Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Рассказы о Данилке

ModernLib.Net / Соболев Анатолий / Рассказы о Данилке - Чтение (стр. 9)
Автор: Соболев Анатолий
Жанр:

 

 


      Данилке ковры с лебедями тоже нравились, как и тетке Марье, и он однажды сказал об этом Сашке.
      - Ты что! - презрительно скривил губы Сашка. - Это ж мазня. Халтурщики подкалымывают. Тут искусством и не пахнет. Ты гляди вокруг себя. Во, видишь, какой закат! Вот красота настоящая. И трубы торчат. Смотри, как впечатанные в небо.
      Они шли из школы, со второй смены. Если бы не Сашка, Данилка и не обратил бы внимания на лимонный закат и на черные трубы мартеновского цеха, графически четко выделяющиеся на фоне закатного неба. Из труб шел кирпичного цвета дым, а рядом белым облаком окутывалась темная громада домны, стреляли кудрявыми дымками маневровые паровозы.
      - Вот бы цвет поймать, - тихо сказал Сашка, внимательно ощупывая взглядом местность.
      На другой день Данилка увидел все это на бумаге: и лимонное небо, и черные трубы, и кудрявые шарики паровозных дымков, и домну - толстую, неуклюжую и какую-то добрую, как Сашкина бабка, которую тоже звали Домной. И только после того, как увидел он вчерашнюю картину на бумаге у Сашки, у Данилки как бы раскрылись глаза на обыденную красоту окружающего мира, на простые вещи, которые вдруг повернулись к нему другой стороной, и он почувствовал их необычность и значение.
      Первое волнение, первое по-настоящему творческое горение он испытал, когда осенним пасмурным днем стоял у ларька в очереди за ранетками маленькими кисловато-сладкими яблочками.
      Низко пластались над землей серые рваные облака, ветер гнал по улице пыль и опавшие тополиные листья. Надвигался дождь. И Данилку вдруг охватила какая-то счастливая тревога, и он ясно ощутил, почувствовал всем своим существом красоту окружающего мира, и сердце его заколотилось от восторга и изумления. Он вдруг обнял сердцем и этот тревожный дымный цвет стремительно несущихся облаков, и опустившийся на улицу предненастный сумрак, и седую стену дождя вдали, и заглохшие краски дня.
      Данилка прибежал домой и быстро-быстро, боясь расплескать что-то драгоценное, зыбкое, еле уловимое, набросал акварелью улицу, ларек, очередь за ранетками, рваные седые облака и нещадно загнутый порывом ветра молодой тополек. И пока рисовал, его не покидало чувство счастливой легкости и свободы, ощущение того, что он все может, все ему подвластно. Закончив работу, он долго смотрел на акварельный рисунок, понимая, что ему удалось схватить и цвет, и настроение и передать все это в красках. И от этого подкатил к горлу комок. Данилка глотал его и не мог проглотить и устало и счастливо улыбался.
      Когда Данилка показал акварель другу, Сашка пришел в восторг. Он хлопал Данилку по плечу и орал:
      - Вот видишь, видишь! А то какие-то лебеди ему нравятся!
      Данилка был очень польщен похвалой, уши его пылали.
      Сашка многому научил Данилку, на многое открыл глаза. От него Данилка, к великому своему удивлению, узнал, что снег, оказывается, никогда не бывает белым. По утрам он - голубой, в обед - розовый, в сумерки - синий, а когда свечереет - то черный. Это было открытием. Данилка поначалу не поверил. Тогда Сашка потащил его на улицу в ослепительное сверкание снега.
      - Видишь, видишь, снег - розовый. А тени вон голубые! - восхищенно говорил Сашка, будто все это создал он сам. - Видишь? А вечером тени станут синими, потом черными, и снег тоже другого цвета.
      Снег действительно был розовым от солнца, а от домов падали голубые тени. Иней на проводах тоже сверкал розовым отблеском. Данилка поразился. А Сашка все таскал его по морозу и показывал.
      - Видишь, солнце почти белое, только чуть-чуть краплаку добавлено, а трубы сиреневые. Слепой ты, что ли?
      Данилка смотрел и видел, что все было так, как говорил Сашка.
      - А на провесне он глухим станет, снег.
      Данилка не понял, почему снег станет глухим.
      Сашка объяснил, что на провесне (это в феврале, в предвесенние дни) снег становится "глухим", потому что теряет блеск от влаги, сыреет, тяжелеет.
      - Неужели не видел? - удивлялся Сашка. - Свету больше в воздухе становится, а снег, наоборот, глохнет, не блестит, как сейчас.
      Сашка досадовал и недоумевал, что Данилка не знает таких простых вещей. Но постепенно Данилка тоже стал кое-что понимать и в цвете, и в светотенях, и в полутонах, и в композиции рисунка. Сашка хвалил и радовался.
      Сашка и Данилка регулярно посещали кружок ИЗО, которым руководил физрук Ефим Иванович. Высокий, рыжий, с выпирающими скулами и мощным борцовским затылком, подстриженный по моде "под бокс", этот человек наставлял своих учеников, как ходить на лыжах, крутить "солнце" на турнике, а вечерами учил рисовать. В изокружке было несколько человек, и рисовали они масляными красками. К удивлению Данилки, здесь говорили не "рисовать", а "писать". Кто что хотел, тот то и писал.
      Данилка выбрал себе "Всадника" художника Орловского. На открытке был изображен поднявшийся на дыбы конь, а на нем всадник в шляпе с пером. Сашка писал "Красный виноградник" какого-то Ван-Гога. Данилке картина не нравилась, он не понимал, почему Сашка выбрал именно эту невзрачную картину, но, к его удивлению, Ефим Иванович больше всего уделял внимания именно этой картине, и они с Сашкой подолгу о чем-то говорили вполголоса.
      Ребята засиживались в кружке допоздна, пока уборщица не выгоняла их. Сашка всегда удивлялся, что время уже позднее. Однажды он так засиделся перед своей картиной, что не сразу откликнулся на зов Данилки. Глаза его были отрешены и задумчивы. Данилка спросил, чем уж так эта картина ему нравится.
      - Трагическая, - ответил Сашка. - Видишь, красный цвет - нервный цвет, отблески на мокром. Деревья как косое пламя на ветру. Видишь, какой мазок - длинный, неровный. Все здесь нервно, тревожно. Не чувствуешь?
      Данилка сказал, что чувствует, хотя ничего не чувствовал.
      Дома Сашка показал Данилке несколько открыток. На одной из них было изображено спелое поле ржи, поваленное порывом ветра, и стая косо летящих воронов. Опускалось в закат дымное кровавое солнце, зловещее, как чей-то жестокий, неумолимый, смотрящий с неба глаз.
      - Что чувствуешь? - тихо спросил Сашка.
      Данилка молчал. Чем больше смотрел на картину он, тем больше его охватывала какая-то непонятная тревога, боязнь чего-то, смутный страх. Особенно тревожили эти вороны, их косой изломанный полет. Нет, даже не вороны, а неспокойно завихренные мазки - нервные, полные напряжения и взрывчатой силы мазки по всей картине. И небо, и солнце, и желтая рожь, и птицы - все было исполнено этими мазками.
      Данилка взглянул на Сашку и поразился: Сашка был бледен, зрачки расширены.
      - Ты чего? - испугался Данилка.
      - Это же Ван-Гог, - тихо отозвался Сашка. - Это его последняя картина. Он написал ее и застрелился.
      - Зачем? - почему-то шепотом спросил Данилка.
      - Ефим Иванович говорит, что душа не выдержала. У каждого гения в груди напряжение создается, сила внутренняя такая.
      Сашка задумчиво смотрел на открытки Ван-Гога.
      - Научиться бы так писать! - тихо сказал он. - Знаешь, у меня все время на душе свербит - хочется так написать картину, чтобы все ахнули. Ну, не ахнули, а как бы это сказать, - он взглянул на Данилку серьезно, по-взрослому, - чтобы она была написана, как у Ван-Гога. Мне все время кажется, что я чего-то недоделал. Пишу, а сам думаю - плохо. Даже не так. Когда пишу, то нравится, а когда напишу - смотреть не могу.
