В гостиной у Кэро он не услышал ни да, ни нет, ни хотя бы намека на то, что вопрос еще не решен. Кэро понимала, зачем он явился; она была внимательна и заботлива, но ничего ему не сказала. Понимал это и Роджер. Он держался дружелюбно, даже по-отечески, так как и сам питал к Сэммикинсу слабость. Роджер был мастер избегать опасных тем, Сэммикинс же слишком уважал его и боялся, чтобы идти напролом. Я смотрел на это трио – Кэро, раскрасневшаяся, хорошенькая, но какая-то присмиревшая, пила больше обычного – и, кажется, догадывался, что произошло здесь до нашего приезда. Вероятно, она и в самом деле сказала Роджеру о надеждах Сэммикинса, сказала, втайне стыдясь этого, как мать, которая выпрашивает для любимого дитяти что-то явно для него не подходящее. Вряд ли она слишком настаивала; и вряд ли Роджер сказал ей, что затея эта совершенно безумная.
Все это время Роджер твердо знал, что ему делать. И он это сделал через неделю после просьбы Сэммикинса – или верней назвать это вымогательством? Кончилось все очень буднично. Роджер взял на это место зятя миссис Хеннекер, Тома Уиндема, – того самого, который на обеде у Куэйфов, когда Роджер чинил допрос Дэвиду Рубину, возмущался тем, что американские ученые «вышвыривают нас из игры». Выбор его был вполне понятен и объяснялся трезвым расчетом.
Роджер не хуже других понимал, что Том Уиндем глуп. Но это не имело значения. Роджеру нужны были прочные тылы. Он давно уже рассчитал, какие силы будут действовать против него: командование военно-воздушного флота, авиационная промышленность, крайне правое крыло его собственной партии – то есть отчасти именно те силы, которые в свое время привели его к власти, как и предсказывал когда-то в своей «парадной» комнате Дуглас Осбалдистон – еще один человек, наделенный способностью мыслить трезво и логично.
Роджер проверял силы, на которые мог опереться, а среди них было Адмиралтейство. И он решил, что из тактических соображений следует сразу же нащупать подходы к ним, – так сказать, свои особые подходы. Тут-то и мог пригодиться Том Уиндем. Он сам был раньше морским офицером. Не следовало забывать и о его теще. Очень важно заручиться расположением всякого, кто может стать тебе другом, говорил Роджер; врагов, как правило, на свою сторону не перетянешь, зато друзей растерять можно запросто.
С каждой новой встречей Роджер казался мне все более твердым орешком. Теперь, когда настало время принимать первые серьезные решения, в кругу своих он сбрасывал все напускное и делался самим собой. Видя его таким, я начинал надеяться на победу.
Впрочем, однажды утром он показался мне отнюдь не твердым и не напористым. На нем была визитка, серый жилет и полосатые брюки. Он был рассеян и взволнован. Озабоченным я видел его и раньше, а таким – никогда. Я спросил, в чем дело, и, услышав ответ, подумал, что он шутит: ему предстоит аудиенция у королевы и присяга.
Мне случалось видеть сановников, промышленников, крупных ученых, которые ожидали своей очереди в дворцовой приемной с трясущимися руками, словно боялись, что, едва они переступят порог святилища, какой-нибудь злокозненный придворный подставит им ножку. Мысль, что и Роджер трепещет, готовясь предстать пред монаршьи очи, казалась нелепой. Он производил впечатление человека, свободного от предрассудков, вполне современного, на самом же деле в нем таилась романтическая, вернее, даже мистическая тяга к старине. Не напоказ и не приличий ради ходил он в церковь. Когда я однажды спросил его, почему он стал консерватором, он дал мне разумное и вполне исчерпывающее объяснение, не упомянув, однако, что немалую роль тут сыграла именно эта скрытая черта его характера. Вероятно, не случайно он женился на девушке из знатного старинного рода; во всяком случае, когда он познакомился с Кэро, в ее принадлежности к этому роду уже было для него особое обаяние.
