Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Льюис Элиот - Возвращения домой

ModernLib.Net / Современная проза / Сноу Чарльз Перси / Возвращения домой - Чтение (стр. 14)
Автор: Сноу Чарльз Перси
Жанр: Современная проза
Серия: Льюис Элиот

 

 


– Что ж, старина, садитесь и располагайтесь поудобнее, – сказал он.

Сам он сидел за своим столом; прошедшие годы сказались на нем меньше, чем на любом из нас; его красивое худощавое лицо было почти не тронуто морщинами, а фигура оставалась стройной, как у подростка.

– Верьте или нет, – продолжал он, – я как раз собирался пригласить вас на небольшой обед. Давайте условимся насчет дня, – добавил он, все еще выказывая радушие. – Мы ведь когда-то неплохо проводили время, правда?

Я согласился.

– Я собирался открыть вам один секрет. И раз уж вы порадовали меня своим визитом, – подобная вежливость была ему совсем не свойственна, – не буду откладывать, открою его вам сейчас.

– Я понял, что ему очень хочется удержать меня в своем кабинете. Ему нужно было высказаться.

– Дело в том, – начал он, – что эти люди задумали послать меня в Палату лордов.

Под «этими людьми» Лафкин подразумевал первое послевоенное лейбористское правительство, и поначалу даже странно было слышать, что именно оно намерено дать ему звание пэра Но хотя Лафкин был одним из наиболее влиятельных промышленников своего времени, он с присущей ему дальновидностью не терял дружбы и со сторонниками противоположного лагеря. Он никогда не был членом ортодоксальной партии консерваторов, сознательно поддерживал в некоторых вопросах оппозицию, и, начиная с 1944 года, эта его политика приносила свои плоды.

В сущности, его политические убеждения были коллективистскими убеждениями крупного предпринимателя, в основе которых несовместимо для всех, кроме него самого, лежал старомодный либерализм.

– Пойдете?

– Не вижу причин для отказа. Сказать по правде, мне это, пожалуй, даже нравится.

– Зато не понравится вашим коллегам.

Я сказал то, о чем он и сам, конечно, думал: такие же боссы, как он, будут считать его предателем, принявшим почести от врагов.

– Ну, об этом быстро забудут. Пока я им нужен, никто не осмелится выступить против. А вот когда я стану им не нужен, меня в ту же минуту вышвырнут вон, независимо от того, буду я пэром или нет. – Он издал неприятный, хриплый смешок. – Многие из них, во всяком случае, с радостью дали бы отрубить себе правую руку, лишь бы оказаться на моем месте. Основное преимущество этих опереточных почестей, от которых, я все же думаю, давно пора отказаться… – добавил он, действуя, как не раз случалось, на два фронта, – состоит не в радости для того, кто их получает, а в огорчении для тех, кто их лишен.

Он был счастлив, и я его поздравил. Я был доволен: способный в своем деле человек, он, по общему мнению, сумел многого добиться и чем-то нравился мне.

Я полюбопытствовал, какой титул он выберет.

– Да, это вопрос, – отозвался Лафкин.

– Вы еще не решили?

– Наверное, будет что-нибудь вроде барон Лафкин из такого-то поместья. Лорд Лафкин. Вот проклятая фамилия, но от нее никуда не денешься. Разумеется, верь я во всю эту чепуху, давно бы имел другую. Куда приятней носить приличную фамилию.

– Воспользуйтесь случаем, – поддразнил я его, но он отрезал:

– Нет. Слишком поздно. Богатому купцу незачем рядиться в маскарадный костюм. Придется смириться с лордом Лафкином.

Он улыбался застенчиво, почти стыдливо, как человек, застигнутый врасплох в разгар самых смелых мечтаний. На промокательной бумаге были написаны названия разных местностей: он родился в Бери Сент-Эдмундс; может быть, лорд Сент-Эдмундс? Терлоу, Белчемп, Лэвенхем, Кэвендиш, Клер – все это были названия деревень, в которых он бывал в детстве; со свойственной ему глубоко затаенной склонностью к романтизму ему хотелось бы взять себе одно из них. Он прочитал их мне.

– Красивые названия, – сказал он, как всегда неопределенно. Только этим он и дал понять, что это были его Тэнсонвиль, его Месеглиз, его Комбрей.

– Почему бы не взять одно из них? – Хоть раз мне хотелось доставить ему удовольствие.

– Об этом не может быть и речи, – коротко ответил он.

Я решил, что настроение у него подходящее для моего дела, и сказал, что у меня к нему просьба.

– Что такое?

– Мне хотелось поговорить с вами о Гилберте Куке.

– А мне нет. – В ту же секунду любезность Лафкина, его доброжелательный вид, готовность услужить другу – все исчезло. Он пылал гневом.

Словно не замечая этого, я пытался продолжать: Кук хорошо проявил себя на государственной службе, его высоко ценят Гектор Роуз и другие…

– По-моему, нам незачем терять время на подобные разговоры, – перебил меня Лафкин. – Вы просите меня взять Кука обратно?

– Я хотел бы, чтобы вы выслушали…

– Но просьба заключается в этом, так?

Я кивнул.

– Я отвечу вам коротко и ясно. Я бы не взял его и дворником.

Настаивать было бесполезно. Неумолимый, еле сдерживаясь от гнева, грубый, каким его нередко доводилось видеть прежде, от не позволил мне даже договорить.

Когда я передал его ответ Гилберту, тот сказал:

– Все кончено. – И продолжал с побагровевшим лицом: – И зачем только я обратился к нему с этой чертовой просьбой? Зачем позволил вам приблизиться к этому человеку? Что ж, – вызывающе добавил он, – теперь следует, пожалуй, убедиться в том, что я нужен здесь. Я всегда говорил, что в бизнесе надо быть или магнатом, или прирожденным рабом, а я, черт меня побери, не то и не другое. Я как-то сказал об этом Лафкину.

– И что он ответил?

– Предложил мне контракт на три года.

Свою неудачу Гилберт встретил не унывая; когда он повернулся ко мне, лицо его было по-прежнему коварно, и я понял, что, какие бы вести, дурные или хорошие, я ни принес ему от Лафкина, он все равно остался бы непреклонным. Он с наслаждением злословил о других, но с еще большим наслаждением скрывал что-либо очень важное.

Не успел я приступить к поискам какой-либо иной возможности связаться с Маргарет, как мне на помощь пришел неожиданный случай, совпадение – мне, что называется, выпал один шанс из тысячи. Как-то утром в субботу, когда я еще не строил никаких планов, вдруг позвонил старик Бевилл, который после некоторого перерыва – он называл этот период «пребыванием в пустыне» – вернулся в Уайтхолл на пост председателя комиссии по атомной энергии. Он едет за город на субботу и воскресенье, сообщил он мне, но у него есть небольшое дело, которое ему бы хотелось «переложить» на мои плечи; не провожу ли я его до Черинг-кросс?

Я думал, что уж ради этого случая он возьмет такси, но нет, – Бевилл стоял на автобусной остановке; в котелке, держа в руле портфель, он наслаждался собственной скромностью. Наконец мы сели в автобус, на империале было пусто, и Бевилл, не дожидаясь, пока мы доберемся до Черинг-кросс, поведал мне о своем деле.

– Меня преследуют, Льюис, – сказал он, озираясь по сторонам, чтобы удостовериться, что нас никто не подслушивает; при этом невольно создавалось впечатление, что за ним действительно кто-то гонится.

– Кто?

– Люди, которые всегда знают больше других, – ответил старик. – Не знаю, как вам, Льюис, а мне не нравятся те, кто уверен, что вы всегда не правы, а они правы. В особенности интеллигенты, как их, кажется, сейчас величают или как они сами имеют наглость величать себя. Они могут поднять страшную шумиху – вот в чем вся беда.

– А что им нужно?

– Вы помните дело Собриджа?

Вопрос носил чисто риторический характер, потому что ни старый Бевилл, ни мой брат с учеными из Барфорда ни мы с Гектором Роузом не могли не помнить Собриджа, только недавно осужденного за шпионаж.

Впереди нас автобус, моргнув алым глазом, свернул с Уайтхолла. Нас остановил светофор, и Бевилл уставился на памятник Нельсону.

– Вот этот парень был совсем из другого теста, нежели Собридж. Никогда не поверю, что он был способен предать свою страну. – В своих действиях старик был столь же умен и циничен, как и большинство людей, а в речах – столь же банален. – Ни за что не поверю, что ему понадобились бы эти интеллигенты, – мрачно продолжал Бевилл. – Дал бы им пинка под зад, вот что он бы сделал.

Пока мы огибали Трафальгарскую площадь, Бевилл рассказал мне, что некоторые люди – имен он не назвал – задают «глупые вопросы» о процессах атомных шпионов: почему они все признали себя виновными? Почему их приговорили к таким большим срокам заключения?

– Большим! – воскликнул Бевилл. – Пусть скажут спасибо, что головы у них уцелели. Говорю вам, Льюис, – продолжал он, снова проявляя присущую ему политическую гибкость, – некоторые люди задают вопросы, причем всегда ссылаются на свободу слова, а нам вовсе ни к чему эти лишние вопросы, они производят отнюдь не желательное впечатление на наших друзей «по ту сторону». Перед нами, очевидно, случай, когда от ненужной шумихи нас может избавить небольшой частный разговор, даже если с первого взгляда он покажется немного унизительным. – Он украдкой усмехнулся и сказал: – Вот здесь-то и нужны вы, мой мальчик.

– Вы хотите, чтобы я с ними поговорил?

– Нет, Льюис. Я хочу, чтобы вы их выслушали. Послушать никому не вредно, а вот высказываться всегда опасно, – бросил Бевилл одно из своих замечаний в духе Полония. – Надо выслушать кого-нибудь из этих людей, и сделать это следует вам. Понимаете, – продолжал Бевилл, безропотно глядя на образовавшуюся на улице пробку, – вам они могут довериться, чего не сделают в беседе со мной или с Роузом. Они вбили себе в голову, что я старый консерватор, который не понимает, о чем они говорят, и плюет на то, что их волнует. А я не совсем уверен, – добавил Бевилл с присущим ему благоразумием и смирением, – не совсем уверен, что они так уж неправы.

– С кем же я должен встретиться? – спросил я, прикидывая, в какой день на следующей неделе мне легче выполнить это скучное, непростое и в то же время не имеющее большого значения поручение.

– С одним из тех, что пишут о картинах, – ответил Бевилл, с умным видом кивая в сторону Национальной галереи. – Его зовут Остин Дэвидсон. Вы, наверное, о нем слышали?

– Да, слышал.

– У меня сложилось впечатление – то ли он сам сказал, то ли кто-то другой, – что он вас знает. Вы с ним знакомы, Льюис?

– Я его никогда не встречал.

– Он, кажется, из тех, кто делает художникам репутацию, а потом, когда цены на их картины поднимаются, получает свою долю из барышей, – с легким презрением объяснил Бевилл; он никогда не стал бы так отзываться о политическом деятеле или бизнесмене.

Но я пропустил мимо ушей это презрительное замечание, – вряд ли Дэвидсон мог в своем высокомерии даже предположить, чтобы кто-нибудь, находясь в здравом уме и твердой памяти, способен, пусть мимоходом, бросить в его адрес подобное обвинение. Уставившись на уличного художника, который что-то рисовал у подножия галереи, я весь вспыхнул, когда Бевилл назвал имя отца Маргарет, и почувствовал необыкновенное облегчение. Теперь я мог бы пересчитать травинки на газонах внизу – так отчетливо все воспринималось.

– Вы уверены, что никогда не встречали этого человека? – спрашивал Бевилл.

– Уверен.

– А у меня создалось впечатление, если я не путаю, что именно он намекнул мне или сказал Роузу, что вы вполне подходящий человек для разговора с ним. Из этого я делаю вывод, что вы сумеете охладить пыл этих ретивых людей.

Автобус тронулся, и Бевилл прильнул к стеклу, стараясь разглядеть часы на Черинг-кросс.

– Полагаю, мне не нужно просить вас, – сказал он бодро, – не посвящать их в то, что им незачем знать.

36. Настольная лампа освещает мирную комнату

Услышав, что мне предстоит объясниться с Дэвидсоном, Джордж Пассант пришел в неистовство.

– Если бы кому-нибудь из моих родственников, – кричал он, – не понравилось что-нибудь в деле Собриджа или в каком-нибудь другом чертовом деле, неужели вы думаете, этот старый дурак Бевилл послал бы объясняться с ними крупного государственного чиновника? Нет, в Англии существуют разные правила: одни – для людей моего происхождения и другие – для выходцев из этого проклятого Блумсбери.

Давно уже не приходилось мне наблюдать у Джорджа такой вспышки недовольства социальным, неравенством, какие он нередко позволял себе в молодости.

– Вы, конечно, – продолжал он, – не намерены намекнуть этому человеку, что у него нет никаких прав на особое к нему отношение?

– Нет, – ответил я.

– А ведь по-настоящему вы должны ответить этим людям, – снова закричал Джордж, – коли уж они требуют для себя особой милости, то, что ответил лорду Честерфилду доктор Джонсон!

Я не мог толком понять, чем же все-таки Джордж недоволен.

«Проклятое Блумсбери»; упоминая о Блумсбери, Джордж всякий раз наделял его весьма непристойными эпитетами. Политические симпатии Джорджа все еще принадлежали Восточной Англии, где на фермах трудилась его многочисленная родня; подобно большинству убежденных радикалов, он не доверял своим единомышленникам из аристократии, чувствуя, что они менее тверды, чем реакционеры типа старого Бевилла.

Поостыв немного, он сказал с каким-то застенчивым дружелюбием:

– Одному я во всяком случае рад: хорошо, что это не произошло тогда, когда вы еще думали о Маргарет. Ваше положение было бы несколько затруднительным. – И добавил с удовлетворением: – Но с этим, слава богу, покончено навсегда.

Через два дня ко мне в отдел, не дожидаясь, пока о нем доложат, вошел, склонив голову, Дэвидсон. Он ни на кого не смотрел – ни на меня, ни на Веру Аллен; он был так смущен, что не отрывал глаз от пола и даже забыл представиться.

Когда он уселся в кресло, мне было видно не его лицо, а лишь седые волосы, прядь которых падала ему на лоб. На нем был старый коричневый костюм, а рукава рубашки так длинны, что наполовину прикрывали кисти рук, зато сама рубашка, как я успел заметить, была сшита из отличного шелка. Без всякого предисловия он застенчиво, но в то же время резко спросил:

– Вы, кажется, были адвокатом?

– Да.

– Хорошим?

– Мне никогда не удалось бы стать первоклассным, – ответил я.

– Почему?

Несмотря на его неуклюжесть, он был из тех людей, кому не хочется отвечать общими фразами.

– Карьера такого рода, – пояснил я, – требует тебя целиком, без остатка, а я на это никогда не был способен.

Он кивнул и на секунду поднял глаза. Прежде всего меня удивило, как молодо он выглядит. В то время ему было около шестидесяти пяти, но его загорелое лицо почти не было тронуто морщинами, только шея стала шершавой, как у всех стареющих мужчин. А потом я заметил, что он удивительно красив. Обе дочери унаследовали от него правильные черты, но в лице Дэвидсона, тонком и скульптурно-четком, была та идеальная красота, которой не было у них. Его глаза, совсем не похожие на прозрачные и светлые глаза Маргарет, горели огнем; они были блестящие, темно-карие, светонепроницаемые, как у птицы.

Когда он взглянул на меня, его губы тронула легкая усмешка.

– Что ж, это, пожалуй, достойное объяснение, – заметил он и продолжал, снова уставившись себе в колени: – Говорят, вы знаете дело Собриджа; это правда?

– Да.

– Вы действительно знаете дело или только видели документы?

– Я присутствовал, когда Собридж впервые был назначен… – попытался было я объяснить, но Дэвидсон снова чуть заметно усмехнулся.

– Это звучит убедительно. Теперь мне понятно, отчего вы заслужили репутацию человека, умеющего подбирать кадры. Расскажите мне все по порядку, так, пожалуй, будет проще всего.

И я рассказал ему все сначала; как Собридж впервые появился в Барфорде после трехлетнего пребывания в научно-исследовательской лаборатории Оксфорда; как еще в 1944 году начали подозревать, что он передает сведения иностранному агенту; как год спустя эти подозрения усилились; рассказал о допросе, в котором принимал участие мой брат как научный руководитель Собриджа, о его признании, аресте и суде.

За все время, пока я говорил, Дэвидсон ни разу не пошевелился. Опустив голову, – я обращался к его седой шевелюре, – он сидел так неподвижно, будто не слышал меня, и не шелохнулся даже тогда, когда я замолчал.

Наконец он сказал:

– Как комментатор, если Мейнарда Кейнса принять за сто, вы стоите около семидесяти пяти. Нет, имея в виду сложность материала, даю вам семьдесят девять. – Столь оригинально оценив мой рассказ, он продолжал: – Но все, что вы рассказали, меня ни в какой мере не удовлетворит, если я не получу ответа на три вопроса.

– Что это за вопросы?

– Во-первых, действительно ли этот молодой человек виновен? Меня интересует не теоретическая сторона дела, я хочу знать: совершал ли он поступки, в которых его обвиняют?

– У меня на этот счет нет никаких сомнений.

– Почему у вас нет сомнений? Он сознался, я знаю, но мне кажется, за последние десять лет нам довелось убедиться в одном: в определенных обстоятельствах почти любой признается в чем угодно.

– У меня не было никаких сомнений задолго до того, как он сознался.

– Вы располагали еще какими-нибудь доказательствами?

Он сурово взглянул на меня, и на лице его отразились тревога и подозрительность.

– Да.

– Какими?

– Данными разведки. Больше я не имею права вам сказать.

– Это звучит не очень убедительно.

– Послушайте, – начал я, запнулся на его фамилии и наконец произнес «мистер Дэвидсон», чувствуя себя неловко, как на первом званом обеде, когда не знаешь, какой вилкой пользоваться. И не потому, что он был старше меня, и не потому, что он человек либеральных принципов и неодобрительно относился ко мне; дело было в том, что я любил его дочь, и какое-то странное атавистическое чувство не позволяло мне, обращаясь к нему, бесцеремонно называть его просто по фамилии.

Справившись с собой, я объяснил ему, что большинство секретов разведки, конечно, чепуха, но есть и такие, которые необходимы, – например, методы получения информации; все правительства, пока вообще существуют правительства, вынуждены хранить их в тайне, и здесь именно такой случай.

– Не слишком ли это обтекаемое объяснение? – спросил Дэвидсон.

– Так может показаться, – ответил я. – Тем не менее это правда.

– Вы в том уверены?

– Да, – ответил я.

Он опять взглянул на меня. И, как будто успокоившись, сказал:

– Допустим. В таком случае я перейду ко второму вопросу. Почему он признал себя виновным? Не сделай он этого, вам всем, судя по вашим словам, пришлось бы несладко…

Я с ним согласился.

– Тогда зачем же он это сделал?

– Я часто задумывался над этим, – сказал я, – но так и не смог понять.

– Мне нужно убедиться, – сказал Остин Дэвидсон, – что во время следствия он не подвергался ни угрозам, ни принуждению.

И снова меня не возмутили его слова, – они были слишком справедливыми. Вместо того чтобы отделаться официальной фразой, я мучительно подыскивал правдивый ответ. Я сказал, что после ареста Собриджа ко мне уже не поступали сведения из первых рук, но что, по-моему, во время следствия вряд ли применялись какие-либо бесчестные методы.

– Почему вы так думаете?

– Я видел его потом в тюрьме. И если бы что-либо подобное имело место, он бы, конечно, рассказал об этом. Ведь он не отрекся от своих убеждений. Он остался коммунистом. Будь у него основания жаловаться, не думаю, что он стал бы слишком церемониться с нашими чувствами.

– Это разумно, – согласился Дэвидсон.

Я понял, что он начинает мне верить.

– И последний вопрос, – продолжал он. – Четырнадцать лет тюрьмы кажутся большинству из нас слишком суровым наказанием. Было ли оказано на суд какое-либо давление со стороны правительства или должностных лиц с целью сделать процесс показательным в назидание другим?

– Об этом, – ответил я, – мне известно не более, чем вам.

– Хотелось бы услышать ваше мнение.

– Я был бы крайне удивлен, если бы имели место какие-либо прямые указания, – ответил я. – Единственное всему объяснение – это то, что судьи, как и другие люди, не свободны от влияния общественного мнения.

Все еще не двигаясь. Дэвидсон некоторое время молчал, а потом, по-мальчишески тряхнув головой, заключил:

– Больше, пожалуй, вам нечего мне сказать; что же касается меня, я рад, что познакомился с человеком, который умеет говорить откровенно. – И продолжал: – Итак, в целом, вы удовлетворены делом Собриджа?

Возможно, он просто сказал это, чтобы окончить разговор, но я вдруг, рассердился. Мне не доставляло никакого удовольствия защищать существующие порядки, однако меня раздражало высокомерие людей порядочных, у которых были средства культивировать свою порядочность, не представляя себе реально, куда она может привести, и не задумываясь над ее общественной полезностью. Я говорил резко, не так, как подобает чиновнику. И закончил:

– Не думайте, что мне по душе все, что мы сделали. Или многое из того, что нам еще предстоит сделать. У таких, как я, есть только два выхода в подобной ситуации: либо держаться поодаль, предоставив другим делать грязную работу, либо влезать в самую гущу, стараясь не допускать худшего, и не забывать ни на минуту, что сохранить руки чистыми не удастся. Ни то, ни другое мне но улыбается, и, будь у меня сын, я бы посоветовал ему заниматься тем, чем занимаетесь вы, и выбрать для своего рождения более подходящее время и место.

Давно уже не давал я такой воли своим чувствам. Дэвидсон смотрел на меня, насупившись, но взгляд его был дружеским и приветливым.

– Да, – заметил он, – моя дочь говорила, что вы, наверное, испытываете нечто в этом роде. Я спрашивал у нее про вас, – продолжал он небрежно и добавил с простодушием, одновременно и высокомерным и искренним; – Я никогда не умел судить о людях по первому впечатлению. Поэтому мне приходится разузнавать о них заранее.

Следующие две недели я наслаждался тем покоем, который, как шелковистый кокон, окутывает человека в преддверии долгожданного события, – такое же чувство я испытывал после первой встречи с Маргарет. Я ничего не загадывал; я, который так много загадывал раньше, словно от всего отключился; теперь, когда у меня появилась возможность снова оказаться в доме Дэвидсонов, я не размышлял о будущем.

С этим же настроением я написал Дэвидсону, что, если он зайдет, я сообщу ему кое-что новое о деле Собриджа. Он зашел и как будто остался доволен; потом мы вместе шли по Виктория-стрит. Был жаркий солнечный день, люди старались спрятаться в тень, но Дэвидсон настоял, чтобы мы шли по солнечной стороне.

– Никогда не упускайте ни капли солнца, – сказал он, словно это была прописная мораль.

Он шел широким шагом, опустив голову, ступая очень тяжело для такого худощавого человека. Манжеты его рубашки, слишком длинные и расстегнутые, свисали намного ниже рукавов пиджака. Но, несмотря на свой поношенный костюм, он обращал на себя внимание прохожих, потому что был самым приметным и самым красивым человеком на улице. Как похожа эта небрежность в одежде на небрежность Маргарет, подумал я.

Вдруг он сказал:

– На следующей неделе у меня в доме будет выставка. Частная выставка работ двух молодых художников, – пояснил он. – Вас это интересует?

– Очень, – сказал я. Забыв об осторожности, я ответил слишком поспешно.

Дэвидсон продолжал шагать рядом, не взглянув на меня.

– Да, кстати, – сказал он, – вы что-нибудь понимаете в живописи? Если нет, то стоит ли и вам и мне попусту тратить время?

– Немного понимаю.

– А вы не заблуждаетесь?

– Как будто нет.

– Я лучше задам вам несколько вопросов.

И вот прямо посреди Виктория-стрит, на самом солнцепеке, пока мы шли мимо разных инженерных контор, Дэвидсон устроил мне краткий экзамен. Я же, смущаясь и стараясь во что бы то ни стало выдержать этот экзамен, в то же время испытывал истинное удовольствие от пришедшего мне в голову сравнения. У Дэвидсона не было никаких задних мыслей, он пытался лишь выяснить, достаточно ли я подготовлен, чтобы смотреть эти картины. По его мнению, ни у меня, ни у него для этого не могло существовать тайных поводов или мотивов.

Ему и в голову не приходило, что я просто ухватился за предлог снова увидеться с его дочерью, а ведь мне доводилось слышать о нем – и у меня не было оснований в этом сомневаться – как о человеке, известном своими любовными похождениями. Отец Шейлы, преподобный Лоренс Найт, который был верным мужем и мирно прожил всю свою жизнь в сельском приходе, на месте Дэвидсона сразу бы догадался, что мне нужно, и не теперь, когда не понять было уже невозможно, а через несколько минут после того, как мы впервые встретились. Мистер Найт постарался бы как следует раздразнить меня, заставив надеяться, а потом под благовидным предлогом взял бы свое приглашение назад.

Дэвидсон не рассыпался в любезностях. Придя к определенному мнению, он объявил:

– Зарабатывать себе на жизнь такими знаниями живописи вы бы, пожалуй, не смогли.

Я согласился с ним, но замер в ожидании.

– Может быть, вам и стоит прийти, – сказал он, не отрывая глаз от тротуара. – Но только может быть.

Перед тем как пойти вечером на выставку, я стоял у окна и вдруг увидел, что небо над Гайд-парком потемнело от тяжелых дождевых туч. Я смотрел то на часы, хотя было еще слишком рано, то на деревья, застывшие в свинцовом мраке. Потом я вновь окинул взглядом комнату. На столике возле дивана мягко светила настольная лампа, а под ней блестели страницы открытой книги.

Было очень мирно. Никогда прежде не ощущал я подобного мира. На мгновение мне захотелось остаться дома, не уходить, Остаться было нетрудно; стоило только позвонить и извиниться; моего отсутствия там не заметят; визит этот имел значение только для меня, и больше ни одна живая душа истинной цели его не знала. Я смотрел на лампу и на диван с чувством, похожим на зависть.

Потом я повернулся к окну и нетерпеливо взглянул на часы, – идти было еще рано.

Часть четвертая

СНОВА ВМЕСТЕ

37. Запах листьев под дождем

В холле у Дэвидсона меня ошеломил яркий свет и гул голосов; навстречу вышел сам Дэвидсон.

– Значит, вы все-таки решили, что прийти стоит? – спросил он.

Пока я снимал пальто, он сказал:

– Нынче утром я встретил особу, которая вас знает. – Он назвал имя одной пожилой дамы. – Она очень хочет повидаться с вами. Возьмите вот, пока я не забыл. – Он протянул мне карточку с адресом и номером телефона.

Я спросил, нельзя ли с этим повременить, но Дэвидсон уже выполнил поручение, и оно его больше не интересовало.

– Если вы сумеете справиться с телефоном, то найдете его внизу под лестницей, – сказал он.

Он говорил суровым, угрожающим тоном, словно звонить по телефону было делом весьма трудным и с моей стороны слишком самонадеянно воображать, будто я овладел этим искусством. И действительно, Дэвидсон, этот постоянный глашатай модернизма, увешавший стены своего дома произведениями новейшего искусства, так никогда и не сумел освоиться с достижениями современной техники. Он не только становился глухим, едва лишь прикладывал трубку к уху, но даже авторучки и зажигалки пугали его, как дикаря – «чудеса» белых людей, и он не желал иметь с ними ничего общего.

Разговаривая по телефону – как выяснилось, большой срочности в этом звонке не было, – я все время прислушивался к шуму, доносившемуся из незнакомых мне комнат. Я испытывал нервную дрожь и, кажется, не потому, что наверху могла быть Маргарет, а просто потому, что вдруг я словно перестал быть сорокалетним мужчиной, привыкшим вращаться в обществе, и превратился в неоперившегося юнца.

Наконец я решился войти и, стараясь успокоиться, остановился на пороге комнаты. Я смотрел не на картины, не на чужих мне людей, а в окно; за ним было так темно, хотя стоял июль и было всего девять часов вечера, что во мраке скрылась даже улица; где-то чуть дальше, мерцали фонари вдоль Риджент-парка. А в полосе, освещенной окном, белел асфальт – дождь еще не начинался.

Потом я обошел комнату или, вернее, две комнаты, двери между которыми по случаю выставки были распахнуты настежь. Там находилось, наверное, человек шестьдесят-семьдесят, но, кроме Дэвидсона, ведущего оживленную приятельскую беседу с группой молодых людей, я не заметил ни одного знакомого лица. На одной стене во всю ее длину висели картины беспредметной живописи, на которых перед зрителем представали геометрические фигуры, выписанные с тернеровским блеском. На другой расположилось несколько портретов, жирно намалеванных почти в натуралистической манере. Я старался заставить себя внимательно разглядывать их, но никак не мог сосредоточиться.

Я невольно стал прибегать к уловке, которой пользовался, когда мне было лет двадцать. Тогда я обычно спасал чувство собственного достоинства тем, что в отместку изучал присутствующих; так же поступил я и сейчас. Да, большинство людей в этой комнате были существа совсем иной породы по сравнению с теми, кого мне доводилось встречать на обедах у Лафкина или на совещаниях у Гектора Роуза; существа совсем иной породы в точном, буквальном значении этого слова: более хрупкие, более худощавые, менее мускулистые, более тонкой нервной организации, с более приглушенными голосами, менее наслаждающиеся силой своих мышц, чем многие из коллег Лафкина, и в то же время, я готов был держать пари, в большинстве более чувственные. Это был один из тех парадоксов, который отличает таких людей от людей действия. Я вспомнил своих знакомых из окружения Лафкина, они шагали по жизни с ощущением уверенности, с беззастенчивым чванством кондотьеров; но они не были одержимы эротикой, доводившей до исступления, как некоторые из тех, кого я видел в этот вечер вокруг себя: щеки их запали, они еле волочили ноги и выглядели не мужественными и властными, как коллеги Лафкина, а жалкими юнцами.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23