Есть захотела. Пошла на кухню, нашла там сыру, хлеба да шанежек поела, которые из дому привезла. Ночь настала — спать легла. Да не больно-то уснешь. То из уборной кто-то рыкнет, засвищет, то в умывальной комнате завоет — ой, страхи! На другой день она все запасы поела, на балкон вышла и давай вниз кричать: помогите, люди добрые! А кто услышит, с десятого-то этажа? Голодная спать легла, опять всю ночь глаз не сомкнула. Правда, днем кто-то звонил. Она трубку сняла, говорит: аллё. А оттуда грубый голос: кто у телефона? Она отвечает: Анна. Трубку повесили — спутались, верно. На другой день опять звонят. Она снова: аллё. Кто у телефона? Анна. Снова трубку вешают. Некое время спустя в дверь звонят. Она подошла, кричит: кто там? Из-за двери спрашивают: а вы кто? Отвечает: Анна. Откройте, Анна. Не могу, дескать, открыть, замок какой-то чудной. Слышит — замок щелкнул, заходит мужик. Борода, усы, брови густые, очки темные на глазах, в черном плаще, резиновых сапогах — чистый злодей! Анюта поначалу испугалась: откуда у вас, гражданин, ключ от чужой квартиры? А я, — гудит он густым басом, — есть Федин самый лучший друг. Мы с ним замки вместе покупали, потому и ключи у нас одинаковые. Вот вас, барышня, не знаю. Кто такая будете? Она ему рассказала все честь по чести. Он спрашивает: ну и долго еще здесь жить собираетесь? Не скучно одной-то? Скучно. Но Федю своего буду ждать, хоть до скончания жизни. Вздыхает, достает карты: ну давайте, сыграем, коли вам скучно. В трынку умеете? Ничего, я живо обучу. А деньги-то есть?
      Деньги у нее, правда, были маленько. И вот сели играть. И ведь что бы вы думали? — до вечера всю обчистил, до копейки. Обчистил и смеется: ну, что? Все равно будете Федю ждать? Заплакала: все равно буду. Дело ваше, — говорит, — а то, если хотите, я могу на обратный билет дать. Анютка поотказывалась, поотказывалась, потом взяла — на всякий случай. Ушел мужик. Как дверью за собой хлопнул — она и обомлела. Опять одна осталась. Прокуковала ночь-то, голодная. Только под утро задремала, вдруг слышит — кто-то ходит по квартире. Глаза открыла — стоят двое мужчин, с виду рабочие, один с чемоданчиком, другой с хозяйственной сумкой. В комнату заглянули, где она спала, спрашивают: подсоединяться будем, хозяйка? Она с коврика поднимается: не знаю. Сердятся: как не знаете? Третьего дня ключи нам оставляли? Оставляли. А говорите — не знаете. Будем-подсоединять. Пошли на кухню. Возились чего-то там, возились, потом кричат: хозяйка, поди сюда! Заходит, а у них одна бутылка уже пустая, а вторая чуть початая стоит. Мы, — толкуют, — луковицу в холодильнике нашли, так разрешите использовать? Анюта как увидала, что у них на закуску и сало, и колбаса, и хлеба ржаного полбуханки, так глаз отвести не может. Нездоровится, что ли, хозяйка? Может, выпьешь с нами? А что делать? На выпивку хоть и желания нет, но закусить больно хочется. Выпила, значит, поела, смотрит — пошли рабочие. Только она за ними бросилась, раз — опять двери захлопнули. И так, унеси их лешак, сильно стукнули, что звонок как окаянный зазвенел. И звенел он, братцы вы мои, два дня и