Что же я, поехав в СССР, выбрал вместо всего этого? Я выбрал бедную, нищую жизнь. Я уже не говорю о первых послевоенных годах, но даже спустя три десятка лет после войны даже при моих крошечных потребностях жизнь протекает при вечных недостатках. Я выбрал жизнь, где мне много лет была доступна только коммунальная квартира, в которой, озлобленные друг на друга, люди давят и преследуют один другого. В такой квартире, не говоря уже о довоенных годах, только после войны я жил двадцать с лишним лет. Я выбрал дискриминацию, которой в СССР я подвергался всегда, вечно будучи человеком худшего сорта. Сначала я был человеком "непролетарского происхождения", что неизменно тыкалось мне в нос и серьёзно ограничивало в правах. Например, по этой причине я не мог поступить в то учебное заведение, которое в молодости меня привлекало. В дальнейшем, я, будучи не рабочим, а инженером, то есть служащим, хотя формально и не был ограничен в правах, но на самом деле в известной мере это ограничение чувствовал. Кроме того, я, как человек умственного труда, постоянно служил мишенью для пропаганды. В те годы слово интеллигент имело оттенок ругательства. При Хрущеве всё это немного сгладилось и потеряло прежнюю остроту, но в 30-е годы имело немаловажное значение. Наконец, после войны я был уже заведомо человеком наихудшего сорта за то, что был в немецком плену. Когда-то мне было обидно. Я честно стрелялся с немцами, но за это самое был оплёван у себя на Родине.
Наступает последний день жизни в деревне. Завтра нас увозят на Родину. На площади поставлен столик, за которым писарь записывает краткие сведения о всех желающих ехать домой. Записалась вся наша компания: Алёша, Иван Фёдорович, Миша и я. Работы писарю немало, но всё-таки записываются не все. Кое-кого уже не видно, они ушли из деревни ещё накануне. И сейчас поодиночке и кучками стоят сомневающиеся и к писарю не подходят. Иногда по двое - трое с тощими котомками, с убогим скарбом уходят из деревни люди. Уходят как-то неслышно и незаметно. Это те, кто домой не поедет. Это самые ценные люди для любой страны. Это молодые мужчины - рабочие и земледельцы. Они не чиновники, не адвокаты и не пропагандисты. Они пахари. Их завтра же возьмёт к себе любое государство и будет богатеть их трудом. Только мы в безумном ослеплении, словно сами себе недруги, могли сказать "не вернулись те, кто, совершив ряд серьёзных преступлений перед родиной, стал действительным её врагом. Откровенно говоря, мы и не жалели о них"
.
Были, конечно, и враги. Но по большей части, чему я был очевидцем, это были обыкновенные люди - крестьяне и рабочие. Но, зная тогда нашу карательную политику и стремление видеть в каждом врага, они остались на чужбине. Ведь ни один итальянец, американский негр или француз, а их в плену было немало, не остался у чужих. А русских осталось великое множество.
На околице нос к носу сталкиваюсь с двумя уходящими из деревни; один из них меня окликает. На обоих не новая и не очень им впору, но гражданская одежда. Узнаю их не сразу - очень уж непривычно видеть знакомых солдат в пиджаках и кепках. Один лет 28 - 30, невысокий, живой, знакомый мне по шахте, Дмитрий. Второго - долговязого и мрачного - знаю меньше. Митя и раньше отличался весёлым нравом и дружелюбием, всегда что-то ремонтировал и мастерил и этим неплохо подрабатывал.
Сейчас он, дружески улыбаясь, протягивает мне руку
- Ну, будь здоров. Привет передай России.
- А вы что же, здесь останетесь?
- Как видишь.
- И где думаете обосноваться?
Дмитрий с минуту молчит, а потом, переходя на серьёзный тон, медленно в раздумье тянет:
- Хотели сразу в США податься, но сейчас въезд туда закрыт. Поэтому пока останемся здесь. Впрочем, говорят, сейчас можно в Аргентину.
