Все годы моего брака, более несчастливого, чем у нее, меня не покидала мысль о том, что, вернувшись вечером домой к Шейле, я испытаю чувство морального удовлетворения, – иного вознаграждения я не знал. И я был уверен, что и Маргарет, единственным утешением которой в ее безрадостном замужестве был ребенок, тоже знала лишь чувство душевного покоя. Оно охватывало ее при первом взгляде на ребенка, когда она возвращалась домой после нашего свидания. Оно не то чтобы стирало воспоминание о нашей встрече, но делало его нереальным, хоть и восхитительным.
Мне предстояло разрушить эту иллюзорность. Я не хотел этого делать; между нами царила гармония, которая, казалось, была не подвластна времени; мы могли продолжать наши разговоры более безмятежные, чем в самом идеальном браке, когда не мешают ни телефонные звонки, ни голоса детей. Но мое желание было слишком велико; так продолжаться не могло.
И вновь я мучительно искал слова.
– Я сказал тебе, – начал я, – что со мной происходит то же самое; это правда, но есть и разница.
– Да? – нерешительно спросила она; в голосе ее было сомнение.
Я продолжал:
– Когда мы были вместе, ты была права, а я ошибался.
– Это неважно.
– Важно, потому что теперь все иначе. Надеюсь, я изменился; во всяком случае, я знаю, что желания мои изменились.
Ее глаза блестели так, как бывало, когда она сердилась. Она ничего не ответила.
– Я хочу для нас того, чего всегда хотела ты, – сказал я.
– Вот уж не думала, что услышу от тебя такое! – радостно воскликнула она, но тут же голос ее упал.
– Но ведь изменилось и еще кое-что, – сказала она. Она взглянула мне прямо в глаза и спросила: – Ты уверен?
Меньше чем за мгновение ее настроение метнулось от радостного восторга к горечи и стыду, потом – к тревоге за меня.
– Нет, – воскликнула она, – беру свои слова обратно, я не должна была этого говорить. Не будь у тебя уверенности, ты бы этого не сказал.
– Я знаю, чего хочу, – повторил я. – Я же тебе сказал: надеюсь, ибо в этом нельзя быть уверенным, что я изменился, очень трудно разобраться в самом себе и в своей жизни.
– Забавно слышать это от тебя.
Настроение ее снова изменилось – теперь она улыбалась ласково и насмешливо. Она хотела сказать, что сама обычно копалась в собственных переживаниях, а теперь обнаружила эту склонность и у меня. Столь разные в остальном, мы в этом были похожи. Возможно, именно здесь, и только здесь, каждый из нас находил вторую половину своего «я».
– Раза два-три, – сказал я, – я обнаруживал, что жизнь моя делала неожиданные повороты, ставя меня перед совершившимся фактом. Когда-то мне казалось, что я хорошо знаю те скрытые внутренние силы, которые направляют мои действия, но теперь все это представляется мне более загадочным, чем когда-либо. А с тобой не так?
– Может быть, – задумчиво сказала она и добавила: – Если это так, то становится страшно.
– Вот это-то и заставило меня взбунтоваться…
На мгновение я запнулся.
– Взбунтоваться против чего?
– Против моей собственной натуры; во всяком случае, против тех ее качеств, которые причинили нам обоим столько горя.
– Не один ты в этом виновен, – сказала она.
– Конечно, – ответил я. – Я и не думаю брать на себя всю ответственность, я беру только свою долю.
Мы замолчали; наступила тягостная пауза из тех, что иногда охватывают нас после обоюдного откровения или в разгар ссоры.
Потом она заговорила ласково и, судя по всему, рассудительно:
– Если бы даже мы могли начать все сначала, ты оказался бы в довольно глупом положении. Особенно в глазах тех, кто знает нашу историю.
Я кивнул.
– В лучшем случае они восприняли бы происшедшее как редкостную глупость, – повторила она.