      Горел в груди Сашки тот огонь таланта, который не дает художнику успокоения, заставляет его переделывать картины бессчетный раз, быть вечно недовольным своими произведениями; тот огонь, который заставлял больных и голодных, гонимых и преследуемых непризнанных творцов идти своей дорогой, тяжкой и светлой. Был этот огонь в груди Сашки. Он заставлял его помногу раз переделывать свои рисунки. Однажды Данилка спросил, зачем столько раз перерисовывать уже нарисованное, когда и так все хорошо. Сашка ответил:
      - Надо, чтобы еще лучше было. Чтобы рисунок был прост и ясен.
      - И так уже все просто и ясно.
      На это Сашка сказал:
      - Федотов, который "Сватовство майора" написал, говорил: "Переделаешь раз со сто - будет просто". Понял?
      Своими рассуждениями о живописи Сашка поражал Данилку. В остальном он был мальчишка, как и все другие. Любил кататься на лыжах, ходить в кино, удирать с уроков, вздыхал по Аньке Скоробогатовой - вертлявой белокурой сокласснице. Писал ей записки, тайком клал их в карман ее пальто в раздевалке. Любил петь под гитару песенку: "И понравился ей укротитель зверей, чернобровый красавец Андрюшка..." Младший брат его, пятиклассник, всегда при этом расплывался в улыбке. Его звали Андреем.
      - Ты знаешь, - сказал однажды Сашка, широко и удивленно раскрыв глаза. - Я все время удивляюсь: как это так! Берешь краски, выдавливаешь, делаешь мазок - раз-раз! - и получается картина. Это ж - чудо! А? Вот дерево, я на него смотрю, а потом - раз! - и на холст или бумагу. И делаю его таким, каким вижу. А другой видит его по-другому. А если бы все одинаково видели - скучно было бы. Я вот рисую, а у меня сердце замирает. Даже страшно становится, что я могу кистью сделать.
      Однажды Сашка принес на урок рисования - а рисование в классе вел все тот же Ефим Иванович - портрет своего пятилетнего племянника. Выполнен рисунок был акварелью в розовых тонах. Лицо карапуза будто бы выплывало из акварельного тумана. Но самым поразительным на портрете были глаза. Они были устремлены и вовне, и в то же время внутрь, в себя, будто бы этот пухлогубый мальчишка размышлял, напряженно думал о чем-то, смотрел на мир не только с детским любопытством, а хотел понять и осмыслить этот окружающий его мир.
      Все притихли перед портретом и вроде бы сами задумались над тем же, о чем думал и мальчишка, неясно выплывающий из разноцветной гаммы акварели.
      Ефим Иванович вывесил рисунок на доску и долго и задумчиво смотрел на него.
      А потом, уже во время урока, Данилка видел, как Ефим Иванович внимательно и растерянно глядел на склоненную голову Сашки, рисовавшего в это время кувшин, стоящий на столе.
      - Теперь буду только на пленэре работать, - сказал Сашка, когда они шли домой из школы.
      - На каком планере? - удивился Данилка и даже остановился.
      - Не на планере, - засмеялся Сашка, - а на пленэре. Это французское слово такое. На воздухе, значит, с натуры писать. В прошлом веке французские художники такое правило себе сделали. И у нас Саврасов тоже своих учеников на пленэр водил, у него Левитан учился.
      И как отрезал. Не стал даже Ван-Гога копировать.
      На Сашкиных акварелях появились городские улицы после дождя; вечерние трамваи, когда в лужах переливают огни; заводские трубы, будто врезанные в зеленое небо; горбатый железный мост через речку, рассекающую город на две части; городской сад на утренней зорьке. И все это было выполнено нервным мерцающим мазком или штрихом. При взгляде на эти акварели возникало в груди чувство радости и тревоги одновременно. Акварели Сашки были горячи, взбудоражены, полны света, и Данилке самому хотелось рисовать, рисовать и рисовать.
      А Сашка искал все новые и новые уголки города и, забравшись куда-нибудь на крышу или пристроившись у ограды, тут же схватывал на лету пеструю толпу на улице, одинокую лошадь у горкома или драку в детском саду.
      Раз как-то он пришел поздно вечером к Данилке и позвал его "смотреть ночь".
      Они выехали за город к реке и расположились неподалеку от рыбаков. На другой стороне, на высоком обрывистом берегу, смутно белела старая крепость, поставленная казаками, покорителями этого края еще при Борисе Годунове. Через реку был перекинут железнодорожный мост, по которому проходили поезда. Ребята сидели возле самой воды, чувствуя прохладу, ощущая невидимый в темноте бег реки. В городе гасли огни, но завод под горой продолжал грохотать, и сюда доносилось его мощное дыхание. Темное небо время от времени озаряло пламя в полнеба - это выливали на отвале шлак доменных печей.
      Ребята сидели молча, и Данилка вспомнил деревню, своих дружков Ромку и Андрейку, вспомнил, как гонял с ними в ночное лошадей и как дед Савостий рассказывал им про колчаковщину, как наказывал любить свою землю, видеть и понимать ее красоту. Сладко и грустно защемило сердце. Что-то делают сейчас его дружки - может, опять сидят в ночном у костра, только теперь уже без деда Савостия. Еще зимой отец получил из деревни письмо от своего товарища, который и сообщил, что дед утонул, спасая колхозную телушку, и похоронен как заслуженный труженик, как человек, которого любила вся деревня.
      Не было у деда Савостия детей, судьба обделила, вот и припадал он сердцем ко всем ребятишкам, хороводился с ними, а пуще всего выделял троицу - Ромку, Андрейку и Данилку.
      Вспомнил его Данилка, и повлажнели глаза - так захотелось в родное село, в знакомые поля, к своим дружкам, в ночное, и чтоб дед Савостий был жив, и чтоб старый мерин Серко был с ними, и чтоб кони паслись и горел костер, а дед Савостий рассказывал бы про гражданскую войну.
      Вышла луна из-за облаков, ее зыбкий свет залил пойму реки, и на душе Данилки стало еще тревожнее, будто бы он находился в каком-то заколдованном царстве, и вся эта тишина ночи вот-вот разрушится, взорвется чем-то страшным. Может быть, его охватило предчувствие тех перемен, которые были уже не за горами - зимой должна была начаться война с финнами, а там - через год - покатится по стране полымя войны с фашистами.
      Может быть, туманное предчувствие бед тревожило его сейчас, когда смотрел он на лунную дорожку реки, на дальние огни завода, на костер рыбаков.
      - Помнишь "Лунную ночь" у Куинджи? - спросил Сашка. - Вот такая же луна у него была. Когда он первый раз картину выставил, то люди за холст заглядывали, думали, там лампочка горит - так луна у него светила. Как настоящая. Вот как он краски, интересно, подбирал?
      Они вернулись в город на заре, когда пошли первые трамваи и чистые, только что политые улицы были тихи и пустынны. Друзья шагали по мокрому асфальту и молчали. Хотелось спать, в голове стоял шум, а на сердце было легко. В такой ранний час Данилка еще не видел города и вот теперь, увидев, вдруг почувствовал, что город ему нравится.
      На другой день Сашка показал ему акварельный рисунок, на котором была изображена ночь: луна, костер, отраженный длинным кинжалом в реке, и лошадь, стоящая у воды, и снова дрогнуло сердце у Данилки. Он попросил у Сашки этот рисунок на память, и тот легко отдал.
      - Цвет огня в воде не схватил. Надо еще раз сходить.
      И они еще раз ходили на берег и сидели всю ночь возле реки, и Данилка рассказывал Сашке о своей жизни в деревне, о своих дружках, о деде Савостии, о том, как стреляли в отца и как любил девчонку по имени Ярка.
      А зимой, когда была война с финнами и стояли лютые холода, Сашка однажды сказал:
      - Давай я тебя нарисую. Садись.
      Данилка сел, неуверенно улыбаясь. Сашка прищурил глаз и начал кидать штрихи на ватман. Долго и терпеливо сидел Данилка, а когда Сашка показал ему рисунок, он ахнул. Длинношеий пацан с хмурой удивленностью смотрел с портрета. Челка некрасиво торчала надо лбом, жесткие волосы не прилегали, глаза были разные - правый больше, левый меньше, острый подбородок выдавался вперед. А главное, главное - Данилка был синий. Весь синий, будто утопленник какой.
      - Я тебя так вижу, - категорически заявил Сашка на Данилкин разочарованный вопрос, почему это он - синий.
      Данилка ушел расстроенный. Дома он долго рассматривал себя в зеркало. Ну ладно, глаз левый, если присмотреться, и вправду чуть-чуть меньше правого, а Сашка сделал в два раза. Челкой действительно не похвастать волос у него грубый, как конская грива. И шея тонкая. Мать говорит, что он растет и потому вытягивается. Есть у Данилки и синева под глазами: война с финнами идет, и с харчами - не очень. Если повернуть щеку на свет, то возле уха тоже синеет. Но все равно - не такой же он синий, как сделал его Сашка.
      Сашка принес Данилкин портрет в класс, и ребята покатились со смеху, а Сашка стоял красный и надутый.
      - Вы дураки, вы ничего не понимаете! - вдруг закричал он со слезами на глазах и в бешенстве разорвал Данилкин портрет.
      Одноклассники перестали смеяться и с удивлением смотрели на Сашку.
      В этот момент в класс вошел Ефим Иванович. Все притихли. Ефим Иванович поднял разорванный портрет, сложил кусочки и долго смотрел на рисунок. Ребята выжидательно молчали.
      - Почему в синих тонах? - спросил Ефим Иванович.
      - Я так вижу, - буркнул Сашка, исподлобья глядя на учителя.
      - Хорошо, допустим, - спокойно согласился Ефим Иванович. - Но что ты этим хотел сказать?
      - Что война идет! - зло закричал Сашка. - Что хлеба не хватает! Он же синий, посмотрите! - мотнул он головой в сторону Данилки. - Он же голодный! Разве это не понятно?
      Хлеба действительно не хватало, были перебои; по ночам люди отстаивали в огромных очередях, в стужу - усталые, плохо одетые. Стояли со взрослыми и дети.
      Ефим Иванович внимательно выслушал Сашку, и в глазах его появилась горечь. Он вздохнул и сказал, обращаясь к классу.
      - Это обобщенный портрет, ребята. Это не только Данила Чубаров, это и все вы. И сам Саша, и ты, Вася, и ты, Олег, - показывал он на ребят в классе. - Это все вы. И он нарисовал правильно.
      Ефим Иванович положил на плечо Сашки руку.
      - Он увидел то, чего не видели вы. А теперь, после этого портрета, увидите; в этом и есть цель художника - показывать людям то, чего они еще не видят. Зря порвал портрет. - Голос Ефима Ивановича построжал. - Правоту свою надо доказывать, Саша, а не истерику закатывать.
      Ефим Иванович помолчал, легонько провел рукой по вихрастой Сашкиной голове и тихо, серьезно сказал:
      - Тебе трудно придется: у тебя свой взгляд, взгляд художника, а он не всегда совпадает со взглядами других. Чаще не совпадает. У настоящих художников нет легкой дороги.
      Потом Данилка бегал в учительскую за географической картой и случайно слышал, как Ефим Иванович говорил с завучем, седым добрым историком: "Вы знаете, я даже боюсь за него, он необычайно талантлив. В таком возрасте и такой самобытный взгляд на мир, на искусство". - "Чего же вы боитесь?" спросил завуч. "Боюсь, когда вырастет - пропадет все. Бывает же так: в детстве вундеркинд, а вырастет - дурак дураком. Еще боюсь, что помочь ему не могу. Он больше меня понимает в живописи, я порою теряюсь от его вопросов. Его в Москву надо посылать, в институт Сурикова".
      Зря беспокоился Ефим Иванович. Не пришлось Сашке стать взрослым, он погиб совсем зеленым юнцом. Погиб и Ефим Иванович под Москвой.
      Данилка узнал об этом, когда вернулся с фронта после войны.
      Как память о друге, сохранились у него два Сашкиных рисунка. На одном акварелью нарисован берег реки ночью, а на другом - девочка, обнявшая за шею барашка. Девочка не дорисована, но видно, что водила кистью талантливейшая рука. Данилка только позднее понял, что плохая красная бумага из фотоальбома выбрана Сашкой не зря и не оттого, что бумаги настоящей не было. Нет, он выбрал эту бумагу специально. Тревожный красный цвет. И теперь Данилка не может представить себе этот неоконченный рисунок на белой бумаге. Все у Сашки было обдумано. Он стал бы большим художником. В этом Данилка уверен.
      Но Саша убит. На Смоленщине. В сорок четвертом. Он был рядовым пехотинцем.
      И могилы у него нет.
      ВОЕННЫЙ ХЛЕБ
      Первой военной зимой давили Сибирь лютые холода. Прокаленные морозом, лопались деревья. Раздирало их по стволу с хрустом, как арбузы. Длинный засыпной барак, в котором жил Данилка на краю города, сильно выстывал к утру. Вода в ведрах покрывалась прозрачной пленкой льда, а от дыхания в комнате стоял пар. Шумные игры по вечерам, в продуваемом насквозь барачном коридоре при тусклом свечении малосильной лампочки, прекратились. Горе и заботы старших свалились и на ребят.
      В ту зиму Данилка сдружился с мальчишкой из своего барака, Валькой Соловьем. Прозвали его так за удивительно красивый голос и легкое беззаботное пение. Вечерами, когда еще была весна и не было войны, высыпал барачный люд на лавочки полузгать жареных семечек, каленых кедровых орешков, переброситься новостями, посудачить о политике. Пацанва, после веселых догоняшек, после игр в прятки и "сыщики-разбойники", сбивалась возле взрослых и слушала захватывающие истории дяди Мити - слесаря с копрового цеха. Когда его запас иссякал на этот вечер, или женщинам, чаще всего его жене - тетке Марье, надоедало слушать про хитроумных царских солдат, варивших суп из топора и ловко объегоривавших чертей-недотеп, наступал черед Вальки Соловья.
      Валька никогда не ломался и пел в свое и чужое удовольствие всякие песни. Какие просили, такие и пел. Взрослая мужская половина барачного населения просила, как правило, спеть что-нибудь военное: "По долинам и по взгорьям...", "Три танкиста", "Если завтра война, если завтра в поход..." - или, наоборот, "Александровский централ" и "Бежал бродяга с Сахалина". Женщины же, обремененные оравой детей, просили спеть что-нибудь жалостливое и "про долю". Девчата повзрослее, которые уже невестились, смущаясь, заказывали про Катю, которую гармонист Коля-Николай повел совсем не по той стежке-дорожке, или про другую Катюшу, как выходила она на берег крутой и хранила любовь.
      Валька, вытянув худую шею и напустив грустного туману в большие черные глаза, заливался соловьем и "про долю", и про любовь.
      "Ангельский голосок, - умилялись богомольные старушки. - На клиросе бы петь".
      "Скажут же, кочерыжки! - вступались за Вальку мужики. - Козловский будет или Лемешев. Раскидаешься таким по клиросам".
      Ну, а кто посерьезнее, твердили, что надо Вальке учиться на певца, не зарывать свой талант в землю.
      Валька был первым из восьми пацанов в семье, за ним шли мал мала меньше. Мать его работала уборщицей в заводоуправлении, отца придавило бревном на стройке два года назад. Вот и выходило, что Вальке надо вместе с матерью думать, как прокормить ораву в семь ртов, а не музыкой заниматься. Рты хоть и маленькие, а ели помногу. Вечно братовья и сестренки шастали по бараку голодные, высматривая кусок хлеба на чужих столах.
      Характер Валька имел легкий, да и пацан он еще был, мало думал о своем положении, знай себе пел-заливался. Кто-нибудь начинал подпевать ему, а то и подсвистывать, и незаметно складывался настоящий хор, в котором Валька был запевалой. На песню тянулись жители соседних бараков, засыпушек и землянок городской окраины. Набиралось народу изрядно слушали, как выводил щупленький парнишка трели необыкновенно чистым и звонким голоском.
      В ту военную зиму Валька петь перестал. Не до песен было. После школы бежал на заводской шлаковый отвал, куда паровозы ссыпали из топок золу, выбирать несгоревший уголь. Насобирает угольной крошки, обгорелых комочков четверть мешка, притащит домой и печку затопит, мелюзгу свою отогревает. Мог и побольше притащить, чтобы на второй день не бегать, да только много таких Валек ходило на шлаковый отвал, и бывали там порою драки.
      Учился Валька с Данилкой вместе в восьмом классе. Данилка помогал ему делать домашние задания, давал списывать задачки, пока Валька кормил свою ораву какой-нибудь баландой, читал вслух, а Валька запоминал. Память у него была цепкая. Стоило прочитать вслух один раз, как он уже все запомнит. Данилка же зубрит-зубрит - вроде вызубрит, а утром хватится забыл.
      В декабре морозы завернули - земля трескалась. Солнце вставало дымное, холодное, в оранжевом студеном кольце, и желтый свет его едва пробивал утренний туман. Стужа придавила бараки, обезлюдели улицы, заиндевелые трамваи со слепыми замерзшими окнами одиноко звенели в тумане. Обросшие куржаком провода обвисали и рвались под собственной тяжестью. Хватишь такого воздуха - зубы заломит. А уж нос так и держи в варежке, отогревай дыханием. Прибегут ребята в школу и сразу к зеркалу, смотреть не обморозились ли. А когда за сорок перевалит - гудят по утрам заводские гудки. Это значит - в школу не ходить. Надо сказать, ребятам такая жизнь нравилась: сиди дома, занимайся чем хочешь. Набьются огольцы в одну комнату, где нет взрослых, читают какую-нибудь завлекательную книжку - и совсем благодать. Как на каникулах. И хоть в барачных комнатах куржак в промерзлых углах, и от дыхания пар стоит, и окна затекли льдом, а все ж не на голом месте, где продувает насквозь. Сибиряки - народ привычный к морозам и не очень-то от них страдают, принимают как должное. Двадцать градусов ниже нуля для сибиряка - уж теплынь.
      Все бы хорошо, да только стало с хлебом туго. В магазинах большие очереди. Сначала они возникали только днем, а йотом и утром, еще до открытия магазина, а потом дело дошло до того, что очереди стали занимать с вечера.
      У зеленого хлебного ларька, который был неподалеку от Данилкиного барака, с вечера выстраивалась длиннющая очередь и люди толкались всю ночь напролет, чтобы утром получить хлеб. Человеку на руки давали одну буханку. Хлеб сильно пошел в ход, потому как приварка стало мало, - сразу же, как началась война, подорожали на базаре и картошка, и капуста, и мясо, и все прочее, чем жил рабочий люд. Данилка сам стал съедать столько хлеба, сколько раньше никогда не ел.
      Ладно бы еще занял очередь и стой, так нет - придумали через каждый час пересчитываться. По нужде лишний раз не отскочишь. Если отлучился и без тебя проверили - все, пропала очередь, занимай снова. Бузу эту затевали задние, чтобы поближе продвинуться. Писали цифры мелом на спинах, на пальто, или, при свете фонарика, наслюнявленным химическим карандашом на ладони. И пока до утра достоится человек - вся рука у него фиолетовая или спина исчеркана мелом, как классная доска. Цифры были трехзначные. У Данилки однажды был номер ровно тысяча. А хлеба в ларек привозили восемьсот буханок. Но все равно надо было стоять. Авось кто-нибудь проворонит свою очередь или в сутолоке удастся проскользнуть в дверь.
      Поначалу, когда морозы еще не набрали силу, стоять в очередях еще было можно. Кто-нибудь рассказывал последнюю сводку Совинформбюро о том, что под Москвою началось наступление и что немцы не такие уж и вояки тоже драпать умеют. Женщины вздыхали горестно, думая о своих сыновьях и мужьях, которые где-то там, далеко на западе, ломали хребет врагу. Мальчишки слушали, затаив дыхание, завидовали старшим, которые воюют. Когда мороз начинал пронимать, толкались, чтобы согреться. Стояли до полночи, а там, глядишь, кто-нибудь из взрослых сменит, и только под утро разбудят, чтобы идти получать свою буханку.
      Булку хлеба растягивали на два дня, потому что стоять каждую ночь напролет невозможно. Даже в школе, если ученик не отвечал урок и говорил, что всю ночь простоял за хлебом, ему не ставили двойку.
