Вадим Смоленский
Записки гайдзина
лирический эпос
Естественная любовь к жизни
наполнила меня чувством радости.
Джонатан Свифт, “Путешествия Гулливера”. Часть третья. Путешествие в Лапуту, Бальнибарби, Лаггнегг, Глаббдобриб и Японию”.
Сатиновая кукла
Над рисовым полем летела белая цапля.
Полет цапли был тяжел и неуклюж. Прозрачный сентябрьский воздух еле держал натруженные крылья. Длинные ноги болтались, как хвост воздушного змея. Массивный клюв тянул книзу, об него стукались назойливые мухи и цикады. Гибкой шеи хватило только на первую букву слова “SOS". Так, наверное, летел бы усталый птеродактиль, чудом спасшийся от зубов быстроногого тиранозавра.
В этой цапле не осталось уже и тени того глупого детского куража, с которым есенинский красногривый жеребенок скакал за чугунным паровозом. Теперь все было слишком безнадежно – и она это понимала. Поезд, который сейчас обгонял ее, не оставлял ей никаких шансов. Те, кто проектировал
синкансэн, давно уже не соревновались ни с конями, ни с цаплями. Их вообще не интересовала фауна, их интересовали цифры. Двести семьдесят километров в час. Сто пятнадцать поездов в день. Тридцать миллионов пассажиров за финансовый год.
У синкансэна было шестьдесят четыре электромотора, отдельная колея и двадцать пять тысяч вольт питания. У цапли было два белых крыла, одно синее небо и три лягушонка всухомятку. При таком раскладе было смешно и заикаться о какой-то форе. Но она и не заикалась. Она просто летела. С таким видом, словно не замечает несущегося мимо стального монстра. Словно эти электрические чудища не собираются выпить всю воду из полей и передавить всех лягушат. Словно цапли пребудут на этой земле вовеки – и никогда не улетят туда, куда уже улетели все ибисы и почти все журавли.
Она летела сбоку, на почтительном расстоянии – поэтому обгон выглядел растянутым во времени. Вынырнув в переднем крае окна, она успела сделать десять взмахов, с каждым из которых я выворачивал шею вправо и прижимался левым виском к стеклу, – потом сделала одиннадцатый и слилась с оконной рамой.
Мой притиснутый к окну левый глаз продолжал фиксировать проносящиеся мимо объекты: группу крестьянских домишек, высоковольтную линию, храмовые ворота, белый щит с рекламой пилюль «Дзинтан», кладбище на пригорке, автостоянку, рощицу, мостик, снова поля... Стекло медленно запотевало. Когда все объекты расплылись в тумане окончательно, я отнял голову от окна и вернул ее в нормальное положение – носом вперед.
Не успел мой взор упереться в спинку переднего кресла, как натренированный левый глаз зафиксировал сбоку еще один объект, на сей раз неподвижный. Какие-то цветные пятна в проходе. Их неподвижность была подозрительной даже для бокового зрения. В вагонных проходах останавливаются только тележки с напитками и закуской – но тогда громогласно перечисляется ассортимент. А этот объект молчал. И, судя по всему, пялился на меня.
Я повернул голову налево. В проходе стояла женщина в стиле Кустодиева, будто сошедшая с полотна «Купчиха за чаем». Она смотрела на мой откидной столик. Там, рядом с начатой банкой пива, лежал нераскрытый книжный том, по обложке которого бежали красивые буквы:
Владимир Шинкарев
«Папуас из Гондураса»
Женщина перевела взгляд на меня. Ее губы робко шевельнулись.
– Боже, – произнесла она. – Вы русский, да?..
– Русский, – кивнул я. – Как есть русский.
– Это надо же... Вот уж чего не ожидала... Русский... Здесь...
– А что такого?
– Ну, как-то... А можно я к вам присяду?
– Конечно... Пожалуйста...
Усевшись на соседнее место, она обдала меня духами и туманами.
– Вы знаете, японцы все такие курильщики... Невозможно высидеть! Вот, пришла в некурящий вагон. Хорошо, тут у вас место свободное оказалось.
– Ага, – сказал я.
– Повезло нам! – добавила она. – А то ведь могла бы и не заметить!..
– Что, – спросил я, – давно русских не видели?