две ночи, не переставая. К исходу пятых суток собрала она свой чемодан, перекинула на соседний балкон, что перегородкой от ихнего отгорожен был, перелезла туда сама, вошла через открытую балконную дверь в чужую квартиру, прошла перед хозяевами (они как раз телевизор смотрели) и исчезла. А еще через сутки уже и дома была. Вот Риголет радовался! И, веришь, нет, неделю спустя деньги, что в карты проиграла, по почте пришли! Теперь у той Анютки уже трое ребят, а артиста и не вспоминает. Вот. А ты говоришь — зелье не помогает! Разве ж такая настырная девка убежала бы от жениха, хоть тут десять звонков звони?! Нет, братец ты мой, тут узварчик, что ни говори, первую роль сыграл. Мохов замолчал. Я подумал и спросил:
      — Почему же вы думаете, что здесь все дело в вашем настое? Ведь и само по себе так могло получиться.
      Старики переглянулись и задумались. Качали головами, разводили руками. Наконец Мохов сказал неуверенно:
      — Почему не могло? Оно, конечно… Старика выручил Дементьич. Он ткнул его в бок локтем, похихикал и убежденно проговорил:
      — Не слушай ты его, Гришка, углана! — Ехидно закосил в мою сторону: — А кто мне меринка зимой вылечил?
      Григорий повеселел, оживился:
      — Это верно. К лошадиному роду особую странность с детства имею. Отпоил, отпоил конишку.
      Дым от костра постепенно растворялся в светлеющем небе. «Вот и новый день настал, — думал я. — Утром на работу, а я не выспался». Мохов засуетился, снимая котелок. Потом поставил его на пень, поклонился на четыре стороны света и воскликнул, выбросив руки в сторону восхода:
       — Стану-пойду не из избы дверями, не с крыльца воротами, в чисто поле, в широкое раздолье. Пойду я не под синее облако, не под красное солнце, не под светел месяц, не под частые звезды, а пойду я в запад-западную сторонушку. В запад-западной сторонушке есть-стоит крутая гора, на той крутой горе стоит проклятое дерево, горькая осина. Отпускаю я возле нее скорби и болезни, тоску-тоскущу, сухоту-сухотущу по семидесяти семи ветрам, по семидесяти семи вихрям. Буйные ветры, буйные вихри, внесите эту тоску-тоскущу, сухоту-сухотущу в молодицу Валентину: в ретивое сердце, в легкие, в печень, в сладкий мозг, в сладкую кость, в ясные очи, в черные брови, в русые кудри. Затосковала бы молодица Валентина, ни дня, ни ночи не знала бы, ни часу, ни минуты не миновала бы, в еде не заедала бы, в питье не запивала бы, в гульбе не загуливала бы, в уме не задумывала бы, веником не спаривала бы, водой не смывала бы, лекарством не отлечивала бы, цветным платьем не одевала, златом-серебром не отсыпала. Как маленький ребенок о соске плачет, так бы и обо мне, молодце Геннадии, молодица Валентина плакала и рыдала; как белый лебедь клыкчет, так бы и обо мне, молодце Геннадии, молодица Валентина клыктала. Как рыба-белуга не может без воды жить, так бы и без меня, молодца Геннадия, молодица Валентина не смогла ни жить, ни быть!
      Голос его, такой хилый вначале, теперь рокотал и срывался. Страх и очарование проникли в мою душу. Слова ударялись в сердце и набатным звоном разносились по всему миру.
 