– И у них были бы для этого основания, – ответил я.
– Тебе не часто приходилось попадать в глупое положение? Ты себе представляешь, насколько это унизительно? Особенно когда люди считают тебя таким умным и положительным.
– Как-нибудь переживу, – ответил я.
– Все это может оказаться не очень приятно. – И продолжала: – Те, кто к тебе расположен, будут винить во всем бедняжку Шейлу, а те, кто тебя не любит, станут говорить, что и раньше замечали за тобой кое-какие грешки и вот теперь ты проявил себя во всей красе.
– Враги чаще правы, чем друзья.
– Нет. Такие изречения на первый взгляд кажутся глубокомысленными, а на самом деле грош им цена, – ласково сказала она.
Кафе почти опустело, пора было расставаться и нам. Резким серьезным тоном она заметила:
– Возможно, ты прав, важно не то, что о тебе подумают. Ты просто не умеешь быть плохим – вот что важно.
– Я совершал и дурные поступки, – сказал я.
– Но разве они идут в сравнение с тем, что тебе предстоит совершить?
– Ничто не может быть хуже моего прежнего поведения по отношению к тебе, – сказал я.
– А раз так, значит, ты и сам понимаешь, чего хочешь от меня.
Я понял – я заставлял ее причинить горе другим, поступить вопреки ее натуре и убеждениям.
– Думаешь, я не отдаю себе в этом отчета?
– Просто я была не очень уверена, – ответила она.
Но хотя слова ее звучали трезво и обыденно, вся она, да и я тоже были как будто окутаны дымкой счастья. По какой-то странной ассоциации мне вспомнился вечер, когда Лафкин, в расцвете своего могущества, поведал мне о своей романтической мечте провести остаток жизни в Монако. Она тоже говорила о будущем, которого в глубине души не надеялась дождаться. Обычно она была более откровенна в проявлении своих чувств, чем я; на этот раз все было наоборот. Вся она – ее лицо, кожа, глаза – дышала счастьем, но то было счастье, навеянное мечтой.
Я не сомневался, что, расставшись со мной, она еще раз мысленно услышит каждое мое слово.
Она опять заговорила ласково, рассудительно, задушевно:
– Если бы мы начали все сначала, я бы вечно боялась за тебя.
– Я не могу иначе…
– Ты должен понимать, – продолжала она, – да ты и сам только что об этом сказал, что значит для меня вернуться к тебе. Ты берешь на себя большую ответственность, чем может выдержать человек. Представь, что все пойдет не так, – день ото дня тебе будет тяжелее и тяжелее, боюсь, ты будешь чувствовать себя обязанным нести свой крест до конца.
– Тебе нечего особенно бояться, – ответил я.
– Все равно буду, немножко.
Озаренные стоявшей на столике лампой, мы говорили честные слова, а в мечтах уносились все дальше в необъятные просторы счастливого будущего. И мечты наши уже не имели ничего общего с честными, полными сомнений словами.
41. Конец эпохи
После второго нашего свидания и прежде, чем мы успели придумать, как увидеться в третий раз, нам довелось встретиться на людях: нас пригласили на свадьбу. Свадьба эта сама по себе была фактом весьма любопытным: увидев приглашение, я почувствовал себя одураченным. Праздновали событие, которое состоялось втайне от всех несколько недель назад, – брак Гилберта Кука с Бетти Вэйн.
Когда я шел по набережной к дому возле Уислера, который они сняли, – в те годы его можно было снять на один вечер, – настроение у меня было приподнятым: я увижу Маргарет, и в то же время я испытывал легкую грусть, созвучную осеннему вечеру. Было тепло, моросил мелкий дождь, и опавшие листья на тротуаре скользили под ногами. Пахло сыростью; такие осенние вечера таят в себе больше чувственных обещаний, чем вечера весны.