      Данилка с матерью стояли всегда вдвоем, получали две булки хлеба, и им хватало на два дня. Отец работал уполномоченным по заготовке металлолома для завода и вечно был в отъездах. В ту зиму Данилка его почти не видел. Так что им с матерью этого хлеба хватало. А Вальке! Тому каждую ночь надо было стоять, чтобы хоть немного накормить свою ораву. Мать его день-деньской на работе, придет - рук-ног не чует, да и хворая вся насквозь. Вот Валька ночи напролет и стоит за хлебом. Замотался так, что глаза провалились в черные глазницы, щеки втянуло. Идет, а его качает.
      А морозы! Ох, и морозы были! Хоть совсем пропадай!
      Где-то там, далеко на западе, ломают хребет врагу, а здесь, среди длинных низких бараков стоит черная очередь, толкается народ, чтобы погреться, бегает, хлопает себя рукавицами по бокам и, в который раз, пересчитывается. Пока пересчитают тысячу человек, опять сначала начинать надо. Так всю ночь и толкутся, пишут номера. И радуются, если на несколько номеров подвинутся вперед. Убежит кто на минутку погреться в барак, и уже кричат: "Пересчет!" И бежит человек обратно, так и не успев хоть каплю тепла взять.
      Однажды пацан из дальнего барака присел на корточки у ларька и задремал. Народ толпится, внимания не обращает. А сон на морозе - это конец. Утром, когда рассвело, когда хлеб уже распродали, хватился кто-то, чего это мальчонка сидит съежившись. Толкнули, а он упал. Еле отвадились с парнишкой - совсем было жизнь улетела, прямо на глазах у всех обморозился. После этого случая стали пацанов отпускать греться. Запоминали в лицо, кто за кем стоит, и если шел пересчет и не было какого-нибудь сопливого мальчонки, то говорили: "Греется", и номер его сохранялся. Но потом все это опять отменили - кое-кто приспособился, стал обманывать.
      Утром, когда поднималось в морозной сизой мгле солнце, становилось совсем невтерпеж. Тепло из пальтишек за ночь выветривалось, и пацаны дрожали, синие губы склеивались, в носу замерзало. И вот тут-то и начиналась давка. Стоит всю ночь очередь, вроде все нормально, все соблюдают ее, а как откроют ларек, так кости в дверях хрустят. Тут и задние приходят, тут и нахальные мужики со стороны прут - норовят без очереди прорваться, тут и контролеры добровольные и те, кто действительно первыми стоят. Куча мала. Дверь не открыть!
      Наконец открывается, и человек двадцать вваливаются в ларек. Первая партия. И двери на защелку хоп! Великое блаженство охватывает человека, когда втолкнут его в этот долгожданный ларек, в тепло, в сытный дух свежего хлеба. После мороза, после бессонной ночи обалдевает он, глаза разбегаются от обилия только что выпеченного красивого хлеба, что рядами лежит на полках. Позднее Данилка понял, что совсем и не был красивым тот военный хлеб - черный, клеклый и тяжелый. Ешь - к зубам прилипает. Но с голодухи хлеб казался необыкновенно красивым и вкусным.
      Получит Данилка буханку, сграбастает ее, теплую, прижмет к груди и еще не успеет выйти из ларька (из него тоже выпускали партиями), как уже отломит кусочек горбушки. Поначалу впитывает, вбирает в себя хлебный дух (а во рту уже ощущает вкус распаренного зерна и горклого масла, на котором пекут хлеб), потом откусит самую малость и катает, сосет во рту, чтобы подольше продлить наслаждение, и уж только потом - не сразу! - всю эту до конца высосанную и измочаленную кашицу проглатывает с сожалением, потому как в животе уже не почувствуешь ни запаха, ни вкуса. А еще лучше сначала съесть липкий мякиш - поджаренную же горьковатую корочку оставить на лакомство и обгладывать ее долго и благоговейно. Лучше всего, конечно, сначала мякиш, а потом сверху корочку положить - сытнее на желудке. Блаженны эти минуты! И хлеб уже в руках, и морозные муки кончились, и на следующую ночь отоспаться можно.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10