— Я дыхать — ты по мне вздыхать.
Я поминать — ты по мне тосковать.
Ни днем, ни ночью покоя не знать.
Мой вздох — твой ох.
 
       Так бы и было, как сказано, крепко-накрепко завязано. Будьте, мои слова, крепки и лепки, крепче камня, лепче булата: как камень-булат на воде не тонет и в огне не горит, так и мои слова на огне бы не горели, в воде не тонули. Словам моим замок, замок-приговор, а ключ в море, на самой глубине…
      Мохов замолчал, постоял немного, затем повернулся ко мне и, хлопнув по плечу, сказал:
      — Ну, вот! А ты говоришь — не полюбит. Разве можно?
      Я, как завороженный, кивнул головой:
      — Да, полюбит, конечно!
      Вдруг неистовый петушиный вопль взвился над поляной. Хриплый, дикий и бесконечно печальный. Дементьич переглянулся с Моховым и неодобрительно покачал головой.
      — Блажит… — сказал тот. — Это еще ничего. А то этта днем на насест забрался и орал до тех пор, пока без памяти не упал. Ладно, Голендуха прибежала, позвала меня, а то и окочурился бы. Кровь у него, видать, спекается от лесных пространств.
      — На похлебку его определи, — предложил Дементьич. — А Машке твоей я другого мужика найду.
      — Ладно, чего об этом зря толковать.
      Вдвоем они стали осторожно сливать варево в наш бидон. Хозяин сунул его мне:
      — На, неси!
      Мы попрощались с Моховым и, провожаемые дурным воем Питирима, отправились домой. Уходя с поляны, я оглянулся на то место, где провел ночь. Догорал костер; стоял маленький одинокий человек и тоскливо глядел нам вслед.
      Мы с Дементьичем шли молча, тихо. Тропочка была тяжелая: приходилось перескакивать с кочки на кочку, шагать через корни деревьев, через поваленные стволы; но бережно нес я бидончик с непонятной жидкостью. Только перелезая через забор, отделяющий городскую черту от поскотины, зацепился за верхнюю жердочку и вместе с бидоном покатился в траву. Подошел хозяин, с сожалением поцокал языком:
      — Пролил все ж таки. И зачем ты это сделал, глупая твоя голова? Ведь нарочно — признайся?!
      Я ничего не ответил старику, отвел глаза. Дементьич покряхтел, погоревал, и — может быть, мне показалось? — в голосе его слышалось одобрение.
      Что же напишу я Вам, Олег Платонович, по этому поводу? И в чем здесь дело — сам не могу до сих пор понять. Случайно ли скользнула моя нога с жердочки? А может быть, душа моя пришла к выводу, что нельзя препоручать такое тонкое чувство, как любовь, неизвестным науке инородным силам?
      По поводу моих теперешних настроений могу сказать строчками из песни:
 