Он любил посмеяться над теми, кто занимался политикой просто потому, что их влекла близость власти, влекла возможность попасть в высшие сферы. Такие люди никчемны, говорил Роджер и был прав. Его тоже манила политика – но его устремления были серьезнее, тоньше, не столь рассудочны.
Я почувствовал облегчение, когда он вернулся из дворца снова веселый и оживленный и стал выкладывать остроумные планы, как нам переманить на свою сторону лорда Лафкина и таким образом внести раскол в ряды авиационных магнатов.
13. Обед в честь лорда Лафкина
За лето ваши успехи, по мнению Роджера, несколько превзошли ожидания. Тщательно, как опытный разведчик, он следил за каждым шагом своих врагов. Врагов не личных – их у него пока что было меньше, чем у большинства политических деятелей. Он внимательно приглядывался к людям, которые, то ли по своим устремлениям, то ли по тому, какие силы они представляли в парламенте, неминуемо должны были стать ему поперек дороги.
Он трезво оценивал, чего можно ждать от этих врагов. И все же, подобно большинству трезвых людей, терпеть не мог, когда об известной ему горькой правде заговаривал кто-то другой. Едва ученые начали совещаться, мне пришлось сказать ему, что Бродзинский уперся и стоит на споем. Мы оба этого заранее опасались, но весь тот день Роджер и на меня смотрел как на врага.
Скоро он снова ринулся в бой. Еще до того, как парламент был распущен в июле на каникулы, он встретился с комитетом обороны своей партии, иными словами, с полусотней рядовых членов парламента, из которых кое-кто был уже явно встревожен его действиями. Роджер еще с самого начала все точно рассчитал. Он мог себе позволить иметь недовольных среди депутатов, представляющих крайне правое крыло: рано или поздно это недовольство уляжется; но, если он потеряет доверие сплоченного ядра своей партии, ему конец. Итак, он беседовал с почтенными провинциальными депутатами. Что именно – и как – он им сказал, я но знаю, но догадываюсь. По словам Уиндема, который ударился в обычно не свойственный ему лиризм, все было «как в сказке».
В августе Роджер попросил Осбалдистона устроить совещание группы высших государственных чиновников – он хотел, чтобы после того, как ученые представят свой доклад, административная машина могла начать действовать без проволочки. Поскольку в эту группу входили представители разных министерств, среди которых Роуз был старшим, совещание состоялось в его кабинете. На столе, как всегда, стояла ваза с хризантемами. Окно, выходившее в парк, было, как всегда, открыто, и, как всегда, Роуз встретил нас с любезностью, столь преувеличенной, что в ней чувствовалась легкая издевка.
– Дорогой мой Дуглас, как великодушно с вашей стороны уделить нам частицу своего драгоценного времени! Дорогой мой Льюис, как мило, что вы пришли!
Поскольку мой кабинет находился в десяти шагах и поскольку приглашение было официальное, рассматривать мой приход как благодеяние вовсе не было необходимости.
Мы уселись за стол: непременные секретари других министерств, Дуглас, один из заместителей министра финансов и я; Роуз был слегка раздражен. Он не хотел, чтобы совещание затягивалось. Он был недоволен, что его вообще приходится проводить. Но сдерживался. Он лишь сказал:
– Полагаю, что все знакомы с памятной запиской Льюиса Элиота относительно первых заседаний ученых. Насколько я знаю, Дуглас, им даны указания представить доклад министру Куэйфу в октябре. Или, может быть, я ошибаюсь?
– Нет, вы не ошибаетесь, – сказал Дуглас.
– В таком случае приходится признать, что даже это в высшей степени представительное собрание не может пока решить ничего определенного, – сказал Роуз. – Мы не знаем, какое заключение будет вынесено. И либо я сильно ошибаюсь, либо наши коллеги-ученые и сами этого не знают. В одном мы можем быть более или менее уверены – нам придется выслушать несколько разных, а возможно, и прямо противоположных точек зрения. Уж в этом-то на них можно положиться.