Такая широта кругозора меня ошарашивает, и я растерянно лепечу:
- А как же вы поедете, ведь небось языков не знаете?
- Да что тебе дался этот язык. Разве не видел, как украинские бабы по-немецки лопочут? А ведь некоторые и года в Германии не прожили. Что же, мы их глупее?
Видя откровенность собеседника, теперь уже без обиняков я спрашиваю главное:
- Дмитрий, скажи откровенно: почему ты остаёшься? Боишься того, что в СССР в лагерь запрут, или по какой другой причине?
Хотя долговязый делает Дмитрию знаки, что пора идти, и вообще выражает нетерпение, мой собеседник не торопится и излагает мне свою жизненную позицию. Может быть потому, что, пересказав её другому, сам хочет в ней утвердиться.
- Нет, лагеря я не боюсь. Греха на мне нет и сажать меня не за что. Я и воевал честно, и в плену немцам не прислуживал. А что майор на митинге орал, то это он сдуру. Это врут, что всех пленных пересажают.
Дмитрий делает паузу и, закурив сигарету, продолжает:
- Я остаюсь вот почему. Сам я механик - слесарь. Люблю машины, понимаю их и люблю в них копаться. Такой, как я, везде нужен. Мне везде работа найдётся. А ещё я люблю жить хорошо. Чтобы на заработанные деньги мог я купить, что пожелаю. А не как в СССР - того нет, да этого нет. Да за всем в очереди постой.
Здесь Дмитрий начинает горячиться. Напарник его теперь тоже внимательно слушает и больше не торопит.
- Хочу, чтобы на свои деньги квартиру хорошую иметь, а не жить по общагам и коммуналкам, как в России теперь. Свет, наконец, хочу посмотреть и по всему миру поездить.
Он закашлялся дымом и нервно скомкал недокуренную сигарету. Долговязый, потупив голову, молчал. Я тоже, внимательно слушая, удерживал себя от реплик и вопросов. Совершалось величавое событие - человек открывал душу.
- Вот ты посуди сам. Сейчас Россия разорена войной, будут всё восстанавливать. Сладко там не будет. А потом опять пойдут пятилетки за пятилетками. Может быть, там когда-нибудь и будет жизнь получше, да только тогда я уже стариком буду. А мне сейчас подавай хорошую жизнь, а не через полвека.
Он умолк и тяжело вздохнул. Однако мне показалось, что за всей правдой его слов на сердце у него было тяжело. Должно быть, его точили сомнения, отчего и понадобилось высказаться.
Все мы трое молча стояли, глядя себе под ноги. Первым очнулся Дмитрий:
- Ну, прощай. Давай обнимемся.
Мы обнялись и поцеловались. В глазах у обоих стояли слезы. Обнял меня и долговязый. Потом они зашагали по дороге к городу, сначала медленно, а потом быстрее. Я долго смотрел им вслед, на душе у меня скребли кошки.
Утром мы тесной толпой стоим на площади и ждём отправки. Нас меньше, чем пришло в деревню и жило в ней, но всё же ещё много. Мы возвращаемся на Родину, о которой, как принято писать в газетах, мы стосковались и, должно быть, радуемся этому. На самом же деле вокруг себя я вижу только хмурые лица. Ни у кого не заметно оживлённого и весёлого взгляда. Не слышно ни шуток, ни весёлой болтовни, казалось бы, обычной для такой ситуации.
Мишка и Иван Фёдорович настолько погружены в свои думы, что даже не ответили на какой-то мой вопрос или реплику. Впечатление такое, что всех одолевает тяжёлое раздумье. Я вспоминаю, как мы отправлялись на войну. Наше тогдашнее весёлое и задорное настроение не может идти ни в какое сравнение с теперешним. Хотя, казалось бы, чему радоваться, идя на войну? Разве что собственной полудетской наивности. Скорее, нужно бы радоваться сейчас, когда нас везут на Родину, но вот именно этого-то и нет.
