Классика (мяг) - Палисандрия
ModernLib.Net / Отечественная проза / Соколов Саша / Палисандрия - Чтение
(стр. 19)
Автор:
|
Соколов Саша |
Жанр:
|
Отечественная проза |
Серия:
|
Классика (мяг)
|
-
Читать книгу полностью
(634 Кб)
- Скачать в формате fb2
(335 Кб)
- Скачать в формате doc
(298 Кб)
- Скачать в формате txt
(290 Кб)
- Скачать в формате html
(332 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22
|
|
«Ах, как хорошо вы сейчас сказали, граф, как точно. Особенно про перо. Мол – порою! У вас талант. Вам бы в Венецию куда-нибудь, на этюды». «Куда мне»,– смутился затейник. Он сделался горд похвалою. «Скажите, Ваше Сиятельство, а на что это намекала давеча истеричка Л.? Я имею в виду ее ламентацию на определенные силы. Неужто и вправду какие-то низкие люди терроризируют тут стариков?» «Не верьте. Здесь давно уже нет ничего определенного. А тем более – сил. Запад весь обессилен удобствами, роскошью. Запад сгнил». «А вы что-нибудь слышали о крестословах?» – спросил я на всякий случай. «Их уничтожила инквизиция». «Даже Высокого Адьдебарана?» «Тех – в первую голову». Ответы графа показались мне убедительными. Я успокоился, впал в безмятежность и жду прибытия Мажорет. Рассеяния мои тех дней незатейливы. Вылепливание снежных баб, выпиливание лобзиком по фанере, рассуждения на заданные себе самому темы, солнечная игротерапия. Наконец попечительница прибывает. Сначала она прибывает в Шманц, совершает там кое-какие покупки, заказывает билеты в неприличное синема, заходит к модистке и только затем направляется в Мулен де Сен Лу. Попутно изображается духовный мир героини – растленной, распущенной и погрязшей в пороках и наслаждениях богатой латифундистки. Мир этот нищ и убог, и автор не поступается никакими доступными средствами выразительности, дабы обрисовать его с максимальной правдивостью. Единственная дочь бельведерской помещицы и черногорского князя, Мажорет едва ли не девочкой отбивается от безвольных родительских рук и ко дню своего первого причастия успевает сменить не только пар тридцать розовых с черной пяткой чулок, но и столько же, если не более, кавалеров. Отец Моришаль Кантелло, священник-иезуит православного толка, причащающий неофитов, в смятении: всю церемонию напролет девочка Навзнич снедает его таким плотоядным взором и строит такие явные куры, что вот – он в смятении. А через неделю на исповеди Мажорет назначает ему рандеву в городском отеле «Тре Кроче», и он не умеет – он просто не в состоянии молвить проказнице «нет». Накануне свидания отец Моришаль колеблется – может быть, не идти? Нет, все-таки он отправится. Впрочем, затем лишь, чтоб убедить заплутавшую душу оставить дурную стезю. Там, в номере, куда никто не взойдет без стука, сделать это будет гораздо удобнее, чем в любом общественном месте. Чем даже и в храме, где вечно кто-нибудь околачивается, глазея на витражи, изваяния и бренча осточертевшими четками. Да, он поедет. Однако священник отчетливо осознает, как сложно будет ему, нестарому, еще хоть куда монаху, выстоять против дьявольского соблазна, когда он останется с нею наедине в меблирашке, где все – отец Моришаль помнил это от семинарских пор – все пропитано липким духом греха – когда она топнет своей кривоватой и оттого вдвойне соблазнительной ножкой, требуя, чтобы он запер дверь – и он сделает так – не посмеет не сделать – и, обернувшись,– увидит вдруг – он вдруг увидит, что крестная дочь его, дочь его аккуратнейшей в бытность ее в живых прихожанки – Навзнич – совсем еще девочка – а уже неодета. Тогда – о, тогда, когда уже никто не взойдет к ним – со стуком ли или без – при мысли, что совершится тогда, его колотило. Итак, одному ему не выстоять. И