Я не очень задумывался, над судьбой Бетти и Гилберта. Когда я впервые услышал эту новость, она задела меня за живое: почему Бетти сама не призналась мне? Впрочем, подумал я, быть может, она и намекала мне на это год назад или больше; именно это она, наверное, имела в виду, когда призналась, что у нее есть возможность устроить свою жизнь. Следовало ли мне сказать ей, что, по-моему, этот брак не сулит счастья? Она так проницательна, что и без слов поняла бы мою мысль. Вместе с тем я прекрасно знал, что людям проницательным и прозорливым, если они, подобно ей, несчастны, неустроенны и одиноки, свойственно заблуждаться не меньше, если не больше, людей простодушных.
И все же, когда я шел на свадьбу и сквозь туман мерцали огни окон, мне в голову лезли совсем другие мысли, словно этот брак был воплощением какого-то неотвратимого финала. Он казался мне порождением времени, концом эпохи. Я так давно знал их обоих, а с Бетти мы были знакомы почти двадцать лет. Мы видели, как проходила наша юность, как мельчали дела, за которые стоило драться, как становились более земными наши мечты. Судьбы наши переплетались: мы видели друг друга в пору жизнерадостной юности и в последующие годы; время от времени в бедах мы помогали друг другу снова встать на ноги. Теперь мы представали друг перед другом без прикрас и масок, когда наконец обнажился самый остов наших характеров.
Жизнь тридцатых годов, а потом и жизнь военных лет прошла. Почему-то после замужества Бетти звонок прозвонил громче и дверь захлопнулась более плотно, чем после любого поворота судьбы других дорогих мне людей, – из-за нее, которая была мне просто товарищем, которую я любил спокойной любовью друга.
Первым, кого я увидел на этой свадьбе, был старик Бевилл; он стоял у подножия лестницы, пил шампанское и болтал с хорошенькой девушкой. Комнаты внизу были полны гостей, и мне пришлось проталкиваться наверх, чтобы добраться до главного источника всего шума. Бевилл, когда я проходил мимо него, сказал, что Гилберт с женой наверху.
– Я все время с интересом ждал, когда наш приятель наконец сдастся. Вы знаете, Льюис, я женат уже сорок восемь лет. Есть над чем поразмыслить.
Старик сиял от выпитого шампанского и общества молоденькой девушки. Он принялся рассказывать об отце Бетти Вэйн.
– Мы вместе учились в школе. Никогда и не думал, что титул достанется ему, – ведь был еще тот двоюродный брат, который свихнулся да так и не приходил в себя целых тридцать лет. Никто не ожидал, что Перси Вэйну повезет. Мы, правда, звали его не Перси, а китаец Вэйн – совершенно не понимаю, почему: уж что-что, а на китайца он ничуть не похож.
Этот курьез показался Бевиллу таким забавным, что у него даже лысина побагровела от смеха; ему очень нравилось стоять в холле, а не там, где были остальные почетные гости. Но не всем это, по-видимому, было по вкусу, поэтому комнаты наверху были битком набиты всевозможными людьми, – Гилберт и Бетти пригласили знакомых из самых различных слоев общества. Среди них были и лорд Лафкин, и кое-кто из его окружения – прежние коллеги Гилберта из делового мира, и знакомые из довоенного Челси: радикалы, оппозиционеры и люмпен-буржуа.
Присутствовало довольно много государственных, чиновников, среди которых был и Гектор Роуз, впервые не совсем в своей тарелке; он чувствовал себя крайне неловко и был неумеренно учтив, в глубине души питая отвращение ко всякому обществу, кроме сотрудников министерства и членов своего клуба. Был в числе гостей и Джордж Пассант; он одиноко бродил с рассеянным, мечтательным выражением лица и задумчивой улыбкой, что все чаще и чаще наблюдалось за ним в обществе женщин. Были и родственники Гилберта, в основном военные, с маленькими головами, худые и горластые. Были родственники Бетти; женщины помоложе щебетали на нелепом, искаженном кокни, принятом их поколением в высшем свете; они сбились в кучку, как группа ученых на заседании Британской ассоциации содействия развитию науки в страхе перед тем, что им помешают восторженные дилетанты.
