Костя не понял значения этих слов. Уже проваливаясь в глубину темной горячей боли, уже теряя свое тело, ужепонимая горькую обреченность, он закричал что-то бессвязное, исступленно моля кого-то о пощаде.
И крик этот эхом отозвался во всей его дальнейшей жизни...
И повторилось все сначала.
Костя опять прошел все госпитальные муки. Закаменев от отчаяния, понимая, что теперь ему нет места в нормальной человеческой жизни, что навсегда обречен на одиночество, лежал он трупом.
В палате, когда пришел в себя, Костя узнал, что экипаж подводной лодки спасен. Но при подъеме уже самой лодки погиб Лубенцов: ему обрубило понтоном шланг-сигнал, и Вадим задохнулся на глубине.
Костя давился слезами, он представлял муки Вадима — сам задыхался и знал, что это такое. Он знал, каким вытащили Лубенцова на поверхность. Металлический водолазный шлем превращается в кровососную банку — давление воды на глубине, обжимая скафандр, вытесняет всю кровь из тела в голову. Костя видел таких водолазов, когда не узнать, кто перед тобою, когда вместо головы раздутый сизо-багровый шар, когда глаза выдавлены из орбит, а губы, нос, щеки, уши — все наполнено кровью и безобразный шар этот лоснится от внутреннего напора.
Не успел Костя пережить гибель Лубенцова, как пришла другая страшная весть: в Карелии, вытаскивая со дна озера авиационную бомбу, подорвался мичман Кинякин.
Из госпиталя Костя вышел через полгода и сразу же был демобилизован.
Потом была долгая и мгновенная жизнь.
Константин Федотович Реутов сразу же узнал в подполковнике того давнего юного лейтенантика, к которому тридцать с лишним лет назад пришел он, демобилизованный матрос Костя Реутов. Офицер тогда строго отчитал его за то, что Костя явился в военкомат одетым не по форме, а по-граждански — в рубашке и костюме старшего брата.
Бывший лейтенант располнел, черты лица приобрели властность, дающуюся годами командования, как некий высший знак отличия от обычных смертных. Волосы у него поредели, но были еще без единой сединки и, как и тогда, тщательно расчесаны на пробор. По-прежнему, до блеска, были выбриты и щеки, сохранившие, несмотря на возраст, юношеский румянец.
По тому как входили и выходили из его кабинета подчиненные, чувствовалось, что аппарат военкомата работает четко, отлаженно, без перебоев и что подполковник является примером для подчиненных.
— Почему вы не пришли вовремя? — спокойно, но строго спросил военком.
— Работы очень много. Грипп свирепствует, половина шоферов заболело.
Подполковник развернул личное дело лейтенанта запаса Реутова Константина Федотовича. (Окончив автодорожный институт, Реутов стал офицером запаса.)
— Кем вы служили во время войны? Здесь записано — водолазом. — Подполковник поднял глаза на седого человека с тонким интеллигентным лицом и спокойными светлыми глазами.
— Водолазом, — подтвердил Реутов.
— Всю войну?
— Да. Вернее, с сорок второго.
Подполковник не мог понять: воевал, а наград не имеет. Странный какой-то случай. Вызывая к себе директора городской автобазы, в личном деле которого значилось, что он участвовал в войне, и которому надо было вручить Удостоверение участника Великой Отечественной, военком обнаружил, что в графе о наградах не значится ни одной награды. Сейчас, когда участники войны награждались юбилейной медалью «60 лет Вооруженных Сил СССР» и военкоматы готовили списки для представления к наградам, поднимали личные дела бывших фронтовиков, собирали справки о ранениях, документы о прохождении службы, вызывали к себе запасников, беседовали с ними, уточняли документы, факты, даты... он, военком, и обнаружил это странное «Личное дело» лейтенанта запаса.
— Да, да, в сорок втором. — Подполковник листал страницы. — Доброволец?