отец Моришаль решает отправиться на свидание с кем-нибудь из наиболее добропорядочных прихожан. Решение иезуита тем более твердо, что девочка Навзнич отнюдь не настаивала, чтоб он явился непременно один. Напротив, она недвусмысленно давала понять, что не имела бы ничего против, если бы он приехал с приятелем. Странно: ему никак не удавалось припомнить, как – какими словами выразила она эту идею. Он помнил только, что в продолжение исповеди Мажорет по-детски дерзила, капризничала и показывала ему язык. «Шалунья, он у нее такой длинный-длинный, у глупенькой, узкий-узкий»,– думал священник, ловя себя на блаженной улыбке. Итак – отправились. Он – и кто-то из паствы. Скорее всего, директор той частной гимназии, которую посещает девочка. Едут, скачут. По-видимому, в ландо. Ну-с, вот и приехали. Превосходно, воистину превосходно описано у меня свидание в номере. На столе и вино, и закуски, и что-то еще, а на стенах – образчики гостиничного искусства. И поскольку драпри интимно задернуты в в комнате – полумрак, сюжеты картин не прослеживаются. Идейное содержание также неразличимо. Видно лишь, что работы выполнены непосредственно на обоях. Техника – спонтанные брызги масла. Неясно, правда, какого – растительного или животного. Да это и не существенно. Существенно то, как неисследимо наставление девочки Навзнич на истинный путь переходит в соблазнение ею и этой пары мужчин, в обладание ими. «В Вашей прозе нет ничего конкретного. В ней все размыто и запредельно. Она похожа на цепь облаков, баловливо смазанных бризом, и уследить, где кончается то и начинается се, особенно в эротических сценах, почти немыслимо»,– хвалил меня в приветственном адресе по случаю какого-то многолетия В. Аксенов. «Вы – истинный чародей пера»,– настаивал он, сам тоже порядочный иллюзионист. Что ж, пусть! И сцена в «Тре Кроче» решена именно в этом неопределенном ключе. Хотя при известном старанье здесь можно заметить чисто условную грань, за которой события развиваются необратимей, чем перед. Грань проходит на уровне фразы: «Разденьте меня, мне душно!» Ее произносит девочка Навзнич, раскрасневшаяся от бутыли «Альб де Мюссе». Примечательно, что ни тот ни другой из наставников не способен противостоять магнетизму маленькой нимфоманки. Воля благочестивых мужей подавлена, смята, и положение их заслуживает всяческого сочувствия. Взгляните, они еще проповедуют, наставляют, но уже не могут не раздевать. Эпизодов, сходных с бегло здесь пересказанным, в «Свече на ветру» немало. И если в них участвует Мажорет, то партнеры ее, как правило, люди не первой молодости, годящиеся ей то в отцы, то в деды. Иными словами, девочка Навзнич хорошо разбирается в нас, мужчинах, и юному простофиле и губошлепу всегда предпочтет двух, четырех, а то и полдюжины старожилов покрепче. Прекрасно, но куда же смотрят родители? Э, что с них взять, с теперешних либералов. Хотя старикам Мажорет мягкотелость отчасти простительна: единственная наследница, дитя любви – как не побаловать. К тому же – она довольно рано осиротела. Мамаша-то у нее умерла не иначе как родами. Поэтому девочка ее навряд ли и помнит. А Адам Милорадович после смерти жены загрустил, опустился и воспитание дочери поручил своему побочному отпрыску, мать которого неоднократно требовала, чтобы князь документально признал его таковым и дал ему свое имя. Но князь был разборчив, и некоторое уродство сына не позволяло светлейшему поступить по всей совести. Он ограничился компромиссом с ней. Преоблачив своего ублюдка из конюхов в гувернеры
(По другим источникам – в управляющие), князь т. о. приблизил его к себе. То был, как вы, наверное, догадались, Сибелий, сын нашей кухарки Трухильды.
