Таким образом, мне довольно часто приходилось бывать у них в министерстве, которое находилось шагах в трехстах от нас и располагалось в крыле, выходившем в парк. Как и всем прочим, мне приходилось иметь дело с самим лордом Гилби. И мои попытки добиться от него какого-либо решения увенчивались успехом не чаще, чем чьи-либо еще, а может, и реже. Тем не менее через несколько дней после нашего разговора с Роузом я вместе с непременным секретарем их министерства предпринял еще одну такую попытку.
Непременный секретарь был мой давнишний коллега Дуглас Осбалдистон, о котором сейчас говорили то же самое, что лет двадцать назад о Роузе. Его считали восходящей звездой и говорили (как когда-то о Роузе), что со временем он встанет во главе Государственного управления.
На первый взгляд он резко отличался от Роуза: прост в обращении, скромен, прямодушен в тех случаях, когда Роуз бывал уклончив; невысокого происхождения, тогда как Роуз был сыном архидьякона. Вместе с тем он обладал прекрасными манерами государственного чиновника старой школы и держался, как принято было держаться в старину – несколько небрежно. На самом деле небрежности в нем было не больше, чем в Роузе, а ума уж никак не меньше. Прежде, когда он еще работал под началом Роуза, я воображал, что для высших должностей ему недостает твердости. Я жестоко заблуждался.
Он тщательно изучил карьеру Роуза и твердо решил не повторять его ошибок. Он старался поскорее наладить дела, чтобы распроститься с нынешней должностью («Тут же ничего не добьется», – напрямик говорил он) и вернуться в Казначейство.
Долговязый, худой, румяный, он до сих пор сохранял какие-то студенческие черты. Был находчив, совсем не чопорен, и с ним было на редкость легко иметь дело. Притом он был приветлив, и у нас сложились дружеские отношения, каких я так и не смог установить с Гектором Роузом.
В то утро, дожидаясь приема у Гилби, мы в два счета выработали план действий. Во-первых – это была, так сказать, грубая наметка, – необходимо добиться прекращения работ по созданию некой весьма проблематичной ракеты, на которую уже ухлопаны миллионы; нужно во что бы то ни стало убедить Старого героя – как прозвали лорда Гилби его подчиненные – подписать соответствующий приказ по министерству. Во-вторых, недавно начали поговаривать о новых средствах доставки. Осбалдистон, доверявший моему нюху, соглашался, что надо поскорее этим заняться, иначе на нас обязательно станут нажимать сверху.
– Если бы только нам удалось заставить старика передать дело новобранцу… – сказал Осбалдистон.
Под «новобранцем» он подразумевал Роджера Куэйфа.
Я спросил Осбалдистона, что он думает о Роджере. Он производит лучшее впечатление, чем все его предшественники, сказал Осбалдистон. И прибавил, что, поскольку Гилби сидит в палате лордов и проводить все дела министерства в палате общин придется Куэйфу, это весьма утешительно.
Мы вышли в коридор, безлюдный – если не считать одинокого рассыльного, – высокий, излишне просторный и поэтому всегда темный, от которого так и веяло затхлой роскошью Уайтхолла прошлого столетия. В гнетущем мраке выделялись красные буквы над дверью: «Товарищ министра мистер Роджер Куэйф». Осбалдистон ткнул пальцем в надпись и, возвращаясь к нашему разговору о Роджере, заметил:
– Хоть в одном нам повезло – он никогда не является спозаранку.
Кабинет лорда Гилби помещался в конце коридора и выходил окнами в парк, так же, как кабинет Гектора Роуза в противоположном крыле здания. При пасмурном освещении стены, обшитые белыми панелями, призрачно отсвечивали; лорд Гилби стоял между письменным столом и окном, с явным неодобрением глядя на проливной дождь, нависшие облака, шумящие пышной листвой ветви деревьев.
– Пакость! – сказал он, словно вынося решительный и бесповоротный приговор погоде. – Какая пакость!
Лицо у него было приятное, с мелкими чертами и словно бы открытое, но такое, что по нему много не прочтешь. Для человека, которому перевалило за шестьдесят, он был удивительно строен. Держался любезно и ровно. И все же предложение, казавшееся нам довольно умеренным в кабинете Осбалдистона, сейчас начало вдруг обрастать таинственными трудностями.
– Господин министр, – сказал Осбалдистон, – право же, пора кабинету что-то решить насчет «А»… – Он назвал шифр ракеты.
– Насчет «А»? – задумчиво повторил Гилби тоном человека, впервые услышавшего о какой-то новой, оригинальной, но вряд ли разумной затее.
– Ведь обо всем, о чем только можно, мы уже договорились.
– Не надо, знаете ли, торопить события, – сказал Гилби укоризненно. – Или, по-вашему, надо?
– На бумаге соглашение по этому вопросу было достигнуто уже полтора года назад.
– На бумаге, голубчик? Лично к считаю, что в таких случаях самое главное привлечь сторонников, убедить людей в своей правоте.
– Именно этого мы все время и добиваемся, господин министр, – сказал Осбалдистон.
– Значит, вы считаете, что хорошенького понемножку – попробовали и хватит. Вы и в самом деле так думаете, сэр Дуглас?
Обращение «сэр Дуглас» уже само по себе было мягким выговором. Обычно Гилби называл Осбалдистона просто по имени. Мой коллега бросил мне искоса взгляд, у него был вид человека, которого бьют по голове пуховыми подушками. В который уже раз он убеждался, что Старый герой не только любезен, но еще и упрям и тщеславен. Осбалдистон прекрасно понимал, что, лишь только он выйдет за дверь, на Гилби «насядут» деловые тузы вроде лорда Лафкина, для которого отказ от этого проекта означал потерю миллионов, или старые боевые друзья, уверенные, что лучше хоть какое-то оружие, чем никакого.
И Осбалдистон недаром этого опасался. Потому-то он и постарался, чтобы в комиссию по обсуждению проекта не вошел ни один военный. Гилби не имел достаточно высокого воинского звания, что оказывало бы сдерживающее влияние на людей ниже его чином. Прозвище Старый герой было дано ему не в насмешку – обе войны он провел в действующей армии и показал себя исключительно храбрым офицером; во время второй мировой войны он командовал дивизией. Однако дальше он не пошел. Я слышал от военных, что, будь у него хотя бы средние способности, он автоматически дошел бы до самых вершин, ибо трудно было представить себе человека, обладающего лучшими связями. Звание пэра досталось ему по наследству, а не за заслуги в войне. Он был, что называется, потомственным английским аристократом.
– Господин министр, – сказал Осбалдистон, – если вы считаете, что разумнее будет еще раз проверить, насколько велики разногласия, чего проще – созовем межведомственное совещание на вашем уровне. Или на моем. Или устроим совместное заседание министров и чиновников Государственного управления.
– Я, знаете ли, не сторонник всяких там совещаний и комиссий, – сказал Гилби. – Обычно они ни к чему не приводят.
На сей раз даже Дуглас Осбалдистон растерялся. Он ответил не сразу.
– Есть еще и другой способ. Вы и министры всех трех родов оружия могли бы обсудить этот вопрос с премьером. Мы могли бы очень быстро подготовить для вас необходимые материалы.
(Без сомнения, Осбалдистон про себя подумал, что соответствующие материалы получит в этом случае и премьер-министр.)
– Нет. Я не стал бы ему этим докучать. У него и так дел выше головы. Нет, мне этого не хотелось бы.
Гилби озарил нас милой, благосклонной улыбкой, в которой сквозило торжество, и продолжал:
– Знаете, что я сделаю?
– Да, господин министр?
– Я еще раз просмотрю все документы. Приготовьте их мне к концу недели, будьте так добры. И еще было бы неплохо, если бы вы составили небольшой конспект – так, на страничку, не больше… – И, вдруг прервав себя, он спросил с простодушным самодовольством: – Как вам нравится мой костюм?
Вопрос был по меньшей мере странным. Вряд ли кому-нибудь могло прийти в голову упрекнуть в щегольстве меня или Дугласа Осбалдистона, хотя лорду Гилби эта черта была – в рамках, дозволенных джентльмену, – безусловно, присуща. Вид у него был простодушный, но, между прочим, при всей своей неспособности принимать решения отмахиваться от них он был способен вполне.
– Очень мило выглядит, – ответил я без всякого интереса.
– Никогда не догадаетесь, где мне его шили.
Да, это и в самом деле было свыше наших возможностей.
– Надо сказать, что я заказывал его в… – Гилби назвал не какого-нибудь модного портного, а большой лондонский магазин. – Звучит не слишком шикарно, но сшили очень прилично.
Нам пришлось довольно бестактно заставить его вернуться к делу. Теперь настал мой черед. Слышал ли лорд Гилби, что кое-кто нащупывает почву относительно возможности производства новых средств доставки? Насколько мы знаем Бродзинского, вряд ли он угомонится только оттого, что его недостаточно поощряют. Не благоразумнее ли – так думают и Роуз и Осбалдистон – заняться этим делом, пока оно еще не получило огласки; не откладывая, привлечь Гетлифа, Льюка и других барфордских ученых? Вероятно, этим пока еще незачем заниматься самому министру, но, может быть, все же следует кому-нибудь – скажем, Куэйфу – уже сейчас начать по этому поводу неофициальные переговоры?
– По-моему, прекрасная мысль, – не преминул подать голос Осбалдистон.
– Куэйф? То есть мой новый товарищ министра? – ответил лорд Гилби, одарив нас ясным открытым взглядом. – Он будет мне хорошим помощником. У меня столько дел – одному человеку никак не справиться. Да вы это и сами знаете. Конечно, мои коллеги – люди в политике искушенные, и Куэйф тоже, а я простой солдат. И, возможно, кое-кому из них эта работа давалась бы легче, чем мне. Вполне возможно! Да, Куэйф будет мне хорошим помощником. В вашем предложении, Льюис, есть только одно «но». Справедливо ли взваливать на него такой груз, пока он еще не освоился на новом месте? Я лично считаю, что человека нужно вводить в курс дела постепенно.
Не изменяя всегдашней любезности, лорд Гилби продолжал свою тактику пассивного сопротивления. Возможно, он и считал, что одному человеку на его работе не управиться – однако она ему нравилась. Возможно, он и был простым солдатом, однако незаурядной житейской хваткой обладал несомненно; он не хуже других представлял себе, сколько талантливых молодых людей только и ждет случая выдвинуться. Но тут у нас был припасен неплохой козырь. Наше министерство охотно возьмет на себя начальные переговоры, сказал я. Если Льюк и другие ученые отнесутся к делу так, как мы предполагаем, то Гилби вообще не придется этим заниматься.
Гилби явно не улыбалась мысль передать часть работы кому-то другому в своем же министерстве; а уж выпустить эту работу из своего министерства он и вовсе не желал. В конце концов, держась все так же мило и добродушно, он хоть и с оговорками, но согласился. Он сказал:
– Что ж, по-видимому, так нам и придется поступить.
Осбалдистон, глазом не моргнув, сделал пометку в блокноте и сказал, что пошлет товарищу министра соответствующее уведомление.
– Не следовало бы перегружать беднягу, – сказал Гилби, все еще мечтая сыграть отбой. Но, поняв, что карта его бита, он умел вовремя остановиться и теперь решительным тоном энергичного человека, имеющего дело с растяпами, сказал:
– Что ж, вот и все, что мы пока можем сделать. Я бы сказал, что утро мы провели не без пользы.
Мы знали, что в двенадцать часов он должен быть на заседании кабинета. Казалось бы, он должен робеть перед этими заседаниями, чувствуя, что его слово не имеет там никакого веса. Ничуть не бывало. Он обожал их. Когда он собирался на заседание, у него появлялось совсем особое выражение лица и особая осанка. В обычные дни, прощаясь с Осбалдистоном, или со мной, или с секретарями, сидевшими в смежной комнате, он бросал на ходу: «Пока!» – тоном молодого блестящего офицера-конногвардейца, которым он был давным-давно, еще до первой мировой войны. Но, отправляясь на заседание кабинета, он никогда не позволял себе сказать: «Пока!» Он лишь молча величественно наклонял голову и неторопливо шествовал к двери, очень прямой, с лицом торжественным и благочестивым, словно в храме.
3. Речь в палате общин
После того как нам удалось обойти лорда Гилби, я стал постоянно встречаться с Роджером по работе. Он охотно выслушивал нас. Но не слишком охотно делился собственными мыслями. Мне же необходимо было его понять, особенно в одном отношении. И не просто из любопытства – хоть оно все росло, – а для того, чтобы решить, как поступать самому.
В середине июля Роджер должен был произнести свою первую министерскую речь. На своем веку я составил немало подобных речей и хорошо знал, какое значение придают им парламентские заправилы и промышленные магнаты. Составляешь черновик за черновиком, добиваешься немыслимого, высшего совершенства стиля, какого не достигал и Флобер, читаешь и перечитываешь каждую фразу, чтобы, не дай бог, не сказать лишнего, – и в конце концов по законам бюрократического языка, построенного на недомолвках, любая речь неизбежно становится куда более расплывчатой, чем была в первом наброске. Я всегда терпеть не мог составлять речи для других и в последнее время совсем отделался от этой работы. Она входила в обязанности Гектора Роуза и Дугласа Осбалдистона, и оба они исполняли ее с характерными для них терпением и самоотверженностью. Когда какой-нибудь министр перечеркивал их отточенные ясные фразы и сам принимался за литературные упражнения, они улыбались ледяной улыбкой и ни на чем не настаивали.
Осбалдистон сказал мне, что на этот раз Роджер почти всю речь пишет сам. Более того, Роджер отредактировал и окончательный вариант речи Гилби. Оба они должны были выступить от своего министерства в один и тот же день: Гилби в палате лордов, Роджер в палате общин.
Когда день этот настал, я пошел послушать Роджера. Во дворе Вестминстерского дворца я встретил Осбалдистона, возвращавшегося из палаты лордов, где по долгу службы он слушал выступление лорда Гилби.
– Совершенно непонятно, что он, собственно, хотел сказать, – заметил Осбалдистон с досадой знатока, – чтобы разобраться в этом, надо быть по меньшей мере специалистом по l'explication du texte[1].
Когда мы шли на свои обычные места, я заметил, что всегдашнее спокойствие – непоколебимое, как и у всех его коллег, – начинает ему изменять.
В главном фойе на меня вдруг повеяло духами, я обернулся и увидел Кэро Куэйф. Глаза ее были широко открыты и блестели – она и не пыталась скрыть волнение.
– Пойду сяду где-нибудь в сторонке, чтобы не действовать вам на нервы, – сказала она.
Я сказал, что за Роджера можно не бояться. Мы не пошли в ложу Государственного управления и отправились вместе с ней на галерею для публики.
– Это просто ужас, – сказала Кэро, – выступать с речью по такому поводу, по которому ничего не скажешь.
Что тут можно было возразить? Положение дел она знала не хуже моего, а палату общин куда лучше.
Мы сели в первом ряду; если не считать компании индийцев, галерея была пуста. Мы смотрели в полупустой зал, на удобные скамьи цвета морской волны, на зеленый ковер – все это в проникавшем сюда свете летнего вечера казалось расплывчатым, словно под водой.
– Я прямо как на иголках, – говорила Кэро. – Все-таки это ужасно.
Но, должно быть, после первых же его слов она успокоилась. Стоя там внизу, на трибуне, он выглядел очень внушительно. Его могучие плечи издали казались еще шире. Я никогда прежде не слышал его публичных выступлений и сразу понял, что передо мной незаурядный оратор. Оратор, самый что ни на есть современный. Он не разливался в красноречии, как было принято еще недавно. И это сразу расположило к нему почти всех сидящих в зале, в том числе меня и Осбалдистона. Он говорил просто и непринужденно, отпечатанный на машинке текст лежал перед ним, но он в него и не заглядывал. Никаких метафор – разве что когда надо съязвить. Как правильно заметила Кэро, сказать ему было нечего, но он не повторил обычной ошибки и не делал попыток убедить слушателей в обратном. Окончательная линия еще не выработана, проблемы перед правительством стоят сложные; тут нет легких путей. Он говорил со знанием дела, чувствовалось, что он отлично разбирается во всех мелочах. Притом в голосе его не было ни малейшего самодовольства, и я подумал, что именно этот тон обеспечивает ему сочувствие слушателей.
Насколько я знаю палату общин, приняли его тепло – и не только его сторонники. Кэро, во всяком случае, в этом не сомневалась. Она смотрела на него понимающе, нежно и удовлетворенно.
– Ну что ж, жаловаться, по-моему, не приходится, – сказала она.
А сидевший по другую руку от меня Осбалдистон, который оценивал речь с чисто деловой точки зрения, подумал вслух:
– Престиж наш это, во всяком случае, поднимет.
Мы отправились вниз и нашли Роджера в фойе – он принимал поздравления. Члены парламента, с которыми он был едва знаком, старались попасться ему на глаза – верный барометр успеха. Возбужденный и довольный, весь в испарине, он, однако, хотел услышать и наше мнение.
– Ну как – сносно? – спросил он, пытливо глядя на меня и Осбалдистона. Только всласть наслушавшись похвал, он заговорил о другом. Теперь, сказал он, можно будет заняться и тем, что волнует ученых. Они с Кэро приглашены на обед. Не могли бы мы после одиннадцати заехать к нему домой, чтобы приступить к делу не откладывая?
И вот позднее в тот же вечер я сидел в гостиной Куэйфов и ждал их. Сидел в одиночестве, так как Осбалдистон, живший за городом, решил, что я обойдусь и без него. Они не задержались. Оживленные и радостные, они взбежали по лестнице бегом; однако к делу мы с Роджером приступили далеко не сразу.
Они радовались потому, что обедали у главного редактора «Таймс» и он дал им заглянуть одним глазом в завтрашний утренний выпуск.
Мне это показалось забавным. Да, это не каждому доступно, сказал я. Ведь в Лондоне сейчас первые выпуски газет до рассвета не купишь. Подумать только, что другие отчеты им не удастся прочитать до утра. Но, конечно, самое важное – это что скажет «Таймс»; Роджер охотно с этим согласился. А «Таймс» поистине расстаралась. Весь отчет был посвящен Куэйфу, а речи лорда Гилби, его шефа, отведено всего несколько ничего не значащих строк.
Он заметил, что я наблюдаю за ним. Я спросил, как ому показалась речь Гилби на бумаге. Роджер пожал плечами и ответил, что затрудняется сказать что-либо, так как имеет к ней слишком близкое отношение. И прибавил, что не представляет, как она будет выглядеть в официальном бюллетене палаты лордов.
Сияющая Кэро налила нам еще виски с содовой, не забыв при этом и себя. Она была оживлена не меньше Роджера, но в ней чувствовалось гораздо больше уверенности. Ей было куда легче поверить в успех, чем ему. Он все еще тревожился, что скажут утренние газеты. В этот вечер в парламенте он показал себя человеком зрелым, дальновидным, на которого можно положиться. Более того, начинало казаться, что от него можно ждать каких-то важных решений. А такое впечатление производит далеко не каждый. И однако, в тот час в ярко освещенной гостиной на Лорд-Норт-стрит он только и думал неотступно и непрестанно – что скажут о нем завтра «Телеграф», «Гардиан» и другие популярные газеты. Кэро сидела, поглаживая свой стакан – гордая, любящая, уверенная. Можно было подумать, что заголовки в завтрашних газетах написаны не кем-нибудь, а ею.
Мне не раз приходило в голову, что по-настоящему публичным достоянием является жизнь только политических деятелей и людей искусства. Высшим государственным чиновникам, всем этим роузам и осбалдистонам, едва ли приходится когда-нибудь выслушивать чьи-то отзывы о своей работе, а если это и случается, то такие отзывы никогда не носят враждебного характера. Что же до промышленных магнатов, вроде Пола Лафкина, стоит им выдвинуться в первый ряд, малейшая критика в их адрес вызывает у них благородное негодование. Жизнь всех этих людей несравненно более защищена. Только политическим деятелям и людям искусства приходится привыкать к тому, что о них судят вслух, словно они пациенты в клинике, где день за днем толпятся студенты, которые никаких дурных чувств к ним не питают, по и не считают нужным понижать голос. Несомненно, политические деятели и люди искусства сами на это напрашиваются, этого требует какая-то сторона их натуры. Но хотя они на это и напрашиваются, им это отнюдь не по вкусу. Кожа их не делается толще, даже когда они становятся звездами первой величины. Я знал, что Роджер, например, толстокожим не станет никогда.
Хотелось бы мне знать столь же определенно и то, какой линии он будет придерживаться. В тот вечер мы в конце концов заговорили-таки о деле. Он не хуже меня был знаком с «документами» (имелся в виду ящик, битком набитый папками, в которых лежали докладные, памятные записки с грифом «совершенно секретно» и даже несколько книг). Он отлично разбирался в предложениях группы Бродзинского и в доводах, которые противопоставляли им Гетлиф и другие. Все, что говорил Роджер, было умно и ясно, но… своего мнения он мне так и не высказал.
В тот вечер я не продвинулся вперед ни на шаг. Несколько недель, оставшихся до летних парламентских каникул, мы так и ходили вокруг да около, принюхиваясь друг к другу, как собаки. В конце концов он, очевидно, раскусил меня, хоть осторожность и заразительна, но пока на том дело и кончилось.
Во время отпуска, который я проводил с семьей, я нет-нет да и возвращался мыслями к Куэйфу. Может быть, он испытывает меня? А может быть, он и сам еще не решил, какую линию избрать?
Как правило, в таких случаях я выжидаю. Но на этот раз мне нужно было знать точно. Чрезмерная подозрительность зачастую не требует большого ума, во всяком случае гораздо меньше, чем легковерие. Зачастую она толкает нас на поступки весьма глупые. Но бывают случаи – и именно так обстояло дело сейчас, – когда необходимо верить, и притом безоговорочно.
В сентябре, вернувшись в Лондон, я решил, что надо бы как-нибудь встретиться с ним вечером наедине. И в первое же утро в Уайтхолле мне пришлось испытать чувство человека, ломящегося в открытую дверь. Едва я переступил порог и взялся за бумаги с пометкой «входящие», как зазвонил телефон. До меня донесся знакомый низкий, напористый голос. Роджер спрашивал, не найдется ли у меня в ближайшие дни времени, чтобы пообедать с ним в клубе.
4. Наконец что-то сказано
Придя в «Карлтон», мы с Роджером заняли угловой столик. Роджер сосредоточенно ел, лишь изредка отвлекаясь, чтобы помахать знакомым. Он явно наслаждался обедом. Мы выпили бутылку вина, и он заказал вторую. Прежде мне казалось, что ему все равно, что есть и что пить, что он может и вовсе забыть о еде. А вот сейчас он вел себя как дорвавшийся до города золотоискатель. И я вдруг понял, что он безалаберен, что в его характере смешались жадность и аскетизм. Подобное сочетание я и прежде подмечал в людях, ставящих перед собой большую цель.
Весь обед я уклонялся от серьезного разговора. Ему нужно было что-то от меня, а мне нужно было лучше понять его. Но спешить было некуда. Итак, мы говорили о книгах, о которых он высказывался очень определенно, и об общих знакомых, которые интересовали его значительно больше и о которых он не высказывал ничего определенного. Роуз, Осбалдистон, Льюк, Гетлиф, кое-кто из министров – мы перебрали их всех. Роджер обнаружил тонкую наблюдательность, но ничем не выдал свои симпатии и антипатии. Я поддел его, сказав, что подобный нейтралитет ему не к лицу. Он подражает людям действия, которые, если их не припереть к стенке, ни за что не признаются, что предпочитают кого-то одного другому.
Роджер расхохотался – да так громко, что на нас стали оглядываться.
Это было очко в мою пользу. И тут Роджер вдруг наклонился ко мне и напрямик, без околичностей сказал:
– Льюис, мне нужна ваша помощь.
Застигнутый врасплох, я хотел было снова уклониться от разговора и стал разглядывать окружающих – старика с багровым лицом, с преувеличенной медлительностью пережевывавшего пищу, серьезного юношу, впервые обедающего в лондонском клубе и подавленного окружающей обстановкой. Наконец я спросил:
– Помощь в чем?
– Мне кажется, вы только что упрекали меня, что я чересчур нейтрален.
– А я в чем нейтрален?
– Знаете, я ведь тоже могу сколько угодно играть в эту игру. Только что это нам даст?
Роджер завладел инициативой и не собирался выпускать ее из рук. Сейчас он говорил свободно, на редкость откровенно и почти сердито.
На столе краснело несколько капель пролитого вина. Роджер пальцем согнал их вместе, потом перечеркнул, словно ставя на чем-то крест.
– Вы ведь не лишены проницательности, так? И намерения у вас, как говорят, добрые – так? По-моему, в некоторых отношениях паши с вами желания сходятся. Одна беда – вы предпочитаете роль стороннего наблюдателя. А мне это не очень подходит. Вы даже готовы испачкать руки, но только слегка. Может, вы думаете, что это делает вам честь, а я в этом не уверен. Прямо скажу, я подчас перестаю уважать людей вроде вас, которые все понимают и все же предпочитают отсиживаться в сторонке. – Он широко, дружески улыбнулся. И вдруг сказал: – Ну так вот, для начала, – вам не кажется, что в моральном отношении мы с вами пара?
Второй раз он удивил меня – да так, что я подумал, уж не ослышался ли я, хоть и сознавал, что не ослышался. Мы посмотрели друг на друга и отвели глаза, – так бывает, когда сказанное слово уже не пустой звук, оно проникает вглубь и обретает смысл. Наступила пауза, но на этот раз я не затягивал ее сознательно.
– Чего вы хотите? – спросил я. – Чего вы на самом деле хотите?
Роджер рассмеялся – на этот раз негромко.
– Кое-какие выводы вы, без сомнения, сделали и сами?
Он откинулся назад в кресле, словно отдыхая, но в блестящих глазах его было и ехидство, и понимание – они как бы говорили: мы с тобой союзники.
– Разумеется, я хочу получить все, что может дать мне политика, – сказал он. – Вас это, как видно, вовсе по привлекает. Я иногда думаю: будь вы чуточку другим, вы могли бы далеко пойти. Смирения вам не хватает, что ли. Слушайте, ведь каждый политик живет в настоящем, – продолжал он. – Если он не дурак, то отдает себе отчет, что памятник ему после смерти не поставят. Так пусть его пользуется кое-какими благами при жизни – он их заслужил. Первое и основное благо – это власть. Право сказать «да» или «нет». Если на то пошло, власть обычно бывает не так уж велика – но все равно всякому ее хочется. И приходится очень долго ждать, прежде чем удастся этой самой власти наконец понюхать. С тех пор как мне исполнилось двадцать, я неотступно думал о политике, прокладывал себе к ней путь, не допускал и мысли о какой-нибудь другой карьере. Но только когда мне минуло сорок, я попал наконец в парламент. Чего же тут удивляться, если иные политики успокаиваются, получив толику власти. А мне этого мало.
И снова рассердись, прямо и откровенно он сказал, что мог бы добиться успеха и в других областях. Уж наверно, из него получился бы неплохой адвокат или крупный делец. Тут он заметил вскользь, что деньги не имеют для него существенного значения, поскольку Кэро так богата.
– Если бы я мог на этом успокоиться, все было бы просто и мило, – сказал он. – Положение у меня достаточно прочное. И дело вовсе не в том, что меня любят. Едва ли меня уж так любят. И вообще политическому деятелю совсем не так уж нужна любовь окружающих, как это кажется со стороны. А вот приучить к себе, стать частью окружающей обстановки, как стол или стул, это куда важнее. Мне достаточно сидеть сложа руки, и очень скоро я стану такой вот мебелью. Играй я по правилам, ничто не помешает мне лет через пяток возглавить хорошее, спокойное министерство.
Он улыбнулся едкой и в то же время дружелюбной улыбкой.
– Вся беда в том, что меня это не устраивает. – И добавил, как нечто само собой разумеющееся: – Первая задача: добиться власти. Вторая: использовать ее с толком.
Наступило молчание. Потом он поднялся и предложил переменить декорации. Мы перешли в гостиную, и он заказал коньяк. Минуту-другую он сидел молча, как будто в нерешительности. Потом щелкнул пальцами и поглядел на меня с веселой искоркой во взгляде.
– Как по-вашему, чего ради я вообще занял этот пост? Думаете, наверное, что у меня не было другого выбора?
Я ответил, что слышал такие разговоры.
– Э, нет, – усмехнулся он, – я того и хотел.
Его отговаривали, сказал он, – отговаривали все, кто в него верил, а кто не верил, те как раз одобряли. Конечно, прибавил он, это риск, на который политическому деятелю в его положении идти не следовало бы. Он взглянул на меня и сказал ровным голосом:
– По-моему, я могу принести какую-то пользу. Ручаться не стану, но такая возможность не исключена. В ближайшие несколько лет еще можно будет что-то делать… Ну, а на дальнейшее я, признаться, особых надежд не возлагаю.
В гостиной было тихо. Здесь сидели еще только четверо, кроме нас, да и то в другом конце комнаты. Было, как всегда, довольно темно, или только казалось, что темно. Здесь не ощущался бег времени. Забывалось, что стрелки часов не останавливаются, что неминуемо наступит утро.
Некоторое время мы перебирали доводы, которые и без того оба знали наизусть. По этим самым вопросам мы месяцами прощупывали друг друга, ни слова не говоря начистоту. И все же – как Роджер знал, а я подозревал – мы почти не расходились во взглядах. Те же вопросы он имел в виду, когда допытывал Дэвида Рубина на том обеде весной, я понимал теперь, что Роджер уже тогда готовился к задуманному.
Нам незачем было пространно обсуждать положение. Оно и так было известно нам до тонкостей, и наш обрывочный разговор напоминал стенографическую запись, в которой, однако, прекрасно смогли бы разобраться многие наши знакомые – в особенности Гетлиф и большинство ученых-физиков. Суть в том, что большинство людей, стоящих у власти (и в нашей стране, и вообще в странах Запада), безусловно, не представляют себе истинного значения ядерного оружия. Но – никуда не денешься – мы уже ступили на движущийся эскалатор, и, чтобы сойти с него, потребовалось бы незаурядное мужество.