— Доброволец. Семнадцати лет пошел. — Константин Федотович смутился, получилось — вроде бы похвастал этим, и чтобы как-то сгладить это невольное бахвальство, пояснил: — Весь класс пошел, все мальчишки. Девятый «А», — зачем-то уточнил он.
Константин Федотович вспомнил, как всем классом ходили в райвоенкомат, как обивали порог. Они тогда думали, что все вместе и отправятся прямо на фронт и воевать будут в одном взводе, но их рассовали по разным родам войск — кого в пехоту, кого в танкисты, кого в авиацию, а он, Костя Реутов, попал в водолазную школу на Байкал. И только после войны узнал, что в живых из всего класса остался он да еще двое.
— Почему же ни одной награды здесь не записано? Здесь какая-то ошибка?
— Нет, — ответил Константин Федотович и слегка порозовел скулами, ему всегда было неудобно, когда речь заходила о наградах.
Он понимал, что действительно нелепо получается — всю войну был военным водолазом (сначала у Сталинграда доставал со дна Волги танки, орудия, затопленные катера, утопленников; потом на Ладожском озере — баржи, машины, оставшиеся на дне после «Дороги жизни»; потом на Севере доставал корабли, мины, торпеды и снова утопленников) — и ни одной награды.
О наградах он никогда не думал, не придавал этому значения, но вот сейчас слова подполковника подчеркнули всю странность положения, какую-то даже подозрительность ситуации.
— А что вы вообще делали на войне? Что делают водолазы?
Подполковник откинулся на спинку кресла, продолжая с привычной начальственной строгостью глядеть на Реутова сквозь стекла очков в модной оправе.
Подполковника заинтересовала эта необычная специальность на войне. Тысячи запасников у него: пехотинцы, артиллеристы, танкисты, кавалеристы, моряки, летчики, полковые разведчики — кого только нет! А вот водолаз один-разъединственный на весь город.
Подполковник с уважением относился к бывшим фронтовикам. Он сожалел всегда и сожалеет до сих пор, что самому не довелось побывать на фронте. Он тоже пошел добровольцем и тоже семнадцати лет, но только в сорок четвертом. Но пока учился в военном училище, война кончилась.
Константин Федотович смотрел на наградные планки подполковника — блестящие, широкие и длинные, сделанные по заказу, — понимал, что все это — юбилейные медали, и вдруг вспомнил, что там, на войне, делали они из этого плексигласа, который добывали на сбитых самолетах (немецких и своих), портсигары и наборные ручки для финок и что большим мастером по этому делу был мичман Кинякин, работящие руки которого не знали покоя.
И вдруг ему пришла мысль, что они с военкомом, пожалуй, ровесники, но какая незримая бездна разделяет их: у них были не только разные пути в этой, мирной, жизни, но были (и это, может, главное!) разные в той, военной.
И поэтому уже нехотя он ответил на вопрос военкома о том, что делали водолазы на войне:
— Корабли поднимали, «постели» ровняли...
— Постели? — подполковник приподнял брови. Едва заметная усмешка мелькнула за большими стеклами очков, а может быть, только показалось, и Реутов тоже усмехнулся, понимая, что действительно слово «постель» звучит нелепо в рассказе о войне.
— Это... место под водой. Под причал делается. На «постель» ряжи ставят, это — деревянные срубы. Ну, еще — топляки вытаскивали, слип ремонтировали...
— Что это — слип?
Константин Федотович объяснил, и по поскучневшему лицу военкома понял, что тот чем-то разочарован и вызвано это, им, Реутовым, и потому уже не стал рассказывать про мины, торпеды, взрывчатку, утопленников, подводные лодки, кессонку...
— Вы что, не женаты? — перелистывая «Личное дело», спросил подполковник. — Здесь не указано.
— Не женат, — подтвердил Константин Федотович.
Подполковник с легким удивлением взглянул на него, а Реутов сжал челюсти, чувствуя, как начинают гореть уши. Он не любил отвечать на этот вопрос, но в отделе кадров, в домоуправлении, в бухгалтерии — почему-то всегда и везде дотошно допытывались: женат он или нет. Как будто важнее этого вопроса в жизни и не существует.
— Чего ж так?
Константин Федотович понимал, что военком спросил по-товарищески, как мужчина мужчину, в общем-то не придавая, видимо, этому факту особого значения.
— Так получилось, — сухо ответил он. Подполковник взглянул на него и подумал: «Скажите какой! Эгоист, видать». Но тут же отогнал эту мысль. Он на службе, и эмоциям здесь не место! Надо быть объективным.
У самого подполковника были три дочки, теперь к взрослые, он был счастлив в семейной жизни и неприязнью относился к холостякам, особенно пожилым, считая их эгоистами, берегущими свою свободу.
«Что же с ним делать? — подумал военком. — К празднику Победы будут награждать раненых, еще не получивших наград. Работа в военкоматах началась уж давно: справки, розыски, архивы, заявления...»
— У вас, может быть, справки какие-нибудь сохранились? Об участии в каких-то боевых операциях, ранениях?
У Константина Федотовича чудом сохранилась сравка о награждении его медалью «За оборону Советского Заполярья». Когда всех награждали, он лежал в госпитале. И только перед самой демобилизацией, при оформлении документов, обнаружили, что медали он не получил, и ему выдали справку о награждении. С этой справкой он и отбыл домой.
— Покажите, — обрадовался подполковник. Он искренне хотел как-то помочь этому человеку.
Константин Федотович вспомнил, как тридцать с лишним лет назад эту самую справку он показывал тому самому подполковнику, тогда юному лейтенанту, и как он ответил: «Таких медалей у нас нет. Надо посылать в Москву, но теперь ими уже не награждают». И матрос Костя Реутов, радостный от-того, что демобилизован, забрал справку и побыстрее ретировался из военкомата, подальше от строгого лейтенанта.
Теперь подполковник, внимательно прочитав правку, рассмотрел печать и позвонил по телефону:
— Принесите мне статуты о награждении медалями.
Через минуту девушка в военной форме принесла большую папку, и подполковник стал листать. Константин Федотович видел напечатанное крупным шрифтом на лощеной толстой бумаге «За оборону Ленинграда», «За освобождение Вены», «За взятие Берлина». Наконец военком остановился на листе, где был напечатан статут о награждении медалью «За оборону Советского Заполярья». Читал он долго, внимательно, а Константин Федотович чувствовал неловкость этой проверки, вроде бы его в чем-то подозревают, и чтобы как-то отвлечься, водил взглядом по стенам, где висели портреты Героев Советского Союза, имена которых были знакомы еще с военных лет.
Подполковник оторвался от чтения и как-то непонятно взглянул на Реутова.
— Справка недействительна, — сухо сказал он.
— Почему? — Константина Федотовича кинуло в жар. Будто подделал он эту проклятую справку и теперь вымогает награду.
— По статуту медали. Вы пробыли на Севере до окончания войны меньше, чем положено для награждения.
Реутов растерянно пожал плечами. Всех награждали тогда. И Хохлов, и Дергушин награждены, а они вместе, в один день, прибыли на Север. И ему вот эту справку выдали. А теперь хоть со стыда провались.
— Мы отберем ее у вас, — холодно и каким-то усталым голосом сказал подполковник.
— Как хотите, — ответил Константин Федотович, сгорая от стыда и желая только одного — поскорее кончить это нелепое дело. Черт дернул его сунуться с этой справкой! И чтобы хоть как-то оправдаться (а зачем оправдаться — и сам не знал, просто неловко было перед военкомом), сказал: — Всех награждали.
— Что же вы не получили? — недовольно спросил подполковник.
Ему было жаль этого запасника, он понимал его состояние, но переступить букву закона не мог. Он охотно верил, что тогда, сразу после войны, награждали, не очень соблюдая статут, и, конечно, прав этот водолаз, что «всех награждали». Но это — тогда.
