Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Льюис Элиот - Возвращения домой

ModernLib.Net / Современная проза / Сноу Чарльз Перси / Возвращения домой - Чтение (стр. 6)
Автор: Сноу Чарльз Перси
Жанр: Современная проза
Серия: Льюис Элиот

 

 


Кроме того, сказал мистер Найт, не следует мешкать. С этим надо покончить, пока война не вступила в более активную фазу; никто не знает, что произойдет через несколько месяцев, и любое недвижимое имущество в Лондоне может оказаться весьма неходким товаром.

Я всегда считал мистера Найта одним из самых загадочных и самых скользких людей, но такого поворота не ожидал даже от него; никогда еще он не проявлял такой практической сметки. Я пообещал через несколько дней выехать из дома и передать его в руки агентов.

– Не хотелось бы взваливать на ваши плечи и эту заботу, – сказал он, – но у вас широкие плечи… в некотором отношении.

Он умолк в нерешительности, словно не зная, завидовать мне или пожалеть меня. Я на него не смотрел, я не отводил глаз от огня, но чувствовал на себе его взгляд. Потом он сказал спокойно:

– Она всегда поступала по-своему.

Я молчал.

– Она слишком много страдала.

– Мог ли кто-нибудь сделать ее счастливой? – воскликнул я.

– Кто знает? – ответил мистер Найт.

Он старался утешить меня, но мне было горько, потому что этот единственный крик вырвался у меня помимо моей воли.

– Да обретет она покой, – сказал он.

На этот раз его тяжелые веки поднялись, и он посмотрел мне прямо в глаза своим грустным и проницательным взглядом.

– Позвольте кое-что сказать вам, – продолжал он, и слова стали срываться с его губ непривычно быстро. – Я подозреваю, что вы из числа тех, кто винит себя в чужих поступках. Человек есть человек, и он должен сознавать, как опасно не забывать плохое.

На мгновение голос его стал мягким, он явно любовался собой. И вдруг добавил резко:

– Прошу вас, не согнитесь под тяжестью этой вины.

Я не хотел и не мог открыть ему душу. Я взглянул на него, словно не понимая.

– Я говорю, о том, что вы вините себя в смерти моей дочери. Не позволяйте этой вине вечно давить вам на плечи.

Я что-то пробормотал. Он предпринял еще одну попытку:

– Как человек тридцатью годами старше, я могу сказать вам одно: помните, что время залечивает почти все раны, лишь само оно уходит безвозвратно. Но залечивает только в том случае, если вы сумеете сбросить со своих плеч бремя прошлого, если вы заставите себя поверить, что у вас есть жизнь, которую вы должны прожить.

Я смотрел в огонь и ничего не видел; по комнате снова поплыл запах лекарственного табака. Мистер Найт замолчал. Я подумал, что сейчас он уйдет.

Я сказал что-то о сдаче дома внаем. Но мистер Найт больше не интересовался деньгами; раз в жизни он попытался говорить откровенно – настоящее испытание для такого скрытного человека, – и это ни к чему не привело.

Мы сидели рядом еще много минут: их отбивали мерным тиканьем часы, и это был единственный звук в тишине комнаты. Когда я посмотрел на него, лицо его было потухшим и несчастным. Наконец, после довольно долгого молчания, он заметил, что нам тоже пора ложиться. Подойдя к лестнице, он прошептал:

– Если подниматься не очень медленно, то это немалая нагрузка на сердце.

Я предложил ему опереться на мою руку, и он стал осторожно, с трепетом переступать со ступеньки на ступеньку. На площадке он отвел глаза от двери, за которой лежало ее тело.

И снова прошептал:

– Спокойной ночи. Попробуем уснуть.

13. Нетронутая постель

На третью ночь, ничего не чувствуя и не ощущая, я вошел в спальню и зажег свет. С полнейшим безразличием снял покрывало со своей постели, потом взглянул на ее постель, аккуратно, без единой морщинки, застланную покрывалом, светло-зеленым в свете лампы; постель была не тронута с тех пор, как ее застелили четыре дня назад. И вдруг боль утраты потрясла меня, как судорога. Я подошел к ее постели и провел руками по покрывалу; слезы, которых я не смог пролить, давили изнутри на веки, стиснутые в неистовом припадке горя. Наконец-то оно овладело мною. Постель была без единой морщинки в свете лампы. Я опустился перед ней на колени, и волна за волной безумное горе затопило меня, заставляя хватать это мирно поблескивавшее в свете лампы покрывало, скручивать его, царапать, делать все, чтобы испортить, смять ее постель.

И вдруг между приступами горя я почувствовал странное облегчение. На будущей неделе нам предстояло пойти на обед к нашим друзьям. Будь она жива, она бы волновалась, требовала, чтобы я придумал какой-нибудь предлог, позволявший ей остаться дома, как мне приходилось делать уже не раз.

Затем отчаяние снова овладело мною. Я с горечью понял, что впереди уже ничего не будет; все было здесь, в это мгновение, сейчас, возле ее постели.

В этой душевной опустошенности я понял, что единственным утешением в такой утрате может быть мечта встретиться вновь в ином мире. Мой разум отказывал мне в этой иллюзии, в малейшей надежде на это, и все же я страстно взывал к ней.

Часть вторая

СОБСТВЕННОЕ ПОРАЖЕНИЕ

14. Беру почитать книгу

За окном, нежась в лучах сентябрьского солнца, два старика сидели в шезлонгах и пили чай. С моей кровати, которая стояла в палате на первом этаже одной из лондонских клиник, была видна часть сада до клумбы хризантем, пламеневших в тени, позади стариков. День был тихий, старцы попивали свой чай с умиротворенностью не оставленных без присмотра инвалидов; и мне было покойно лежать и смотреть на них, не испытывая боли. Правда, Гилберт Кук вот-вот принесет мне работу и к четвергу я должен быть на ногах; но, собственно говоря, я был совершенно здоров и мог лежать и бездельничать еще целые сутки.

Был вторник, а я лег в клинику в субботу днем. В течение двух лет после смерти Шейлы (шел сентябрь 1941 года) мне довелось быть на ногах больше, чем когда-либо в жизни, и боль в пояснице редко отпускала меня. Ко всему, в ближайшее время мне предстояло еще больше работы, а участвовать в заседаниях полулежа на диване, как бывало в особенно плохие дни, далеко не шутка. Кроме того, мой авторитет поневоле падал: в любом деле люди как-то меньше доверяют больному человеку. Поэтому я освободился на три дня, и доктор решил испробовать на мне новый способ лечения под наркозом. Хотя я в него не верил, оно как будто помогло. В ожидании Кука в тот день я молил судьбу пожалеть меня и избавить от боли.

Гилберт Кук вошел в сопровождении молодой женщины и буркнул что-то, представляя ее мне, но я не расслышал ее имени. Собственно, я сообразил, что не уловил его только спустя несколько минут, потому что сейчас же взял у него бумаги, помеченные «срочно», и углубился в чтение. Из вежливости мне пришлось переспросить. Маргарет Дэвидсон. Я вспомнил, что он уже упоминал о ней; это была дочь того самого Дэвидсона, о котором он говорил на Барбаканском обеде, и я еще тогда удивился, что Гилберт его знает.

Я взглянул на нее, но она отошла к окну, чтобы не мешать нам разговаривать.

Гилберт стоял у моей кровати, держа в руке пачку бумаг и забрасывая меня вопросами.

– Что они с вами делают? Сможете ли вы наконец появиться в приличном обществе? Вы понимаете, что должны пробыть здесь до тех пор, пока не станете снова человеком?

Я сказал, что примусь за свои обязанности в четверг. Об этом не может быть и речи, ответил он. А когда я объяснил ему, что намерен делать в тот день, он возразил, что, уж коли я настолько глуп, чтобы прийти на работу, все равно действовать следует иначе.

– Не всегда же это будет сходить вам с рук, – сказал он, тыча в меня большим пальцем, словно предостерегая.

Он стоял передо мной ссутулившись, полнокровное лицо его помрачнело. С тех пор как он пришел ко мне в отдел, он проявлял суетливую, почти материнскую заботу о моем здоровье и поэтому стал еще более бесцеремонным. Он разговаривал со мной с горячностью завзятого спорщика, как говорил, бывало, с Полем Лафкином. И делал это по той же причине: считал, что я добился успеха.

Работая под моим началом уже почти два военных года, Гилберт был свидетелем моего продвижения по службе и чутко прислушивался ко всяким закулисным разговорам. Он преувеличивал мои заслуги и то, что о них говорили, но, сказать по правде, я действительно завоевал определенную репутацию в этих могущественных, недоступных людскому взгляду сферах. Отчасти мне просто повезло – человек, столь близкий к министру, как я, невольно был на виду; кроме того, я действительно весь отдался работе, ибо жизнь моя, впервые с тех пор, как я стал взрослым, упростилась, ни о ком не приходилось заботиться и никакие тайные волнения не отвлекали меня.

Гилберту, который пришел в мой отдел вскоре после смерти Шейлы, я казался теперь важной персоной. Поэтому за глаза он стойко и смело отстаивал мои интересы, а в глаза говорил со мной весьма дерзко.

В четверг нам предстояло решить очередную проблему безопасности. В одном из «секретных подразделений» в то время несколько человек работали над проектом, в который никто из нас не верил; но они ухитрились окружить свою работу такой тайной, что вышли из-под нашего контроля. Я знал об их проекте, и им это было известно, но говорить со мной они не желали. Я сказал Гилберту, что мы можем потешить их самолюбие, стоит нам лишь проделать своего рода торжественный обряд: их попросят доложить свой проект министру, от чего они не могут отказаться; затем он расскажет все это мне, а в четверг мы с ними сможем хоть намекнуть друг другу на эту тайну.

Чиновники обычно прибегают к такой нехитрой тактике. Я упомянул об опасности доверять секреты людям с преувеличенным самомнением; это плохо для дела и еще того хуже для характера таких людей.

У окна послышался шорох. Я взглянул на молодую женщину, которая до сих пор сидела молча и неподвижно, и, к своему удивлению, увидел на ее лице такую улыбку, что на мгновение ощутил покой, почти надежду на счастье. Хоть остроумие мое было довольно банальным, улыбка зажгла ее глаза и чуть окрасила щеки; это была добрая, жизнерадостная улыбка, и она невольно привлекала.

До этой минуты я ее почти не замечал или скорее смотрел словно сквозь дымку, как смотришь на незнакомого человека, которого не рассчитываешь больше увидеть. А иначе я, конечно, обратил бы внимание на то, что у нее изящные черты лица. Теперь я присмотрелся к ней. Когда она не улыбалась, лицо ее могло показаться суровым, если бы не короткая верхняя губа, придававшая особую пикантность линии носа и рисунку рта. При улыбке рот ее становился большим и лицо утрачивало изящество; теперь оно дышало добродушием и здоровой жаждой счастья.

Я видел, какая свежая у нее кожа. Лицо почти не накрашено, только губы чуть-чуть. На ней было простое дешевое платье – такое простое и дешевое, что казалось, будто она надела его не случайно, а выбрала намеренно.

Она продолжала сидеть у окна, но улыбка постепенно угасла, и теперь вид у нее был нелепый, как у актера, который не знает, куда девать руки. Эта поза, одновременно небрежная и застенчивая, делала ее как-то моложе и более хрупкой, чем она была на самом деле. Я стал припоминать то немногое, что знал о ней. Ей, должно быть, около двадцати четырех, думал я, лет на двенадцать меньше, чем мне или Гилберту. Когда она снова засмеялась, откинув назад голову, то совсем не показалась мне хрупкой.

Я улыбался ей. Я начал говорить с ней и для нее. Я пытался найти хоть что-нибудь общее между нами. Она работала в Казначействе – нет, она не очень охотно говорила о своих сослуживцах и работе.

Знакомые в Кембридже – мы вспомнили несколько имен, но не более.

– Чем бы мне заняться завтра, – спросил я, – раз уж предстоит целый день лежать?

– Ничего не нужно делать, – сказала она.

– Я так не умею, – ответил я.

– Делайте то, что велит Гилберт. – Стараясь включить и его в наш разговор, она улыбнулась ему. Но потом снова обратилась ко мне и сказала решительно: – Вы должны отдыхать всю неделю.

Я отрицательно покачал головой; и все же между нами протянулась тоненькая ниточка.

– Нет, – сказал я, – только завтра я и могу насладиться покоем и почитать. У меня нет книг – что бы мне почитать, лежа в постели?

Она тотчас уловила мою мысль.

– Вам нужно что-нибудь легкое, – сказала она.

Нет, не серьезный роман, решили мы, и вообще не беллетристику, скорее, быть может, дневники и воспоминания, где можно порыться в поисках интересных фактов. Кто подошел бы больше всего: Беннет, Андрэ Жид, Амьель?

– Быть может, Гонкуры? – спросила она.

– Вот это прямо в точку, – ответил я.

Я спросил, как раздобыть эти дневники.

– У меня они есть дома, – ответила она.

И вдруг в воздухе повеяло опасностью, каким-то напряжением, обещанием. Мне не хватало уверенности в себе. Я хотел, чтобы она взяла инициативу в свои руки, подала мне знак, которого я ждал; она должна была сейчас сказать, что принесет книгу или пришлет ее мне, и я этого ждал. Но по тому, как она сложила руки на коленях, я почувствовал, что и она не уверена в себе.

Будь на ее месте Шейла, такая, какой она была, когда я впервые с ней познакомился, – это далекое воспоминание еще больше сковало меня, – она бы и не подумала о том, что в эту комнату ее привел Гилберт; безжалостно и наивно она бы тотчас объявила, что утром принесет книгу. Маргарет же не могла так поступить, хотя в их с Гилбертом отношениях не было, по-видимому, ничего определенного. Она была слишком хорошо воспитана, чтобы проявить инициативу так, как мне хотелось. Но, даже будь мы наедине, сделала бы она это? Она была не только слишком деликатна, но, быть может, и слишком горда.

Глядя на нее, – теперь она держала голову прямо, изучая меня глазами, – я понял, что у нее сильная воля, но уверенности в эту минуту не больше, чем у меня.

Напряжение разрядил Гилберт. Весело и бесцеремонно он заявил, что рано утром принесет в клинику книги. Вскоре после этого они ушли. Маргарет попрощалась со мной уже у самой двери, и, как только я услышал их шаги в коридоре, на меня вдруг нахлынуло счастье.

В луче заходящего солнца, совсем рядом с моей кроватью, танцевали пылинки. А я в полумраке сумерек упивался ощущением счастья, словно мог растянуть его, словно, переживая вновь и вновь этот миг взаимопонимания, возникшего между мною и этой молодой женщиной полчаса назад, я мог и дальше оставаться счастливым.

Несколько раз после смерти Шейлы глаза мои загорались при виде женщины, но это ни к чему не приводило, потому что я не мог освободиться от образов прошлого. Угрызения совести не притуплялись; возможно, и на сей раз меня ждет неудача. Но, подобно тому как старики не всегда и даже, пожалуй, не большую часть времени чувствуют себя старыми, так и человек, чья душевная бодрость нарушена, может забыть свои горести и лелеять надежду на освобождение. Я чувствовал себя вправе думать об этой молодой женщине так, словно и не встречал Шейлы, словно жизнь моя только начиналась.

Мне вдруг пришло в голову, что я никогда не мог припомнить свою первую встречу с Шейлой. Я помнил вторую нашу встречу, помнил и ее лицо с легкими морщинками, красивое и накрашенное – в девятнадцать лет она выглядела старше, чем Маргарет в свои двадцать с лишним. Да, я сравнивал Маргарет с ней, как всегда, когда моим воображением завладевала какая-нибудь женщина; мне, по-видимому, надо было убедиться в отсутствии сходства, увериться, что в той, о которой я посмел лишь подумать, нет ничего общего с тем, что мне так знакомо.

Так же сравнивал я и характер Маргарет с характером Шейлы. В-ней было достаточно задора, чтобы взволновать, но при этом она казалась мягкой, уравновешенной, добродушно веселой. Через час после ее ухода я уже мечтал о ней.

В тот вечер, лежа в постели, утонувшей в сумерках уходящего дня, я грелся в лучах неосознанной надежды; иногда в мои мысли острой тоской врывались образы прошлого, придуманного моей фантазией, а иногда то реальное прошлое, которого я боялся. Но я был счастлив надеждой на освобождение, как будто счастье с этой девушкой, которая только что ушла отсюда, целиком зависело от меня.

Пока же я был обречен на бездействие. Я еще сам не определил своего отношения к ней. Я могу не встречаться с ней и при этом испытывать лишь смутное чувство сожаления да упрекать себя в трусости.

В ту ночь я наслаждался безмятежным покоем, глубоко пряча свою надежду на счастье, как, бывало, ребенком я прятал сладости, храня их в уголке книжной полки, чтобы они были под рукой, когда захочется.

15. Предложение по секрету

Все же в ту осень я, как ни в чем не бывало, трижды приглашал Маргарет и Гилберта Кука вместе. Для меня эти вечера таили в себе какую-то неизвестность, какое-то невыразимое очарование, как всегда, когда ждешь решения своей участи, – так бывает после экзамена, результат которого сразу не знаешь. Встреча в баре, куда мы с Гилбертом пришли прямо с работы, а она уже нас ждала; сводки с фронтов в вечерних газетах; ночные улицы военного времени; полупустые рестораны, потому что в тот год из Лондона многие уехали; обеды, когда мы говорили о себе, так и не спрашивая того, что нас интересовало; одинокое возвращение в Пимлико темной ночью.

Однажды вечером в конце ноября Гилберт снова, уже в который раз, пошел со мной в мой клуб. В тот день мы, как обычно, продолжали говорить о нашей работе, полностью захватившей нас. После смерти Шейлы я почти ни о чем другом не думал; только о работе думал и Гилберт, страстный патриот, целиком поглощенный войной. К этому времени он уже приобрел сноровку и профессиональный жаргон государственных чиновников, с которыми мы работали. Наш разговор в тот вечер был типичным разговором двух чиновников. Я ценил его советы; он был упорен и вдумчив и в умении тактически мыслить превосходил меня.

Однако в одном вопросе наш разговор был не просто деловым. У Гилберта развилось наполеоновское честолюбие, но думал он не столько о себе, сколько обо мне. Он уже мечтал видеть меня у власти, сам довольствуясь ролью моего заместителя, наделял меня недремлющим коварством, которое когда-то замечал в Поле Лафкине, и читал тайные замыслы в самых невинных моих поступках. Трудно сказать, было ли то следствием или причиной, но любопытство его все прогрессировало, и я подчас чувствовал, что он за мной следит. Гилберт отличался редкой наблюдательностью. Он не задавал вопросов, которые задавать не полагалось, но зато обладал необыкновенной способностью вынюхивать всякие слухи. Я любил его, привык к его чрезмерной любознательности, но за последнее время она приняла просто болезненный характер.

Мы могли, например, откровенно беседовать о политике, не утаивая ничего друг от друга; но когда я как-то раз случайно упомянул об одном деловом разговоре с министром, в глазах Гилберта загорелся жадный огонек. Он уже прикидывал; как бы ему узнать, о чем мы говорили. Еще больше его интересовали мои отношения с непременным секретарем, сэром Гектором Роузом. Гилберт знал, что министр настроен ко мне доброжелательно, но не знал, как я собираюсь договариваться с Роузом. В любом деловом вопросе Гилберт без стеснения выспрашивал у меня о моих намерениях, но, выпытывая нечто личное, говорил только намеками. Он еще раз продемонстрировал свою потрясающую память, приведя случайное замечание, которое я обронил много месяцев назад о Гекторе Роузе, поглядел прямо мне в глаза своим смелым, многозначительным взглядом и умолк.

В тот вечер он захватил меня врасплох; когда мы поговорили о деле, он окинул взглядом бар, желая убедиться, что нас никто не слышит, и спросил:

– Вас очень интересует Маргарет?

Мне следовало быть осторожным, с ним – более, чем с кем бы то ни было.

– Она очень мила, – ответил я.

– Да?

– И явно умна.

Гилберт поставил свою кружку и воззрился на меня.

– И только?

– Некоторые женщины пожертвовали бы многим, чтобы иметь такую кожу и такое лицо, – сказал я и добавил: – А другие, наверное, заметили бы, что она не умеет как следует подать себя, ведь так?

– Не в этом дело. Вам она нравится?

– Да. А вам?

Гилберт помрачнел, лицо у него отяжелело так, что сразу стал заметен двойной подбородок; он уставился на маленький круглый стол, на котором стояли наши кружки.

– Я спросил вас не просто из любопытства, – сказал он.

И сердито принялся ввинчивать в ковер каблук ботинка. Ноги у него были сильные, но слишком маленькие для такого грузного человека.

– Извините, – сказал я, действительно испытывая неловкость, но продолжать говорить не мог.

– Послушайте, – раздраженно заметил он, – я боюсь, что вы держитесь от нее на расстоянии из-за меня. Это ни к чему.

Я пробормотал что-то нечленораздельное, но он продолжал:

– Я говорю совершенно серьезно. Она будет прекрасной женой кому-нибудь, но только не мне. Я удалюсь, независимо от того, нужно вам это или нет.

Он смотрел на меня свирепым непроницаемым взглядом человека, настойчиво желающего проникнуть в какую-то тайну.

– Вам интересно узнать, почему она не может стать моей женой? – И сам ответил: – Я бы слишком ее боялся.

Он начал этот разговор, намереваясь быть добрым не только ко мне, но и к Маргарет. Он не мог при виде одиноких людей оставаться в бездействии и невольно становился сватом. А ведь ему самому было уже под сорок, и он все еще ходил в холостяках. Этот грузный и крепкий человек ни в чем себе не отказывал; он бывал с женщинами, но легко расставался с ними и возвращался к еде, питью и клубам. Некоторые искушенные в житейских делах люди поспешили записать его в гомосексуалисты, но они ошибались. Удивительнее всего было то, что Гилберта гораздо лучше понимали люди менее искушенные; викторианские тетушки, которые и знать не знали о заблуждениях плоти, поняли бы его лучше, чем многие из его умудренных жизнью знакомых.

Если отбросить его чрезмерное любопытство, он и впрямь напоминал своих воинственных викторианских предков. Он был так же смел и так же добродушен; более того, он был сентиментален по отношению к друзьям; и в то же время, вероятно, не менее жесток, чем его предки. Его эмоциональные порывы были слишком сильны, а эротические – слишком слабы. Именно это делало его раздражительным и грозным, хоть и необыкновенно добрым, и заставляло избегать прочных связей с женщинами.

Сидя за столиком в баре, он продолжал объяснять мне, что боится Маргарет, потому что она очень молода. Она бы стала ждать от него слишком многого; ей никогда не приходилось идти на компромиссы с совестью; ей еще не доводилось мириться с обманутыми надеждами, и она обладает бодростью духа.

Но, будь она старше и дважды замужем, он бы еще больше боялся ее и придумал бы другую отговорку, не менее красноречивую и убедительную.

16. Туман над рекой

За неделю, прошедшую после разговора с Гилбертом, я дважды писал Маргарет, приглашая ее пойти куда-нибудь, и оба раза рвал письма. Но однажды в конце декабря я почувствовал, что больше откладывать не могу, и, стараясь доказать себе, что это не так уж важно для меня, попросил мою секретаршу позвонить Маргарет на работу.

– Если не застанете ее, не беспокойтесь, – сказал я. – Передавать ничего не нужно. Это не имеет ни малейшего значения.

В ожидании звонка я мечтал услышать ее голос, надеясь в то же время, что ее не окажется на месте.

Когда она ответила, я сказал:

– Вы случайно не свободны сегодня вечером?

Пауза, а затем:

– Свободна.

– Тогда заходите ко мне. Пойдем куда-нибудь.

– Чудесно.

Это прозвучало очень естественно, и все же, ожидая ее в тот вечер в моей квартире на Долфин-сквер, куда я перебрался после смерти Шейлы, я волновался, сам не зная почему. Это было не то волнение, которое обычно испытывает более молодой человек. Я мечтал о легком вечере; я надеялся, что смогу сделать его бездумным, что он не будет ни к чему обязывать ни меня, ни ее. Мне хотелось узнать побольше о ее прошлом, хотелось, чтобы первые неловкие минуты пробежали и все было хорошо.

Я нетерпеливо шагал по комнате, придумывая будущий разговор, и, как всегда в мечтах, он вел именно к тому, чего мне хотелось. Свет настольной лампы отражался в корешках книг, стоявших на белых полках; занавеси были задернуты; в комнате было уютно и тепло.

Мои часы показывали ровно семь, когда зажужжал звонок. Я отворил дверь; вместе с ней в комнату ворвался спертый воздух коридора. Щеки ее разрумянились от вечернего холода; она прошла впереди меня в гостиную и воскликнула:

– Как хорошо и тепло!

Она сняла пальто и села на диван, и тут оказалось, что нам труднее разговаривать, чем в те вечера, когда мы обедали втроем. Мы впервые были одни, если не считать нескольких минут в ресторанах, и слова словно застревали в горле. Новости, обрывки политических слухов падали тяжело, как свинец, и разговор, наперекор придуманному мной, то совсем замирал, то шел явно не туда. Я чувствовал, что она тоже заранее размышляла над тем, что мы скажем друг другу.

Она спросила о Гилберте, и вопрос ее прозвучал тускло, как будто она не раз мысленно повторяла его. Мне показалось, что наша беседа, вся из обрывков и клочков, неровная, как неумелое интервью, продолжается уже довольно долго, и я взглянул на часы, надеясь, что пора обедать. Оказалось, она не пробыла у меня и получаса.

Вскоре я встал и направился к книжным полкам, но тут же вернулся, подошел к ней и обнял ее. Прильнув ко мне, она что-то шепнула и прижалась губами к моим губам. А потом с улыбкой открыла глаза. Я видел красивую и четкую линию ее губ. Мы радостно улыбнулись друг другу, охваченные всепоглощающим чувством успокоительного облегчения.

Веки ее, казалось, отяжелели, но глаза под ними ярко сверкали; волосы упали ей на лоб; раскрасневшись, она начала смеяться и болтать. Восхищенный, я положил руки ей на плечи.

Лицо ее стало вдруг серьезным и напряженным, словно она делала над собой болезненное усилие, а взгляд испытующим. Она посмотрела на меня, но не умоляя, а как бы собираясь с силами.

– Я хочу спросить вас кое о чем, – сказала она. – Это очень важно.

После первого объятия все, казалось, шло так, как я себе и представлял. Она уступчива, мои мечты наконец-то осуществляются. Я был совершенно не готов держать ответ перед ней, женщиной, которой я почти не знал.

Мое лицо, по-видимому, выразило удивление и разочарование, потому что она воскликнула:

– Неужели вы думаете, что я хочу огорчить вас, сейчас, в такую минуту?

– Нужно ли это?

– Я должна спросить, не то будет поздно.

– Что именно?

– Когда вы были женаты на Шейле, – я почти не рассказывал о ней, но Маргарет говорила так, будто знала ее, – вы заботились о ней… я хочу сказать, вы оберегали ее все время. И это все?

Помолчав, я ответил:

– Почти все…

– Не многие могли бы такое выдержать, – сказала она. – Но меня это пугает.

Мне не хотелось говорить. На этот раз я долго молчал, потом сказал:

– Почему?

– Вы должны сами знать, – ответила она.

Ее голос звучал уверенно, твердо – она говорила откровенно и требовала откровенности от меня.

– Это не были настоящие отношения, – продолжала она. – Вы все время оставались где-то снаружи. И снова ищете того же? – Не успел я ответить, как она сказала: – Если так… – На глазах у нее сверкнули слезы. – Ужасно так говорить, но меня это не устраивает. – Все еще в слезах, она добавила: – Скажите мне. Вы ищете того же?

В свое время, на свой лад, я тоже пытался разобраться в своих намерениях. Мне было больно, обидно копаться в них в ее присутствии и для нее. Ответ родился еще медленнее, чем предыдущие, как будто его вытащили из меня клещами.

– Надеюсь, нет, – ответил я. И после паузы добавила: – Думаю, что нет.

Ее лицо просветлело, щеки снова разрумянились, хотя и не совсем еще высохли от слез. Она не заставила меня повторять мой ответ или объяснять его. Она приняла мои слова как договор. Ее настроение мгновенно поднялось, она снова выглядела очень молодой, глаза ее сверкали, она была счастлива этой минутой, и я разделял ее чувство.

Резким, насмешливым, но в то же время радостным голосом она заметила:

– Не удивительно, что все твердят о вашей способности четко формулировать свои мысли. – И, поглядев на меня, добавила: – Не думайте, что я вас тороплю. Я не хочу связывать вас ничем – кроме одного. Я думаю, что выдержу любые, самые запутанные отношения, как бы они ни сложились, но если вам нужен кто-то, кто не предъявлял бы к вам никаких требований, просто объект для доброты, тогда мне придется выйти из игры еще до ее начала. – Она улыбалась и плакала. – Понимаете, я никогда не была бы счастлива. Все было бы потеряно, я бы не выдержала.

Она погладила мою руку, и я почувствовал, что она вся дрожит. Я мог бы делать с ней все, что угодно, но она так разволновалась, что больше всего в этот вечер ей нужен был свежий воздух.

Мы отправились обедать. Медленно шагая по набережной, мы говорили мало и как-то рассеянно. Затемненный Лондон был окутан туманом. Мы шли обнявшись; когда она наклонилась над парапетом, глядя в темную воду набухшей Темзы, моя рука ощутила жесткий ворс ее пальто.

17. Дела в новогодний день

Когда я вошел в кабинет министра, утром первого января, он писал письма. Кабинет его не отличался величественностью: это была уютная комната с камином, окна которой выходили на Уайтхолл. Министр и сам, на первый взгляд, не был величествен: пожилой, неказистый, он всегда старался казаться скромным. Вне стен министерства он становился даже менее заметным, чем его собственные чиновники за исключением, правда, тех случаев, когда он сам хотел привлечь к себе внимание, бывая в Карлтон-клубе и в апартаментах лидера его партии.

Министра звали Томас Бевилл; это был хитрый, настойчивый, жизнерадостный старик; правда, хитрость его сочеталась с каким-то простодушием, и, чем ближе люди узнавали Бевилла, тем больше он их удивлял. Например, в то утро первого января 1942 года он круглым школьным почерком писал поздравительные письма всем знакомым, получившим правительственные награды.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23