(По другим источникам – брат.) Добрейший малый, он научил подрастающую княжну всему, что знал и умел делать сам. Вычитать и складывать. Стрелять и косить. Браниться и драться. Курить и ездить на лошади. Первое катание Мажорет оказалось неординарным. Ей едва исполнилось лет, что ли, девять и едва рассвело, когда единственным в своем роде июльским утром Сибелий, не седлая чалого Хобби, сел на него, посадил впереди себя воспитанницу и умчался с нею в луга. Царила такая рань, что чибисы еще не проснулись, а на княжне была лишь короткая ночная сорочка. Перед тем, как им въехать в чащу, Сибелий попридержал коня и попросил Мажорет пригнуться, сказав, будто ветви висят над тропой слишком низко, а конь высок. В те годы княжна была довольно послушной девочкой, и она сначала пригнулась, а после даже и прилегла ничком, ухватившись за гриву лошади. Сибелий тронул. Отцовская пуща осенила их своими ветвями, и брат, воспользовавшись прилежной позой сестры, на скаку лишает ее невинности. Девочка восторженно привязалась к бывшему конюху, и верховые прогулки внедряются в ее образовательную Программу столь планомерно, что Адам Милорадович, сам старый кавалерист с кривыми ногами на дагеротипии сараевского портретиста, не нарадуется успехам дочери. К сожалению, рамки настоящей рецензии не позволяют нам привести в ней те, может быть, излишне натуралистические подробности, коими иногда грешат такого рода прогулки. Отмечу только, что когда я набрасывал главу о первом катании Мажорет, то сопереживал всемерно. А перечтя воссозданное, поистине исстрадался. Отчасти из-за того, что уж больно правдиво все оказалось воссоздано, психологично, и стиль исключительно выдержан. А потом – что же мне не страдать, если я сам пережил нечто аналогичное в том же и даже более нежном и ознобливом возрасте. Произошло это так. В детстве за мною ухаживала моя бедная няня. Не в том отношении бедная, что жалованья ей не хватало – подобное в крепости не допускалось ни при каких правительствах,– а в том достойном жалости отношении, что казалась она уж очень какой-то убогонькой да богобоязненной. Ветхая была дама, старорежимная, у Романовых еще нянчила. А за нею наездами из монастыря ухаживал небезызвестный Вам Берды Кербабаев. Но хоть мужчина он был, как Вы знаете, видный и не без царя в голове, Агриппина моя капитану долго отказывала под тем предлогом, что, мол, брильянтовые те колье да колечки, которыми он ее то и знай одаривал,– суть вещи усопших. «Живых обирать – это еще туда-сюда,– ворчала она, примеряя новое украшение.– А вот покойников обездоливать – совсем не годится». И, зашивая подарок в подкладку цигейковой кацавейки или в подушку, предупреждала: «Смотрите, подвергнетесь Вечной Погибели, узнаете тогда, почем фунт изюму». «Предрассудочная вы женщина,– беспечно возражал ей Берды.– А еще христианка». Несмотря на такие существенные разногласия по вопросам этики и морали, природа в конце концов возымела на Агриппину свое воздействие, и пожилые люди стали любовниками. То было в лучших традициях городского романса – весною, в тени берез. И, взирая на происходящее из песочницы, я не мог не порадоваться чужому порыву. Но счастье их оказалось минутным. Хотя ни жестов, ни мимики за капитаном не числилось уже в те сроки, он пользовался у женщин успехом и был повеса и ветреник. Не прошло и недели, как Берды благородно и честно поставил Агриппину перед фактом неверности. Они расстались. Она смотрела из-под руки, как он уходит, пересекая Манежную площадь. Он пересек ее и, любуясь останками допотопных тварей в окнах палеонтологического музея, направился по Моховой. Он дошел до скрещенья ее с бульваром, свернул налево, к Арбату, и затерялся в одном из тех переулков, где в ожиданье племянника жительствовали мои многоюродные. Агриппина расстроилась и (это ли не характерно для русской женщины той эпохи – эпохи быстрых фокстротов, по-островски мелких мещанских страстей и ложно понимаемой гордости) вспыхнула отомстить Кербабаеву. Я жалел Агриппу, старался не огорчать ее непослушанием, как-то развлечь, быть полезным. Вот почему, когда ранним субботним утром она спросила меня из ванной комнаты, не могу ли я потереть ей спину, я – хоть ушел с головой в вышивание – с готовностью отозвался: «Иду, дорогая, иду! Можно?» «Входите, дружочек». «Какой у тебя тут пар, Агриппа. Как в бане. Я ничего не вижу». «Сюда, Палисандр Александрович, няня здесь». «А мочало?» «Тут оно, тут. Нате-ка. А сами-то не желали бы поплескаться? Ботинки только снимите, а то намокнут». «Тебе?» «Себе, дружочек, себе, я без всего купаюсь: привыкла. Шагайте. Не горячо? Ах, дитя мое, как вы правильно трете! Так, так. И чуточку ниже. О, ласковый. Да вы Придвиньтесь немного, а то не с руки вам. И не серчайте уж, что подсказываю на первых порах. Ну, не томите, прошу вас. Ы! Вот как ловко у вас получается. Ax, за что вы так балуете свою бедную няню. Она ведь не заслужила. Ей совестно. Няня – бяка. Нет, нет, не слушайте, продолжайте, пожалуйста, трите». Я продолжал. «Ну и баловник же вы, батюшка»,– говорила она, расслабленно покидая ванную после трех дней сплошного катарсиса. Месть не подозревавшему о ней Берды была сладка, по преступна, и с той поры Агриппина стала моей совершенной рабою. В сходственных отношениях состояли юная Мажорет и старик Сибелий. Забавно: и ей, и мне любовники наши вскоре набили порядочную оскомину, и точно так же, как Агриппина по моему требованию сводила меня с товарками, Сибелий, не смея перечить воспитаннице, стал обеспечивать ее своими дружками. Как видите, идея о родственности наших с ней душ и вкусов напрашивается сама собой. Переиначивая господина Флобера, я мог бы в сокрушенности сердца признаться, что Мажорет – это я, однако мне хочется, чтобы Вы сами пришли к этому заключению, и потому промолчу. Флобер! Вот фигура, вызывающая наше историко-литературное алас! Его изречения затаскали подобно фетровым шлепанцам, надеваемым поверх обуви при входе в музей. У них еще такие тесемки на задниках, чтобы завязывать. К сожалению, далеко не все посетители наших лувров дают себе труд внимательно прочитать инструкцию министерства культуры, и поэтому многие завязывают их неряшливо, нехаляво. А некоторые не завязывают совсем, в результате чего тесемки влачатся и увиваются за такими любителями изящного, словно шлейфы. А если бы все посетители следовали инструкции и завязывали себе тесемки как следует быть, вперехлест, в подражание древним, то вид экскурсий был бы куда приглядней, и шлепанцы служили бы нам и верней, и дольше. На основании сказанного вовсе, однако, не следует, что девочка Навзнич знакома с «Мадам Бовари», с «Лолитой» или «Манон». Нет-нет, положительные героини, девочки, так сказать, бонтонных манер, Мажорет не интересуют. Случись госпоже Бовари познакомиться с госпожою Навзнич, и поделись француженка с бельведеркой своими любовными неурядицами, последняя дико расхохоталась бы гордой Эмме в лицо и, вею раздев, исхлестала б ее своим жокейским хлыстом, шепелявя: «Не сметь, не сметь обманывать мужа! » Ибо она шепелявила. А после она позвала бы с улицы каких-нибудь отвратительных, покрытых хрестоматийными струпьями нищих бродяг и приказала бы им взять несчастную. Те приступили бы с живостию, a та, сознавая, что наказание это целительно и что она заслужила его, та возблагодарила бы небо за то, что оно ей послало в приятельницы такую чуткую и справедливую женщину, и по ходу сеанса просила бы только: «Еще, еще!» Госпожа же Навзнич смотрела бы на экзекуцию как бы со стороны и тихо светилась бы, радуясь. Дело в том, что небольшая склонность к жестокости, замеченная у ней в детстве, постепенно переросла в неуемную страсть к чужому страданию, причем страданию определенного типа. Причиной тому явилось известного сорта чтиво. «Воспоминанья» маркиза де Сада издавна стали настольными и постельными книгами девочки Навзнич, что было почти неизбежно, поскольку произведения эти принадлежали перу ее отдаленного предка по материнской линии. Служа семейной реликвией, переиздания и переводы трудов сиятельствующего мерзопакостника занимали в библиотеке ее отца много полок и насчитывали более восьмисот томов. Изучение девочкой параллельных текстов сказалось. В шестнадцать она защебетала на языках похлеще