По лицам пробежала усмешка. Роуз не был одинок в своей неприязни, распространявшейся на всех ученых вообще.
– Я думаю, Гектор, мы можем пойти несколько дальше, – сказал Дуглас, ничуть не задетый его словами. – Мой шеф не стал бы вас просить заниматься делом совершенно бессмысленным.
– Дорогой мой Дуглас, я и мысли не допускаю, что ваше достойнейшее министерство и ваш достойнейший министр способны обратиться к кому бы то ни было с подобного рода просьбой.
Роуз не мог забыть, что Дуглас был когда-то ниже его чином и работал под его началом.
– Итак, – сказал Дуглас, – будем исходить из того, что доклад мы получим не раньше октября, однако…
– Кстати, – перебил Роуз уже деловым тоном, – можно ли надеяться, что мы в самом деле получим его к этому времени?
– Должны бы, – сказал я.
– Но и до этого мы вполне можем представить себе в общих чертах его содержание. Этот документ, – Дуглас постучал пальцем по лежащей перед ним памятной записке, – дает нам достаточно материала. Ясно, что некоторые ученые впадают в одну крайность, некоторые – в другую. Взять хотя бы Бродзинского – а как вы знаете, у него есть сторонники, – он делает все, чтобы заставить нас вложить весьма существенную долю средств, предназначенных на оборону, в проект, с которым он давно носится, и привлечь к этому проекту большинство наших ведущих ученых. Должен сказать – Льюис меня поправит, если я ошибаюсь, – что никто из ученых, даже те, кто считает Бродзинского человеком опасным, ни разу не высказал мнения, что проект его всего лишь плод больной фантазии.
Присутствующие ознакомились с предварительными сметами. Кое-кто рад был бы поверить в реальность проекта. Однако и им пришлось призадуматься. Представитель министерства авиации заявил, что их эксперты хотели бы «еще раз взглянуть на проект», на что Роуз ответил:
– Конечно, дорогой Эдгар, конечно. Но боюсь, все мы будем несколько удивлены, если ваш изобретательный друг сумеет убедить нас, что мы способны осилить непосильное.
– Мы тоже так считаем, – сказал Дуглас. – Это просто неосуществимо.
Секретарь совещания записал в свой блокнот несколько слов. Ничего более официального сказано не было, но было принято и официального решения. Однако с этой минуты было бы наивно полагать, что проект Бродзинского может пройти.
– Существует и противоположная точка зрения, – продолжал Дуглас, – и от нес не так-то легко отмахнуться, а именно: у нас нет и покуда не предвидится ресурсов для самостоятельного производства ядерного оружия. Иными словами, без займа у американцев нам не обойтись. И эти ученые полагают, что нам было бы выгоднее честно признать это и возможно скорее свернуть нашу атомную промышленность. Как я уже сказал, это другая крайность. Но должен заметить, что этого мнения придерживаются люди, известные своей рассудительностью, например Фрэнсис Гетлиф и наш советник по научным вопросам Уолтер Льюк.
– Да, от этого не так-то легко отмахнуться, – сказал Роуз, – они понимают не хуже нас с вами, что тут вопрос не чисто академический, что их решение будет иметь серьезные экономические последствия и, я бы сказал, еще более серьезные последствия политические.
Роуз тщательно взвешивал свои слова. Он прекрасно понимал, куда гнет Дуглас. Своего мнения Роуз еще не высказал, но он явно склонялся к мысли, что Дуглас прав. И не потому, что питал к нему симпатию. Дуглас вполне мог достичь по службе высот, которые оказались недосягаемыми для Роуза, и Роуз ему завидовал. Однако симпатии и антипатии играли в такого рода союзах гораздо меньшую роль, чем можно было бы предположить.
Дуглас непринужденно раскачивался на стуле и небрежно, но с убийственной логикой доказывал, что точка зрения Льюка – Гетлифа тоже вряд ли «пройдет». Но она может прийтись по вкусу широкой публике, и мы должны быть готовы «охладить пыл». Такая политика, может, будет хороша лет через пятнадцать, но сейчас она нереальна. Ученым кажется, что найти безусловно правильные решения просто, а на самом деле таких решений нет. Никто из величайших умов мира, да и вообще никто в мире не знает, где выход и есть ли вообще выход, – впервые в тоне Дугласа послышалось раздражение.
Снова заговорил Роуз, величественный, педантичный, знающий себе цену. Я сидел и думал, что, разделываясь с Бродзинским, Дуглас говорил как исполнительный начальник департамента, представляющий точку зрения своего министра. Однако то, что он сказал сейчас, с мнением его министра никак не вязалось, и он не мог этого не знать. Сам он, разумеется, не видел в своем поведении ничего некорректного. Это вовсе не была интрига, скорее наоборот. Это была часть некоего процесса – не вполне осознанного и часто загадочного для его участников, иной раз прежде всего для них, – который, пожалуй, можно назвать «формированием или кристаллизацией официального мнения». Считалось, что это официальное мнение, несомненно, дойдет до тех, от кого зависит политический курс, и это поможет найти в конце концов правильное решение. В чьих руках подлинная власть? Этот вопрос возник у меня, еще когда я ехал в Клепэм-Коммон сразу после посещения Бассета. Допускаю, что вопрос этот был бессмыслен, во всяком случае, все хитроумные ответы были явно ошибочны.
Я старался выиграть время. Чем дольше будет кристаллизоваться официальное мнение, тем лучше. Но положение у меня было трудное. Ведь на служебной лестнице я стоял ниже, чем все эти начальники департаментов; кроме того, я должен был взвешивать каждое слово, чтобы они не поняли, что мне известно мнение Роджера.
Разговор продолжался. «Нельзя начинать бегать, не научившись ходить», – сказал кто-то. Услышав это изречение, Дуглас посмотрел на меня, подняв бровь, точно хотел сказать, что мы можем иногда расходиться во взглядах, но уж там, где дело касается острого словца, вкусы у нас общие.
Я решил, что самое время вмешаться.
– Разрешите мне сказать кое-что, Гектор, – заговорил я. – Просто мое личное мнение.
Гектору Роузу это не понравилось. Мы с ним никогда не ладили, слишком уж разные у нас были характеры, но он давно знал меня, еще лучше знал, чего можно ждать от меня в подобных ситуациях, и догадывался, что сейчас идиллия будет нарушена. Он предпочел бы, чтобы я не раскрывал рта, однако ответил:
– Что бы вы ни сказали, дорогой Льюис, личное это ваше мнение или не личное, мы счастливы будем вас выслушать. Будьте так любезны, просветите нас.
– Я всего лишь хотел задать один вопрос. – Тактику его я изучил не хуже, чем он мою.
– Даже и в этом случае мы, несомненно, сможем многое почерпнуть от вас, – сказал Роуз.
Я задал спой вопрос, но разбил его на несколько пунктов: но предрешает ли Дуглас результат обсуждения, отзываясь о точке зрения Гетлифа как о «другой крайности»? Быть может, Гетлиф просто находит, что надо же когда-то сделать первый шаг? Или, может быть, присутствующие здесь полагают, что этот первый шаг вообще невозможен ни сейчас, ни в будущем? Может быть, они примирились с мыслью, что мы вообще уже неспособны управлять этим процессом?
Первым ответил Осбалдистон:
– Едва ли мы можем заглядывать так далеко вперед.
– Мы все весьма признательны вам, Льюис, что вы так интересно растолковали нам положение, – сказал Роуз. – Чрезвычайно признательны. Но при всем моем уважении к вам должен напомнить, что сейчас нам следует заняться делами более неотложными. Насколько я понимаю, нам надлежит решить, что смогут осуществить наши хозяева за время ближайшей сессии парламента. Вопрос вот в чем: смогут ли они отказаться от нынешней чисто оборонной политики и если да, то насколько? Поверьте, мы очень ценим, что вы взяли на себя труд изложить нам – как бы это выразиться – более широкую точку зрения. Я весьма благодарен вам, весьма.
Меня это ничуть не задело. Никого из них я на свою сторону не перетянул, но на это нечего было и рассчитывать. Я добился своего: предупредил их, что существует прямо противоположная точка зрения и что официальное мнение, по всей вероятности, не будет так уж единодушно. Поскольку все они были отнюдь не дураки, они прекрасно поняли, что о существовании противоположной точки зрения известно и Роджеру, а этого я как раз и добивался.
Дня два спустя, сидя с Маргарет в партере Ковент-Гардена, я убедился, что есть и еще охотники заигрывать с высшими правительственными чиновниками. Повернув голову направо, я увидел в ложе нижнего яруса наряженного во фрак Гектора Роуза. Это меня удивило: ведь Роуз отличался отсутствием слуха и терпеть не мог музыку. Я и сам не большой любитель музыки, но пошел, чтобы доставить удовольствие Маргарет, притом, как она справедливо заметила, в опере по крайней мере есть слова, так что можно понять, в чем дело. Еще удивительнее было, что Роуз оказался почетным гостем одного из влиятельнейших магнатов авиационной промышленности; магнат сидел справа от Роуза, супруга магната слева, а две их хорошенькие дочки сзади.
Смешно было думать, что Роуза можно купить за обед и билет в оперу. Смешно было думать, что Роуза вообще можно купить; с таким же успехом можно было бы сунуть пятерку Робеспьеру. И тем не менее, хоть, уж наверно, без большой охоты, он принял это приглашение. Я вспомнил, как он наставлял меня во время войны: правительственный чиновник не должен слишком привередничать, когда его куда-либо приглашают; если там, куда вас приглашают, вы будете чувствовать себя в своей тарелке – соглашайтесь, если нет – уклонитесь. Интересно знать, как чувствует себя Роуз в ложе Ковент-Гардена?
Так же смешно было бы думать, что обедом – даже роскошным – можно купить лорда Лафкина. У него было достаточно денег, чтобы платить за свои обеды, даже самые роскошные. Тем не менее, когда Роджер задумал сделать ответный ход, лорд Лафкин, при всей своей нелюбви к светским приемам, тоже принял приглашение. Я когда-то работал в его концерне и давно знал, что он человек суровый и настоящий аскет. Подкупить его было бы но легче, чем Роуза. Я никогда не слыхал, чтобы кому-нибудь пришло в голову не то что предложить тому или другому взятку, но даже просто намекнуть на что-либо подобное. Самому мне взятку предлагали всего лишь раз, беззастенчиво, в открытую. Но было это, еще когда я работал в Кембридже. Ни о чем таком в отношении роузов и лафкинов и помыслить было невозможно, хотя Роуз и Осбалдистон передавали Лафкину огромные заказы, а он своей поддержкой в огромной степени упрочивал их власть. Если Роджер добьется своего, Лафкин получит одним огромным заказом меньше. Вот почему Роджеру нужен был повод чествовать его – и повод нашелся, хотя и несколько странный: день рождения Лафкина, которому исполнялся шестьдесят один год.
Главное, что Лафкин принял приглашение. На верхнем этаже отеля «Дорчестер» в ожидании его собралось много пароду. Двери в жаркой, уставленной цветами гостиной были распахнуты настежь – чтобы все могли сразу увидеть Лафкина; здесь были Гектор Роуз, Дуглас, Уолтер Льюк, Лоуренс Эстил, Монти Кейв, Леверет-Смит, Том Уиндем, члены парламента, высшие чиновники, ученые, все ближайшие коллеги Роджера, бизнесмены, даже кое-кто из конкурентов Лафкина. И вот наконец его завидели: точно первый парус испанской армады, он возник и глубине коридора и приближался неслышно по толстому ковру; его прикрывали, точно телохранители, два его секретаря и двое служащих отеля.
Здороваясь с Роджером, он сообщил, что, поднявшись наверх, свернул не туда и заблудился. Сообщил таким тоном, словно ставил это в большую заслугу себе, а главное, в укор всем нам. Он стоял, попивая томатный сок, а все вокруг купались в лучах его могущества. Был здесь один человек, которого я уже видел купающимся в лучах чужого могущества, причем это доставляло ему истинное наслаждение само по себе, – то был один из старших служащих конкурирующей фирмы. Лысый, румяный, чем-то похожий на мистера Пикника, он был счастлив уже тем, что находится в обществе великого человека, и расплывался в улыбке от каждого его слова. Я вспомнил, что фамилия его Худ.
Мы перешли в столовую, Лафкин сел по правую руку от Роджера – гладко причесанный, с худым аскетическим лицом, он казался моложе большинства присутствующих, хотя на самом деле был здесь старше всех. Был он здесь, в понимании этого общества, и самым удачливым. Сын священника-диссидента, он нажил огромное состояние и был обязан этим одному себе. Но не деньги придавали ему вес в глазах Роджера: в его руках была сосредоточена огромная промышленная мощь, и притом он резко отличался от всех остальных магнатов. Лейбористское правительство дало ему звание пэра, но он обладал такой властью и держался так независимо, что другие магнаты успели простить ему даже это. Энергичный и дальновидный, знаток своего дела, он точно каменный сидел рядом с Роджером и, очевидно, считал, что участвовать в разговоре ниже его достоинства. Насколько я его знал, лишь одна тема не показалась бы ему недостойной внимания: он не прочь был бы выяснить, как министр намерен поступить с интересующим его заказом. Когда же выяснится (это будет не сегодня), что контракт могут и не заключить, он не прочь будет выяснить, какой контракт министр думает предложить ему взамен. Уж конечно, Роджер давным-давно подготовился к такому торгу. Если ему удастся расположить Лафкина в свою пользу, другие промышленные магнаты станут более покладистыми. Тактика старая как мир.
Прием по случаю дня рождения Лафкина, огромный стол, цветы, хрусталь, пестрая публика – все это выглядело на редкость празднично. Сам виновник торжества, человек неприхотливый и воздержанный, не ел почти ничего – отказался от икры, отказался от паштета из дичи. Он только позволил себе два неразбавленных виски и кусочек жареной рыбы, к остальной же еде даже не притронулся. Роджер тем временем пустил в ход лесть – я сидел напротив и все слышал.
Человеку постороннему могло показаться, что это грубая работа, слишком уж густа была лесть. Я же боялся не того, что Роджер пересолит, а того, что недосаливает. Что и говорить, я не встречал человека толковее и энергичнее Лафкина. Он был напорист, проницателен, обладал, как ни странно, даром воображения и отлично разбирался в людях: кто ему понадобится и кто нет. Но все эти качества – все до единого – прекрасно уживались с непомерным, просто неправдоподобным тщеславием. В прошлом, когда я работал у него постоянным юрисконсультом, я изо дня в день слышал, как все его служащие, подобно сонму херувимов, пели ему хвалу. Но и они, на его взгляд, не могли в полной мере оценить его личность и его деяния. И я вспоминал, как в детстве незамужние тетушки твердили мне, что великие люди не любят лести. Да, Лафкин сильно шокировал бы их. Но они были бы шокированы куда сильнее, если бы узнали, что он любит лесть лишь немногим больше других моих выдающихся знакомых.
Хвалы Роджера Лафкин принимал как должное. Время от времени он вносил поправки: например, когда Роджер заметил, что, перебрасывая часть капитала из химической промышленности в авиационную, он изрядно рисковал, Лафкин обронил: «Когда у тебя голова на плечах, это не риск».
– Но тут нужен был не только расчет, а еще и смелость, – сказал Роджер.
– Это уж конечно, – ответил Лафкин. Что-то, быть может, поворот небольшой точеной головы, выдавало: слова эти не были ему неприятны.
Раза два они затрагивали вопросы действительно серьезные.
– Держитесь от этого подальше. Гиблое дело! – сказал Лафкин тоном человека, который никогда по ошибается. Роджер, как и я, знал, что Лафкин ошибается действительно не часто.
Сначала я никак не мог определить, какое впечатление они производят друг на друга. Я надеялся, что Лафкин, который при всем своем тщеславии отнюдь не был слеп к чужим достоинствам, не мог не отдавать Роджеру должного. Я почувствовал себя увереннее, когда Лафкин поднялся, чтобы ответить на тост, произнесенный Роджером. Он начал рассказывать историю своей жизни. Я слышал ее много раз – это был верный признак его благоволения.
Лафкин был никудышный оратор, а выступал после оратора очень искусного. У него совсем не было чувства аудитории, тогда как Роджер умел в любом случае взять норный тон. Но все это нисколько не тревожило Лафкина. Он стоял прямой и сухощавый и столь же мало опасался за свое красноречие, как Уинстон Черчилль, когда бывал в ударе. Сначала он сказал несколько ничего не значащих слов о правительствах вообще и министрах в частности. Он был бы сейчас куда богаче, сообщил он нам, если бы не слушал в свое время разных министров. Но тут же с присущей ему способностью во всем находить повод для самовосхваления прибавил, что деньги для него всегда были на последнем плане. Он просто хотел выполнить свой долг и рад, что Роджер Куэйф его понял.
Заподозрить Лафкина в лицемерии или в хитрости было невозможно. Как истый человек действия, он верил в то, что говорит, и в благородство собственных намерений. В доказательство чего и рассказывал историю своей жизни. Он рассказывал ее всегда в одних и тех же выражениях. Она чем-то неуловимо напоминала «Майн кампф». Состояла она приблизительно из шести эпизодов, и, если только верить в их подлинность, все это произошло с ним, когда ему не исполнилось еще и двадцати. Однажды домашний врач (непонятно чего ради) повез юного Лафкина осматривать какую-то фабрику, работавшую вполсилы. «Я тут же решил, что, когда у меня будут собственные фабрики, они всегда будут загружены полностью. Или их не будет вообще. Точка». Другой анекдот, который мне особенно нравился, повествовал о том, как какой-то неизвестный умник предупреждал уже несколько подросшего Лафкина: «Ничего-то ты, Лафкин, не добьешься, потому что не желаешь помнить, что лучшее – враг хорошему». И с тем же бесстрастным выражением худощавого лица Лафкин прибавил зловеще: «Ну-с, а потом мне пришлось выплачивать этому фрукту пособие по старости». Лафкин неизбежно обрывал свое жизнеописание на той поре, когда ему только-только перевалило за двадцать. Так было и теперь, иными словами, он дошел лишь до того времени, когда большинство присутствующих на обеде едва успело появиться на свет. Но рассказчика это мало трогало. Он вдруг замолчал, сел, самодовольно ухмыляясь, и скрестил руки на груди.
Раздался гром льстивых аплодисментов. Худ так и сиял, он хлопал, подняв руки над головой, словно на концерте знаменитой певицы, где впору рукоплескать стоя. Роджер похлопал Лафкина по плечу. И тем не менее я все больше утверждался в мысли, что оба они оценили друг друга по достоинству. Роджер повидал на своем веку слишком много власть имущих, чтобы нелепое поведение Лафкина могло его оттолкнуть. Было похоже, что они сумеют договориться, а это означало бы, что Роджер добился первого тактического успеха.