Прошла любовь, прошла любовь,
По ней звонят колокола…
 
      Хотя чувство к милой Вале не могу изгнать из сердца, но в разговоры с ней уже не вступаю, а только, приходя на обед, вежливо приветствую, а один раз даже спросил, как ее здоровье. Она ответила, что здоровье неплохое, да вот недавно перекупалась, и теперь болит горло. Я посоветовал полоскать его шалфеем, но в это время сзади в очереди закричали, что задерживаю, и я должен был прекратить разговор.
      Ну что же, Олег Платонович, жизнь есть жизнь, и надо быть готовым ко всяким трудностям. Олимпиада Васильевна говорит, чтобы я не огорчался, что ещё придет время, когда я встречу хорошего человека. Но пока мне больше никто не нравится. Неужели же жизнь моя, внешне так наполненная событиями, пройдет бесполезно и не исполнятся в ней две самые заветные мои мечты: любовь Валентины и встреча с изумительным пением знаменитой жабы Хухри?
      Товарищ Тюричок, мой уважаемый начальник, по-прежнему очень добр и старается выказать свое расположение. Так, например, позавчера он посетил наше совместное с Егором Дементьичем жилище. Он очень тщательно осмотрел весь дом, заглянул в хозяйский флигелек и очень расстроился, увидав пустые бутылки. Побывал в ограде, проведал баню и зачем-то даже слазил на чердак, где его чуть не хватил удар, когда он узрел новенькую комнатную антенну с развешенной между рогов ее для просушки рыбой. Затем обследовал мою комнату, долго сидел там, интересовался, часто ли я пишу домой, просмотрел все книги, которые я читаю, и сделал замечание, что мало видит книг по специальности и вообще нужно уже всерьез подумать о том, как упорядочить свое личное время. Я согласился, но сказал, что, к сожалению, в моей жизни существуют факторы, препятствующие этому: то баня поет, то водяные к себе тащат. Товарищ Тюричок после этих слов очень разволновался и стал кричать, что не хочет даже и слышать такой дикости, а мне за нее должно быть стыдно. И если я не прекращу своего нынешнего поведения, то он вынужден будет вынести его (т. е. поведение) на общественность. Затем он начал выговаривать хозяину за то, что изба его находится в антисанитарном состоянии, везде на полу какое-то сено, и это еще вопрос, можно ли допустить пребывание подобных Дементьичу личностей под одной крышей с представителем молодого поколения. Дементьич слушал это, озадаченно хмыкал и топотал по избе. Когда же начальник мой, устав от бестолковости нашей жизни, собрался уходить и уже вышел на кухню, я заметил, как пальцы правой руки старика дрогнули, и в то же время сорвавшаяся с корчаги массивная крышка сама по себе поднялась и мягко шлепнула товарища Тюричка по заду. Он вскрикнул и метнулся в сени; я выскочил за ним, но лишь увидал, как Аким Павлович быстрым шагом заворачивает за угол. Я вернулся в избу расстроенный и начал пенять хозяину за его необдуманные действия, но старик и сам перепугался: охал, ахал, сокрушался, что его теперь лишат пенсии, так что пришлось его успокоить, ибо лишить пенсии за такие дела не имеют права. На следующий день мне пришлось несколько раз по вопросам службы встречаться с товарищем Тюричком, но он ничем не намекнул на имевший место накануне инцидент. Однако по тому, как таинственно мерцали и увлажнялись его глаза при взгляде на меня, я понял, что он что-то затаил.
      И пора уже заканчивать это письмо, любезный мой друг. И так получилось оно слишком длинным. А писал я его подряд два вечера, потому что хозяин мой безудержно впал в рыбалку, и мне никто не мешал.
      Засим до свиданья,
      будьте здоровы и счастливы.
Ваш Тютиков