маленького Одеялова. И в том же возрасте вышла замуж. Причем исключительно из светских соображений. Руки Мажорет добивались многие, но изо всех претендентов княжна умышленно выбирает себе небогатое, незнатное и сравнительно с нею – лишь с нею! – безвольное существо. «Вы ничего не умеете»,– брезгливо цедит ему Мажорет в их первую и единственную брачную ночь, не испытывая к молодому адвокатскому телу практически ничего, кроме понятной нам с Вами гадливости. С тех пор – равно как и до них – Петр Федорович Модерати нужен был ей лишь в одном супружеском качестве – номинальном, и в спальню ее оказался невхож. А поскольку Бог не послал им детей, Петр полностью сублимировался в юридическое обслуживание коммерческих заведений, в оформление купли-продажи недвижимости, в решение вопросов налогового законодательства, в составление завещаний и соглашений по найму, в регистрацию актов гражданского состояния, а также в ведение бракоразводных и прочих удручительных тяжб. Во все тяжкие припускается и княжна. Став супругой весьма уважаемого господина, мадам Мажорет Модерати преисполняется внешнего благочестия. На словах она – глубоко религиозная, высоко порядочная светская женщина. А – на деле? На деле едва ли не дьяволица. Ее стихией делаются маскерады, балы, балы-маскерады, рауты, пикники, бенефисы – словом, сплошные адюльтеры. Далее. Не ограничена в средствах родителя, эта ханжа по вступлении в брак осуществляет жгучую отроческую фантазию: в замке Мулен де Сен Лу на базе частного старческого приюта, организованного еще Чавчавадзе-Оглы, задействовал тайный гарем. О, с каким упоеньем, запойно, при попустительстве мужа и с помощью слуг, насиловала она насельников и насельниц – сама или же опосредованно, вынуждая их к массовым совокуплениям. Давшие при поступленьи в приют подписку о собственной недееспособности, богаделы были по сути бесправны. Их жалобы на измывательства попечительницы принимали в инстанциях за маразматический вздор и выбрасывали не читая. К тому же эротические мероприятия проводились в замке под видом торжественных утренников, добротворительных и юбилейных концертов, обедов и вернисажей. Обустраивалось все это с такою помпой и было исполнено столькой елейности и столького всеприличия, что, слушая или глядя со стороны, Вам было бы решительно не понять – чествуют там кого-то или бесчестят. Не понимал и Закон. Тем паче что князь, полагавший затеи дочери детскими шалостями, оплачивал любого рода услуги властей предержащих авансом и с поистине черногорской щедростью. Словно ржа железную чешую кольчуг, разъедает коррупция герцогство. Будучи не в курсе вышеизложенного. Палисандру ничуть невдомек, отчего по мере истечения дней, остающихся до приезда княжны, лица насельников делаются все тревожней. А граф де Сидорофф? Зачем бы ему не уведомить вновь обретенного друга о происходящих бесчинствах? Зачем в ответ на попытку подозревавшего о чем-то (пусть и о чем-то совсем другом) П. поговорить откровенно Дмитрий Евграфович лишь рассеял его подозрения? Да затем, что при поступлении на работу в замок граф давал мадам Модерати клятву о неразглашеньи служебных тайн; и клятве был верен. Портрет блудницы не будет полным, если не подчеркнуть, что она проводила каникулы в Эпсоме, городе скаковых испытаний кобыл, каковых испытаний она завсегдатай. И вот она прибывает. Ее открытый – с несообразно всему ее образу жизни суровым форейтором – кабриолет, влекомый нецелесообразным количеством довольно-таки неплохих лошадей, въезжает в ворота Мулен де Сен Лу ровно в сумерки. И когда, сминая бегонии луга, бегу я, взволнованно помолодевший, ему навстречу, со мною случается ужебыло – очередной его приступ. Писатель использует здесь прием аппликации. Он берет картину моего моментального озарения и накладывает ее на перспективу пространств и времен. И тогда на сумрачном фоне их, словно на смуглом челе ирокеза, обрамленном перьями перламутровых облаков, картина обретает сугубую ясность и оживляется звуками, овевается ароматами, одевается светотенью. И я узнаю и сидящую в кабриолете особу в черном дорожном жакете с высоким жабо, и форейтора в желтых крагах, и профиль дальних отрогов, и запах альпийского ветра, и себя самого – в панаме и бриджах на лямках крест-накрест – бегущего, сминая бегонии луга. «Постойте,– молча говорю я себе и в удивлении приостанавливаюсь,– но ведь это же Вы, любезнейший, бежите навстречу кабриолету,– Вы, только невинным ребенком,– только в одном из предшествующих воплощений. А что касается той особы в дорожном, то это она, та самая родственница – единоутробная сестра Вашей прежней матери. Ваша прежняя тетка. Она приехала в ваш фамильный замок стать наложницей Вашего дряхлого, но богатого батюшки и – по его словам – заменить Вам недавно умершую мать». И сейчас, вспоминая, что будет дальше, я содрогаюсь. Да, это она, безобразно смазливая «дама из Амстердама», развратила меня, совратив. А когда в бытность мою почти нецелованным крепостным сиротой я впервые отчетливо вспомнил, как именно все сие ужебыло – было (Вы помните? как будто не с нами, а с жабами), тогда-то моей добродетели, скромности и был положен предел. То первое полноценное воспоминание разбудила во мне Агриппина. Разбудила, мстя Кербабаеву. Там, в ванной комнате. И я сам под влиянием ее простосердечной пылкости – тоже проснулся. Проснулся сознанием. Проснулся, не понимая еще, что к чему и зачем,– лишь предчувствуя, что после всего пережитого не смогу оставаться прежним, что начинается – уже началось – нечто смутное, суетное и тлетворное для души и тела, чему воспротивиться не дано мне – чему я не ведал и имени. Позже, копаясь в допотопных энциклопедиях, где то и знай попадались высохшие клопы, но не было ни намека на Палисандра Дальберга (что привело его в конвульсивное бешенство и подвигло швырнуть в камин ряд многотомных изданий), я выясню, что смутное нечто зовется казенно и скуплю, а именно – половая жизнь. И вот я проснулся к ней. Каждой веткой. И птицей. Половые эмоции меланхолика, в частности половая память, подчинены законам обратной перспективы. Если текущий момент с его мнимозначительностью похож в ней на периферийный театр, в котором всегда заурядно и перебор декораций, то истекший – с уже отсеченным липшим – насущно животрепещет. Краски его разгораются, он оголен и целиком поглощает воображение. Поэтому я не гневаюсь на мою бедную няню. Она ведь сиюминутна. Она соблазнила меня недавно – вот – только что. Даже пар в ванной комнате еще не успел рассеяться, так что по-прежнему я ничего не вижу и как бы кричу ей туда, на другой, затуманенный берег Леты: «Агриппа, ты где? Не прячься! Я на тебя не гневаюсь. Мне не за что гневаться. Ты просто разбудила меня. Откликнись!» И она откликается: «Сюда, Палисандр Александрович, няня здесь!» И руки ее проступают сквозь душные испарения и сквозь хмурую кутерьму вьюжной тюри – тянутся ко мне из-за теплых летейских струй в летаргическом декабре, истомленно маня. О, велик мой соблазн. Но – отшатываюсь, но – отстраняюсь, но – прочь. Ибо мне – не пора, не время. Я должен дописать Вам, Биограф, это сказание, эти инструкции, эти последние, м. б., мемуары. А там будь что будет. За предназначенной гранью, за предначертанною чертой я уже не уклонюсь от ее объятий. Шагну ей навстречу. И, перейдя реку вброд, обрету свою няню снова – на том берегу. «Здравствуй, няня,– скажу я ей впопыхах.– Я – соскучился». Смерти нет, господин Биограф; но существует отдохновенье в тиши залетейских рощ, есть соитие с Вечностью, с Забытьем в образе бедной няни. И я отойду туда, чтобы слиться. И я отдохну там. Забудусь. Уж там-то – наверняка. Я поступлю так, чтоб с новыми силами взяться потом за преобразование государства российского, милостивый государь. Т. к. творцам и летописцам Истории свойственно возвращаться. Верьте в это. И уходите как можно скорей, чтоб скорей отдохнуть и вернуться. Итак, Агриппину простил я. Но ту растлительницу из отдаленного, что согрешила со мною когда-то и где-то (как позже выяснится – в Мулен де Сен Лу) и которую я дразнил про себя «дамой из Амстердама»,– ее подсознательно возненавидел. И, возжелав возмездия, стал его воздавать ей в лице ее сластолюбивого пола как такового, предпочитая особ пожилого возраста.
(Кстати, чтоб не забыть. Я надеюсь, что Вы скорее одобрите, чем осудите мое предпочтение: ведь интерес историка к разного рода антиквариату довольно естествен.)За весь причиненный мне ею стыд и бесчестие я воздавал стыдом и бесчестием же и – не кривя душой – утверждаю, что проделывал это неистово, жадно и смачно. Амабиле! Признайтесь-ка вы, мои разноплеменные и мимолетные пассии, кого я напоминал вам в те буйственные часы? Неужто и вправду лямура? Только не обеляйте меня, будьте искренни. Нет, не лямура, но склизкую рвотную жабу с пупырышками и бородавками напоминал я вам в те часы. Как, впрочем, и вы мне. Я предавался возмездию пучеглазо, величественно, всячески изощряясь и аппетитно поквакивая, а вы мне вторили, подпевали своими лягушьими дискантами. Явленные во всем природном великолепии, мы были достойны друг друга. Мы были равно отвратны. Но тот, кто намерен швырнуть в нас камень, пусть бросит его вначале в себя. Ибо нет человека, в котором издревле не дремала бы жаба. И беда – нет-нет, не вина – наших бедных нянь состояла в том, что они будили не только нас, но и в нас – ту жабу, т. к. сами делались ее первыми жертвами. Ах, слышали б Вы, каково им квакалось! Снисхождение? Я лично не ведал его. Да и кто его ведал в те годы.
(Подробней об этом читайте в моем труде «Этическая логика гуманизма», особенно в главе «О детской и отроческой жестокости». Последняя, по моему глубокому убеждению, есть оборотная сторона такой медали, как сердобольность.) Ну вот, а форейтор – он был и будет просто форейтор – во все времена: неотесанный бельведерский мужик в зеленой ливрее и крагах на босу ногу. Придурковат, но, умело прикидываясь полной дубиной, он состоял негласным любовником «дамы из Амстердама», чье имя – поскольку я не могу его сразу припомнить, а скоропись хронографии не терпит никаких проволочек – пусть будет теперешним: Мажорет. А – мое? Я был сыном своего престарелого батюшки герцога фон Бельведер, и не исключена возможность, что он из любви к искусству назвал меня Аполлоном. Я был Аполлон Бельведерский, вообразите! К несчастью, сейчас, в эпоху победоносного плебса, мало кто понимает, что значит носить подобное имя. Итак, сминая бегонии луга, я все бегу навстречу ее экипажу: теперь – и тогда – и завтра – и всякий раз, как в том возникает необходимость – в любом из человеческих воплощений моих – неукоснительно, всенепременно – я все бегу. И с каждым разом предшествующая «Мажорет» все менее отличается от последующей, а форейтор – все менее от форейтора, бег – от бега, и луг – от луга, и я – от я. И однажды наступит час, когда все многократно воспроизведенные дежавю со всеми их вариациями сольются за глубиной перспективы в единое ужебыло. И я не смогу себе дать отчета, в каком из бытии моих я бегу вот сейчас, вот сию минуту, и что такое сия минута, и к чему здесь эти бегонии, и при чем тут – а если при чем, то кто – кто этот некто, обозначаемый с Вашего позволения буквой я. Хотя, если честно, я не способен в том отчитаться уже и нынче, и тем не менее все бегу и бегу. Обдав Палисандра дорожной грязью, кабриолет проносится мимо, и наш герой остается один в кругу нерешенных вопросов. Циническая манера мемуариста все подвергать сомнению, куриная слепота его сексуальной памяти приводят к эффекту сомнительной ценности. Текст постепенно утрачивает присущую ему изначально четкость и обретает расплывчатость. И хотя субъективно автор по-прежнему не поступается никакими средствами, чтобы как можно полнее раскрыть внутренний мир персонажей, читатель претерпевает лишения