– Что поделать, – вздохнул я. – Часть национальной культуры. Кстати, кланяешься ты неверно. Руки по швам только мужики держат. Ты должна руки сложить лодочкой, как будто тебе штрафной бьют, а ты в стенке стоишь. Казалось бы, нелогично, да? По идее должно быть наоборот, но именно в этой парадоксальности...
– Вадичек, – перебила она меня, – а что было бы, если бы мы не поклонились?
– Ровным счетом ничего. Мы же иностранцы, с нас какой спрос? Совершенно никакого. Мы могли там вообще нагадить посреди кабинета, никто слова не сказал бы. Они, кстати, и сами-то кланяются нечасто, разве что по службе.
– А зачем мы тогда кланялись?
– Да так... Для ради шоу.
Она фыркнула и стала спускаться по лестнице своей всегдашней царственной походкой. Она не была актрисой в душе. Импровизации в театре абсурда и кураж как способ существования ее не интересовали. Ее интересовали практические результаты. Максимум, что ее интересовало – это математические формулы. Говорят, что и в формулах есть своя красота. Если она могла эту красоту разглядеть, то за нее не стоило волноваться.
Дядька в синем мундире отвесил нам напутственный поклон, и фронтон мэрии остался позади. Вскоре позади осталась и историческая улица Накабяку. На нас надвигалась вывеска с огромным, три на три метра, иероглифом «сакэ». Судя по всему, Зинаиде он был знаком.
– Вадичек, – сказала она, – давай заедем в винный. Я тебе водку куплю.
– Не надо мне никакой водки, – отмахнулся я. – И так уже девать некуда.
– Как, – растерялась она. – Ведь ты же переводил...
– Это я из любви к искусству.
Она проводила вывеску беспомощным взглядом и уставилась вперед. Эскадрильи стрекоз пикировали на лобовое стекло и, не долетев до него считанных сантиметров, веером разлетались в стороны. Знал ли когда-нибудь этот край подобное нашествие насекомых? Едва ли. Они тоже были участниками спектакля, грандиозной массовкой, и сквозь их стаи уже прорисовывались контуры того, что здесь называли «интернациональным университетом» – центральной декорации, с размаху воткнутой прямо в рисовые поля дерзкой рукой Главного Режиссера.
О бинарных разбиениях
Любое множество может быть разбито на подмножества. Так написано в школьном учебнике математики. И это действительно так.
Множество из двух элементов можно разбить только пополам. А еще можно вовсе не разбивать. Для трех элементов таких схем существует пять: не разбивать, разбить на три равные части, и трижды на две неравные. Количество возможных разбиений называется числом Белла, его можно посчитать по специально выведенной рекуррентной формуле. Для четырех элементов оно равно 15, для десяти – 115975, а для ста (знающие комбинаторику не дадут соврать) представляет собой 116-значное число.
Столь стремительный рост делает практически невозможным точное вычисление числа Белла для больших множеств. Его можно только оценить асимптотически. Вот, например, каким оно будет для шести миллиардов:
10 45.500.000.000
Единица, а после нее – сорок пять с половиной миллиардов нулей. Примерно столько вариантов разбиения дает нам множество из 6.000.000.000 элементов.
Так говорит теория. Понятно, что практические нужды не требуют такого разнообразия. Любая конкретная задача обходится куда меньшим числом вариантов.
Возьмем наглядное и поучительное множество, возьмем фауну. Биологи поделили фауну на типы. Она теперь состоит из пластинчатых, кишечнополостных, щетинкочелюстных, членистоногих, иглокожих – и далее, вплоть до хордовых. Стройно, научно, практично. Разве что не очень подробно. Но это не беда – внутри типов предусмотрены классы, отряды, семейства, роды и виды. Если не копать еще глубже, то фауну можно считать состоящей из зайца-русака, зайца-беляка, рака-отшельника, мухи-дрозофилы, китовой акулы, бычьего цепня и лошади Пржевальского.
Такое разбиение удобно биологам. Но представителям фауны оно неудобно. Бычьему цепню нет дела до разницы между зайцем-беляком и зайцем-русаком. Он делит фауну на быков, небыков и цепней. Такому тройственному разбиению его научила эволюция. А еще популярнее бинарные разбиения. Черепахи и нечерепахи. Махаоны и немахаоны. Амёбы и неамёбы. Слоны и неслоны.
Так понятнее. Так лучше. Если ты слон, то отличить слона от неслона тебе гораздо проще, чем отличить комара от мухи. И если перед тобой неслон, то какая разница, зебра он или пантера? Хоботом ему по рогам, и вся любовь. Биологи потом разберутся.
С шестью миллиардами дело обстоит сходным образом. Можно, конечно, делить их на расы, этносы, субэтносы и прослойки. Можно измерять черепа, штудировать древние рукописи и сравнивать глагольные формы. Можно находить общее и необщее, выявлять скрытые связи, рисовать мозаичную картину мира и радоваться ее многоцветности. Всё это делается. Но бинарные разбиения никуда не уходят. Они слишком удобны.
Если ты не аид, то ты
гой.
Если не ром, то
гаджо.
Если не мусульманин, то
гяур.
Если не японец, то
гайдзин.
В основе всего базовая оппозиция «свой-чужой». Но от разбиения к разбиению – какие переливы, какие смены коннотаций, какие перепады по количеству и по качеству! Ясно, например, что гяуров наберется на миллиард меньше, чем гаджо. И даже ясно, почему. Быть гяуром в наш век опаснее. Хотя, возможно, быть гаджо для кого-то обиднее. Масса нюансов, бездна смысла, простор для анализа. И только сами разбиения по-прежнему жестки и ненарушимы. Перестать быть гяуром еще как-то можно – но вот из гаджо ты хрена с два пролезешь в ромалэ. И из гайдзинов тоже – хрена с два куда пролезешь. Про гоев и говорить нечего.
Если взять все эти разбиения и наложить друг на друга, произвести этакое многослойное маскирование – какая жуткая картина предстанет нашему взору! В какое дикое количество «чужих» подмножеств попадет каждый из нас!
Ведь любому ясно: нельзя быть японско-цыганским аидом и совершать при этом намаз. Потому, например, пишущий эти строки является одновременно гоем, гяуром, гаджо и гайдзином. Это по меньшей мере – на самом деле список будет гораздо обширнее. Я не папуас, не пигмей, не малагасиец, не гаваец и не чеченец – а ведь всё это тоже как-то называется! Если же выйти за рамки антропологии с этнографией, если взглянуть шире – сколько еще нагромоздится несимметричных бинарных разбиений!
Богема и быдло. Асы и чайники. Деды и салаги. Хакеры и ламеры. Морские волки и сухопутные крабы. Партийные и беспартийные. Воры в законе и фраера. Нормальные пацаны и лохи. Цивилизованные люди и варвары. Свои и чужие... Свои и чужие... Свои и чужие...
На каждом из нас негде ставить клейма. Мы все в стигмах с головы до ног. Мы живем на планете отверженных. Как же мы живы до сих пор?
А вот так и живы. Нельзя сказать, чтоб замечательно.
Гои мечут камни в гяуров. Гяуры ездят по гоям на гусеницах. Варвары теснят цивилизованных чайников. Быдло издевается над фраерами. Свои мочат чужих. Чужие мочат своих. Свои и чужие мочат друг друга и сами себя. Осуществляется история.
Высоколобые мудрецы все не могут понять: отчего она осуществляется так странно? Почему даже слоны и черепахи живут дружнее? Почему моллюски и кишечнополостные не жрут друг друга в таких количествах? В чем тут дело?
Роятся догадки, множатся версии, рождаются теории. То ли умер бог, то ли утерян рай... То ли нам мстит природа, то ли мы просто взрослеем медленно... То ли это пассионарные толчки, то ли дело к апокалипсису... Вопросов больше, чем ответов. А между тем, главный корень человеческих бед – это злоупотребление аппаратом теории множеств.
И слабое знание комбинаторики.
Золотая клетка
Многие люди во сне храпят.
Физиологи говорят, что в храпе повинны мягкие ткани глотки. Когда их тонус снижен, жди неприятностей. Корень языка западает, миндалины болтаются, нёбная занавеска вибрирует, и челюсть норовит уплыть. Чем жирнее глотка, тем больше храпа.
Лично мне храп никогда не был свойственен. Ткани моей персональной глотки всегда находились в хорошей спортивной форме, всегда были поджары и сухощавы. Корень языка никуда западать не думал. Челюсть не отлучалась ни на шаг. Если кому-то случалось ночью оказаться поблизости, то утром никаких жалоб не поступало.
Захрапев первый раз в жизни, я очень удивился. Самым интересным было то, что в тот момент я бодрствовал и спать даже не собирался. Дыхание было ровным, в меру глубоким – но в горле ощущалось некоторое стеснение. Это стеснение постепенно нарастало, затрудняло вдох и выдох – и, наконец, взорвалось неприличным хрюкающим звуком.
Пораженный, я на несколько секунд приостановил работу легких. Затем медленно выпустил воздух через нос, изо всех сил расслабился – и попробовал снова вздохнуть. И снова всхрюкнул.
Плохо дело, – подумал я. – Заплываю жиром... Начинается с шеи, потом перекинется на живот – а куда дальше?..
Я физически ощутил, как нижние ткани глотки разбухли и прижали верхние, перекрыв гортань. В голове забегали страшные мысли, и мне захотелось открыть глаза. Но и это оказалось непростой задачей. Щеки у меня тоже начинали жиреть, становились тяжелы и давили на нижние веки. Я наморщил лоб, отодвинул брови, вытаращился – и сквозь приоткрывшиеся щелочки смог разглядеть нижнюю половину входной двери. В тот же момент раздались удары кулаком по металлу, дверь распахнулась, и в проеме я увидел два коричневых ботинка и две черные штанины. Остальное загораживали наплывшие на глаза щеки.
– Раструби твою в затылок! – заорал федькин голос. – Опять на уши встал, йог недорезанный!
Ботинки решительно направились в мою сторону и остановились в полуметре от лица. Казалось, их обладатель хочет схватить меня за ноги и опрокинуть на пол. Однако этого не происходило.
– Почему носочки не тянешь? – строго спросил Федька. – Почему ноги врозь? Что за квантор всеобщности?
Я хотел сказать что-нибудь в ответ – и неожиданно всхрапнул.
Федька удивился. Он опустился на четвереньки и приблизил ухо к источнику храпа. Я не стал его разочаровывать и всхрапнул еще раз.
– Да-а-а... – сказал Федька. – Полное разложение. Начиналось с малого, с матраса на татами. А теперь вверх ногами будет спать. Дообезьянничался.
Он поднялся, придвинул кресло на колесиках, уселся в него и продолжал:
– Я тебе притчу расскажу. У моего шефа племянник был, тоже на ушах любил стоять. И один раз хотел ногой свет выключить. Над ним как раз этот шнурок висел, от люстры. Хвать за него ногой – а ногу-то и свело. Так и повис на люстре, как макака – и висел четыре дня, пока мать из отпуска не вернулась. Мораль ясна?
Я утвердительно помычал.
– Не наше все это, – веско сказал Федька, – не наше! У нас и климат другой, и менталитет. Что нам эти индусы, раструби их в затылок... Ты бы лучше в каратэ записался. Каратэ нам духовно ближе.
Я пошевелил сомкнутыми на затылке пальцами – они затекли.
– Чай пить будем? – спросил Федька. – Переворачивайся уже!
Я медленно сгруппировался и опустился на колени, не отрывая от пола отяжелевшей головы. Кровь развернулась и потекла обратно в ноги.
– Другое дело, – сказал Федька. – Пойду чайник поставлю.
Он отошел к раковине и загремел посудой. Ударяясь о стенки чайника, зашумела вода. Я неспешно поднял голову, принял положение «сидя» и завязал ноги в лотос. Федька включил чайник в сеть, поворотился ко мне – и покачал головой.
– Полное разложение, – повторил он сокрушенно. – Охмурили бонзы нашего Козлевича...
* * *
Кандидат физико-математических наук Федор Матвеевич Репейников заходил ко мне в кабинет достаточно регулярно. Иногда он заходил по делу – например, показать очередное испещренное закорючками письмо и установить с моей помощью, чего эти злосчастные аборигены опять от него хотят. Или я должен был позвонить в особо дешевое туристическое агенство с не понимающей английского языка девицей и заказать у нее авиабилет на Сингапур. Или мне надлежало написать благодарственный ответ на новогоднюю открытку от какого-нибудь господина Мураямы – непонятно откуда взявшегося, но с Федором Матвеевичем как бы знакомого. Поводы были неисчислимы.
Но чаще Федька приходил безо всякого повода. Его влекла ко мне неутоленная потребность делиться выстраданным знанием. Ему не давали покоя терпкие плоды напряженной духовной работы. Его распирал миссионерский импульс. Он приходил, наливал в стаканы чай, садился напротив – и начинал развенчивать миф о жидомасонском заговоре.
Он делал это с такой горячностью и страстью, как будто я был одним из апологетов и столпов этого мифа. Как будто я был клеветником, а он –оклеветанным. На борьбу с химерой пускалась вся мощь изощренного федькиного ума. Возводились сложнейшие логические конструкции, привлекалось наследие классиков, переосмысливалась мировая история – делалось решительно все для того, чтобы рассеялся мрак и воссияла истина.
Истина же состояла в том, что заговоры существуют по отдельности. Есть самостоятельный масонский заговор – и совершенно независимо от него есть заговор жидовский. Никакого такого комбинированного жидомасонского заговора в природе нет и быть не может. Более того, нелепый миф о таком заговоре был специально разработан израильской разведкой «Моссад» и распущен среди доверчивых масс с единственной целью – дискредитировать и опорочить героических борцов с отдельно взятыми заговорами.
Разъяснение тонких терминологических различий заняло у Федьки около полугода. Когда он счел меня достаточно подготовленным, то посвятил в более глубокие теории. По ним выходило, что заговоры все-таки связаны – но эта связь осуществляется не впрямую, а
иерархически. Оба названных заговора – как масонский, так и жидовский – являются составными частями одного большого заговора, своеобразного
мета-заговора, имя которому – «Заговор Мирового Капитала». Он очень сложен и велик, поэтому изучать его следует, разбив на компоненты.
Картина усложнялась с каждым федькиным визитом. Появились заговоры пришлых народов против коренных и коренных против пришлых. Возник заговор буддистов; обсуждался возможный заговор мормонов. Был упомянут заговор бюрократии против научных работников. Не обошлось без заговора нерусской профессуры против русской. Деревенская бабка-знахарка, чьим единственным хлебом и смыслом жизни были заговоры и привороты, не знала столько заговоров, сколько знал их Федька. На моих глазах все эти многочисленные заговоры дружно складывались в логичную, стройную и пугающую композицию действительно большого и очевидного мета-заговора, который следовало бы назвать так: «Заговор Всех Людей против Федьки Репейникова».
Меня восхищало федькино поведение перед лицом этой темной, неумолимой силы. Я бы так не смог. Если бы заговор всех людей был направлен против меня, я непременно впал бы в тоску и панику. Федька же держался молодцом. Тотальная злонамеренная конспирация лишь разжигала его исследовательскую отвагу. Толпы оборотней сужали вокруг него свое роковое кольцо – а он даже не думал об опасности, он продолжал без устали разить заговорщиков всепобеждающим скальпелем научного анализа, срывать с них маски и фиговые листочки, классифицировать и пригвождать.
* * *
– А ведь я по делу! – вспомнил Федька и вытащил из кармана мятый конверт. – Это мне пришло или не мне?
– Послушай, Федор! – сказал я. – Еще понятно, когда иероглифы. Бог с ними. Но как твоя фамилия пишется, ты мог бы и выучить. Вот это – «рэ», вот это, с кружочком – «пэ», вместе получается «рэпэ», и уже понятно, что фамилия твоя.
– Когда мне будет очень надо, – сказал Федька, – я все выучу. Когда стимул появится. Раз не учу, значит стимула нет. Лучше скажи, от кого это пришло.
– «Мураяма», – прочитал я иероглифы на обратной стороне.
– Вот черт! – Федька заерзал. – Опять Мураяма! Чего пишет?
– Читать надо...
– Так читай! Я пока чай налью.
Он загремел стаканами и ложками, а я вскрыл конверт и углубился в чтение. Господин Мураяма поздравлял профессора Репейникова с благоденствием. Он делился радостью по поводу скорого наступления весны, извинялся за то, что своим негодным письмом отрывает профессора от важных дел, и сетовал на занятость, которая не позволила ему написать больше.
– Ну, что там? – деловито осведомился Федька, возвращаясь с чаем.
– Он тебя поздравляет.
– С чем?
– С благоденствием.
– А еще что?
– Больше ничего.
Федька на секунду замер, потом поставил стаканы на стол и потребовал буквального перевода. Я старательно перетолмачил все письмо, обсасывая каждую фразу до косточки, чтобы никакой тайный смысл не утек.
– Вот же, блин! – крякнул Федька, когда текст закончился без малейшей зацепки. – Раструби его в затылок, этого Мураяму... Откуда он взялся вообще? Чего хочет?
– Может, он масон? – предположил я.
– Нет, – отверг Федька. – Масоны другие.
– А может, мормон?
Федька немного подумал.
– Нет, – опять не согласился он. – Мормон и писал бы про свое мормонство. А тут какое-то «благоденствие»...
– Значит, не мормон. Просто козел по жизни.
Выражение «козел по жизни» было взято мной на вооружение в студенческие годы, после общения с одним демобилизованным конвоиром. Эта лапидарная формула, несмотря на уголовный генезис, примечательна во многих отношениях. Она трогательно незатейлива, в меру брутальна, достаточно выразительна и гениально неконкретна. Любого деятеля в любых обстоятельствах бывает уместно обозвать козлом по жизни – естественно, за глаза. Безапелляционность приговора, вкупе с расплывчатостью понятия «козел», отбивает у собеседника всякую охоту пускаться в споры. Эта формула незаменима в случаях, когда предмет разговора вызывает ленивое неодобрение, граничащее с полной индифферентностью.
– Козел-то он, допустим, козел, – задумчиво произнес Федька, – но откуда взялся?
– Да господи! – сказал я. – Попутчик в самолете. Случайный знакомый в баре. Соседняя палатка в кемпинге. Куча вариантов. Визитку ты ему свою дал, вот он и пишет теперь, старается.
– Но для чего?
– Как «для чего»? Мы же не знаем, кто он такой. Может, он всю жизнь работал каким-нибудь говночистом. А теперь состоит в переписке с иностранным профессором. Это же почетно!
– Ну, допустим, – сказал Федька. – А если не говночистом?
– Даже если и не говночистом. Все равно почетно.
Федька молча взял стакан, отхлебнул чаю и задумался, глядя в одну точку.
– Вообще-то, – заявил он после раздумья, – японцы мне нравятся. Знаешь, чем?
– Чем? – спросил я.
– Они
безобидные.
– А что, бывают еще какие-то
обидные?
– Бывают, – кивнул Федька и недобро прищурился.
– Это какие например?
– А ты будто не в курсе! – и Федька многозначительно пошевелил бровями.
Сразу вслед за этим входная дверь с вежливым стуком отворилась. Нас ослепил блеск лаковых туфель, сияние накрахмаленной сорочки и блики на стеклах очков. Кабинет затопило запахом дорогого одеколона. Федька поднялся, картинно раскинул в стороны руки и воскликнул:
– Рауль Абрамыч! Это вы ли?! Глазам не верю!
– Здравствуй, Федя, – с достоинством, но не без некоторой опаски произнес Рауль Абрамыч. После чего сделал два шага в мою сторону и вынул из внутреннего кармана пиджака голубоватый конверт.
– Вадичек, я по делу. Скажи пожалуйста, это мне пришло или не мне?
* * *
Доктор технических наук Рауль Абрамович Лишайников тоже бывал не прочь заглянуть ко мне в кабинет и обсудить за чашкой чая судьбы земной цивилизации. Однако его взгляд на развитие человечества не походил ни на какой другой. По его мнению, все происходило иначе, чем это пытались представить Карл Маркс или Фрэнсис Фукуяма. На деле культура гомосапиенсов развивалась равномерно, прямолинейно и очень хорошо, пока не добралась до своей высшей точки и высшего достижения – музыки Иогана Штрауса. Сразу после этого ей стало развиваться некуда и незачем. Поэтому непосредственно вслед за музыкой Иогана Штрауса был изобретен пулемет. С изобретением пулемета началась нисходящая ветвь человеческой истории. Все пошло криво, плохо и наперекосяк. Густым валом повалили революции, войны, плебейские манеры, неприличные слова, загрязнение среды и сумбур вместо музыки – все то, что было немыслимо в эпоху Иогана Штрауса. Орды зашоренных сапиенсов мчались к краю пропасти, и апокалипсис маячил уже где-то совсем близко.
Судьба цивилизации была горька и досадна. Но еще более досадной была судьба самого Рауля Абрамовича, которого угораздило родиться всего на каких-то сто десять лет позже Иогана Штрауса. И всего в какой-то тысяче километров от австрийской столицы – в предместьях Бердичева. Впору было возроптать и искусать от обиды все локти.
Окажись Фортуна не так зла, жизнь Рауля Абрамовича была бы упоительной, как сказка Венского Леса. Он был бы с Иоганом Штраусом на короткой ноге. Он пил бы с ним шартрез и клико. Аплодировал бы Ференцу Листу, который, в принципе, тоже был неплохой композитор. Хлопал бы по плечу Ренуара и Мане. Беседовал бы о литературе с молодым Цвейгом. А в свободное от приемов и раутов время Рауль Абрамович гулял бы по берегам прекрасного голубого Дуная и пел бы тирольские песни.
Вместо всего этого инженер Лишайников сидел в закрытом КБ и проектировал цифровые микросхемы. Потом эти микросхемы ставились на реактивные истребители-бомбардировщики. Каждый истребитель-бомбардировщик нес на себе две пушки. Снизу дополнительно цеплялись управляемые ракеты, зажигательные баки и свободнопадающие бомбы. Пушки делали тысячу выстрелов в минуту.
Вместо шартреза Рауль Абрамович пил спирт для промывания контактов. Вместо Ренуара хлопал по плечу секретаря парткома. Этому же секретарю, а вовсе не Листу, аплодировал на торжественных собраниях. А прекрасный голубой Дунай довелось увидеть всего раз, да и то в Болгарии, совсем с другого конца.
В своих снах Рауль Абрамович регулярно добивался аудиенции у австрийского эрц-герцога Фердинанда и испрашивал перевода в Зальцбург. Фердинанд отводил глаза и мямлил что-то насчет военной тайны. В другой раз Рауль Абрамович угнал истребитель, но до Вены не долетел – его подбили над Карпатами. Еще в одном сне он подал челобитную самому Хрущеву и ждал резолюции – как вдруг самый настоящий, всамделишный Никита Сергеевич Хрущев ни с того ни с сего решил посетить важный оборонный объект.
За день до визита на территорию КБ явились люди в штатском. Они окинули критическим взором висевшие на стенах графики и один велели убрать – кривая на нем шла не вверх, а вниз.
– Помилуйте! – воскликнул Рауль Абрамович. – Это падение себестоимости!
– Уберите! – повторили штатские люди. – Он не любит!
Вместе с неправильным графиком убрали вертушку на проходной, чтобы тело вождя не застряло. Вождь явился, благополучно миновал турникет и очень одобрил восходящие кривые.
– Никита Сергеич! – обратился к нему главный инженер. – Вот на этом кристалле кремния мы разместили тысячу транзисторов!
Никита Сергеич послюнил палец, ухватил кристалл, поднес к глазам и долго щурился. Потом сказал:
– Коммунизма зримые черты!
Вскоре Никиту Сергеевича свергли, а черты коммунизма стали делаться все менее и менее зримыми. Когда дело дошло до ста тысяч транзисторов на кристалл, они растаяли окончательно. Вместе с ними растаяла грозная железная занавеска. Десятилетиями бившиеся об нее ученые мозги вдруг обрели свободу и потекли.
Мозги Рауля Абрамовича подумали, подумали – и потекли тоже. Но почему-то не на Запад, где когда-то жил Иоган Штраус, а против всякой логики на Восток, где Иоган Штраус отродясь не бывал. Частично это объяснялось тем, что на Востоке знали толк в полупроводниках.
После трех лет напряженной исследовательской и педагогической работы лабораторию профессора Лишайникова посетил наследник японского престола. В день визита университет запрудили люди в штатском. Они переговаривались по рации и с подозрением вглядывались в голубей, клевавших желтые кирпичи на дорожках кампуса. Личность профессора не вызвала у них большого интереса. Кабинет они осмотрели очень бегло и под стол залезать не стали. Они даже не обратили внимания на газетную вырезку из «Аргументов и фактов», висевшую посреди стены. Заметка называлась «Японцы – потомки евреев». Профессор ее часто перечитывал и со стены никогда не снимал.
Наследник прибыл в полдень. Он шел в сопровождении свиты по желтой дорожке. Вдоль веревочных ограждений выстроились потомки евреев из местных жителей и студентов – они с энтузиазмом махали флажками и ладошками. С лица наследника не сходила улыбка Будды. С этой улыбкой он заходил в лаборатории и внимал ученым речам.
Лаборатория профессора Лишайникова стояла в программе последней.
– Ваше Высочество! – отчеканил профессор по-английски. – Технология, которую мы сейчас разрабатываем, позволит разместить на одном кристалле кремния до десяти миллионов транзисторов!
Принц поднял лицо к потолку и выразительно зажмурился, как бы пытаясь вообразить картину этого сумасшедшего количества. Свита зажмурилась вместе с принцем, и только люди в штатском оставались начеку, зыркая туда-сюда узкими глазами. Профессор почтительно молчал.
– Это великолепно! – сказал наконец принц. – Это потрясающе. Примите мои поздравления. Мы очень ценим вклад иностранных ученых. Мы хотим стать более открытым обществом. Спасибо вам за ваш труд. Спасибо за сотрудничество. Желаю вам успехов!
И с этими словами
принц поклонился.
Склоненное чело божественного потомка потрясло Рауля Абрамовича до самых сокровенных глубин. Тщательно лелеемая картина мира – такая красивая и законченная – хряснула и стала оседать. Чтобы она не рухнула совсем, пришлось ставить подпорки. Конечно, профессор был уже солидным человеком и не мог себе позволить такого радикального акта, как перенос пупа земли из Вены в Токио. Он ограничился косметической правкой своих мрачных прогнозов. Конец света
по-прежнему стоял на повестке дня – но уже не с такой непреложностью. Человечество могла спасти
японская модель.
* * *
По конверту тянулись лапидарные крючки слоговой азбуки.
– Да, это вам, – сказал я. – Видите, написано: «Ри-ся-й-ни-ко-фу».
– А от кого?
– От Мураямы! – встрял Федька. – Рауль Абрамыч, чайку?
– С удовольствием. Так от кого?
– Это из полиции, – сказал я. – Вот иероглифы.
По лицу профессора разлилось недоумение. Федька заметил это и плотоядно ухмыльнулся.
– Отвоевались! – глумливо сказал он. – Скидавайте сапоги – и к овражку! Ихнее благородие приказали всех в распыл.
– Подожди, Федя! – профессор был взволнован. – Чего они хотят?
Я вскрыл конверт. Господин Лишайников приглашался в отделение полиции для обмена старых водительских прав на новые.
– Так ведь это еще когда будет! – воскликнул он, когда я перевел. – У меня права действительны до мая!
– Извещают заранее, – сказал я. – Чтобы вы помнили. Чтобы планировали.
Федька у раковины наполнял чаем третий стакан. Рауль Абрамович медленно взял у меня конверт и положил обратно в пиджак.
– Да! – сказал он и тряхнул посеребренной головой. – Да! Вот за что я люблю эту страну! Во всем система! Во всем порядок! Все для людей!
– Для баранов тут все, а не для людей, – проворчал Федька, ставя перед профессором стакан чая. – Для безобидных, покорных баранов. Сахарок берите.
– А у нас лучше, что ли? – Рауль Абрамович метнул в стакан два куска рафинада и строго блеснул очками. – Бандиты всякие, неплатежи, олигархи, и каждый на каждого плюет – это лучше, да?
– Лучше! – Федька хлопнул ладонью по столу. – Потому что это динамика. Это жизнь! А тут никакой жизни нет. Тут болото.
– Ты не понимаешь, Федя, – загорячился Рауль Абрамович. – Тут Восток! Они тут видят прекрасное. А у нас никто ничего не видит. Все ослепли от ненависти. У нас только вот это – убить, украсть, и все. А тут эстетика.
– Да какая там эстетика... Это миф! Вы поддались гипнозу.
– Ничего не миф. Ты послушай. Я в субботу ходил грибы собирать. Иду и вижу: сидит мужик. На корточках сидит и меня зовет. Я подхожу, а он мне цветочек показывает. Цветочек растет среди камней – и он меня пригласил им полюбоваться.
– Да он, наверное, посрать присел, ваш мужик, а тут вы со своими грибами...
– Вот-вот. Человек любуется цветком, слагает трехстишие, а у тебя в голове одно – «посрать». Я про это и говорю. Мне даже стыдно тогда стало, что он ходит в лес на цветочки любоваться – а я там грибы срываю, чтобы жрать их потом. Или вот сакура то же самое – им даже плодов с нее не надо.
– Правильно! Я давно говорю: сакура – это пустоцвет. Как и все остальное. Все вокруг: ах, Восток! ах, культура! А это никакая не культура, а порожняк.
– Что же тогда не порожняк? Вот эти ваши буги-вуги – не порожняк, да?
– Это тоже порожняк. Культура – это «Слово о полку Игореве». Культура – это протопоп Аввакум. И буги-вуги вы мне не шейте. Все эти буги-вуги, всякий там Голливуд разный, джаз, мормоны, хасиды, комиксы – это все ваше, а не наше!
Рауль Абрамович тяжело вздохнул.
– Федя, ну вот ты меня усадил, чаю налил – и все для чего? Чтобы ругаться? Вадичек, ну посмотри на него!
– А что, нормально! – сказал я. – Классическая амбивалентность. Тут вам и либидо, и мортидо. Все вперемешку.
– Чего-чего? – насторожился Федька. – Какое такое мортидо?
– Фрейда читать надо! – наставительно сказал Рауль Абрамович. – Фрейд был современник Иогана Штрауса. Он жил в Вене и все понимал. Либидо – это инстинкт любви. А мортидо – инстинкт смерти. Они сопутствуют друг другу.
Федька надул щеки и забарабанил ногтями по стакану.
– Ясно, – сказал он наконец. – Берешь бабу и сверху на нее ставишь пулемет. А сам пристраиваешься сзади и сочетаешь бабу с пулеметом в едином ритме.
Так, что ли?
– О боже! – Рауль Абрамович приложил кончики пальцев к вискам. – Опять пулемет! Зачем пулемет?!