«В госпитале лежал», — чуть было не сказал Константин Федотович, но вовремя спохватился. Военком наверняка заинтересуется — почему. Недаром он уже спрашивал про справки о ранениях.
— Так получилось.
Подполковник остался недоволен ответом.
Он вручил Реутову Удостоверение участника Великой Отечественной войны, крепко пожал руку и, чтобы как-то загладить свою вынужденную педантичность, чтобы смягчить неприятное впечатление от встречи и сказать что-то ободряющее этому, видимо, совестливому человеку, добавил:
— Поздравляю вас, Константин Федотович, с наступающим Днем Победы!
— Спасибо. Вас тоже, — улыбнулся Реутов и облегченно вздохнул — кончилась пытка.
Подполковник взглянул на часы, было уже одиннадцать минут третьего, начался обеденный перерыв.
— Приходите на открытие памятника павшим. Девятого мая будем открывать, — пригласил военком.
Когда Реутов вышел, подполковник снова взглянул на часы, было уже пятнадцать минут третьего. Он достал из ящика стола пакет с бутербродами и нашумевший детектив, в котором было не дочитано несколько страниц. Этот детектив, который ему дали почитать на короткий срок, так увлек его, что он принес книгу даже на службу, желая дочитать в обеденный перерыв. Но сначала надо было все же покончить с этим водолазом. Военком любил порядок в деловых бумагах.
Подполковник снова открыл «Личное дело» Реутова и на миг вспомнил, чем запасник возбудил в нем интерес, когда он прочитал, что тот — водолаз. Посылая повестку, ему думалось, что специальность водолаза на войне связана с какими-то секретными заданиями, например, с высадкой подводного десанта в тыл противника или с раскрытием тайны какого-нибудь затонувшего корабля. А оказалось — они ровняли «постели». Подполковник усмехнулся этому термину. На мгновенье он вспомнил тонкое, будто сожженное какой-то внутренней болезнью лицо лейтенанта запаса с умными, все понимающими глазами и снова пожалел; что не удалось как-то отметить этого ветерана ради Дня Победы. Он немало знал фронтовиков, у которых не сохранилось справок о ранениях и которые не помнят номеров госпиталей, где лежали, не помнят номеров своих воинских частей, и он всегда помогал им, считал это своею первостепенной обязанностью: делал запросы в Центральный архив Министерства обороны СССР или в Архив военно-медицинских документов, наводил справки, требовал, напоминал... И был очень рад, если удавалось кому-то помочь, всегда был рад вручить бывшему фронтовику награду.
У этого же лейтенанта запаса не было ничего, даже справка и та оказалась недействительна. А жаль! Очень жаль, что этот ветеран награде не подлежит...
И подполковник взялся за книгу.
Закрыв последнюю страницу детектива, где все, как он и предполагал, окончилось благополучно для нашего разведчика, военком откинулся на спинку кресла, все еще переживая напряжение увлекательных и острых событий романа.
А Константин Федотович сидел в это время неподалеку от военкомата в небольшом скверике и курил сигарету. Как все же неловко получилось с этой справкой! Ну зачем ему теперь эта медаль! Никогда он о ней и не думал. Жив остался — вот высшая награда! Колосков умер в госпитале, Лубенцов задохнулся, Кинякин подорвался. А сколько ребят остались покалеченными после кессонки, с парализованными руками-ногами...
Вернулся он, когда фронтовики уже отгуляли, когда кончился дым коромыслом и солдаты уже привыкли к гражданской одежде. Домой, в деревню, он не поехал, остался у брата в городе. Старший брат обрадовался несказанно и все хвастал своей жене: «Во, Римка, гли-ко, братка мой — моряк!» А она розовела, смуглыми скулами, и глаза ее наливались темной водой. Гладкая жена была у хромого брата, не оголодала за войну, продавщицей при хлебе состояла.