путника, застигнутого наступающей ночью. В смятеньи свидетельствует он ускользновенье деталей. Сначала из поля зрения ускользает третьестепенное, после – второстепенное, и т. д. Так, на странице семьсот четырнадцать, где почему-то еще раз рисуется внешность встречающего жену Модерати, отсутствует привычное упоминание о его манжетах. Следующие четыре страницы посвящены рассказу о том, как выглядела приехавшая. Но и тут Вам остается лишь восхититься умением автора описать все так, чтобы не описать ничего. Доходит и до курьезов. Положим, когда господин Модерати тянется за расческой, чтоб причесаться, рука его навсегда повисает в Вашем сознании, символизируя типическую незавершенность акта, ибо ни сам адвокат, ни предметы его обихода в тексте более не фигурируют, точно их совсем уже описали и опечатали. Исчезает и такая деталь, как время. Причем регулярно. Проблема его систематического отсутствия мучит мемуариста всечасно. В этой связи вспоминается эпизод из вставного романа «Там, в ванной комнате». Вернее, два эпизода. Носимый по всем континентам различными веяниями и судьбами, П. оказывается в стране кленового листа девятьсот девяностых годов второго тысячелетия. «Дела привели меня в мятежный Квебек,– пишет автор,– Локальнее – в Монреаль, ставший своего рода канадским Бейрутом. Часы на вокзальной башне показывали полшестого, на моих было девять, а по Молсону
(Молсон – канадский пивной король. Его гигантский завод в Монреале построен на вершине горы Монтроял. Часы, вмонтированные в трубу предприятия, видны почти с любой точки города)дело близилось к полночи. Вдали постреливали. «Эй, приятель! – по-свойски окликнул я какого-то мимохода в бойких усах.– Сколько времени, малограмотно говоря?» «Виноват, но этого больше нету». «Pourquoi?» – чуть ли не удивился я. «Разве сами не знаете?» – тихо сказал субъект. «Понятия не имею. Я, видите ли, приезж, прямо с поезда». «То, о чем вы спросили, упразднено». «Кем?» Он оглянулся и молвил: «Бунтовщиками». «Безумцы!» – всплеснул я руками. «Презумпция? – извратил мимоход, уносимый сквозняком мятежа в некую подворотню.– Презумпцию отменили тоже». "Зато,– заочно полемизирует с ним Палисандр,– в провинцию была возвращена из-за океана традиционная галльская гильотина. Лонгвийский гравер вывел вдоль лезвия девиз злопамятных кебекуазов – «Je me souviens»– и адрес: «Великому народу Квебека от металлургов Лорейна»». Отделение провинции от остальной Канады, состоявшееся в те же дни, сопровождалось повальным саморазоблачением ренегатов и отчленением их туловищ от голов. Первым по недоразумению казнили Рене Левека, вдохновителя победившего беспорядка. На эшафоте бывший премьер-министр выглядел осунувшимся, но счастливым. Знак v не давал покою кистям его рук, и Клио дышала ему в лицо, словно преданная Химера. Расстроганно-благодарный народ ликовал и плакал. Закон – молчал. Лишь в последний момент возникает революционный герольд и кричит, что постановлением свыше лишение головы заменяется господину Левеку гражданским умалишением. Раздосадован неуместной гуманностью, он в сердцах эмигрирует из республики в тот же вечер. Безвременье вредно, губительно. Оно разъедает структуру повествования до мутной неузнаваемости. И вместе с самим Палисандром мы перестаем понимать, в какой из его инкарнаций все это случается. Кто он – осиротевший мальчик Средневековья, юноша Железного века или старик Переходной эпохи, взыскующий приюта в том замке, где он по меньшей мере однажды родился и вырос?
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22
|