С фырчаньем и грохотом в деревню въезжает колонна тяжёлых американских грузовиков, на передних уже сидят русские мужчины и женщины, едущие в Россию. И опять не слышно ни шуток, ни весёлых возгласов, естественных в таком положении. Почему-то не весело никому.
Заполнить несколько предназначенных нам пустых машин дело одной минуты. Но опять не всё идёт гладко. Трое из нашей толпы в машины не лезут, а отходят и становятся поодаль. Мы сверху смотрим на них, а они на нас. Кто-то им из кузова что-то кричит, на что один из стоящих делает отрицательный жест рукой.
Из джипа впереди колонны высовывается американец, смотрит назад и негромко шепелявит:
- All right.
По этому сигналу длинная колонна грузовиков разом срывается с места и несётся вперёд. На большой скорости пролетаем деревню, так что ветер хлещет в лицо и вот-вот сорвёт с головы пилотку.
Вдруг неожиданно сидящий рядом со мной Мишка рывком меня обнимает и целует, то есть прижимается губами где-то около уха. Тут же, сильно надавив мне на плечо, вскакивает на скамейку и кричит:
- Не поминайте лихом!
Так, по крайней мере, мне послышалось в свисте встречного ветра. Затем, ступив на борт и растопырив локти, на полном ходу прыгает из кузова. Прыгает он искусно и, должно быть, правильно. Оттолкнувшись от борта, уже в воздухе, он, сильно пригнув голову, обхватив колени руками, сжался в плотный комок. Таким шариком-колобком он закрутился на обочине и скатился в канаву.
Я, держась за борт, высунулся из машины и смотрел назад, что с ним случилось. В облаке пыли и дыма, уже далеко позади колонны на обочине стоял Мишка и бескозыркой махал нам вслед.
Показался Ганновер. Издали этот огромный город выглядит как всхолмленное поле с торчащими развалинами и шпилями, похожими на устремлённые вверх большие ракеты. Это остроконечные бетонные бомбоубежища, в которых жители города спасались от бомб. Такие бомбоубежища выстояли и не были разрушены постеленными на город бомбовыми коврами. Вероятно, многие люди обязаны им жизнью.
Через город мы проезжаем по узкой улице, обрамление которой представляет собой пустые каркасы домов, а по большей части горы битого кирпича, искореженных балок, мятого железа и т. п. Кое-где на руинах пробивается молодая травка. Иногда на кучах кирпичного и железного лома видны обломки мебели и черепки посуды. На одной груде лома мне бросилась в глаза неразбитая декоративная тарелочка с золотым ободком. Может быть, под этой грудой битого кирпича лежат и косточки владельца изящной тарелочки.
Иногда наши машины стоят и пропускают встречные. Иногда просто ждут, пока бульдозеры впереди нас не расчистят путь. Местами мы едем не по мостовой, а прямо через выровненные руины.
Так как Ганновер отстоит от нашей шахты приблизительно километрах в 30, то одну из ковёрных бомбардировок города мне довелось видеть с шахтного двора. Тогда то место, где был Ганновер, походило на огнедышащую гору. Оттуда доносился непрерывный гул, прерываемый лишь особо громкими взрывами. Воздух вибрировал. Земля колебалась, как при землетрясении. Над нами медленно ползли на восток один над другим ярусы тяжёлых американских бомбардировщиков. И всё это не было чем-то кратковременным, а продолжалось несколько часов.
Так вот что вышло из тех неумеренных восторгов, которыми немцы осыпали своего вождя. Они верили ему и ждали от него чего-то лучшего и величественного. А вот сейчас, проезжая через Ганновер, мы видим воочию плоды восторгов - руины, а под ними косточки.
Впрочем, что же нам всё показывать пальцем на немцев. Дескать, это они только и виноваты во всём. Мы тоже слепо верили Сталину. Когда Сталин, этот не очень дальновидный и не очень умный грузин, вёл нас прямой дорогой к войне, мы восторгались им и верили каждому его слову. Верили его обещанию, что он сделает всё это "малой кровью", и рвались в бой. А потом это для нас обернулось невиданным разорением и военными потерями в 20 миллионов жизней. Вдвое большими, чем у немцев.
Я далёк от мысли кого-нибудь в чём бы то ни было обвинять. Во всём этом есть и доля моей вины. Я сам искренне верил и в наше миролюбие, и в то, что не мы сами лезем в войну, а в то, что на нас нападают, и в то, что наши вожди всегда поступают мудро и никогда не ошибаются, и во всё подобное. Это сам я маршировал и надсадно в азарте орал:
Когда нас в бой пошлёт товарищ Сталин И первый маршал в бой нас поведёт...
И не нужно считать, что нас заставляли сверху так думать и всё это проделывать. Нет, всё это делали мы сами. Делали, так сказать, от души.
Вокзал в Ганновере. То есть не вокзал в обычном понимании, а расчищенные развалины и наскоро восстановленные железнодорожные пути. Дальше мы едем в поезде, но уже в пассажирских вагонах и сидя на скамейках. Это непривычно. В вагонах нас не запирают, не запрещают смотреть в окна и даже не запрещают выходить на остановках.
Магдебург. Тогда через него проходила граница между английской и советской оккупационными зонами. Как мне показалось, город тёмный, мрачный и насупленный. Показалось, может быть, потому, что дело шло к вечеру. А скорее всего, потому, что соответствовало тогдашнему настроению. Высится огромная башня собора, как символ чего-то недоброго. Магдебург для нас это последний город на иностранной зоне. Завтра нас передают своим.
Вот и кончился плен, завтра я буду среди своих.
Глава 16.
Дорога назад
"Вы такие же, как и они".
Ремарк. Время жить и время умирать
Позади зловещим напутствием маячит огромная чёрная башня Магдебургского собора. Впереди мост через Эльбу. Всё в пелене мелкого дождя. У моста двое "томми" в белых портупеях и касках-тарелках. На той стороне в дымке измороси серые фигуры наших.
Сейчас через мост, как бесконечная змея, медленно ползёт колонна сгорбившихся разношёрстно одетых людей. Здесь и мужчины в обносках чуть не всех армий мира, и женщины в женском и в мужских кителях, и мальчишки, и бородачи. Непонятно только, старики это или просто заросшие серыми бородами до самых глаз. Эта змея-колонна очень плотная и чем-то напоминает густую патоку, вытекающую из огромной бутылки.
Сразу же за мостом колонна обрамляется неизвестно откуда взявшимися автоматчиками, которые дальше идут цепочками сбоку.
Стоит почти полная тишина и, пожалуй, кроме топота и шарканья множества ног о мостовую больше ничего не слышно. Молча идут конвоиры, съежившись под дождём; молча бредём и мы. Нет радостных выкриков, на лицах не цветут улыбки. Каждый погружён в свои, должно быть, невесёлые думы. Как-то непохоже всё это на возвращение на Родину.
А вот и первое приветствие Родины, так, по словам офицеров по репатриации, истосковавшейся по нас:
- Изменники! По лагерям сгноим.
Неужели это кричит тот самый майор, приезжавший уговаривать нас вернуться домой? Нет, это только обозный солдат, стоящий на повозке. Может быть, он чем-то раздосадован и вымещает на нас своё раздражение. Может быть, недоволен тем, что наша медленно ползущая колонна преградила ему путь и мешает ехать дальше. Но, скорее всего, просто он большой патриот и повторяет слова, внушённые ему пропагандой.
Большой казарменный двор. Здесь нас быстро сортируют на солдат, офицеров и гражданских, то есть женщин, детей, явных инвалидов и совсем дряхлых стариков. Бородачей, пытающихся выдать себя за стариков, немедленно зачисляют в солдаты. Для большей доказательности используют петровский метод: тут же стоящие брадобреи ножницами и тупыми бритвами принудительно соскабливают роскошные карломарксовские бороды. Борода здесь, как и у немцев, считается признаком неблагонадёжности. Только у немцев в каждом бородатом видели еврея, а здесь бородача считают скрывающимся немецким пособником, то есть власовцем, полицаем и т.п.
Приходит пора разлучаться с Алексеем. Его, как старшину, переводят к солдатам, а меня к офицерам. Произошло это быстро и неожиданно, и мы даже не попрощались, о чём я после сокрушался. Однако к вечеру он зашёл в офицерское отделение, но уже полностью в форме и старшинских погонах. В нашем офицерском обществе сейчас он смотрится как джентльмен среди оборванцев. Алёше очень пригодилось звание старшины. Его тут же назначили на такую же должность в сапёрный батальон. Форма ему очень идёт и сильно его меняет, и, пожалуй, не только внешне. Сейчас это статный подтянутый старшина, внутренне ничем не похожий на прежнего Алексея. Не тот голос, не та манера держаться и совсем не те суждения. Можно подумать, что никакого плена и перерыва по службе у него и не было. Сейчас он судит обо всём самоуверенно и без всяких неопределённостей. В разговоре с нами о прошлом он даже ввернул, не думая, впрочем, о своих словах, такое, например выражение: "...дескать, у вас, там..." Попрощались мы с Алёшей сердечно, и он мне оставил свою французскую шинель, пилотку и другие ещё довольно прочные обноски. Они мне впоследствии очень пригодились.
На другой день проходим более чем поверхностный медицинский осмотр, преследующий одну единственную цель - установить нашу пригодность к большим переходам. Говорят, что в Россию нас отправят в пешем строю. Отделяют только явных инвалидов, всех прочих считают годными. Конечно, ни моя простреленная стопа, ни ампутированные пальцы на ноге Ивана Фёдоровича в расчёт не принимаются. Я всё же пытаюсь объяснить врачу, что из-за раненной стопы я сейчас много пройти не смогу. На это он, глядя в сторону, со скучным лицом молча разводит ладони, как бы открывая мне дверь в предстоящий путь. Вероятно, вот этим профессиональным жестом за время войны он многих послал "туда".
Ранним утром после более чем слабого завтрака, состоящего из пустой похлёбки из сушёных овощей с крошечным кусочком хлеба, мы уходим на восток. Пока мы идём городом и несколько километров за ним, в нашей колонне, с большой, правда, натяжкой, ещё можно видеть элементы организованности. Идём мы хотя и не воинским строем, но довольно плотной толпой. Кто идет налегке, а кто тащит с собой разный немудрёный скарб, погруженный в детские коляски, ручные немецкие тележки и простые тачки. По большей части это старые одеяла, французские, итальянские или немецкие шинели и плащи. Более хозяйственные везут швейные машины, велосипедные колёса, различные инструменты и всё такое, что, по их мнению, может пригодиться дома. Вообще, если бы с нами были дети и женщины, то нас можно было бы принять за беженцев.
Вскоре наша толпа-колонна растягивается. Кое-кто отстаёт, кое-кто садится отдыхать на обочинах. У одних причиной этого является слабость и непривычка к большим переходам, у других - отсутствие подходящей обуви. Есть и идущие босиком. За порядком никто не следит, так как ведущие колонну сержант с двумя солдатами идут впереди, предводительствуя более ретивыми и выносливыми.
Мы трое тоже не проявляем особой прыти и плетёмся в хвосте. Мы - это Иван Фёдорович, приставший к нам бойкий молодой москвич Геннадий и я, у всех троих повреждены ноги, и идти быстро мы не можем. А если более откровенно, то мы и не очень спешим. Погода славная, тепло, чувствуем себя беззаботно, и спешить нам некуда. С собой у нас тележка, в которую навалены наши убогие пожитки. На тележке мелом написано "Магдебург - Магадан. Хозяйство И.Ф. Семёнова - Дерунова".
Подобные девизы украшали и другие тележки и были скопированы с армейских. Хозяйством такого-то командира в оккупационной зоне назывались воинские части. И мы решили, что наш старший, Иван Фёдорович, ничем не хуже всяких полковников и генералов. Главной иронией был пункт назначения, где, по общему мнению, многим из нас предстояло коротать свои дни.
Временами на дороге оживлённо. В обе стороны снуют армейские машины и тянутся обозы. А по обочинам нам навстречу с такими же колясками и тележками, как у нас, на запад понуро плетутся немцы: старики, старухи, дети.
Но вот подходит время обеда, о чём всем нам немедленно сообщает пустой желудок. Однако никакого обеда не предвидится. Говорили, что нас будут кормить на питательном пункте, но где он и далёко ли, никто не знает. Поэтому мы, как и некоторые наши попутчики, отправляемся в деревеньку в надежде чем-нибудь там поживиться. Но здесь не американская, а советская зона, и поживиться нечем: крестьяне начисто обобраны. Нет скота, нет никаких запасов, выпотрошены огороды. Здесь мародёрствуют все, а не только такие бедолаги, как мы. Здесь грабит и армия, а скот реквизирует власть и пешим ходом отправляет его в Россию. Дальше не раз приходилось видеть стада истощённых и недоенных черно-белых коров, которых гонят на восток. Само собой разумеется, падеж скота немалый, незарытые коровьи трупы попадаются часто.
Всё же на чьём-то огороде нам удалось накопать мелкой и недозревшей картошки. А немка, стоя на пороге своего дома, лишь укоризненно покачивала головой. Сварив котелок картошки и съев её без хлеба и соли, отправились дальше. Сначала шли среди своих, но потом, уже ближе к вечеру, оказалось, что мы одни, и никого из нашей колонны нет. Мы даже хорошенько не знали, по правильной ли идём дороге. Заблудиться было немудрено, так как дорог множество, а от указателей помощи немного. Мы просто не представляли, где те городки, куда показывали эти указатели.
Уже смеркалось, когда на дороге показался полуопрокинутый грузовик с рассыпанным грузом. Похоже, что он, объезжая воронку, на повороте сполз с обочины. При этом какие-то тяжёлые предметы проломили борт и вывалились из кузова. У машины трое военных. Когда мы стали их обходить стороной, к нам быстро подошёл рослый, плечистый капитан и строго приказал:
- А ну, давай, помогай вытаскивать машину и снова грузить.
Нас такая работа совсем не устраивала, она заведомо была нелёгкой. За день мы устали и были голодны. Кроме того, строгий тон капитана мало соответствовал реальной обстановке. Набычившись, все мы трое остановились, явно не проявляя желания выполнять приказ. Так, в молчании прошла минута, может быть, две. Такое наше неповиновение взорвало бравого капитана, и он схватился за пистолет.
- Мать вашу... такие-сякие. В последний раз говорю, будете работать, или нет?
Обстановка накалилась до предела. Капитан фактически был в одиночестве. Его спутники - немолодая женщина в погонах врача майора и сержант шофёр - явно не стремились лезть в драку. Последний даже отошёл за машину - подальше от греха. В то же время наш вид недвусмысленно говорил о том, что люди мы битые и пытаные и угрозы слышим не впервые. И потом, откуда ему известно, что мы безоружны?
Положение спасла женщина-военврач. Быстро подойдя и отстранив капитана, она как-то задушевно сказала:
- Полно, мальчики. Пожалуйста, помогите нам. Мы вам заплатим.
- И покурить дадите? - первым отозвался Геннадий.
- Афанасий, - крикнула женщина шофёру, - дай им, пожалуйста.
Шофёр подошёл и протянул нам распечатанную, но почти полную пачку "Беломорканала". Один вид этой бело-голубой пачки поднял наш дух, пахнув на нас чем-то родным. Этих папирос мы не видели давно. Может быть, шофёр предполагал, что мы деликатно возьмём по одной папиросе и остальные вернём? Разумеется, пачка к нему не вернулась. Теперь, когда напряжение спало и отношения стали получше, начали договариваться. Иван Фёдорович, как всегда растягивая слова, пропел:
- А пожрать дадите?
- Хорошо, - закивала женщина, - дадим вам тушёнки.
- И хлеба, - вставил Геннадий.
- Хорошо. И хлеба, и шнапса дадим. Только, пожалуйста, помогите, обрадованно попросила военврач.
Договорились и о деньгах, но, не зная современной конъюнктуры, спросили так мало, что после, уже в России, этого мне хватило только на два эскимо.
Теперь работа закипела. Сначала, подваживая машину, выкатили её на дорогу, затем стали грузить. Особенно тяжелы были три креста из чёрного полированного мрамора. Для их погрузки пришлось сделать накат, для которого на соседней ферме выломали половинку ворот. Работали мы трое и капитан. Шофёр стоял неподалеку и в работе участия не принимал, он ограничивался сентенциями и указаниями по поводу укладки предметов в кузов.
Изрядно намаявшись, мы сели перекурить. Геннадий полюбопытствовал у шофёра:
- Зачем кресты-то везёте?
Тот, глядя в сторону, лениво обронил:
В Москву отправляем. Нашего генерала маменьке на могилку. -
Но у вас их не один, а целых три. Неужели все одной генеральской маменьке?
- Остальные два вон ихние, - при этом сержант кивком головы показал на капитана, заворачивавшего в это время кресты в брезент, из которого они вылезли при аварии. - Он их не впервые возит. В России эти штучки-дрючки капитал. За один-два таких крестика в Москве сейчас можно квартиру купить. - Затем, не для ушей капитана, понизив голос, добавил:
- И покупатели на это найдутся. Сейчас, при общем-то разорении, в России всякое начальство живёт почище прежней буржуазии. Да скоро и сами увидите.
Сержант держался нагло и вызывающе. Так обычно держатся люди, служащие при генералах и других высоких особах, в особенности, если им доверяются личные поручения. В свою очередь, капитан как-то приниженно отмалчивался и делал вид, что не замечает колкостей подчинённого.
Военврач явно нервничала и, беспрестанно поглядывая на часы, быстрыми шагами взад и вперёд ходила у машины. Когда ей показалось, что мы уж очень долго рассиживаем за курением, она, молитвенно сложив руки, стала просить:
- Мальчики, поторопитесь, пожалуйста. Нам к утру нужно поспеть в Берлин. Уходит в Россию наш эшелон.
Теперь шофёр стрелы своего сарказма направил на женщину:
- А вот это её.
Ногой он показывает на повреждённые при падении ящики, из которых вместе со свёртками материи вылезли серебряные тарелки, блюда и ещё какая -то посуда.
- Все мародёрствуют, сверху донизу. Всю Германию себе перетащить хотят.
- Афанасий, помолчите. Ну, кто Вас об этом спрашивает? - кроме досады в её тоне слышатся и просительные нотки.
- А что я такого особого говорю, - нагло продолжает обличитель. Сейчас вся армия наша - это мародёр на мародёре. Увидели хорошую жизнь и грабят.
Последние сентенции шофёр, обращаясь исключительно к нам, произносит пониженным тоном. Как говорится в ремарках к пьесам, в сторону. Вообще отношение сержанта к его начальникам и к нам резко отличается. С теми он держится нагло и недружелюбно, а к нам относится сочувственно и отчасти наивно покровительственно. Возможно, что во всём этом он копирует кого-то из своих больших начальников.
Наконец погрузка закончена. Всё уложено, и даже по просьбе докторши повреждённые ящики Геннадий и Иван Фёдорович починили и надежно увязали. При этом, как оказалось впоследствии, они стащили оттуда по паре массивных серебряных ложек с монограммами.