Среди присутствующих я искал только одного человека. Вскоре я ее увидел – она стояла возле большой компании людей, прислушивалась к разговору, но участия в нем не принимала, а глаза ее нетерпеливо искали меня. Как и в доме ее отца, мы здесь, в толпе, чувствовали себя наедине.
– Как хорошо, – произнесла она.
– Мне хотелось бы самому привезти тебя сюда, – сказал я.
– Я молила судьбу, чтобы ты приехал, но спрашивать никого не рискнула.
Она была взволнована; когда она закуривала, пальцы ее дрожали.
– С кем это ты разговаривала?
– Ну, до разговоров еще не дошло.
Она смеялась не только от волнения, но и над собой. Даже теперь, совсем уже не юная, она оставалась по-детски застенчивой. Будь это обычный званый вечер, а не возможность еще раз встретиться со мной, ей все равно стоило бы больших усилий преодолеть свою застенчивость; но уж если это ей удавалось, тогда она веселилась от души.
– Мы встретились, и это уже хорошо, – сказал я.
– Хорошо, – подтвердила она, улыбаясь живой, нетерпеливой улыбкой.
Только я начал говорить ей, что вскоре мы сможем улизнуть вниз и поболтать, как к нам подошла сама Бетти.
– Льюис, дорогой, вы не хотите пожелать мне счастья?
Она протянула мне руки, и я поцеловал ее в щеку. Затем, сияющая, она взглянула на Маргарет.
– Мы, кажется, не встречались? – спросила Бетти.
– Встречались, – вмешался было я, но Бетти продолжала:
– Простите меня, пожалуйста, но скажите, кто вы?
В лучшем случае это были просто забывчивость, но в словах ее чувствовалась грубость – с людьми незнакомыми Бетти говорила резко и бесцеремонно. Однако ей было чуждо высокомерие, и я удивился ее поведению и огорчился растерянности Маргарет.
– Меня зовут Маргарет Холлис, – сказала она, опустив голову.
– Вот теперь вспомнила, – воскликнула Бетти. – Прежде вас звали Маргарет Дэвидсон, правильно?
Маргарет утвердительно кивнула.
– Мой муж рассказывал мне о вас.
С той же искренностью и с той же бесцеремонностью Бетти продолжала болтать о всякой чепухе, не замечая, что нас с Маргарет это раздражает. Гилберт – приятель Элен, сестры Маргарет, не так ли? Гилберт рассказывал ей и о муже Элен. Наконец Бетти перебила себя, сказав Маргарет:
– Послушайте, здесь есть кое-кто, с кем мне хотелось бы вас познакомить. Пойдемте.
И она увела Маргарет. Я вынужден был отпустить ее, не мог ее защитить. Горькое чувство утраты возможности поступать так, как хочется, ведомое лишь тем, кому знакома запретная любовь, овладело мною. Сколько времени должно пройти, размышлял я, прежде чем я смогу снова подойти к ней?
Не зная, что предпринять, я растерянно огляделся по сторонам. Раскрасневшийся Гилберт с дерзким любопытством рассматривал гостей. Это была настоящая коллекция знакомых, собранных им по крайней мере за полжизни. Его сыскной зуд, подумал я, наверное, все еще не утих, но тут мне снова пришло в голову, как и по пути сюда, что и для него это своего рода конец. Ибо Гилберт, которого, несмотря на его недостатки, а, вернее, именно из-за них, весьма мало занимали социальные разногласия, прошел не меньший, чем я, путь по общественной лестнице в другом направлении.
То же произошло и с Бетти: ее интересы не шли дальше судеб людей обездоленных, политики, друзей – и только. Когда я впервые встретил их обоих, нам всем казалось совершенно очевидным, что классовые различия в обществе стираются и что вскоре большинство людей будет относиться к ним с полнейшим равнодушием. Мы ошибались. Достигнув сорокалетнего возраста, мы вынуждены были признать, что английское общество еще больше, чем в дни нашей юности, застыло в своей неподвижности. Его формы на наших глазах кристаллизовались в сложный и зашифрованный византинизм, достаточно приличный и сносный для жизни, но не пронизанный насквозь духом скептицизма, индивидуального протеста и возмущения, который присущ англичанам. Эти формы были слишком строгими не только для нас; они показались бы чересчур жесткими и англичанину девятнадцатого века. Это мы ощущали на каждом шагу, даже здесь на свадьбе: незначительные мелочи прямо на глазах превращались в традицию, и только страшное потрясение могло бы изменить это. Например, Гекторы Роузы и их наградные листы; современное новшество заключалось в том, что наградной лист должен быть составлен в полном соответствии с иерархическими ступенями, то есть тщательно выверен и сбалансирован в этом смысле государственными чиновниками; продажность и произвол были устранены, распределение наград теперь отличалось таким же безупречным чинопочитанием, как награждение цветными шляпами при древнем японском дворе. И когда мне казалось, что родственники Бетти Вэйн и Томаса Бевилла ведут себя, словно древние германцы, дело было вовсе не в том, что я поддался соблазнам литературных ассоциаций.
Точно так же, как бизнесмены сплотились в монолитную касту со своими собственными правилами и методами поощрения к Новому году, как деятели искусства, сами того не ведая, объединялись в невидимые академии, так и аристократы, когда они утрачивали былую власть и титулы их превращались лишь в пустую мишуру, замыкались в своем кругу и до того преувеличивали собственные достоинства, что старому Бевиллу, человеку более знатного происхождения, чем другие, это казалось признаком отвратительного воспитания и, что еще того хуже, бестактностью. Но сам Бевилл принадлежал к поколению, когда аристократия еще не утратила окончательно своего влияния и поэтому придерживалась широких взглядов; в его времена на многое смотрели гораздо проще, взять, к примеру, выбор школы; и Бевилл и Перси Вэйн учились не в Итоне, а в другом учебном заведении; а ведь теперь все семьи, которые я знал, посылали своих сыновей только в Итон со строгим единодушием класса, занимающего вызывающую позицию по отношению ко всем остальным. С тем же единодушием они перестали рождать бунтарей, вроде тех, с которыми я дружил в молодости; у Бетти Вэйн и Гилберта Кука не было преемников.
И пока я рассматривал присутствующих на свадьбе гостей, у меня в голове все время вертелось модное в то время выражение: это конец эпохи; и мне так хотелось увидеть вокруг себя людей, которые стали бы свидетелями начала следующей.
Кто-то тронул меня за руку. Передо мной стояла Бетти.
– Все в порядке? – спросила она.
– А у вас?
Я злился, мне хотелось спросить, почему она была так невежлива с Маргарет, но я вновь вынужден был сдержаться.
– Да, милый.
– Вот уж никогда не думал, что так сложится ваша судьба.
– Я справлюсь, – ответила она.
Она сказала это не только потому, что была мужественным и жизнерадостным человеком; она говорила то, что думала.
И вдруг резко добавила:
– Простите, что я увела ее. На вас смотрели.
– Какое это имеет значение? – спросил я, не моргнув глазом.
– Вам следует знать.
– Что мне следует знать?
– Что люди на вас смотрят.
– Понятно.
– Это все, что я сейчас могу для вас сделать, – сказала Бетти.
Она, конечно, предупреждала меня о своем муже. Теперь я не сомневался, что она его раскусила, и мне стало не так тревожно за нее. Она была человеком слишком лояльным, чтобы выразиться яснее; возможно, это была единственная трещина в ее лояльности, очевидцем которой мне когда-либо суждено было стать, и она решилась на это лишь потому, что боялась за меня. Она сделала мне в прошлом так много добра; я был тронут ее последним дружеским жестом.
И все-таки я не мог понять, почему она так невежливо обошлась с Маргарет. Необходимости в этом не было даже в качестве особого маневра. Когда они встретились в первый и единственный раз, Маргарет, по ее мнению, вела себя грубо; не попыталась ли она отплатить ей тем же? Или она в самом деле не узнала ее? Она никогда не отличалась мелочной мстительностью, – быть может, у нее на мгновение явилось желание испытать это чувство.
Я вышел из комнаты, чтобы разыскать Маргарет, но на площадке лестницы меня кто-то задержал. Несколько минут я стоял там; лакеи проносили мимо подносы, на них звенели бокалы; шум толпы становился все громче; прислонившись к двери, стоял Гилберт и внимательно следил за происходившим.
Наконец мне удалось вырваться, и, перегнувшись через перила, я увидел внизу Маргарет.
– Я чувствую себя загнанным зверем, – сказал я, добравшись до нее и вздохнув полной грудью.
– Я тоже.
– Но мы вместе – и стоит потерпеть.
Она назвала меня по имени, негромко, но из самой глубины души, бесконечно ласково. Она вся светилась, и только ее следующие слова показали мне, что я неправильно истолковал выражение ее лица.
– Разве не так? – воскликнул я.
Тем же бесконечно ласковым тоном она негромко сказала:
– Ведь мы обманываем себя, да?
– Ты о чем?
– О нас обоих.
– Я еще никогда не был так уверен, – ответил я.
– Слишком поздно. Мы хорошо знаем, что слишком поздно.
– Я не знаю.
– У меня не хватит на это сил, – сказала она. Раньше она никогда не стала бы жаловаться.
– Силы найдутся, – сказал я, но почувствовал, что и сам теряю уверенность.
– Нет. Слишком поздно. Я поняла это сегодня. Я поняла.
– Сейчас мы ничего не можем решить. – Я хотел ее успокоить.
– Решать нечего.
И она опять назвала меня по имени, словно это было все, что она могла мне сказать.
– Нет, есть что.
– Для меня это слишком трудно.
– Уедем отсюда вместе…
– Нет. Пожалуйста, найди такси и отпусти меня домой.
– Мы должны забыть все это.
На мгновение у меня перехватило горло.
– Бесперспективно! – вдруг воскликнула она, нарочно употребив заезженное газетное выражение. – Пусти меня домой.
– Я поговорю с тобой завтра.
– Ты поступишь очень жестоко.
Мимо нас к выходу шли гости. Я смотрел на нее, видел, что она вот-вот потеряет всякую власть над собой, и ничем не мог ей помочь. Я подозвал швейцара и попросил найти машину. Она поблагодарила меня как-то чересчур горячо, но я покачал головой, все еще не сводя с нее глаз, пытаясь понять, что мне делать, пытаясь устоять при этом новом поражении, при этом очередном ударе, уйти от самых коварных ловушек, скрытых во мне самом.
42. Бесспорный выбор
На следующий день Джордж Пассант поверял мне свои мечты о будущем, а я слушал и ни словом не обмолвился о моих намерениях. Месяцы, годы прошли с тех пор, как у меня стало складываться решение относительно Маргарет, но я никому, кроме нее, даже не намекнул о своих надеждах; и не только скрытность заставляла меня таиться от Джорджа; меня тревожило какое-то предчувствие, потому что утром того дня я позвонил Маргарет и настоял, чтобы мы встретились и пришли к какому-то решению. Она согласилась.
– Если меня оставят в этом отделе, – а я не вижу причин для иного решения, – тогда я, по всей вероятности, проживу в Лондоне до самой смерти, – говорил Джордж.
Его судьба должна была решаться через две недели, но Джордж, с молодости сохранивший оптимизм, несмотря на все неудачи и беды, ничуть не сомневался в благополучном исходе.
– Не имею ни малейшего представления, – сказал я (это была правда, но меня встревожила самоуверенность Джорджа), – как Роуз намерен с вами поступить.
– Что бы мы ни думали о Роузе, – с удовлетворением заметил Джордж, – надо признать, что он человек весьма разумный.
– Его личные симпатии иногда бывают несколько неожиданны.
– Я бы сказал, – невозмутимо продолжал Джордж, – что он не чужд справедливости.
– Не отрицаю, – сказал я, – но…
– В таком случае мы имеем все основания предполагать, что ему достаточно хорошо известна моя деятельность в министерстве.
– В каких-то пределах, по-видимому, да.
– Не хотите ли вы сказать, – Джордж начал горячиться, – что такой разумный человек, как Роуз, не заметит некоторой разницы между той пользой, какую приношу здесь я, и той, какую пытаются приносить эти порхающие молодые джентльмены из аристократических Бастилии? – (Джордж имел в виду закрытые учебные заведения.) – Возьмем, например, Гилберта. С ним неплохо выпить, он всегда со мной очень любезен, но убей меня бог, если я за один день не сделаю больше, чем Гилберт сможет одолеть за три недели упорного, тяжкого труда.
– Разве я сам этого не знаю? – отозвался я.
– А уж коли вы настолько любезны, что допускаете такую возможность, – сказал Джордж, – то вы, наверное, поймете, почему я не намерен волноваться попусту.
И все же я, хоть меня и раздражала эта самоуверенность Джорджа, тоже жил несбыточными надеждами; почти против моей воли, словно я подчинялся чьему-либо приказу, они определяли все мои поступки; они гнали меня – вот глупость! – к адвокату за советом о разводе. И вот, уже совсем было теряя над собой власть, я попытался – еще большая глупость! – проявить некоторую осторожность и, решив посоветоваться с адвокатом, не пошел к кому-либо из специалистов по бракоразводным делам, с которыми был знаком, когда сам практиковал в адвокатуре, а, словно опасаясь в последнюю минуту пройти под приставной лестницей, отправился под предлогом нанесения дружеского визита к моему бывшему шефу Герберту Гетлифу.
Утро было мрачное, над Темзой навис туман, и в здании суда горел свет. В такие же осенние утра лет двадцать назад я сидел здесь, глядя в окно и изнывая от безделья, жаждал признания и грустил от того, что оно не приходило. Но воспоминание это не вызвало во мне искренних переживаний; хотя я не был здесь уже много лет, былые чувства не возродились, а легкое сожаление об ушедшем было напускным и ложным. Ничто не дрогнуло в моей душе даже тогда, когда, стоя у подножия лестницы, я читал фамилии адвокатов, среди которых до самого конца войны значилась и моя фамилия: мистер Гетлиф, мистер У.Аллен… Они были здесь еще до меня. Ничто не дрогнуло во мне даже тогда, когда я вошел в кабинет Гетлифа, где так привычно пахло табаком, и встретил смелый взгляд непроницаемых и хитрых глаз.
– Ба, да это старина Л.Э.! – воскликнул Герберт Гетлиф, крепко и решительно пожимая мне руку.
Гетлиф был единственным, кто называл меня инициалами моего имени; он делал это с дружеским и суровым видом человека, свято веровавшего, что строгость превыше всего. В действительности он был человеком чрезвычайно хитрым, практичным и в то же время впечатлительным. Лицо у него было плоское и стертое, губы красные, и, вопреки его воле, даже в самые ответственные минуты в суде в глазах у него прыгал какой-то бесенок. Когда я работал у него, он относился ко мне и покровительственно, и в тоже время с отсутствием щепетильности; с тех пор мы сохранили друг к другу теплое чувство, хотя встречались редко и не очень доверяли друг другу. Даже сейчас меня удивляло, что ему удалось стать одним из самых удачливых адвокатов, но это было так.
Со времени последнего Барбаканского обеда перед войной, когда я пришел домой к Шейле пьяный и возбужденный, мы виделись с ним всего один или два раза. Я спросил, как он поживает.
– Жаловаться было бы грешно, – ответил он горделиво. – Удается заработать на хлеб с маслом, – как всегда, он не выдержал этого тона до конца и подмигнул, – и на кусочек пирога. – А как вы, Л.Э.? – Он проявлял искреннюю заинтересованность в делах других, и это было одним из его достоинств. – О вас я только и слышу, что вы все процветаете.
– Да, – ответил я, – дела идут неплохо.
– Поднимаетесь все выше и выше? Закулисные тайны, а в задних комнатах джентльмены с громкими титулами всю жизнь держат нас за горло, – сказал он в свойственной ему свободной манере. И вдруг рассердился: – В свое время я считал, что вы будете нашей гордостью. – Он усмехнулся. – Но, случись это, мы бы нынче вцепились друг другу в глотки.
– Обязательно, – согласился я.
Настроение Гетлифа в ту же секунду изменилось, и он взглянул на меня с упреком.
– Вы не должны так говорить, Л.Э. Не должны даже так думать. Наверху всегда найдется место, и такие люди, как мы с вами, обязаны помогать друг другу. Знаете, – добавил он шепотом, – именно сейчас приходится отказываться от дел, которые хотелось бы взять.
– Вы слишком заняты?
– Человек никогда не бывает слишком занят, если ему предлагают тысячу банкнот, – хмуро ответил Гетлиф; вопреки первому впечатлению он был чрезвычайно корыстолюбив.
– Тогда в чем же дело?
– Человек в конце концов приходит к тому, что должен следить за каждым своим шагом.
Он застенчиво повторил свой намек и посмотрел на меня бесстрашными глазами ребенка, который знает, что все равно попадется, но твердо решил молчать. И тут я понял. В Верховном суде скоро появятся вакансии, и Гетлиф имеет шансы получить одну из них; всю свою жизнь он мечтал стать судьей и ради этого готов был пожертвовать всем, даже своим огромным доходом. В то утро, когда он сидел передо мной у себя в кабинете, мне казалось, что он почти достиг вершины своей карьеры, что Гетлиф – в зените славы, что он один из немногих, кому удалось добиться всего, чего хотелось. И вот ему-то я должен был в эту минуту поведать свою тайну.
– Герберт, – осторожно начал я, – я не уверен, но может случиться так, что мне понадобится ваш совет по поводу развода.
– Я думал, ваша бедная жена умерла, – ответил Гетлиф, но тут же спохватился: – Очень сожалею, Л.Э.
– Может случиться, что мне понадобится совет специалиста, как пройти через эту процедуру наименее болезненно.
– Я всегда был счастлив в супружеской жизни, – с упреком заметил Гетлиф. – Мне радостно признаться, что даже мысль о разводе ни разу не приходила нам в голову.
– Вам можно только позавидовать, – сказал я. – Но…
– Я всегда говорю, – перебил меня Гетлиф, – что залог счастливого брака – чувство юмора. Чувство юмора и умение ладить: относись к другим, особенно к одному человеку, так, как ты хотел бы, чтобы относились к тебе. Вот что требуется.
– Не всем это удается.
– Собственно говоря, – вдруг заинтересовавшись, спросил Гетлиф, – что же с вами случилось?
Я знал, что при всей его хитрости он человек не болтливый. Я рассказал ему, что был знаком с одной женщиной, – имя ее сейчас не имеет значения, – еще до замужества; она уже около четырех лет замужем, и у нее есть ребенок, которому скоро исполнится три года; мы встретились снова и хотели бы пожениться.
– Что ж, Л.Э., скажу вам, как мужчина мужчине, все, что я думаю: самое порядочное для вас – выйти из игры.