– Ой, да мы в такой дыре живем! – сказала она скороговоркой и как-то очень доверительно.
– А где?
– Да тут везде! – она хохотнула и колыхнулась в плечах. – А живем далеко. Шашидо сити. Знаете?
– Нет.
– Конечно. Японцы такие беспардонные! Заслали в тьмутаракань...
– Вы работаете?
– Муж. У нас контракт. Он химик.
Почти без запинки она добавила:
– Синтез производных пирролоиндолов.
И небрежно повертела рукой: мол, понятно, о чем речь.
Затем последовал тяжелый вздох:
– Но жизнь тут!.. Я прям не знаю. Ехали, думали: цивилизация. А тут вон чего.
Она перевела дух, вгляделась в меня и спросила:
– Вы из Москвы?
Вопрос был пропитан такой горячей надеждой, что я счел долгом ее оправдать:
– Из Москвы.
А оправдав, сразу пожалел. Сейчас спросит, из какого я района. Что отвечать? Какие там есть районы? Арбат есть, Марьина Роща, Черемушки... Скажу, что из Черемушек.
– И давно здесь?
– Шесть лет.
– О, господи! – воскликнула она с таким сочувствием, как будто я стоял голый на пепелище. – Да как же это? Как вы смогли выдержать?
Не зная, что сказать в ответ, я взял банку с пивом и сделал несколько хороших глотков.
– Мы тут два года только, – продолжала она, – и уже на пределе. Как можно среди них жить?! Они все такие бестолковые!
– Хм, – сказал я, тряхнув банкой. На донышке плеснулись остатки.
– Ничего с первого раза не понимают. Все надо повторять дважды.
– М-м-м, – промычал я и вылил остатки в рот.
– И еще они очень любопытные.
– Ага. – Опустевшая банка вернулась к своему папуасу.
– Вы согласны?
– Даже не знаю...
– Только выйдешь на улицу, как они сразу на тебя смотрят.
– Неужели?
– А на вас разве не смотрят?
– Бывает.
– Ну вот, видите...
Двери в тамбур разъехались. Вкатилась тележка. Девица в синей униформе церемонно поклонилась пассажирам.
– Обеденные наборы, закуски, чай, кофе, пиво...
Я выхватил из кармана зеленую бумажку с двумя танцующими журавлями.
– Пиво, будьте любезны!
– Триста иен.
– А побольше нет?
– К сожалению, только такие.
– Тогда две.
– Шестьсот иен. Пожалуйста.
– Спасибо.
Зажав сдачу в кулаке, я откупорил банку и сделал глоток. Моя попутчица смотрела на меня.
– А вы что, знаете японский?
– Ну... В каком-то объеме. Вы попить ничего не хотите? А то она сейчас уйдет. Кофе, чай...
– Да чай-то, поди, зеленый...
– Черный тоже бывает. Спросить?
– Не надо. У них разве чай? Разве они в чае понимают?
– Да уж, – сказал я. – То ли дело в Мытищах!
– Ой! – всплеснула она руками. – Вы из Мытищ?!
– Нет, – мотнул я головой. – Я из этих... Из Черемушек.
– Да-а-а... – мечтательно произнесла она. – Закрою глаза и вижу. Дачу вижу... Клубнику... Вы сейчас из Токио едете?
– Из Токио.
– Свеклу везете?
– Не понял.
– Живете-то где?
– Тут недалеко. Минут через двадцать вылезать.
– И что, у вас там свеклу продают?
– Не замечал...
– Значит, в Токио надо покупать! Там все есть. Гречка, свекла, укроп, черный хлеб... Вы женаты?
– Нет.
– Тогда тем более. Я вам нарисую, как магазин найти. Там даже пряники один раз выбрасывали. У вас есть на чем?
Я отогнул картонную обложку «Папуаса» и протянул ей.
– Что, прямо в книге?
– В этой можно.
Она принялась вычерчивать схему, а я допил вторую банку и повернулся к окну. Начинало темнеть. Летящий мимо пейзаж понемногу украшал себя робкими огоньками. На горизонте еле заметно выступил горный кряж, готовый тут же раствориться в сереющем небе. Зеленые холмы превращались в черные. Держалась только желтизна спелых полей.
– Доезжаете до метро Шинбаши! – раздалось сбоку. – Проходите под мостом. Видите, вот сюда. Потом налево, и идете метров двести. Там будет вывеска. Зверь какой-то – енот не енот, медведь не медведь, не поймешь даже. Обойдете зверя – и в переулочек. И вот там, в третьем или четвертом доме, оно и будет.
– Что будет?
– Магазин! Называется как-то вроде «Сибирь», только по-японски.
– «Сибэриа»?
– Да, кажется. Японцы ведь очень косноязычные, их не поймешь. Но мы сегодня хорошо отоварились. Одной свеклы десять кило, до вокзала еле дотащили. Муж в курящем сидит, караулит.
– Скучно ему там, наверное?
– Да уж само собой. Эти-то расселись вокруг, языками чешут... До чего болтливый народ!
Она тяжко-претяжко вздохнула.
– Может, это панда?.. – предположил я.
– Где?
– Не енот и не медведь... Панда, скорее всего.
– Какая панда?
– Гималайская. Японцы ее почему-то любят.
– Бог знает что они тут любят. Один раз с мужем на банкет пошла – до сих пор плююсь, как вспомню. Какие-то стручки... Осьминоги какие-то...
– Морской еж...
– Не помню, может, и еж был...
– Еще натто...
– Что?
– Натто, бобы такие подгнившие.
– Откуда вы все знаете?
– Так ведь шесть лет...
– Ужас. Вам надо памятник ставить. Как вы живы до сих пор?
– Сам не пойму.
– Они ведь такие... Как бы это сказать... Злонамеренные!
– В каком смысле?
– Да в любом. Ну вот, помню, меня полицейский остановил, когда я нечаянно по правой стороне поехала. И давай что-то такое лопотать. Я ему на чистейшем английском говорю...
– Простите, – перебил я. – На каком английском?
– На чистейшем. Говорю: «Ай кэн нот ту спик джапанис». А он в ответ специально – вы понимаете, специально! – говорит по-японски!
– Так может, он по-другому и не умел?
– Да прям! Видно же – смотрит на меня и радуется, что я не понимаю.
– А потом?
– Потом отпустил.
Световое табло над дверью вспыхнуло красными иероглифами новостей. Они резво бежали справа налево, повествуя о курсе иены на токийской бирже. Я открыл третью банку. Интересно, подумалось мне, – сколько пива выпил Кустодиев, пока сидел с мольбертом перед своей натурщицей? Наверное, целыми самоварами дул.
– Дорого, конечно, – вздохнула она. – Пятьсот иен кило. Где это видано?
– Ничего, – сказал я. – Вон, говорят, что иена растет.
– Кто говорит?
Я показал на табло.
– Господи! – вырвалось у нее. – Вы что, и эти закорючки понимаете?
– Ну... Не все, конечно, – поспешил я ее успокоить. – Кое-какие только...
– Вас в институте учили?
– Нет, я сам...
Она глядела на меня с болью и состраданием.
– Вы что, до смерти тут собираетесь жить? Такой молодой...
– Почему обязательно до смерти?
– А до каких пор?
– Не знаю... Как получится.
Она изучающе побегала по мне глазами, как по непонятному зверю.
– Вы здесь как вообще? По контракту?
– Да. В университете...
– Один?
– В смысле?
– Наши люди еще есть?
– Довольно много.
– Ну, тогда еще ничего. Можно позавидовать.
Я влил в себя остатки пива. К горлу подступила отрыжка.
– Нет, я ничего плохого не имею в виду, – сказала она. – Замечательная страна, великая культура... Но ведь здесь невозможно стать своим!
– Невозможно, – согласился я.
– Здесь вы всегда будете... Как это... «Га...»
– Гайдзин.
– Да. На вас будут показывать пальцем. Над вами вечно будут смеяться. Вы будете белая ворона.
– Конечно.
– Ну вот, видите...
Она шумно выдохнула, вся обмякла и некоторое время сидела молча. Потом покачала головой:
– Хотя да, понятно... Не обратно же...
Длинная сережка в ее правом ухе хотела было поболтаться маятником – но стукнулась о щеку и обреченно повисла.
Вагонные динамики исполнили музыкальную заставку. Мягкий женский голос объявил о скорой остановке.
– Подъезжаем, – сказал я. – Мне выходить.
– Вы тут живете?
– Не совсем. Еще час на автобусе.
– И не расспросила ни о чем... Все про себя, да про себя...
– Ничего, в следующий раз.
– Конечно. Я вам визитку дам. Мужа.
Порывшись в сумочке, она протянула мне картонный прямоугольник. На нем значилось:
Ivan I. Zheludenko,
Shashido Chemical Research Institute,
Heterocycles Synthesis Lab.
– Вот адрес, – ткнула она пальцем в уголок, – вот телефон. Звоните.
– Обязательно, – кивнул я.
– Мы должны держаться вместе.
– Безусловно.
– А у вас визитка есть?
Я выразительно похлопал себя по всем карманам.
– С собой нет. Извините.
– Ну ничего. Напишите телефон, я вам позвоню.
Я потер лоб.
– Вы знаете, на днях переезжаю. Номер сменится.
– Тогда звоните вы нам. Мы еще долго здесь будем. Нам, скорее всего, контракт продлят. Хотя это не сто процентов – японцы такие непредсказуемые! Но мы надеемся.
– Желаю удачи, – сказал я, засовывая папуаса в сумку. – Разрешите...
Поезд уже тормозил.
Ее духи и туманы следовали за мной по перрону, карабкались по лестнице, дышали мне в затылок, когда я проходил выходной турникет, и отстали только на привокзальной площади, когда я побежал к отходящему автобусу. Вскочив на подножку, я обернулся и по-драконьи изрыгнул пивные испарения. Они смешались с выхлопным газом и повисли дымовой завесой.
В автобусе сидели бестолковые, непредсказуемые и злонамеренные люди, погрязшие в беспардонном любопытстве и косноязычной болтливости. Пройдя сквозь их недобрые взгляды, я уселся на самом заднем сидении. Автобус тронулся. Выпитое пиво плескалось в животе морским прибоем, отдавалось в голове и убаюкивало.
В окно кто-то поскребся. Я отодвинул занавеску и увидел цаплю. Она лихо гребла по воздуху жилистыми крыльями и радостно скалила клюв. Куцый хвост вертелся, как пропеллер, а тощие ноги работали брассом.
– Привет! – сказал я цапле. – Ты откуда?
– Из Хабаровска, – ответила цапля.
– Ну, и как там?
– Холодно! – Она поежилась на лету.
– А здесь не холодно?
– Не... Здесь погано!
– Погоди, – сказал я. – Какой еще Хабаровск? Сюда не летают цапли из Хабаровска!
– Раньше не летали, теперь летают. Теперь даже панды летают.
– Какие панды?
– Гималайские. Сам-то откуда?
– Из Черемушек.
– Оно и видно.
– Ты мне голову не морочь, – сказал я. – Цапли летают сюда с Филиппин. И не на зиму, а на лето. Из России сюда летают гуси-лебеди и жуки-носороги.
– А может, я носорог?
– Может... Вон здоровая какая...
– Это потому, что я чай пью.
– С пряниками?
– Ага.
– Куда летишь-то?
– В Гондурас.
– Зачем?
– За укропом. Полетели вместе?
– Не хочу, лети одна...
– Нет, вместе!
Цапля протаранила стекло, схватила меня клювом за шиворот и потащила наружу. Сначала я отбивался, потом застрял в окне. В живот впились острые осколки, я заорал, засучил ногами, задергался. Цапля царапала меня когтями, хлестала крыльями по роже и блеяла:
– Вме-е-е-есте!..
Кто-то хлопнул меня по колену. Я разлепил глаза. Надо мной стоял водитель.
– Приехали, – сказал он. – Конечная остановка.
Салон был пуст. За окном светились фонари автовокзала. Я взял сумку, заплатил за проезд и, пошатываясь, вышел. Отработанное пиво повлекло меня к уединенному строению с синей фигуркой на белом кафеле. Внутри ползали упитанные сверчки. Они важно шевелили усами и внимания на меня не обращали. В раковине спал жук-носорог. Я переложил его повыше, чтобы он не захлебнулся.
Вдоль тротуара выстроились белые Тойоты с зелеными огоньками. Сидящие внутри таксисты читали газеты.
– Нет, – подумал я. – Пойду ногами. Освежу сознание.
Едва я миновал вереницу такси, как рядом затормозил ярко-красный Ситроен. Левое стекло опустилось, и донесся голос:
– Бадыму!
– Опаньки, – сказал я и нагнулся к окну. – Привет!
– Бонсуар. Ты куда, в «Сатындору»?
– Нет, домой...
– Я думал, придешь сегодня.
– Ой! – я хлопнул себя по лбу. – Четвертая пятница, да? Забыл совсем. Подвезешь?
– Садись.
В салоне пахло Шанелью, и пел Брассанс. Я кинул взгляд на заднее сидение. Там лежал знакомый мне черный футляр, а в футляре – благородное орудие из потускневшей меди, тридцатилетний “Selmer”, когда-то купленный за бешеные деньги на Гиндзе. По легенде, к нему прикасался едва ли не Бен Вебстер. А теперь, на правах хозяина, в него дул служащий страховой компании по имени Масао Кавасаки. Сегодня выпал на редкость удачный день, совсем без переработок – Масао не только успевал к первому отделению, но даже имел время заскочить домой и сменить постылый черный пиджак на тельняшку от Готье.
– Откуда шел? – спросил он меня, закручивая руль, как штурвал фрегата.
– С вокзала. Из Токио вернулся.
– Командировка?
– Типа того.
– Эх! – вздохнул он. – Я бы тоже в Токио катался. Надоедает в полях сидеть. Но не посылают. По должности не дорос.
– Ничего, – сказал я. – Повысят когда-нибудь.
– Ну да, повысят... И отправят куда-нибудь на Хоккайдо.
– Что, порядок такой?
– Ага. Никуда не денешься...
Он последний раз крутанул штурвалом, и мы въехали на стоянку. Там уже запарковался огромный черный Фольксваген. Рядом стоял дюжий мужчина с кучерявой головой и выгружал из открытого багажника большие круглые коробки.
– О-о-о, Бадыму! – воскликнул он, увидев меня. – Давно не виделись!
– Гутен абенд, Накамура-сан, – сказал я, пожимая его здоровую лапу. – Что новенького в бундеслиге?
– Играют потихоньку. Следишь?
– У меня не ловит.
– А ты тарелку поставь, и будет ловить.
– Хорошо.
– Заходи как-нибудь, я тебя проинструктирую. Пива попьем...
– Баварского?
– Ха-ха-ха... Для тебя найду баварского. Ладно, понес...
Он взвалил на плечи самую большую коробку и двинулся через узкую проезжую часть – туда, где над распахнутыми дверями светились неоновые буквы “Satin Doll”. Из кармана у него торчали барабанные палочки.
Я взялся было за коробку поменьше – но тут же поставил ее на место, поскольку на стоянку въехала голубая Мини. Вышедшая из нее девушка носила косынку, жакет и длинную юбку. В черных волосах спряталась одинокая косичка.
– Привет, Кейко, – сказал я.
– Hi, – ответила Кейко и улыбнулась.
– А где твой траур по леди Диане?
– Решила, что хватит.
– Ну и правильно. Тебе и не шло совсем.
– А это? – она тряхнула косичкой.
– А это идет. Что сегодня играем?
– Тебе будет сюрприз. Потерпи немного.
Надсадно тарахтя и кашляя, к стоянке подъехал старый, раздолбанный Фиат. Из него вылез долговязый парень с очками на носу и трубой под мышкой. Помахал рукой, подошел.
– Здравствуйте, синьор Хамада, – сказал я. – Когда же вы, наконец, купите себе Феррари?
Хамада меланхолично покачал головой:
– Еще не скоро. Когда денег накоплю...
Он поднес трубу к губам, зажмурился – и стремительно взбежал вверх по звукоряду, остановившись на пронзительной, дрожащей ноте. Накамура в дверях одобрительно крякнул и направился к машине за следующим барабаном. Я отошел чуть в сторону, сел на поребрик и стал за ними наблюдать.
Ребята, игравшие в секстете Кена Судзуки, знали толк в буклях и чепчиках старушки Европы. Их соотечественники все еще завороженно глядели на Восток, где по прериям скакали храбрые ковбои на красивых мустангах, – а эти снобствующие эстеты отвернулись от Востока и уставились на Запад с его гулкими замками, падающими башнями и терпкими винами. Самоуверенные пижоны из секстета Кена Судзуки потешались над Голливудом, морщились от бейсбола и нюхать не могли гамбургеров. Виски для них существовал только шотландский, а футбол – только английский. Родео не тянуло против корриды, а Статуя Свободы была сосунком рядом с римской волчицей. Казалось, по ту сторону Тихого Океана нет вообще ничего, достойного внимания. Ничего, или почти ничего. Ничего, кроме одного единственного. Того единственного, без чего они не могли.
Ребята из секстета Кена Судзуки не могли разлюбить американский джаз. Не могли и не хотели. Джаз был сильнее всех европейских прелестей, вместе взятых. Уже ради него одного стоило открывать Новый Свет, везти туда черных невольников, воевать потом за их освобождение и с трепетом ждать, что же они споют, когда очухаются.
Эта позавчерашняя музыка, вся давно сыгранная и кем только не похороненная, никак не желала умирать. Великие музыканты ушли, но их синкопы остались – и этими синкопами джаз отчаянно цеплялся за души тех, кто родился позже. Из десятка тысяч душ зацеплялась сотня. Если хотя бы шестеро из этой сотни начинали играть, то их уже хватало на секстет. Покуда они играли, джаз продолжал жить. Сложная музыка, но простая арифметика.
Я сидел на поребрике и смотрел, как они таскают барабаны, как болтают о какой-то ерунде, как смеются, курят, смотрят на часы. Как пальцы у Хамады вхолостую бегают по клапанам. Как у Накамуры уже подрагивают кисти и притопывает нога. Как показалась из-за угла сутулая фигура с гитарным чехлом, и все обрадовались, что пришел Дзюнтаро – безлошадный любитель всего ирландского – и теперь остается только дождаться Кена.
Кен Судзуки приехал на белом Ниссане. Его космополитизма хватало лишь на музыку – а во всем остальном он был патриот и не разделял пижонских увлечений Востоком и Западом. Его заведение под названием «Судзукия» было небогатым, но зато выдержанным в правильной эстетике. Посетители разувались при входе, всходили на циновки и усаживались на подушки из гречишных отрубей. Из динамиков лились звуки сямисэна и кото, а со стен улыбались маски богов. Сам Кен обычно стоял за прилавком, облаченный в фартук и вооруженный острым ножом для разделки сырой рыбы. Но сегодня, в четвертую пятницу, он оставил за прилавком сына – а сам погрузил в багажник контрабас и отбыл для ежемесячного поклонения другим богам.
Стоянка опустела. В двери кафе заходили люди. Я еще немного подышал воздухом и тоже зашел. Публики было немного, человек пятнадцать. Дзюнтаро сидел с гитарой, дергал струны и крутил ручки усилителя. Накамура прилаживал последний барабан. Остальные четверо пили кофе за столиком в углу.
– Бадыму, добрый вечер! – донеслось из-за стойки. Тараги-сан приветливо потрясал кулаком и топорщил усы. Я потряс кулаком тоже, за неимением усов наморщил нос, подошел и сел на вертящийся стул.
– Пива? – спросил он меня.
– Что угодно, только не пива, – сказал я. – Пиво я сегодня уже пил.
– Виски?
– Лучше бы чаю. Все равно какого.
Он понимающе покивал и взялся за чайник. Кто-то хлопнул меня по спине. Я обернулся.
– Бады-ы-ы-му! Давно не виделись!
– Давно не виделись, Юко-сан. Что нового?
– Сейчас все расскажу! Хорошо, что ты тут.
Юко села на соседний стул, положила сумочку на колени, заказала кофе и повернулась ко мне.
– Была вчера на ночном дежурстве. Приехала скорая, привезла женщину. Нервный стресс. Еле дышит, на ногах не стоит. Уложили под капельницу. Японского не знает, английского не знает, ничего понять не может, что мы ей говорим. Даже врач растерялся. Потом оказалось – русская!
– Ага, – сказал я и придвинул к себе бокал с зеленым чаем.
– К утру немножко отошла, перевели в палату. Потом муж приехал. Он тут недалеко рис выращивает, а жена у него из Хабаровска, недавно привез. Ужас! По-японски не говорит, по-английски не говорит, мужа не понимает, свекровь не понимает, японскую еду не ест, работать в поле не умеет. Я ей сказала, как ты научил:
«мэня дзобутто Юко»– и она заплакала.
Я молча отхлебнул из бокала.
– А ее зовут
Рюбобу.
– Как?!
–
Рюбобу. Она сказала, что можно говорить
«Рюба». Это одно и то же?
– Да, уменьшительное...
– Я ей рассказала про тебя. Кажется, она поняла. Сходишь к ней? Она очень хорошенькая. Тебе понравится. Немножко толстовата, но ничего. Обрадуется, что ты пришел, и сразу выздоровеет.
Я поднял глаза к потолку и представил себя идущим по больничному коридору. На плечи небрежно накинут белый халат, в руке гвоздика. Иду уверенной походкой мимо
них
– такой нелюбопытный и некурящий, молчаливый и гладкоязычный, толковый и пардонный, добронамеренный и предсказуемый. Принц на белом коне.
В серых яблоках.
С гнедыми подпалинами.
И сивым отливом под вороной шерстью.
– БА-ДЫ-МУ!!! Ты уснул?!
Я оторвал взгляд от потолка и хотел вернуть его к бокалу – но по дороге он застрял на исполинской Барби, которой Тараги-сан концептуально украсил интерьер. Несчастная кукла висела под потолком на невидимых глазу нитках, растопырив руки и ноги, как контуженная. Ее изысканные кружева, ленты и оборки конвульсивно подрагивали под вентилятором.
Я повернул голову налево.
– Юко, ты знаешь, чем сатин отличается от атласа?
– Что?
– Это кафе называется “Satin Doll”. «Атласная кукла».
– А я думала, это значит «тринадцать долларов»...
– Почему?
– Ну как... «Сатын» – это же тринадцать?
– Тринадцать по-другому пишется. Но я раньше тоже думал неправильно. Думал, это значит «сатин». Такой материал, из которого трусы шьют. Потом глянул в словарь – а это «атлас».
– И что?
– Да нет, ничего. А вообще, “Satin Doll” – это песня Дюка Эллингтона.
– Знакомое имя.
– Мне еще интересно, кто его на эту песню вдохновил. Тараги-сан считает, что вдохновила вот такая.
Юко склонила голову набок и посмотрела на Барби.
– Не думаю, – сказала она. – Та была негритянка.
– Возможно, – согласился я. – Но цвет здесь не важен. Атлас может быть любого цвета. «Атласный» – это на ощупь. И что самое интересное: с текстильной точки зрения, сатин – это тот же самый атлас. Только не из шелка, а из хлопка.
– Ты это все к чему?
– Да так... Получается, что кукла может быть и из сатина. Только разве такая кукла вдохновит Дюка Эллингтона?
– А такая вдохновит? – Юко показала на Барби.
Я вздохнул. Потом полез в задний карман и вынул оттуда белую картонку.
– Вот. Передай это своей больной Любе. Пусть звонит.
– Дзе-ру-дэ-н-ко, – прочитала Юко. – Город Сясидо... Так это же не ты!
– Не я. Но это лучше, чем я.
– Почему?
– А ты представь сатиновые трусы с джинсовой заплаткой. Красиво?
– Не очень.
– Ну вот, видишь...
Юко задумалась, опершись подбородком на ладошку. Потом спросила:
– А этот, которого она вдохновила, – он еще живой?
– Он вечно живой, – ответил я. – Послушай!
Труба Нацуо Хамады мягко и неторопливо выдавила одну за другой восемь робких, приглушенных нот. Восьмая осталась висеть в воздухе неподвижным матовым лучом, который тут же начали обволакивать томные стоны басовых струн, нежные фортепианные трели и важное урчание сакса. Убедившись в поддержке, луч покачался вверх-вниз, поиграл цветами и погас. Это была первая прикидка – после нее те же самые восемь нот двинулись по разведанной дороге уверенно и дружно, как фарфоровые слоники по комоду. Восьмой слоник остановился на краю, расправил ушки, поднял хобот и затрубил торжественно и протяжно – а вокруг него снова засуетились клапаны, клавиши и смычок, взбормотнули что-то шесть струн потоньше, подползла шелестящая латунная тарелка. Слоник протрубил все, что ему полагалось и сиганул с комода. Пока публика глядела ему вслед, Масао Кавасаки набрал в грудь воздуха, охватил губами мундштук – и вместо восьми прежних нот выдал целых двадцать, накидал их зигзагами и петлями, а последнюю притащил туда, где его уже ждали остальные. К тому моменту смычок был отложен, на толстой струне лежал мозолистый палец Кена Судзуки, а кучерявый Накамура изготовился к хорошему удару сразу по двум тарелкам. Для пущей верности Масао слегка приподнялся на цыпочках, взмахнул локтями – и все шестеро синхронно вступили на «Мост в Челси».
В год, когда Билли Стрэйхорн написал для Дюка Эллингтона “Chelsea Bridge”, в Темзу падали немецкие бомбы. То был год, когда Сталинградский тракторный клепал тридцатьчетверки, адмирал Ямамото посылал самолеты на Пёрл-Харбор и по всей планете гремели лишенные синкоп марши. Но с тех пор из Темзы утекло много воды. Бомбы смыло в море, Европа помирилась, на Гавайях сильно выросла японская диаспора, а могила Рихарда Зорге заросла травой. Джаз – он же фьюжн, он же фанк, он же рок-н-ролл – подступил под самые Мытищи. Теперь, чтобы его не услышать, надо было засунуть голову в самовар.
После «Моста в Челси» они сыграли «Апрель в Париже». Затем – «Ночь в Тунисе». Следом – «Девушку из Ипанемы». Дальше – «Мамбо Италиано». Потом Кейко подвинула к роялю микрофон, взяла несколько аккордов, и я услышал:
“Every night you hear a croon of Russian lullaby...”
Обещанный сюрприз удался. Поймав несколько взглядов, брошенных со сценической площадки в мою сторону, я оттопырил большие пальцы и поднял их повыше. Весь секстет заулыбался.
Кейко продолжала петь – но ее вдруг заглушил взрыв хохота на баллюстраде второго яруса, где расположилась компания говорливых американцев. Юко нахмурилась, отодвинула чашку и проворчала мне на ухо:
– Слышишь, Бадыму? Опять эти гайдзины понаползли!
В следующее мгновение до нее дошел смысл сказанного. Она уронила голову на стойку и затряслась в смехе и смущении. Я похлопал ее по плечу – мол, ничего страшного... Не отрываясь от стойки и продолжая хохотать, она повернула сильно порозовевшее лицо ко мне:
– Бадыму!!! Я забыла, что ты
тоже!..
– Тс-с-с-с! – сказал я. – Нам играют колыбельную.
Однако убаюкивать нас никто не собирался. Едва затих последний всплеск повторивших всю тему клавиш, как Накамура с бешеной скоростью замолотил по тарелкам. Кавасаки выступил вперед, его узловатые пальцы легли на клапаны тенора – и «Русская колыбельная» Ирвинга Берлина превратилась в то, что сорок лет назад сотворил из нее Джон Колтрейн.
Хард-боп. Sheets of sound. Тысяча нот в минуту. Четыре аккорда вместо одного. Колыбельная, которой можно перебудить все Черемушки и все Мытищи. Ритм, под который не смаршируешь. Позавчерашняя музыка, всегда глядящая в завтра.
Кавасаки был в ударе. Его глаза зажмурились, ногти побелели, шея раздулась змеиным капюшоном. Он не хотел на Хоккайдо, он хотел в Париж. И все шестеро чего-то хотели – по крайней мере, пока играли. Они хотели неизведанных гармоний и неожиданных синкоп, неопробованных стилей и неподхваченных тем. Хотели втянуть в себя все сыгранное другими и выдать свое. Хотели, чтобы вселенская скука наконец скукожилась. Чтобы лохматые медведи и толстые слоны навсегда убрали свои свинцовые лапы с ушей человечества.
Завтра эти шестеро наденут пиджаки и фартуки, выслушают гимн фирмы, поклонятся богам и встанут по своим ячейкам. Завтра их жестко построит Социум, внешне они станут неотличимы от миллионов других солдат этого войска. Их ждут внеурочные, общественный долг и преодоление жизни. Они готовы к этому, им не привыкать. