– Это вопрос не первостепенной важности, – ответил Роуз, все еще не отрываясь от листка, – но в будущем над ним следует поразмыслить.
И ведь они действительно станут об этом размышлять – вот что забавно, подумал я.
– Ну, – сказал Роуз, ставя свою подпись, – теперь поговорим с Пассантом.
Когда Джордж вошел, у него на лице была робкая, почти заискивающая улыбка; казалось, он боится, что у самой двери ему сразу же подставят ножку. Сев на свободный стул, он продолжал все так же выжидательно улыбаться; и только когда он ответил на первый вопрос Роуза, его большая голова и плечи наконец водрузились над столом, и я, временно подавив беспокойство, стал его разглядывать. На лбу у него появились морщины, но не столько от тревог и волнений, сколько от бурно прожитой жизни. Переводя взгляд с Осбалдистона и Роуза на Джорджа, я видел на его лице следы переживаний и страстей, им неведомых, и все же рядом с этими более, сдержанными людьми Джордж при свете ноябрьского утра казался, как ни странно, более моложавым.
Беседу начал Роуз вопросом, что на сегодняшний день Джордж считает «самым полезным своим вкладом» в деятельность управления.
– Работа, которую я выполняю сейчас, самая интересная, – ответил Джордж, как всегда увлекаясь только настоящим, – но мы как будто добились неплохих результатов и с первоначальным проектом договора для «Тьюб Аллойз». – (То есть, с первыми административными планами по атомной энергии.)
– Не расскажете ли вы нам в общих чертах о своей прошлой работе, чтобы по ней можно было судить соответственно и о деятельности всего управления? – попросил безупречно вежливый Роуз. – Не забудьте, что наш коллега, – он взглянул на Осбалдистона, – не знаком с начальными этапами работы; его еще не было здесь в то время.
– Пожалуй, так действительно будет лучше, – бесцеремонно подтвердил Осбалдистон. – Хотя, по правде говоря, я с тех пор уже кое в чем поднаторел.
Все это начинало нравиться Джорджу, и он с удовольствием изложил историю осуществления планов по атомной энергии, начиная со времени своего прихода в министерство. Даже мне его память показалась чудом; у меня самого память была гораздо лучше, чем у многих, я был знаком с проектом не хуже его, но мне бы никогда не удалось так точно воспроизвести все обстоятельства и факты. Я чувствовал, что он производит впечатление на сидящих за столом, – мысль о том, что он может ошибиться в датах или событиях, не приходила никому в голову. Но говорил он немного слишком бодро и весело, и это меня тревожило. Отчасти дело было в том, что, в отличие от Осбалдистона, он выступал с открытым забралом; и, даже пойми он, что это не в его пользу, он все равно говорил бы в той же манере, тем же сердечным тоном, каким разговаривал со мной, когда мы впервые встретились лет двадцать пять назад на улице провинциального городка. Кроме того – и это еще больше меня обеспокоило, – он несколько переоценил наше участие в этой работе; в действительности наша роль была гораздо скромнее, чем ему казалось.
Джордж сиял и чувствовал себя непринужденно. Джонс, которому – я знал – он нравится, задал ему несколько вопросов о системе работы, – возможно, потому, что тут Джордж мог обнаружить свои самые сильные стороны. Ответы Джорджа отличались ясностью и трезвым взглядом на вещи. Мне казалось невероятным, чтобы столь здравомыслящие люди способны были его уволить.
Джонс закурил трубку, и к аромату хризантем присоединился запах табака; за окном сзади нас, должно быть, ярко сияло солнце: комната была залита светом. Роуз продолжал задавать вопросы: работа в настоящее время? Можно ли ее сократить? Один ответ был деловой, второй – опять чересчур бодрый и хвастливый, третий – четкий и правильный. Все это время Роуз был совершенно бесстрастен, только изредка молча кивал головой, за ним тотчас кивал и Джонс.
Затем с каким-то мечтательным видом заговорил Осбалдистон.
– Послушайте, – обратился он к Джорджу, – у всех нас вертится на языке один вопрос, который, мне кажется, лучше задать напрямик. Совершенно очевидно, что вы человек далеко не глупый, если можно так выразиться. Я не хочу вас обидеть, но, право же, большого успеха в жизни вы не добились, пока война не вытянула вас сюда, в Лондон, а вам уже в то время было сорок три. Нам все это представляется несколько странным. Почему так получилось? Можете вы объяснить?
Джордж уставился на него.
– По правде говоря, – неуверенно сказал он, – начинать карьеру мне было довольно трудно.
– Как и многим из нас.
– Дело в том, что я из очень бедной семьи.
– Держу пари, что моя еще беднее.
Осбалдистон не только не скрывал, но даже особенно подчеркивал свое происхождение. Именно по этой причине он и пытался более настойчиво, чем Роуз во время первой беседы три года назад, выяснить, почему Джордж лишен честолюбия.
– И, кроме того, – сказал Джордж, – у нас в школе все считали, что стать клерком у стряпчего – это ступенька вверх по общественной лестнице, и для меня даже чересчур высокая. Никто ни разу не сказал мне, если даже и понимал это, в чем я склонен сомневаться, что я мог бы достичь большего.
– В ваше время школы, наверное, были не те, что сейчас, – заметил Осбалдистон. – Но уже после школы вы свыше двадцати лет прослужили у Идена и Мартино – они, должно быть, и теперь не прочь взять вас обратно… Признаюсь, мне все-таки непонятно, почему вы не сумели сделать карьеру.
– Быть может, я интересовался ею меньше, чем другие, и привлекало меня сначала нечто иное. По-видимому, не представилось возможности…
– Обидно, – небрежно заключил Осбалдистон.
Они смотрели друг на друга непонимающе – молодой человек, который в любых условиях знал, как добиться успеха, и Джордж, которому все это было чуждо.
Осбалдистон сказал Роузу, что у него вопросов больше нет; с присущей ему педантичностью Роуз спросил Джорджа, не хочет ли он добавить еще что-нибудь. Нет, сказал Джордж, он полагает, что ему и так уделили достаточно внимания. А потом почему-то с достоинством и не к месту любезно добавил:
– Мне хотелось бы сказать, что я очень благодарен вам за проявленное ко мне внимание.
Мы прислушивались к доносившимся из коридора шагам Джорджа. Когда они смолкли, Роуз, все с тем же бесстрастным выражением лица, спросил ровным тоном:
– Ну, что вы о нем думаете?
Осбалдистон тотчас же весело отозвался:
– Во всяком случае, ничтожеством его не назовешь.
– Мне кажется, он отвечал неплохо, – заметил Джонс.
– Да. У него были свои взлеты и падения, – сказал Осбалдистон, – в целом он отвечал так, как и можно было ожидать. Он показал то, что мы уже знали: что человек он не без способностей.
Роуз молчал, а Осбалдистон с Джонсом согласились, что Джордж с его умом мог бы преуспеть на научном поприще. Если бы в свое время подготовился к конкурсным экзаменам, заметил Осбалдистон, то поступил, бы в колледж и сделал неплохую карьеру.
– А ваше мнение, Гектор? – спросил Джонс.
Роуз все еще молчал, сложив руки на груди.
– Быть может, и сделал бы, – отозвался он наконец. – Но дело, разумеется, не в этом. Он не молод, ему уже сорок семь, и, я готов признать, человек он далеко не заурядный. Я склонен думать, – добавил Роуз с каменным лицом, – что на сей раз решить вопрос не так-то просто.
Я сразу понял, что мне предстоит. Собственно, я понимал: это уже тогда, когда Роуз сидел, вежливо выслушивая мнения остальных и отделываясь молчанием. Ибо в конечном итоге решающее слово оставалось за ним. Мы могли советовать, спорить, убеждать; он прислушивался к разумным доводам, но решал сам. И хотя внешне все обстояло не так, хотя казалось, что обращается, он с нами как с равными, а не как с подчиненными, тем не менее у нас в управлении существовала такая же иерархия, как и в фирме Лафкина, и власть Роуза, в то утро, быть может, и не столь явная, была так же велика, как власть Лафкина.
У меня оставался единственный путь – противопоставить свою волю воле Роуза. Он был настроен против Джорджа с самого начала, и не в его характере было менять собственные суждения. Из этого единственного бесстрастно оброненного им замечания мне стало понятно, что он до сих пор убежден в своей правоте.
И все-таки, в известных пределах, он был справедливым человеком, и, собираясь с духом для спора с ним, я подумал, что смело могу рассчитывать на то, что он не станет упоминать о судебном процессе четырнадцатилетней давности; Джордж был оправдан, и этого достаточно. И конечно, ни у Роуза, ни у других не вызовут неприязни к Джорджу слухи о его слабости к женскому полу. По сравнению с тремя людьми, сидевшими со мной за столом в то утро, не многие могли бы похвастаться такой корректностью, деликатностью и объективностью, но это пришло мне в голову позднее.
– Нам бы очень помогло, – сказал Роуз, – если бы Льюис, который знаком с деятельностью Пассанта гораздо больше нас, изложил свою точку зрения. Мне бы очень хотелось, – обратился он ко мне, – чтобы у вас не возникло сомнений в том, что мы не полностью информированы.
Глядя на Роуза, я ринулся в бой. Вероятно, если бы речь шла не о Джордже, а о ком-нибудь другом, слова мои звучали бы более убедительно. Я волновался и вынужден был заставлять себя не выходить за рамки профессиональной терминологии.
Я описал его работу, пытаясь не преувеличивать ее значения, помня, что Роузу не понравится, если я не подчеркну также и свою собственную роль. Я сказал, что Джордж – человек огромной работоспособности. Правда, – я изо всех сил старался не перебарщивать – он не умеет безошибочно ориентироваться в обстановке с первой минуты, у него нет чутья на то, что можно и чего нельзя делать. Но зато он обладает двумя качествами, которые не часто сочетаются: вниманием к мелочам и вместе с тем умением аккуратно выполнить работу; определить перспективу, дать верный политический прогноз. Во веем остальном он не обнаруживает такой гибкости, как наши видавшие виды администраторы, но тем не менее сочетание присущих ему названных качеств – такой редкий дар, что Джорджа можно считать более ценным работником, чем любого из этих чиновников.
Я рассуждал вполне здраво, но голос мой звучал хрипло и несдержанно, и это ничуть не помогало силе убеждения.
– Мы очень благодарны вам, дружище Льюис, за этот рассказ. Очень, очень вам обязаны.
Джонс посасывал свою трубку; казалось, он нюхом уловил назревавший разлад.
– Я думаю, – сказал он, – что, если старина Пассант не останется у нас, он сможет вернуться обратно к своим стряпчим, и там ему будет не так уж плохо.
– У нас он имел бы в год на двести фунтов больше, – заметил Осбалдистон, – но, конечно, жизнь в Лондоне дороже.
– Окажем ли мы ему услугу, если оставим его? – размышлял Джонс. – Он, разумеется, человек незаурядный, как говорит Гектор, но много мы для него сделать не сможем при всем желании. Придется начать с должности столоначальника, а ведь ему уже около пятидесяти; в этом возрасте больше, чем на одну ступеньку, не подняться. Для человека с головой такое продвижение не бог весть что.
– Пусть не бог весть что, но его устраивает, – вырвалось у меня.
– Все это к делу не относится, – с несвойственным ему раздражением заметил Роуз. – Мы не обязаны определять, что для него хорошо и что плохо, и нас не должны беспокоить его желания. Он подал заявление, он имеет полное право претендовать на должность, и вот тут-то начинаются и кончаются наши обязанности. Нам предстоит решить, можем ли мы, исходя из его возможностей, рекомендовать его для продолжения службы. Я полагаю, – добавил он, снова вежливо, но все еще с ноткой строгости в голосе, – что задача эта и так далеко не проста и незачем вносить в нее сложности еще и психологического характера.
– Я, пожалуй, – сказал Осбалдистон, – не вижу причины достаточно основательной для отказа от его услуг.
– А вы, Гектор? – спросил Джонс.
– Не слишком ли вы все усложняете? – вмешался я, решив, что осторожность пора отбросить. – Перед нами человек несомненно одаренный, в этом мнении мы все единодушны. Никто не собирается предлагать ему какой-нибудь чрезмерно высокий пост. Обычно таких людей, как Кук, например, мы пропускаем без всяких раздумий. Неужели кто-либо из вас станет утверждать, что Кук способен принести хотя бы малую долю той пользы, что приносит Пассант?
– Я не хотел высказывать своей точки зрения, – медленно и плавно ответил Роуз Джонсу, – пока не услышу ваших мнений. Я все еще не намерен торопить вас, но, пожалуй, настало время и мне изложить ход своих мыслей. Что касается вашего вопроса, Льюис, то я не считаю, что мы слишком усложняем дело. Мы готовы отнестись к этому человеку со всей справедливостью, но в то же время не хотим подвергать неоправданному риску положение дел в нашем управлении. А сочетать оба эти стремления не так-то просто. Я склонен думать, что вы слегка, – не очень, но явно, – преувеличиваете умственные способности Пассанта, хотя и не отрицаю, что он обладает значительно более ясным умом, чем, например, Кук или даже большинство рядовых сотрудников нашего управления. Я, помнится, так приблизительно и говорил, когда впервые его увидел. С другой стороны, меня весьма смущает и то обстоятельство, что, оставляя его, мы идем на некоторый риск, от которого управление может потерять больше, чем приобрести. В конечном счете, оставив Пассанта, мы сохраним сотрудника, с одной стороны, значительно более способного, чем его коллеги, с другой – как совершенно уместно указали вы, Льюис, – значительно им уступающего. В то же время мы идем на определенный риск, разумеется, не очень серьезный и вряд ли реальный, но все-таки риск, которого нельзя не принимать в расчет, когда имеешь дело с человеком – я не хочу быть к нему несправедливым, но думаю, не ошибусь, если скажу, – обладающим сильным, своеобразным и, возможно, несколько неуравновешенным характером. И конечно, есть реальная вероятность, что в течение тринадцати лет, которые ему осталось прослужить до пенсии, такой человек не всегда будет вести себя безукоризненно. Не исключено, что и хлопот у нас прибавится. Может возникнуть какая-нибудь неприятность или недоразумение, что для нас было бы весьма нежелательно. По-моему, неразумно идти на такой риск ради сотрудника подобного ранга. Я определенно голосовал бы за Пассанта, если бы в нашей власти было назначить его на более высокий пост. Он из тех людей, что доставляют гораздо меньше хлопот в должности министра, чем в должности чуть выше рядового сотрудника административного аппарата.
– Да, – заметил Джонс, – к такому заключению вряд ли что-нибудь добавишь.
Пока оставалось сомнение, Осбалдистон был не менее осторожен в словах, чем Роуз. Теперь он отодвинул свой стул и заговорил подчеркнуто небрежно.
– Решено, – заявил он с таким видом, словно не намерен был больше терять время попусту. – Остается только пожалеть, что он не встретился нам молодым.
– Итак, с вашего разрешения, – сказал Роуз, – я доложу о нем комиссии именно в таком плане. Я пришлю вам черновик заключения. Я думаю указать, что с должностью столоначальника он справлялся вполне удовлетворительно, а в некоторых отношениях даже лучше, чем удовлетворительно; что он, нам представляется, по своим умственным способностям вполне соответствует требованиям, предъявляемым административному персоналу; но что, принимая во внимание его возраст и некоторые особенности характера, мы затрудняемся оставить его в постоянном штате управления.
– Быть может, лучше по-дружески посоветовать ему уйти самому, – сказал Джонс, искренне желая помочь Джорджу, – и не тратить время на апелляцию к комиссии. Все равно они ему откажут.
– Согласен, ответил Роуз.
Стараясь говорить спокойно и не повышать голоса, я принялся снова убеждать их, но Осбалдистон тут же перебил меня:
– Бесполезно говорить об одном и том же.
– Я тоже так думало, – отозвался Роуз.
И тогда я не выдержал. Я сказал, что они слишком любят людей посредственных, что общество, которое при назначении на государственные должности не идет на риск, обречено на гибель.
– Очень жаль, что нам не удалось убедить вас, Льюис.
Взгляд Роуза был холоден, но он вполне владел собой.
– Вы не отдаете себе отчета в собственных предубеждениях, – крикнул я.
– Думаю, дальнейшие разговоры бесполезны, пусть каждый останется при своем мнении. – Роуз вещал преувеличенно спокойно. – У вас больше опыта в подборе людей, чем у ваших коллег. Как вам известно, лично я часто руководствовался вашим мнением. Но вы же первый согласитесь, что непогрешимых людей не бывает. И мудрецы не застрахованы от заблуждений, как и все остальные, особенно когда вопрос касается их личных пристрастий.
Эта резкость, высказанная ледяным тоном, была первой и последней, которую он себе позволил. Затем, откинувшись на спинку кресла, он сказал сдержанно и ровно:
– На сегодня, я думаю, хватит. Большое-пребольшое спасибо вам всем за то, что вы не пожалели своего драгоценного времени. Спасибо, Джон. Спасибо, Дуглас. Большое спасибо, Льюис.
Позднее, у себя в кабинете, я смотрел на залитый солнцем Уайтхолл, а глаза мои застилала пелена гнева, тревоги, подавленности и горечи. Подобное состояние когда-то часто овладевало мною, я переживал его в самые тяжелые минуты. Но давно уже я не был так несчастлив.
Уйти от борьбы за власть было просто, сделал я это с легким сердцем и, как правило, не очень сожалел, когда видел, что власть захватывают осбалдистоны, которые стремятся к ней больше меня. Но в то утро, бессмысленно глядя на залитую солнцем улицу, я был несчастлив, потому что не обладал властью. Потому что тогда, и только тогда я мог бы помочь чем-нибудь Джорджу и таким, как он.
Люди, с которыми я вместе работал в министерстве, уверенные в своем нравственном превосходстве, позволявшие себе негодовать лишь там, где это было удобно и дозволено, – эти люди правили миром, эти люди в любом обществе находились наверху. Они были наделены добродетелями, которых не дано всем остальным. Я обязав был уважать этих людей, но в то утро я был против них.
45. Холодная гостиная
Уайтхолл был плотно окутан туманом; когда мое такси пробиралось по Бейкер-стрит, он стал немного рассеиваться, и можно было разглядеть огни в витринах магазинов. А к тому времени, как мы добрались до Риджент-парка, уже ясно видны были тротуары и сверкающие окна первых этажей. Я пытался подавить в себе трепет ожидания и был рад, что туман отгораживает меня от внешнего мира; я не чувствовал тряски такси, которое всегда ассоциировалось у меня со свойственными взрослому человеку бесконечными ожиданиями; мне было уютно, как в детстве, когда, за окном сереет зимний день.
Но каковы бы ни были мои ожидания, войдя в кабинет Дэвидсона, я удивился. Ибо Маргарет безмятежно улыбнулась мне, а Дэвидсон даже не поднял глаз: они были заняты какой-то игрой. На камине стоял чайник, чашки, тарелка со сдобными булочками, но чай в стакане возле Дэвидсона уже подернулся пленкой. Застыло и масло на булочках. Дэвидсон склонился над доской, лицо его, как всегда, поражало своей незаурядностью, несмотря на то, что он от напряжения открыл рот. Вначале я увидел только, что доска самодельная, похожая на шахматную, но не симметричная, и на ней было, по крайней мере по горизонтали, втрое больше клеток; кое-где виднелись пустые поля и западни. Отец с дочерью переставляли обычные шахматы, но у обоих было несколько лишних фигур и маленькие ящички, назначения которых я не знал.
Я взглянул на лицо Маргарет, и мне вспомнился вечер, когда, возвратившись домой в Челси, я увидел, что Шейла с болезненной сосредоточенностью не отрывает глаз от своих шахмат; воспоминание это не вызвало боли, оно было скорее приятным (полная противоположность страданиям Данте); в обществе человека, которого по-настоящему любишь, легко заглянуть туда, где когда-то был несчастлив.
– Маргарет говорила, что вы собираетесь зайти, – сказал Дэвидсон без всякого предисловия, бросил на меня взгляд исподлобья и снова уткнулся в доску.
– Всего на несколько минут, – заметил я, но Дэвидсон не обратил на мои слова никакого внимания.
– Вам придется сыграть с нами, – повелительно сказал он. – Втроем гораздо интереснее.
Оказалось, что Дэвидсон придумал эту игру в знак протеста во время войны 1914-1918 годов; он и его друзья были тогда убежденными пацифистами. Насколько я мог судить, наблюдая за ходом этой игры, пока мы все трое хранили молчание, она была сложной, но стройной и четкой, потому что ее создатель обладал логическим мышлением. Дэвидсону хотелось объяснить мне ее во всех тонкостях, и его раздражало, что я не проявлял к ней должного интереса. Я даже не обратил внимания, подчеркнул Дэвидсон, на названия сторон. Они назывались «бывшие» и «обманщики». Дэвидсон командовал «бывшими»; он набрал их офицеров из своих союзников, коллег и учителей, ибо умел с присущей ему суровой честностью быть справедливым в своих оценках. Другая сторона состояла из людей, внушавших ему непреодолимое отвращение; среди них были Д.-Х.Лоуренс, Юнг, Киркегаард, а различные интеллигенты из католиков и искусствоведы левого направления составляли генералитет.
Я не настолько разбирался в этой игре, чтобы намеренно проигрывать, и понял лишь, что Дэвидсону она никогда не надоест.
Я не знал даже, хочет ли Маргарет нарушить этот тихий семейный уют.
В эту минуту она начала атаку на одну из фигур Дэвидсона, которая изображала всем нам знакомого философа.
– Уж ему-то нечего делать на твоей стороне, – сказала Маргарет.
Дэвидсон анализировал план атаки.
– Почему же? – спросил он безучастно.
– Он намерен примкнуть к другой партии – по крайней мере так утверждает ректор.
– Этот ректор, – заметил Дэвидсон, все еще раздумывая над очередным ходом, – порядочный, хоть и не первоклассный, лгун.
Наконец он нашел способ защитить фигуру и мог включиться в разговор.
– Его (философа) так же трудно обратить в другую веру, как и меня. Он достаточно здравомыслящий человек.
– И это все, что ты можешь о нем сказать?
Дэвидсон улыбнулся; ему нравилось, когда дочь подтрунивала над ним; чувствовалось, что когда-то, а возможно, еще и теперь, ему нравилось, если над ним подтрунивали женщины.
– Этот человек всегда был достаточно здравомыслящим, – сказал он.
– Откуда ты знаешь?
– Я не помню, чтобы он когда-либо сказал какую-нибудь чепуху, – ответил Дэвидсон.
– Но вы все говорили одно и то же, – заметила Маргарет. – Интересно, как вы различаете друг друга?
Я впервые видел ее рядом с отцом. Она часто говорила мне о нем, но я никогда не слышал, как она говорит с ним; а теперь я слушал ее веселый голос и видел, что она истинная дочь своего отца. Хотя в этом не было ничего необычного, я удивился.
По правде говоря, ей очень не нравилось то, во что верили отец и его друзья, и еще того более – то, во что они не верили. Еще с детских лет она была горячо убеждена, что при подобном восприятии жизни из их поля зрения ускользает все, что делает человека отвратительным или прекрасным.
И хоть мне было не по себе, потому что я думал только о том, как бы поговорить с нею наедине, видя ее рядом с отцом, я не мог не заметить одного: она им гордится. Ее рассуждения были скорей похожи на его, чем на мои, да и самообладание в каком-то смысле тоже.
Стараясь прикинуть, когда же все-таки закончится эта игра, я заметил и еще кое-что: она обижена за него. В отличие от своих друзей, он, самый яркий из них в молодости, имел меньше успеха, чем мог бы рассчитывать. Он не создал ничего значительного, не стал он и таким критиком, какими сделались некоторые из них. Сам он не питал никаких иллюзий на этот счет, но нередко, как догадывалась Маргарет, от этого страдал; страдала и она. Ей невольно приходило в голову, что, будь она мужчиной, она была бы сильнее его. Этот ее протест, порожденный их духовной близостью или обостренный ею, был слишком глубок, чтобы я с первого же раза мог его разглядеть. Мне она казалась такой же, какой представлялась другим, а другим она представлялась такой, какой была на самом деле; щедрая в любви, она черпала радость в заботах о тех, кого любила, – все это верно; но одновременно воля ее была не менее сильна, чем воля ее отца или моя, и при случае она ни на йоту не уступала ни мне, ни ему. Отсюда вытекали многие свойства ее характера, с которыми она сама упорно боролась.
Игра продолжалась. Маргарет часто посматривала на меня, а потом внезапно, словно набравшись наконец храбрости, сказала:
– Мне нужно минутку поговорить с Льюисом.
Был ход Дэвидсона, и он чуть раздраженно кивнул в знак согласия. Я сейчас же вышел вслед за Маргарет в холл, откуда она повела меня в темную гостиную, освещенную только проникавшим сквозь туман тусклым светом уличного фонаря; в комнате было холодно, но ее щека, когда я коснулся ее рукой, пылала, и я почувствовал, что и мое лицо горит. Она включила свет, посмотрела на меня и, хотя мы были совершенно одни в этой длинной комнате, да и во всем доме, не считая Дэвидсона, сказала шепотом:
– Не тревожься.
– Легко сказать.
– Нет, сказать это не легко.
Она словно стряхнула с себя оцепенение. Она смотрела прямо на меня, не то улыбаясь, не то с гримасой боли.
– Говорю тебе, – воскликнула она, – тревожиться не надо!
Я попытался что-то ответить.
– Ты мне веришь? – вскричала она.
– Хочу верить.
– Можешь верить, – устало произнесла она, а затем твердо добавила: – Я это сделаю. – И продолжала: – Да, я скажу ему.
Мы стояли в углу холодной комнаты. На мгновение я ощутил восторг, потом почувствовал, что тоже устал. Это была усталость, которая наступает после томительного ожидания, когда у человека уже притупляются чувства; внезапно приходит хорошая весть, и, охваченный радостным волнением, человек испытывает от усталости такое головокружение, что не в силах даже прочесть письма. Я чувствовал, что счастье омыло мое лицо, сняв с него, словно губкой пену, все заботы. Я видел ее лицо, тоже омытое счастьем.
Обнявшись, мы стояли молча; потом я увидел, что она думает о чем-то еще, под спокойствием зрела тревога.
Она сказала:
– Я поговорю с ним. Но ты должен немного подождать.
– Я больше ждать не могу.
– Тебе придется потерпеть, один только раз.
– Нет, я хочу, чтобы ты сделала это сейчас же.
– Невозможно! – воскликнула она.
– Так нужно.
Я схватил ее за плечи.
– Нет, – сказала она, глядя на меня: она знала мои мысли? – Я не хочу, чтобы ты говорил с ним, это нехорошо. Обещаю тебе, все произойдет очень скоро.
– Но чего же ты ждешь?
К моему изумлению, она ответила, совсем как одна из ее тетушек, резким и циничным тоном:
– Сколько раз я говорила тебе, – сказала она, – что если ты намерен причинить кому-нибудь боль, то незачем старательно выбирать для этого более удобное время. Я всегда говорила тебе, – продолжала она тем же тоном, – что, пытаясь быть добрым, ты причиняешь еще большую боль. Что ж, слова не должны расходиться с делом.
Она зашла в тупик, не могла заставить себя сказать Джеффри правду; ей не хотелось даже огорчить его. По какой-то иронии судьбы причина этого была не менее прозаична, чем те, которые время от времени определяли и мое поведение. Оказывается, Джеффри предстояло через две недели сдать квалификационный экзамен. Оказалось также, что Джеффри, всегда такой уверенный и спокойный, на экзаменах очень волнуется и теряется. Она считала себя обязанной хотя бы помочь ему, позаботиться о нем в последний раз; это означало раздвоение, что для нее было равносильно оскорблению, это означало бездействие, что для нее было равносильно болезни, – и все же не позаботиться о нем именно тогда, когда он был так чувствителен к ударам, – нет, так поступить она не могла.
– Что ж, если тебе непременно нужно… – наконец согласился я.
Она вздохнула с облегчением, она наслаждалась им.
– Скоро все будет позади, – сказала она. Потом, словно осененная неожиданной мыслью, воскликнула; – А теперь я хочу кое-что сделать.
– Что именно?
– Я хочу, чтобы мы пошли к папе и обо всем ему рассказали.
Ее щеки и виски порозовели, глаза сверкали энергией она гордо расправила плечи. Маргарет повела меня обратно, шаги ее взволнованным эхом отзывались в пустом холле; наконец мы распахнули двери кабинета, где ее отец, опустив на грудь свою красивую голову, с напряженностью математика не отрывал глаз от доски.
– Мне нужно кое-что сказать тебе, – заявила Маргарет.
Он ласково, но довольно безучастно хмыкнул.
– Тебе придется выслушать. Не писать же мне об этом письмо!
Он нехотя поднял на нас свои умные, блестящие, светонепроницаемые глаза.
– Если уж ты намерена прервать игру, – сказал он, – то я надеюсь, это будет не зря.
– Ну так вот: мы с Льюисом хотим пожениться.
Дэвидсон смотрел на нас с недоумением. Он, казалось, и не подозревал, о чем мы решили сообщить ему, с таким же успехом она могла рассказать ему, что видела бронтозавра.
– Вот как? – спросил он. И вдруг расхохотался от души. – Да, пожалуй, ты имела основание прервать игру. Никак не могу сказать, что это известие не представляет интереса.
– Я еще не сказала Джеффри, – объяснила она. – Не могу сейчас. Не знаю, отпустит ли он меня.
– Придется отпустить, – заметил Дэвидсон.
– Это может быть трудно.
– Я всегда считал его более-менее цивилизованным человеком, – ответил он. – В конечном счете в таких вещах ведь выбирать не приходится.
Она бы предпочла, чтобы отец не был так безразличен; но раскрыть ему эту тайну все равно было приятно – хоть что-то сделано. Она радовалась, что теперь чьи-то глаза могли видеть нас вместе.
На этот раз Дэвидсон не спешил отвести взгляд; с острой, критической, оценивающей улыбкой он смотрел на нее, потом перевел взгляд на меня.
– Я очень рад, – сказал он.
– Вас ждут кое-какие неприятности, – сказал я. – Мы многим доставим пищу для досужей болтовни.
– Ну и пусть болтают, – равнодушно отозвался он.