Письмо четвертое

      Любезный друг!
      Ах, как хорошо в моем положении иметь столь сердечного и внимательного собеседника! Письма Ваши читаю с наслаждением, все советы принимаю к сведению или неуклонному исполнению, кроме, пожалуй, одного. Вы пишете, чтобы я критически относился к окружающим меня явлениям — как естественным, так и неестественным. Я поначалу так было и делал, но ничего из этого ровным счетом не произошло: явления как происходили, так и продолжают происходить своим чередом. Видно, критическим отношением здесь дело не поправить, нужны какие-то иные меры, но какие — не знаю.
      Ваша мысль о том, что следует, может быть, обратиться к истории городка, с тем чтобы в ней попытаться отыскать объяснение происходящим явлениям, мне показалась интересной, и я приступил к расспросам жителей и поискам документов. Пока нельзя предполагать, что я добился выдающихся результатов, если не считать притащенных в ответ на мою просьбу Дементьичем нескольких ветхих рукописных листочков, которые он изъял у какой-то бабки. На мой вопрос, что это такое, он хмыкнул и ответил:
      — Я больно знаю. Их раньше много было, да Мокеевна в них ягоды на продажу заворачивала. Вот, что осталось, — гляди.
      Судя по содержанию, передо мной оказался обрывок из городской летописи — даже не знаю, каким временем его датировать, надо бы посоветоваться со специалистом. Далее цитирую дословно, со всеми особенностями текста:
       «…како облизьяны.
       И был за таковые слова и речи оный Лукашка взят добрыми людьми на ярмонке и представлен пред светлые очи воеводы, смиренномудрого и кроткого Агафангела. И вопросил оный муж: почто ты, змий Лукашка, смущавши люд непотребно и недостойно? Каковы таковы чудеса мог зреть ты в пьяном и суетливом своем облике? Да лес-от ведь царев да богов, дурак! В нем нечисти, дьявольского отродья с сотворенья веков не бывало. Ах ты, окоянной Лукашка, Куроедов сын!
       На таковы, кроткие слова Лукашка лаялся дерзко, что ты-де своей куделькой не тряси, мы тебя и не такова знам. Что ему-де, Лукашке, в лесу николи не блазнило, а коль было видение, так вот тебе, глупому дураку, крест святой! И снова, вор, стал керкать, как третьеводни пошел в лес драть лыко на лапти и на Годовой поляне, подле Варварки Голохвостихи покоса… (дальше несколько слов размыто — невозможно ничего разобрать)
       …коко облизьяны.
       После непотребных оного Лукашки речей о богопротивных его видениях смиренномудрой и кроткой Агафангел повелел присудить его к нещадному правежу и кнутобойству, дабы он, Лукашка, отрекся от своих слов в пользу матери православной церкви. Но, быв заперт в старой чулан, ночью порушил стенку, яко тать, выбрался из города, и в темных лесах затерялся смрадной след ево…»
      Однако, сколько я ни вдумывался в написанное, никаких капитальных выводов, как выражается автор рукописи, «не узрел». Понял только, что случай, происшедший с угнетенным крестьянином Куроедовым, наглядно иллюстрирует суть тогдашних общественных отношений. Что же касается света, проливаемого данным историческим источником на современную действительность, то он тускл и неясен. Что еще предпринять для познания тайны здешних мест — представления не имею. Пока же приходится мириться с окружающей обстановкой. И поверьте, Олег Платонович, она не столь уж невыносима. Может быть, непривычна — так вернее будет сказано. Но, прожив здесь изрядное время, целых четыре недели, я все более убеждаюсь, что и к ней можно привыкнуть. Так, меня уже не бросает в холодный пот при скрипе бани (на днях опять завезли портвейн), или когда хозяин, вдруг схватившись за поясницу, бежит на улицу отгонять поросенка, роющего угол. А на днях приходил знакомец, о котором писал как-то ранее (я встретил его на озере, помните?). Я спросил его, как здоровье тетеньки Вахрамеевны, — спросил для того, чтобы узнать, что же тогда произошло со мной? Он ответил, что тетенька поживает неплохо, чего и мне желает. На вопрос же насчет удочек он только ухмыльнулся, развел руками и ушел во флигель к хозяину пить портвейн. Они долго там сидели, пели песни.
      Вот такую, например:
 
Раздувашенька, дуда-дуда,
Ой ты, барыня, гуляй-гуляй!
Отдадим сына во грамоту учить,
Будет по-швецки, по-немецки говорить,
 
 
Балалаечку за поясом носить.
Довело меня гулянье до конца,
Отдадим сына в солдаты от себя…
 
      И еще:
 
Ваньку Хренова забрели,
Всей деревней заревели.
 
      Баня кряхтела. Угомонились где-то за полночь. Я заглянул во флигель — они лежали на старых звериных шкурах друг подле друга; лица их были строги и торжественны, как и тогда, когда они пели песни. Водяной чмокал и прижимал к груди круглое полено. Утром он поднялся раньше хозяина. Выскочил из ограды, боязливо оглядываясь, нет ли поблизости Андрюхи (он его почему-то панически боится), подбежал к колодцу, попрыгал, хлопая ладошками по бокам, и вдруг, ухватившись за веревку, исчез в срубе. Дальнейшего я не видел — ушел на работу. Вот такие суровые будни.
      Теперь поведаю о главном событии, которым живу вот уже на протяжении целой недели. Мог ли я предполагать, что когда-нибудь буду так счастлив! А впрочем, началось все с того, что в прошлый четверг, когда я зашел в буфет столовой купить конфет младшему сынишке Олимпиады Васильевны (ему в тот день исполнилось шесть лет), ко мне подошла вдруг Валя (помните, с раздачи?) и сказала шутливо:
      — Здравствуйте, товарищ Гена.
      — Здравствуйте, товарищ Валя, — ответил я ей так же шутливо, но в то же время и вежливо.
      — Какие мужчины непостоянные, — вздохнула она. — Чистая с ними беда.
      — В чем дело? — спросил я, так как подумал, что ее кто-то обидел.
      — Что вы сразу нахохлились? — Она тронула меня за рукав и улыбнулась. — Жду, жду, когда вы меня на танцы снова пригласите.
      Я растерялся и что-то забормотал. Но она сразу ушла. После работы я побежал в столовую, долго стоял у дверей, чтобы успокоиться, а затем, подойдя к Вале, спросил, в какие дни недели в здешнем клубе бывают танцы.
      Она ответила, что по пятницам, субботам и воскресеньям, но не в клубе, а на танцплощадке, возле реки, под радиолу и самодеятельный духовой оркестр.
      — Завтра пятница, так надо бы сходить, — со значением произнес я.
      — Ну, приходите. Только найдете ли площадку-то, ведь вы не местный?
      — А я пойду на музыку — так и выйду.
      — Дело ваше. Лучше подождите, пока я работу закончу, тогда покажу.
      Я кивнул и на дрожащих ногах направился к выходу. Подошел к бочке с квасом, выпил стакан и стал ждать. «В чем же дело? — думал я. — Счастливая ли звезда взошла над моей головой, или прав я был в своем убеждении, что все-таки достоин настоящего чувства?» До сих пор не знаю. Так это или не так, но в обозначенный на вывеске час окончания работы столовой Валентина вышла из дверей и приблизилась ко мне. И мы пошли с ней, как мечталось, по тихим улицам, под пыльными липами — вниз, к реке. Из одноэтажных уютных приземистых домиков, из палисадничков, их окружающих, пахло едой, зеленью, доносились голоса и музыка. Над обрывом в кудрявых рябинах играла гармошка, грустно и сладостно, — и два голоса, мужской и женский, старательно выводили:
 
Колосилась в поле рожь густая
Где-то за деревней далеко…
 
      И дальше — про тракториста Колю, сожженного кулаками, когда он ехал в город за бензином. Под конец песни голоса заметно осели:
 
И не ждет его уже подруга,
Девушка из дальнего села,
Полоса несжатая стояла,
Колю-тракториста все ждала…
 
      Песня кончилась. Мы стояли над рекой. Берег у нее высокий, в одном месте под обрывом широкий галечный плес. На нем стоит громоздкое дощатое сооружение, огороженное, но без крыши: это и есть танцплощадка. Мы спустились вниз по широкой лестнице с перилами, зашли на пустую танцплощадку и, подойдя к ее краю, стали смотреть на реку.
      — Красиво у вас, — сказал я.
      — Ага. Ты не говори. Смотри…
      Мы так и не вели никаких серьезных разговоров в тот вечер — но когда я, проводив Валю, возвращался домой, сердце мое пело и ликовало.
      Дементьич стал было ругать меня за то, что я опоздал к ужину, но потом всмотрелся и произнес:
      — Однако ты ушлой, погляжу я.
      — Ну да, ушлой! — весело откликнулся я.
      — Значит, преодолел? — взвизгнул старик. — Нравность ее преодолел? Ну, обрадовал. Это хорошо, а то зачем же свою юность занапрасно терзать? — И погрозил: — Смотри, и думать не смей, чтобы поматросил и бросил, и так дальше. Восчувствия не только в себе, но и в других уважать надо. Ай не расскажешь старику?
      — Почему не рассказать? — И я поведал ему, что зовут ее Валентина, девушка она самостоятельная, работает в столовой на раздаче—тоже с людьми, как и я, дело имеет. Закончила девять классов, но собирается продолжать образование. Больше ничего про нее пока сказать не могу, так как мы только-только перешли на «ты», я проводил ее до дому, где она живет, кажется, с матерью и бабушкой.
      — Где живет? — спросил дед.
      Я, как мог, объяснил расположение дома.
      — Не Максимихи ли Пахомовны внучка? — оживился он.
      Я ответил, что может быть, но точно не знаю. Дементьич помолчал, вздохнул:
      — Ладно, если так. Ты, парень, в этом случае наисчастливейшим можешь стать, если ей бабкино наследство в полном аккурате досталось.
      Пришлось возразить, что это все глупости и никаких наследств не признаю.
      — Это верно. Главное, чтобы человек был хороший.
      Я согласился, но сказал, что об этом говорить еще рано: вдруг я ей разонравлюсь?
      Назавтра была пятница. После работы я зашел домой, погладил брюки, почистил туфли и сразу же отправился на танцы. Пришел я туда рано, не было еще восьми. Не звучали оркестр и радиола, было пусто вокруг. Только несколько парней группами прохаживались около танцплощадки. Ко мне подошли двое и спросили: «Третьим будешь?» Я ответил, что третьим не буду, так как спиртных напитков принципиально не употребляю и им не советую, ибо они разрушающе действуют на организм.
      Они обиделись, сказали: «Ну и отвали!» — и ушли. Через некоторое время, когда уже начал собираться народ, эта пара подошла снова со словами: «Пойдем, поговорим». Я ответил, что поговорил бы с ними с удовольствием, но в данный момент не располагаю временем, потому что жду девушку. Тогда они снова сказали: «Пойдем, поговорим», и я двинулся было за ними, но в это время показалась Валя. Она оттащила одного из парней от меня за рубаху, другого толкнула так, что он чуть не упал, сказав ему: «Опять напился, Витька, фу, противный!» Взяла меня под руку, и мы двинулись к пятачку. Витька, тот самый, которого она обругала, крикнул вслед: «Эй, ты, летающая тарелка!»
      — Грамотный народ, — сказал я Вале. — Наукой интересуется.
      — Да, они такие, — усмехнулась она. — Много знают, да мало понимают.
      В это время заиграли вальс, я пригласил Валентину, и мы закружились в танце. Вообще, танцевать я, Олег Платонович, люблю, но современную танцевальную музыку не очень уважаю. Особое пристрастие питаю я к таким танцам, как вальс, танго, фокстрот, бостон и кек-уок, которым учила меня мамаша. Но, к сожалению, музыка для этих танцев звучала на пятачке очень редко, поэтому большую часть времени мы с Валей стояли в стороне от прыгающей под дикие ритмы толпы и беседовали. Я ей высказал, в частности, ту же мысль, что высказывал некогда Вам, Олег Платонович, а именно: что так же, как в литературе, в музыке уважаю классику, ибо только "в ней могу обнаружить мелодии, способные вдохновить человека на красивый рисунок танца. В особенности же мне близки такие композиторы, как великий Петр Ильич Чайковский и Модест (забыл отчество) Мусоргский, написавший одно из любимых моих произведений «Ночь на Лысой горе». Валя ответила, что Петра Ильича Чайковского она тоже уважает, а «Ночь на Лысой горе» ей слышать не приходилось, но она завтра же напишет письмо в область, на радио, чтобы это произведение исполнили в концерте по заявкам.
      Так мы целый вечер наслаждались обществом друг друга, танцевали и беседовали, и я пришел к выводу, что Валя является девушкой не только симпатичной, но и высоконравственной, и, главное, ее взгляды на жизнь полностью совпадают с моими.
      После танцев я пошел ее провожать. Было очень темно, но я не думал о том, как буду добираться домой, — до того мне было хорошо. Одна только мысль мучила меня: уместно ли будет поцеловать дорогую Валю на прощание? Не будет ли это неучтиво по отношению к ней?

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5