Приезжала мать, звала в деревню — дом пустует, соседская девушка ждет. Костя не захотел возвращаться. Брат на уговоры матери говорил: «Да мы ему тут такую девку отхватим! Закачаешься! Лучшую в городе! Чего там Варька ваша — лаптем щи хлебает. Да за такого парня мы иль парикмахершу, иль продавщицу окрутим». Мать повздыхала-повздыхала, смирилась — отрезанный ломоть и второй сын. Уехала домой, тая обиду. А брат все просил, чтобы Костя не снимал матросскую форму, и водил его по своим дружкам и знакомым, хвастал: «Во братка мой, морячок. Всю войну наскрозь прошел, на дне морском все облазил». И подбивал Костю жениться, невест подыскивал.
Гулял Костя, забыв про бомбежки, про холодную глубину моря, про утопленников и мины. Но порою среди хмельного праздника, в который превратились первые дни возвращения, вдруг прошибал его жаркий озноб. Для всех война кончилась, для него не кончится никогда, поставила клеймо. Под пьяную руку рассказал Костя брату про свой недуг. Брат был потрясен, напился в тот вечер, плакал, стонал: «Нахлебался ты, братка, морского рассолу!»
Однажды ночью к Косте пришла Римка, брат был на заводе в ночную смену. Когда он отказался со злой удивленностью зашипела: «Да ты и вправду! О-о, значит, Генка не соврал. А я-то не поверила. Увлеклась, дурочка». Костя понимал, что врет она про увлечение. «Тварь! Курва! — думал он. — И как с ней Генка живет?» Но брату ничего не сказал. Днем, когда встречался с Римкой глазами, шея ее, как лишаями, покрывалась красными пятнами, губы ехидно поджимались. С того разу начала она сживать его со свету. Генка помрачнел и, отводя глаза, сказал как-то: «Ты, братка, не обессудь меня. Римка вон говорит, что стесняется тебя. Раздетой в уборную не пройти, понимаешь?» «Понимаю, — зло ответил он. — Подыщу вот место в общежитии и уйду», «Ты на меня сердца не имей. Я-то чо... я с милой душой. Женщина она ведь, говорит, что боится тебя. Одна с тобой ночью остается. Как-никак замужняя жена». «Потаскуха она у тебя, а не замужняя жена», — подумал он тогда, а вслух сказал: «Да не казнись ты. Уйду я. И сердца на тебя у меня нету». «Во и ладно, — обрадовался Генка. — Давай-ка промочим горло. У меня тут в заначке от нее есть...»
И пошла жизнь. Пролетела уже.
Одно время ударился он с тоски и безысходности в пьянство. Пил смертно. Но устоял на ногах, не пропил себя. Медленно выходил на поверхность жизни, как с большой глубины поднимался, с «выдержками», и алкоголь, как кессонка, не свалил его. Шофером стал первого класса. Видать, рассказы Лукича в госпитале оставили в душе след, и поманили Костю дороги. С Лукичом так и не довелось увидеться. Поначалу все откладывал, думал — успеется, а когда наконец решил навестить старого шофера, Лукича уже не стало — снесли на погост. До сих пор не может простить себе этого Константин Федотович. Ведь рядом жили, каких-то полсотни километров!
Исколесил он всю Сибирь. И в дальних рейсах глядя на землю свою родную, понял — жить надо! А был, был случай, когда пригнал он свою трехтонку в черемушник по-над Катунью, привез двустволку, зарядив ее как на медведя. «С двух стволов разом — и все!»
Усыпанная — листа не видно! — цвела черемуха, и хмельной горько-сладкий чад стоял в логу. В холодной белой накипи красовалась природа. Было зябко — когда цветет черемуха, всегда холодает. Как он удержался тогда! По самому краешку пропасти прошел, но устоял.
Дублетом саданул в голубое высокое небо, и долго осыпался черемуховый цвет ему на голову. И если бы кто увидел со стороны, подумал бы, что седеет он на глазах. А он и впрямь с той поры седеть стал, будто прикипели к волосам белые черемуховые лепестки.
Долго лежал он пластом на весенней земле, набираясь сил для новой жизни. Дал твердый зарок тогда — будет жить! За погибших. Они не простили бы ему, что кинул жизнь псу под хвост. Лубенцов сказал бы: «Трус!» А мичман отвернулся бы навсегда. Наложить руки на себя легче, чем по жизни пройти. Тут надо мужество, может большее, чем на войне...
А может, и мысль о племянниках-сиротах удержала? К тому времени внезапно умер брат, и надо было помогать Римме поднимать ребятишек. Забылась неприязнь к ней, да и Римма совсем другой стала — утишилась, перебесилась. Выучил племяшей, школу не дал бросить, поставил на ноги. И сам заочно кончил автодорожный институт, механиком автобазы стал, потом и директором. «Ты прислонись к людям, они помогут, всем миром подопрут. Без людей беда, паря, хушь в бою, хушь в жизни», — не раз вспоминал он слова Лукича. И прислонился он к людям. Работал яростно, до изнеможения, как под водой когда-то. А вечерами или учился или читал. Пристрастился к книгам, библиотеку собрал. В госпитале, когда он второй раз лежал, был них в палате тяжелораненый разведчик. Владлен. Уже год после войны валялся. Бывший студент-юрист. Он в госпитале учебниками обложился и говорил, что как на ноги врачи поставят, так в институт пойдет, учебу заканчивать. И повторял разведчик-студент: «Гибнут не уставшие, гибнут остановившиеся. Главное, от ветра голову не отворачивать». И Костя запомнил это крепко. Сцепив зубы, шел к своей цели, превозмогая отчаяние и боль одиночества. И — уцелел в движении. И понял: человек может гораздо больше, чем сам думает... Константин Федотович прикурил сигарету от сигареты. Опять вспомнил про справку. Тогда, в юности, он, конечно, с удовольствием навесил бы медаль на грудь. Ну нет так нет! Раз не положено, то чего и думать об этом. Можно и без медали. Не ради наград делал он свое дело на войне.
Но на сердце был горький осадок. Вспомнил, как однажды брат, в первые дни еще после демобилизации, спросил: «А чего ордена-то не наденешь!» «Нет их у меня». Брат не поверил: «Как нету! Такие муки вытерпел — и нету?» «Нету». «А я думал, у тебя вся грудь... На дно же морское лазил. Шутка сказать! — И, сожалеюще вздохнув, признался: — Уж больно мне хотелось твоими орденами похвастать. Утереть кое-кому нос. А то тут некоторые хвастают своими братовьями-фронтовиками»...
...В десять утра Константин Федотович стоял на новой площади и ждал открытия памятника павшим. Высокий, еще по-молодому стройный и подтянутый, тщательно выбритый, в белой свежей рубашке и в строгом темном костюме, с плащом через руку, с непокрытой седой головой, он выделялся среди возбужденной и праздничной толпы. Его тонкое интеллигентное лицо со светлыми, всегда таившими грусть глазами было задумчивым и сосредоточенным. Перед памятником, закрытым еще белым покрывалом, строились пионеры, в руках у них были горшочки с цветами. Парни и девчата постарше, в джинсах, стройные, красивые, спортивного типа, держали в руках венки. Сбоку памятника расположился духовой оркестр во главе с низеньким рыхлым дирижером, у которого на пиджаке сияло несколько солдатских медалей.
Пожилых, пришедших на открытие памятника, было мало — только кое-где стояли в толпе люди с орденами и медалями, больше было молодежи и среднего возраста людей, тех, кто войны не видел, кто знает о ней по фильмам, книгам, по школьной программе. «Помолодел город, — думал Константин Федотович. — Новая поросль вымахала».
Всеми приготовлениями к торжествам распоряжался молоденький подвижный лейтенант.
— Товарищи ветераны, просим вас занять почетные места! — в алюминиевый рупор объявлял он. — Пожалуйста, побыстрее. Проходите к памятнику.
Седые мужчины и женщины, смущенно улыбаясь, вытаскивались бочком из толпы, в одиночку или кучками шли к подножью памятника.
— Товарищи ветераны, прошу вас, прошу! — с вежливой настойчивостью повторял лейтенант.
Константин Федотович не считал себя ветераном. Однажды к нему на дом пришли пионеры. «Дяденька, у вас в квартире есть ветераны Великой Отечественной войны?» — вежливым голосом произнесла заученную фразу девочка с косичками, чистенькая, аккуратненькая, деловитая. «Нет», — ответил он, и только когда пионеры ушли, вдруг осознал, что ведь он — ветеран. И с облегчением подумал: как хорошо, что хоть и бессознательно, но ответил очень удачно. Дети — они любят героев, ордена на груди, рассказы о сражениях. Чем бы он мог доказать им, что был на войне? Но потом почему-то было нехорошо на сердце, и весь день обидно щемило в груди...
Лейтенант продолжал искать в толпе ветеранов и приглашал их к почетному месту. Небольшая группа начальства, стоявшая возле памятника, дружескими возгласами и взмахом руки приветствовала подходивших фронтовиков, здоровалась, поздравляла с Днем Победы. Все они были моложе седых ветеранов, у всех у них были черные шляпы-котелки и одинакового покроя темно-серые плащи.
Среди толпы на тротуаре, неподалеку от Константина Федотовича, стояла старушка в черном, видавшем виды мужском пиджаке и держала в сморщенной высохшей руке фотокарточку молодого парня. Фотография была довоенной, пожелтевшей. С нее, беззаботно улыбаясь, смотрел на мир форсистый паренек с ромашкой за ремешком сдвинутой на затылок фуражки. Он был еще не острижен, еще чуб не скатился мягкой волной под машинкой армейского парикмахера на призывном пункте, еще не успел он и силой налиться — подбородок нежный и тонкий. Видать, последняя перед призывом фотография и последняя в жизни.
Старушка молча показывала фотокарточку ветеранам, они вглядывались, вспоминающе морща лоб, извинительно пожимали плечами, отводили глаза от скорбно-спрашивающего взгляда выцветших глаз старушки. Константин Федотович сказал: «Прости, мать, не встречал» — и тоже отвел глаза, будто в чем-то виноватый.
— Бабуся, бабуся, не мешай, милая! — отодвинул ее в сторону лейтенант, энергично освобождая место для шествия колонны.
Стало накрапывать. Капли дождя ударяли в потертый пиджак старушки, пятнали его, влажно рябили материал. Константин Федотович поднял воротник плаща и пожалел, что не надел кожаной фуражки. Он поискал глазами укрытие и встал под голый еще тополь — все какая-никакая защита.
Дирижер взмахнул рукой, и грянул марш. Под этот марш кто-то разрезал ленточку, и покрывало медленно сползло, обнажив серую бетонную стелу, из которой выступали высеченные жесткие солдатские лица в касках. Они сурово смотрели каменным взглядом, будто спрашивая оттуда, издалека, помнят ли их, знают ли, как было трудно им, не даром ли все это было?
Седая женщина в орденах поднесла факел к железной воронке, и вспыхнул Вечный огонь. Все затихли, не спуская глаз с газового пламени.
Кто-то зычным, хорошо поставленным голосом читал речь, и усиленные микрофоном слова властвовали над площадью, над народом. Константин Федотович смотрел на старушку, которая тянула шею и, высвободив из-под черного, в горошек, платка дряблое большое ухо, старалась расслышать, о чем речь. Она прижимала к груди фотокарточку, возможно, единственную ее реликвию. Константин Федотович вспомнил тот далекий победный день и старика с чайником бражки, у которого сгорел сын-танкист, «преклоняя город Кенигсберг».
Тем временем началось возложение венков. Сначала возложило начальство, потом ветераны, пионеры, комсомольцы... Оставив венки у подножья памятника, школьники и спортсмены под команду лейтенанта строились в колонну.
Дождь, как назло, расходился. Многие пораскрыли зонты, устроители торжества заторопились.
Снова грянул марш.
Пионеры бойко прошагали мимо памятника и Вечного огня, за ними спорым и красивым шагом прошли спортсмены, а потом потянулись ветераны. Они не могли угнаться за резвой молодежью, но не хотели и отставать.
— Прошу, товарищи ветераны, прошу! — подгонял их лейтенант. Голос его был ласково-неумолим.
Ветераны сломали ряды, сбили шаг, одышливо хватая ртом воздух. Далеко отставший мужчина на протезе вышел из колонны, влился в толпу на тротуаре неподалеку от Константина Федотовича. Кто-то молодо засмеялся, смешок прошелестел по толпе и конфузливо сник.
За ветеранами протопала самостийная орава пацанов. На асфальте остались оброненные растоптанные цветы, окурки, конфетные обертки, лопнувшие воздушные шары — все то, что всегда остается после колонн.
Припустил дождь. Толпа стала редеть, расходиться. Стайка длинноногих девушек, накрытая полиэтиленовой прозрачной пленкой, с визгом и смехом пробежала мимо. «Люба, Люба, быстрей!» — кричали они кому-то в толпе. Услыхав имя, Константин Федотович захотел увидеть ту, которую зовут Любой, но не увидел, а в груди заныло, будто донесло горькое эхо далеких дней.
Оркестр яростно гремел:
Этот День Победы порохом пропах...
Когда у памятника поредело, Константин Федотович подошел ближе. Прибитые дождем цветы вяло обвисли, ленты намокли, потемнели, и некрепкая позолота надписей поползла.
Константин Федотович, всматривался в каменных солдат. Сквозь сетку дождя угловатые резкие черты смягчились, как бы ожили. Крайний слева с намертво спаянными челюстями, упрямым, почти злым выражением лица кого-то напоминал. Константин Федотович не сразу понял — Лубенцова. Будто Вадим надел каску, встал в строй солдат и теперь глядел оттуда, издалека, пристально и сурово. У солдата рядом с Лубенцовым было, что-то схожее с мичманом Кинякиным, а вон тот — вылитый Колосков, и даже кажется, что каменный ворот шинели трет ему тонкую неокрепшую шею...
— Здравствуй, Лубенцов! — тихо сказал Константин Федотович. — Здравствуй, Колосок! Здравия желаю, товарищ мичман! Я жив. Я помню вас, ребята, и всегда буду помнить, родные мои...
Оркестр гремел наперекор дождю:
Это праздник, это счастье с сединою на висках...
Коротконогий дирижер стал стройнее, даже величественнее. Он самозабвенно взмахивал руками, не замечая, что идет дождь, что по лицу стекают капли, будто слезы. А может, это слезы и были? На груди дирижера мокро блестели медали.
Этот день мы приближали как могли...
Молодые музыканты, сдвинув брови, не сводили глаз с вдохновенного лица дирижера, выдували из труб мощные набатные звуки вслед уходящим людям, и шаг людей стал короче, они оглядывались, кое-кто в нерешительности остановился. Было что-то возвышенное и гордое в звуках оркестра, который наперекор хлещущему дождю гремел литаврами, звал к себе, требовал, приказывал. И люди подчинились властной силе и красоте.
Начавшая было редеть толпа вновь стала густой. Приостановилось и начальство, недоуменно, даже с досадой поглядывая на дирижера. А лейтенант, было подскочивший к дирижеру и что-то сказавший ему, вдруг отступил как ошпаренный, и остался вместе со всеми.
Константин Федотович вдруг заметил мальчика лет десяти. Он стоял по ту сторону Вечного огня и, не моргая, широко раскрыв глаза, смотрел на пламя.
Лицо его плавилось, изменялось в горячем подвижном токе воздуха, то проясняясь сквозь прозрачно-дымные языки, то скрываясь в оранжевом мареве. Мальчик напряженно смотрел на огонь, хотел что-то понять, что-то постичь, осмыслить, и лицо его, то исчезающее, то возникающее сквозь колеблющееся пламя, становилось или по-взрослому суровым, или детски-беззащитным.