Перед отъездом шофёр, выйдя из кабины, обстоятельно нас напутствует. При этом на нетерпеливые напоминания своих пассажиров, что нужно скорее ехать, он нарочито не обращает внимания. Нам он показывает правильную дорогу и советует поскорее соединиться со своими:
- А то, неровен час, нарвётесь на комендантский патруль - плохо вам будет.
Вот машина затарахтела, и мы в полной темноте остались на дороге одни. Конечно, первым нашим побуждением было расправиться с тем, что мы заработали. Однако то ли нам уж очень щедро заплатили, то ли сказалась усталость, но всё одолеть мы не смогли, хотя вначале казалось, что съели бы и больше. А от спирта, которого военврач налила нам побольше полкотелка, сильно захмелели.
Сейчас, должно быть, за полночь, и время подумать о ночлеге. Хорошо бы забраться в какой-нибудь хлев или сарай, но где его найдёшь в такой темноте. Но не оставаться же в поле в сырую и холодную ночь. Геннадий, впрочем, так и сделал и улёгся там, где сидел. Мы же с Иваном Фёдоровичем почти через силу отправились поискать что-нибудь получше. Поднять Геннадия нам было невмоготу.
Спотыкаясь и падая, вскоре мы набрели на какую-то тёмную громаду. Вблизи это оказалось обычным для немецкой деревни длинным кирпичным сараем в деревянном каркасе. К счастью, и калитка в воротах оказалась незакрытой. Теперь нужно было возвращаться за Геннадием. Однако отыскать его в темноте на незнакомой местности оказалось непросто. Наконец нашли и чуть не волоком притащили своего ослабевшего попутчика к найденному ночлегу.
Внутри как будто никого нет. Во всяком случае, никаких шорохов или дыхания спящих не слышно. Ощупью обнаруживаем, что половина здания заполнена соломой, забираемся вглубь, подальше от входных дверей. При путешествии по незнакомому сараю и влезании на солому, само собой разумеется, не обошлось без падений и других шумовых эффектов. Сказалось при этом, должно быть, и действие чарки, поднесенной военврачом. Однако никакого переполоха ни в сарае, ни в деревне такой наш, довольно шумный, отход ко сну, не вызвал. Недаром говорится: "Пьяному Бог помогает".
Проспали, вероятно, долго. По всему чувствуется, что уже далеко не раннее утро. В сарае светло. В два маленьких окошечка бьют солнечные лучи. Однако почти не слышно обычных звуков деревенской жизни. Не мычит скот, не проезжают повозки, почти не слышно голосов, знаменующих наступление трудового дня. Сейчас немецкая деревня чем-то напоминает мёртвый пчелиный улей. Война и поражение в ней приглушили жизнь. Правда, на дороге всё время проезжают машины. Но это шум другой: не трудовой, а скорее военный.
Вставать совсем не хочется, но после похмелья мучает жажда и нужно идти искать воду. Никак не добудиться Геннадия. У него или какой-то мёртвый сон, или обморочное состояние. Мне и раньше казалось, что он человек нездоровый и немного не в себе. Наконец энергичное растирание ушей подействовало, и Геннадий очнулся.
Только мы собрались покинуть гостеприимный кров, как у его дверей послышалось фырчанье машины и голоса. Когда я приподнялся и хотел выглянуть, Иван Фёдорович с силой придавил меня к соломе и приложил палец к губам. Голоса несомненно русские, но Иван Фёдорович прав. Наше положение сейчас таково, что обнаруживать себя здесь было бы неблагоразумно. Впрочем, вчера говорил об этом и Афанасий.
Дверь в воротах с треском распахивается. Там возня и крик. Истошно вопит женщина и одновременно возгласы:
- Кобылко, заткни ей рот.
- Евстигнеев, покарауль у входа.
- Сержант, ты первый?
- А ну, вы двое, с автоматами, сидеть пока в машине.
Это насилуют немку. Их пятеро или шестеро. Голоса хриплые и задыхающиеся. Действо происходит внизу у соломы, почти под нами. Слышны сопение, шлепки по телу и треск разрываемой одежды. Вдруг выкрик: