Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Норильские рассказы

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Снегов Сергей Александрович / Норильские рассказы - Чтение (стр. 18)
Автор: Снегов Сергей Александрович
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


Он не высказывался в прениях, как мы, но словно читал лекцию, распределяя материал от звонка до звонка. Но суть была не в метраже его речи. Суть была в том, что уже через минуту мы, зачарованные, не отрываясь, смотрели в его лицо, ловили каждое его слово, упивались его глуховатым, страстным голосом — он умел говорить, этот не то инспектор КВЧ, не то заведующий клубом.

О чем он говорил? Не знаю. Что-то о бедных девушках, которых мы толкаем на преступление своей бездушностью. Или, может, о том, что человеку свойственно питаться и стремиться к уюту и что униженный, лишенный уюта и достаточной пищи, истощавший и одинокий, он ни перед чем не остановится, чтобы удовлетворить свои естественные влечения. Во всяком случае, хорошо помню, Мурмынчик призывал нас поверить в чистоту человеческой души и обещал, что на доверие никто не ответит подлостью.

— Скажите самому гадкому преступнику, только искренне, от сердца скажите ему: «Верю, что ты хороший, верю и знаю это о тебе» — и человек станет лучше. А здесь не преступник, восемнадцатилетняя наивная девушка, что она знает, что умеет? Протяните ей руку помощи, она не отвергнет ее, нет! — так великолепно закончил свое выступление Мурмынчик, не то инспектор, не то заведующий.

Долгую минуту мы молчали, придавленные его обвинениями.

— Н-да! — ошеломленно сказал Терпогосов.

— Именно! — мрачно подтвердил Ярослав Шпур.

— Ничего не возразишь! — поддержал еще кто-то. Терпогосов был человек вспыльчивый, добрый и решительный. На заводе его любили все — заключенные, вольнонаемные, даже четыре остальные — кроме Вали — женщины. Он вообще был из тех, кто должен нравиться женщинам. Думаю, быстрее всего к нему привязывались дети и собаки, ибо у детей и собак особое чутье на хорошего человека. Но проверить эту уверенность я не мог — детей в нашем поселке почти не было, а местных собак с первого дня их жизни воспитывали в ненависти к людям, меняя их природный характер по правилам передовой науки.

— Ладно, — сказал Терпогосов Мурмынчику. — Если у этой Вали сохранилось хоть десять процентов тех душевных качеств, о которых вы говорили, заглохнуть им не дадим.

И он распорядился секретарю:

— Срочно разыскать и доставить сюда Валю!

Пока Терпогосов просматривал оставшиеся списки, я заговорил с Мурмынчиком:

— Приходилось слышать знаменитых профессоров, таких ораторов, как Луначарский, — сказал я. — Но ваша сегодняшняя речь по форме лучше всего, что я до сих пор слышал.

Он даже не обернулся. Мое мнение его не интересовало.

Я продолжал:

— Такое великолепное умение, конечно, помогает работе культурника.

Тогда он немного смягчился и проворчал:

— С бандитами тоже надо разговаривать, как с людьми.

— И я так думаю. Но вот на профессиональных проституток из Нагорного лаготделения даже ваша речь вряд ли подействовала бы.

Он сказал сухо:

— Во всяком случае, я кое-что сделал, чтобы не умножать их армию.

— Не понимаю вас.

— Сейчас поймете. В наше отделение временно перевели одну женскую бригаду — слыхали? Половина — чечено-ингуши и прочие проштрафившиеся в войну народности. Так вот, там было четверо девушек, еще не испорченных девушек, понимаете? Боже, как их обрабатывали! Таскали подарки, вещи и еду, устраивали на легкую работу, в теплое помещение — только чтоб поддались. Ну, одна не стерпела, завела лагерного «мужа», нашего же коменданта, сейчас она работает в больничной лаборатории. А трех я отстоял, я вдохнул в их души стойкость. В отместку их заслали на карьер, мучают холодом и голодом, непосильным трудом. Но они вытерпят до конца. Я в них уверен.

У меня было дурацкое свойство, оно всегда мне мешало — я не столько вслушивался и вдумывался, сколько вглядывался в то, что мне говорили. Я увидел этих троих девушек, полузамерзших, грязных, вечно голодных. Они ломали Кирками бутовый камень, их засыпал снег, опрокидывал ледяной ветер. И дома, в зоне, их не ждет друг — случайный и недолгий, но горячий и верный — они бредут под конвоем, мечтая только об отдыхе, единственном доступном благе.

— Да, до конца, — сказал я. — До конца своего срока, конечно. Сейчас им по двадцати, этим девушкам, на волю они выйдут рано состарившимися тридцатилетними женщинами. Так и не видать им жизни!

— Что вы называете жизнью? — возразил он сурово. — Нужно точнее определить этот неясный термин.

Мы не успели определить неясный термин «жизнь». В кабинет ворвалась оживленная Валя. Она остановилась у стола, взмахнула своими удивительными праздничными волосами, улыбнулась дерзкой, самоуверенной, манящей улыбкой. Она откинула назад голову — ее большие, широко расставленные груди были нацелены на нас, как пушки, серые глаза светились, яркие губы приоткрылись. Нет, она не дразнила нас, одиноких, она знала, что ее вызвали по делу. Но она была уверена, что никакое дело не помешает нам любоваться ею, она лишь облегчала нам это непременное занятие.

— Я здесь, гражданин начальник, — сказала она Терпогосову звонко. — Ругать будете?

Терпогосов не глядел на нее. Он был тогда неженатым, так ему было легче с ней разговаривать.

— Вот что. Валя, — сказал он. — Ругать тебя, конечно, надо — поведение не блестящее… Тут мы премии распределяли для лучших работников. Ну, до лучшей тебе далеко… Однако есть мнение — поддержать тебя авансом, материально помочь встать на честную дорогу, а ты в ответ на это исправишься. Как — не подведешь нас? Оправдаешь доверие?

— Простите, гражданин начальник, — сказала Валя, — а велика премия?

Терпогосов вспыхнул, мы тоже почувствовали неловкость — речь шла о высоких принципах, а Валя примешивала к ним какую-то базарную торговлю.

— Да не маленькая, — ответил Терпогосов, стараясь сдержать раздражение, — но и не огромная, конечно. Время военное, фонды скудные. Ну, полкило сахара, граммов двести масла, пачка махорки…

— Одну минуточку! — воскликнула Валя. — Я сейчас вернусь!

И не успели мы остановить ее, как она выбежала из кабинета. Мы в недоумении переглядывались. Терпогосов озадаченно рассмеялся, Ярослав Шпур нахмурился, один Мурмынчик холодно глядел поверх наших голов — левое нижнее веко у него подергивалось.

Валя возвратилась назад меньше чем за пять минут. Она с усилием тащила увязанный пакетом пуховый платок. Широким движением рванув узел, она вышвырнула на стол содержимое пакета. По сукну покатились коробки мясных консервов, пачка сахара, килограммовый ком масла, печенье, папиросы. Это было, конечно, не лагерное довольствие, тут собрали, по крайней мере, полумесячный паек вольнонаемного.

— Раз у вас фонды скудные, я немного добавлю, — с вызовом сказала Валя. — Мне не жалко, все это я заработала за сегодняшнее утро.

Терпогосов первым овладел собой.

— Что ж, добавка твоя принимается, — сказал он. — А пока можешь идти.

Когда мы немного успокоились, я обратился к Мурмынчику:

— Мне кажется, все-таки на эту Валю ваши речи не подействуют — не так разве?

Он ответил высокомерно:

— Не знаю. Я с ней еще ни разу по-настоящему не беседовал. Не хочу гадать.

ЯЩИК С ДВОЙНЫМ ДНОМ

Это малозначительное происшествие произошло вечером шестого ноября сорок четвертого года. Я готовился встретить годовщину революции. В лагере нам, конечно, было не до праздников. Некоторые из официальных торжеств — например, день сталинской конституции — мы сознательно проводили не в бараке на отдыхе, а как обычный день в цехе — мы лучше всех знали, как эта хорошо написанная конституция выглядела на практике. У нас не было причин кричать ей ура. Но Новый год и Первое мая мы отмечали. И разумеется, самый высокий из наших праздников, годовщину штурма старого мира, мы чтили свято и неукоснительно. Мы не очень торжествовали в этот день, для радости не набиралось достаточно оснований — нам иногда казалось, что многие из лучших принципов революции навек утрачены или унижены. Но мы вспоминали ленинские идеи, а не действительность. Мы говорили друг другу: «Люди пришли и уйдут, идеи останутся:— они еще возобладают!» А в этот год была и своя особая причина для торжества — фашизм отступал, на всех фронтах, война шла к концу

Итак, я готовился к празднику. Я достал заветную бутылку со спиртом, предназначенным для заливки в приборы, и честно разделил ее пополам: первую половину — для технологии — убрал в шкаф, вторую — на вечер — долил водой и выставил за окно остудить. Потом я оглядел мои съестные запасы. Еды набралось невпроворот, или — точнее — «невпроед»: буханка черного хлеба, сухой лук, сухая картошка и запасенная еще с лета банка свиной тушенки с лярдом. Всего здесь могло хватить человека на три-четыре. Как раз столько нас и должно было собраться — я, мой друг Слава Никитин и лаборантка Зина, моя ученица, озорная и хорошенькая девочка, которую я оберегал от местных соблазнов и именно с этой целью пригласил поужинать с нами. В молодежном общежитии у них подготавливалась пьянка, обычно такие «мероприятия» заканчивались скандалами, мы же со Славой были народ смирный.

Это, конечно, не шампанское и даже не портвейн, — бормотал я, доставая остуженную бутылку — на дворе стелился сорокаградусный мороз, и тепло из спирта улетучивалось быстро, — но на крепость жаловаться не будут.

В этот момент зазвонил телефон. Я сунул бутылку в тумбочку и схватил трубку. Это был Слава.

— Ты знаешь, что произошло? — спросил он. В его голосе звучал надрыв. Таким мрачным тоном Слава разговаривал лишь с начальством, когда выпрашивал спирт на «желудок»: у него начиналась язва, которую он одурманивал градусами, чтоб не разрослась. Для меня, своего близкого друга, Слава приберегал иные тона: насмешку, веселую презрительность, радостный смех. Ничего этого сейчас и в помине не было.

— Не знаю, — признался я. — А что?

— А то! Забился как паук в свою лабораторию.Подрубаев только что закончил доклад на торжественном партийном собрании завода.

— О чем же доклад?

— О последних достижениях астрономии! О чем доклад шестого ноября? Разумеется, о седьмом ноябре. Об Октябрьской революции — понятно?

— Теперь понятно. Не вижу пока повода для огорчений.

— Сейчас увидишь. Знаешь, что он сказал в докладе? Он говорил о тебе! Он кричал о тебе, размахивая кулаком. Он брызгал на тебя слюной. Он ругал тебя последними словами.

— Подрубаев? Обо мне? Кричал?

— И размахивал кулаком! И ругался! И брызгал слюной!

— Не понимаю. Слава, ты всегда преувеличиваешь!

— Никаких преувеличений. Говорю тебе, он докладывал об Октябрьской революции. А как можно при этом забыть о тебе? Подожди, не перебивай! Он сказал, что нас, то есть их, вольняшек, со всех сторон захлестнули заключенные всяческие террористы, шпионы, вредители и прочие контрики. Многие из этих гадов пробрались на командные посты, в их руках ключевые позиции на заводе, по существу они ведут производство.

— Но ведь это правда — мы ведем производство..

— Говорю, не перебивай! Он сказал, что завод отдан в лапы врагу, понимаешь? И что мы работали хорошо лишь для вида, чтобы скрыть свое змеиное нутро. И что эти «мы», террористы-механики, шпионы-химики и диверсанты-металлурги, — это — я, ты, Наджарьян, Либин, Лопатинский, Кирсанов, Вйтенз, Калюсский… И что нас надо окружить жестокой бдительностью и беспощадным недоверием. И что вместо этого многие партийцы дружат с нами, таскают нам продукты… Он вопил на весь зал: «Мы будем гнать таких людей из партии, отдавать их под суд за связь с заключенными! Потеря бдительности — преступление, пусть все это помнят!» Каково?

— Кто тебе рассказал?

— Электрик Сорокин. Он пришел с собрания расстроенный, достал из несгораемого шкафа немного спирта — и деру! «Боюсь оставаться — еще какая-нибудь сволочь донесет Подрубаеву». Вот так оно очаровательно поворачивается.

Я молчал.

— Ты чего раздышался как паровоз? Не сопи изреки что-нибудь.

— Что мне сказать? В том, что он помянул нас бранью, неожиданного не вижу. Вот если бы он объявил, что мы достойны сожаления за несправедливую участь, похвалил за работу — точно неожиданность!

— Еще чего захотел!

— Да, захотел! Всегда буду хотеть правды, как бы она ни была неожиданна.

— С тобой скучно разговаривать! Ты желаешь невозможного.

— По-моему, ты желаешь того же, иначе не огорчился бы от доклада Подрубаева.

— Ладно. Всех благ! Иду в зону спать.

— Слава, мы же намеревались попраздновать. У меня спирт, закусь.

— Нет настроения. Спирту я уже нахлестался. Поцелуй от моего имени Зиночку, от своего ты никогда не решишься на такой смелый поступок. Пусть все теперь пропадет, черта с два я буду им работать как проклятый, слышишь, Сережка? Черта с два! Больше дураков не найдут!

— Слава!..

— К дьяволу на рога! Чтоб сутками не вылезать с печи, при ремонте неделями спать на столе в конторке — нет уж, хватит! Под конвоем на аварию, это пожалуйста, а больше ни шагу, ясно! Не смей, не хочу слушать! Я тебе уже сказал — иди в задницу! Поцелуй Зиночку! Я пошел.

Он бросил трубку. Я сидел перед телефоном подавленный. Нет, я не лгал Славе, утешая его, что в докладе не вижу ничего неожиданного. Доклад, о котором я мечтал, нельзя было прочитать на торжественном собрании, если только не появилось желания распроститься со своей головой. Я не мог переварить другого. Я не понимал, как такую речь произнес Подрубаев.

Он появился у нас недавно — воевал на Кольском полуострове, демобилизовался из армии после ранения и надумал потрудиться где-нибудь на полюбившемся ему Севере. Специальности у него не было никакой, так, семь классов образования и парочка краткосрочных курсов. В лагерной системе Берия партийная работа была на задворках, на нее шли с неохотой еще и потому, что партийные работники получали мизерные оклады в сравнении с хозяйственниками и третьеотдельцами. В этом особом мире партийные должности старались превратить в партийные нагрузки, именно нагрузки — дополнительная ноша сверх основной, нечто, что можно, покряхтывая, тащить через пень колоду. Нужно было ни на что не годиться как администратор или очень уж крепко любить эту деятельность, чтобы согласиться у нас на пост освобожденного партийного работника. Мне казалось, что в Подрубаеве действуют обе эти причины. Он, конечно, в производстве не разбирался и командовать людьми не умел. И он любил свою малоавторитетную в наших местных условиях работу! В его речах полузабытое слово «партия» звучало если и не так часто, как всемогущая формула «Сталин», то, во всяком случае, довольно весомо. Кое-кто из тех, кто распоряжался нашими жизнями, уже начал на него косо поглядывать. Мы, разумеется, предвидели, что ужиться в Норильске Подрубаев не сумеет, и спорили, каков будет его конец — просто ли перебросят на другую должность, вышибут ли с бесчестьем на «материк», или подберут ключи посерьезней.

Мне он нравился. Он разговаривал со мной как с человеком. Он расспрашивал о моем прошлом, интересовался, почему я сижу и есть ли у меня шансы на досрочное освобождение. Он не мог не знать, что подобные расспросы строжайше запрещены, но пренебрегал запретом. После какого-то разговора мы дружески пожали руки. У него было хорошее лицо — открытое, курносое, большеротое, с умными голубыми глазами. Люди с такими лицами веселы и бесхитростны. И этот человек злобно позорил нас, заключенных, грозил наказаниями тем, кто к нам хорошо относится! Таков был факт. Факт этот нельзя было принять, он был слишком отвратителен! Другой пусть, от другого бы я стерпел — но Подрубаев! Меня корчило от омерзения, мне хотелось наждаком содрать с кожи память о нашем недавнем рукопожатии.

«Он же мог не называть фамилий! — горестно размышлял я. — Его предшественники так и докладывали на торжественных собраниях — глухая фраза о заключенных, но — никаких фамилий. Нет, ему захотелось лизать ноги начальству, он и лизал, публично лизал, зарабатывал подленький авторитет у подлецов!»

Я кипел, меня мутило и распирало. Я вскочил и, матерясь, забегал по своей крохотной комнатушке. Движение быстро утомило меня. Я спросил себя — чего ты распсиховался, дурак? Крыша тебе на голову свалилась, что ли? Какой-то прохвост обругал тебя, только всего! Мало тебя оклеветали и поносили? К брани не привыкать, возьми себя в руки. Это еще не самое страшное — брань. Вежливые следователи, бесстрастные судьи куда пострашнее — они не ругаются, а ломают жизнь.

Я прикрикнул на себя — довольно, слышишь, довольно! Они хотели отравить тебе праздник, не дай им этой радости! Все можно у тебя отнять — личное счастье, свободу, здоровье, даже саму жизнь. Но до мыслей, до чувств, до мироощущения твоего им не дотянуться. Они не всевластны, нет! Солнце так же поднимется на небо, те же звезды выйдут вечером на дежурство — славь мир, раскинувшийся вокруг тебя, он недосягаем для жадных лап! Славь праздник рождения нового века, величайший из праздников твоих — его у тебя не отнимут! Повернись к пройдохам спиной, гляди вперед: горизонт затянут тучами, но над тучами — ясное небо! Так празднуй же свое небо, забудь хоть на час о затоптанной сапогами земле!

Эти выспренние мысли успокоили меня. Я всегда утешал себя абстрактными рассуждениями. Они вздымались до таких вершин, где высота превращается в пустоту. Чем они были темней, тем казались мне глубже. Давно доказано, что каждый сходит с ума по-своему. Во всяком случае, каждый по своему успокаивается.

Я вышел в соседнюю комнату. Две моих лаборантки, комсомолки Зина и Валя сидели у стола, тихо беседуя. Они конечно, слышали, как я метался по своей комнатушке, может быть, до них донеслась и брань. Я не стал уточнять, давно ли они тут. Валя, очевидно, тоже раздумала идти в свое общежитие, где после торжественного собрания ребята устроят пьянку. Втроем мы скучать не будем. Праздник удастся на славу. — Девчата! — сказал я, любуясь их милыми рожицами. Зина была порывиста, худа и дерзка на язык, коротышка Валя едва ли произносила больше двух слов в час (самая смирная среди лаборантов). — Закатывайте рукава. Вот сухая американская картошка. Если через полчаса она не разварится, как белорусская бульба или, на худой конец, украинская и бараболя, то грош вам цена. Не ждите тогда, что я подыщу женихов среди наших ребят.

Они со смехом схватили пакет с картошкой. Зина носилась из угла в угол, включила плитку, достала соль и масло. На спираль поставили жестяную банку из-под томата, отлично заменявшую у нас кастрюлю. Вода уже собиралась закипеть, как дверь на лестницу раскрылась и на пороге появился Подрубаев.

Если бы в нашу комнатушку ворвался Змей Горыныч, он произвел бы на моих девчат меньшее впечатление, чем Подрубаев. Они вскрикнули, побледнели и окаменели. Они глядели на него округленными глазами. Я сразу понял, что они осведомлены о его сегодняшнем докладе. Злой, настороженный, Подрубаев медленно приближался. Пока он шел, я лихорадочно обдумывал, чем его появление грозит Зине и Вале. Они были вдвоем, следовательно, приписать интимную связь со мной не удастся. Зато в самой страшной — духовной связи с заключенным он вполне сумеет их обвинить. А за это обычно выгоняют из комсомола и дают «двадцать четыре часа» — немедленную высылку.

— Это еще что за куховарство? — спросил он лаборанток, переводя с одной на другую недобрые глаза, — Кто вам разрешил остаться в нерабочее время?

За девушек поспешил ответить я:

— Все в порядке, гражданин начальник. — Я не мог назвать его сегодня обычным обращением Василии Федотович. — Я задержал девчат, чтобы они заполнили рабочие журналы. Записи сделаны, и лаборантки уже собрались уходить. А картошку варю я, надо же отметить праздник…

Он слушал меня с недоверием. Он хмуро следил, как девушки торопливо одеваются. Сам он даже не расстегнул шубы, хотя в комнате было жарко — нас подогревала через стену обжиговая печь.

— В другой раз чтоб этого не было, — сурово сказал он мне и лаборанткам. — Идите домой и помните, что здесь производство, а не гулянки.

Девушки не ответили. Первой выбежала Зина, за ней поспешила более медлительная Валя. Я запер за ними. Подрубаев кивнул на другую дверь, через которую он вошел:

— Эту тоже! Надо побеседовать без помех.

Я повернул ключ и во второй двери. Лицо Подрубаева вдруг стало меняться, злые складки на щеках распрямились, глаза подобрели. Передо мной стоял тот Подрубаев, которого я знал до этого дня.

Только теперь он расстегнул свою тяжелую шубу — вытащил из одного кармана бутылку шампанского, из другого завернутый в бумагу пирог. Бутылку и пирог он поставил на стол, а рядом положил наполовину использованную рабочую карточку вольнонаемного — талоны на сахар и масло. После этого он крепко потряс мою руку обеими руками,

С праздником, Сергей! От души желаю, чтоб на двадцать восьмом году революции ты наконец получил свободу. Следующий Октябрь встретим у меня дома. Мы с женой отоварили по литеру две бутылки шампанского, так что эту можешь спокойно… А пирог жена испекла для тебя, вы незнакомы, но это ничего, я ей говорил о тебе — видишь, тонкий, чтобы незаметно в кармане,. Ну, я пойду, дома заждались, я ведь полтора часа после заседания пережидал в кабинете, пока уберутся. Народ всякий, сам понимаешь.

— Возьмите у меня деньги, — сказал я, доставая кошелек.

Он с укором посмотрел на меня.

— Зачем ты меня обижаешь? Я же от души! Жена тоже передает привет. Я вас потом познакомлю, она такая сердечная!.. Ну извини, я пошел.

Он с осторожной торопливостью спустился по темной лестнице, а я возвратился в свой кабинетик. Прежде всего я выставил на холод бутылку шампанского, потом вызвал вахту лагеря. По телефону не видно, заключенный ты или «вольняшка», и мы этим временами пользовались. Я постарался, чтоб мой высокий, «неубедительный», как утверждали приятели, голос звучал на этот раз медленно и низко — охрана, как и большинство людей на земле, уважала басы, а не тенора.

— Старший дежурный по вахте старшина Семенов слушает, — отрапортовал в трубке быстрый голос. Сразу было понятно — служака, молодой, всеми силами выставляющийся парень.

— Кто, Семенов? — прорычал я, — Ага, Семенов! Значит так, Семенов, пошлешь немедленно стрелочка в пятнадцатый барак и извлеки оттуда сукина сына Никитина, механика плавильного цеха. На ватержакете авария, надо его сюда. Никитина знаешь, Семенов?

— Так точно, товарищ начальник! — отбарабанил старший дежурный. — Никитина знаю. Сам пойду для верности. А куда доставить зека Никитина?

— Куда? Мда… надо подумать. Я то ухожу домой, гости ждут. Вот что, Семенов. Доставишь зека Никитина в лабораторию теплоконтроля и сдай под расписку начальнику лаборатории. За срочность доставки отвечаешь лично. Ясно?

— Ясно, товарищ начальник! Простите, товарищ начальник, с кем я разговариваю?

— Не ожидал, Семенов, — прохрипел я утробно. — Кого-кого, а меня ты должен узнавать по голосу. Фамилию-то я могу назвать всякую — соображаешь?

— Правильно, товарищ начальник! Сообразил! Будет исполнено, товарищ начальник!

Я отсмеялся и посмотрел, готова ли картошка. От сухой картошки шли свежие запахи. Она булькала и разваривалась, готовясь превратиться в пюре. Я присел около плитки на табуретку и, помешивая варево, задумался. Я размышлял о себе, о Славе, о Подрубаеве, об убежавших в страхе Вале и Зине, о незнакомой сердечной женщине, испекшей мне пирог, — о всем нашем странном времени. Передо мной одно за другим возникали лица людей, проносились темные фигуры — я пытался уловить в их облике смысл эпохи, ее глубоко запрятанную, невидимую с поверхности суть. Но эпоха не походила на отдельных людей, даже миллионы лиц и фигур не исчерпывали ее. Надо было разбираться не только в облике и поступках, но и в тайных мыслях и чувствах всех этих людей, а я не мог разобраться в самом себе — где мне поднять такую задачу? Помню, что некоторое время меня занимал вопрос, кто кого больше испугался, когда Подрубаев очутился лицом к лицу с девушками — они его или он их? Потом я решил, что больше всех испугался я, и покончил на этом бесцельные размышления.

На лестнице загрохотали шаги двух человек. В лабораторию ввалился покрытый снегом, совершенно ошалевший Слава. За ним, не отпуская его дальше чем на шаг, двигался невысокий, востроносый стрелок с винтовкой.

— Вы будете начальник теплоконтроля? — спросил он.

— Я. В чем дело?

— Приказано вручить вам под расписку зека Никитина по случаю аварии на плавильной печи.

— Понятно. Присядьте, пока я напишу расписку. Слава с тревогой схватил меня за руку.

— Какая авария? Где? Кессоны прогорели, что ли? Я должен немедленно бежать на ватержакет…

Я сделал знак глазами, чтоб он больше не смел меня расспрашивать. С этой минуты Слава был уверен, что случилось несчастье, о котором при постороннем нельзя и упоминать. Я еще подлил масла в огонь, бушевавший у него в груди.

— Успокойтесь, Никитин! — сказал я строго. — Авария такого сорта, что придется возиться всю ночь. Раньше отпустим конвой, а потом займемся ею. Ваша фамилия, старшина?

— Семенов, — стрелок с жадностью втянул в себя запах, струившийся из консервной банки на плитке. — Повезло вам — картошку достали…

— Заключенным всегда везет, разве вы не знали? — сказал я, вручая ему расписку. — Как погода на дворе Семенов?

— Дует пурга-матушка! И морозец градусов тридцать. Теперь мне топать обратно два километра. Желаю успеха в ликвидации аварии. В такой день авария — ой, нехорошо… Начальство сердилось по телефону, просто страх!..

— Минуточку, старшина! — Я вынес из своей комнаты бутылку разбавленного спирта, три стакана и тушенку. — Заправься на дорогу!

Мы подняли стаканы и чокнулись.

— За здоровье Октября! — сказал стрелок и набросился на еду. — Чтобы вам свободу поскорее, ребята!

Когда он ушел, Слава, до того старавшийся сохранять спокойствие, бешено сорвался с места:

— Совесть у тебя есть? Что случилось? Я позвоню в плавильный цех.

— Возьми стаканы и спирт и перенеси их в мою комнату, — ответил я. — Это единственное, что от тебя требуется. Остальное я сделаю сам.

— Не шути! Я чуть с ума не сошел, пока добирались. Хотел прямо в цех, стрелочек заупрямился — нет, только к тебе. Пойми же, меня с нар подняли, я ничего не знаю! Так есть авария или нет на ватержакете? Болван, чего ты молчишь?

Я сел у стола и важно вытянул ноги.

— Не вижу почтения, Слава. Не забывай, что я написал на тебя расписку — до утреннего развода ты у меня в руках. Короче, болван отставляется. С ватержакетом ничего не произошло. А теперь открой форточку и достань бутылку шампанского!

«НОГИ» ДЛЯ БЕСКОНВОЙНОГО ХОЖДЕНИЯ

В 1943 году в Норильский комбинат прилетел новый главный инженер — Виктор Борисович Шевченко. А так как в это время начальник комбината Александр Алексеевич Панюков находился, по случаю болезни, в длительном отпуске на «материке», то Шевченко сразу уселся в оба верховных комбинатских кресла — начальника и главного инженера.

Появление нового руководителя было ознаменовано собранием в ДИТРе — доме инженерно-технических работников — местных начальников всех рангов и калибров. На этом собрании Шевченко произнес свою тронную речь. О том, как происходила встреча главного начальника с подчиненным ему начальством, нам с воодушевлением поведал главный энергетик Большого металлургического завода

— БМЗ — Сергей Яковлевич Сорокин, присутствовавший на собрании.

— Ребята, он невысок, полный, лысый и вообще — полковник, — рассказывал Сорокин в своем кабинете группке самых близких своих зеков — мне, Василию Лопатинскому, Мстиславу Никитину, Павлу Кирсанову. — А шинель у него, ребята, я посмотрел, обтрепанная, не то с чужого плеча, не то от рождения второго срока. И пуговица одна повисла, нитка длинная, не сегодня завтра оборвется. Еще не видал таких несолидных полковников. Нашим орлам из третьего отдела, ну, Племянникову или Двину из УРЧ лагеря, не говорю о начальнике лагеря Волохове, он ни в подметки… А что говорил! Что говорил!

— Ха, полковник! — легкомысленно высказался Кирсанов. — И генералов видали на этой должности Панюков — генерал-майор, наш бывший Авраамий Завенягин генерал-лейтенант был, теперь, наверное генерал-полковник. Простым полковникам Норильский комбинат не под силу.

— А что он все-таки говорил? — поинтересовался Никитин.

— Вот я и говорю — что говорил! Непостижимо, одно слово. Только вот что, ребята, вы у меня контрики… Так чтоб на сторону — ни звука. Лишь для внут-реннего употребления.

Для внутреннего употребления у нас был спирт который, кстати, для моей лаборатории в количестве от трех до пяти килограммов в месяц — как когда — визировал тот же Сорокин. Но мы, разумеется, дали слово быть немее могил.

— Он бывал у Лаврентия Павловича Берия, — продолжал Сорокин выбалтывать служебные тайны своим приближенным зекам. — Встреч с Завенягиным — бессчетно! И пообещал товарищу Сталину, что увеличит в этом году выдачу никеля на двадцать процентов. В момент, мол, когда погнали немцев от Сталинграда, истинное преступление, если металлурги сорвут производство танковой брони, а без никеля какая же броня? Вот такая была речь, ребята.

— Крепенько, — неопределенно высказался осторожный Лопатинский, по профессии бухгалтер, а не металлург, но разбиравшийся в производстве никеля глубже иных молодых специалистов.

— Внушительно! — поддержал Кирсанов, старший мастер электропечей. — Электропечи справятся, если не подведут ватержакеты.

— О чем и говорю! — Сорокин наконец спохватился, что пора придавать почти товарищеской беседе видимость делового обсуждения. — Все упирается в ватержакеты. Мстислав Иванович, вытянет плавильный цех увеличение на двадцать процентов? Филатов сказал, что вытянет, он металлург хороший…

— Вздор! — отрезал Никитин, старший механик плавильного цеха. Он знал свои ватержакеты гораздо лучше, чем самого себя. От плавильных агрегатов он никогда не ожидал ничего непредвиденного, а как сам поступит в следующую минуту, не был способен предугадать.

— В каком смысле — вздор?

— В самом обыкновенном. Чепуха! — Никитин обычно не затруднял себя техническим обоснованием своих производственных решений. Зато и не ошибался в них. Он изрекал, а не доказывал, но изрекал точно.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20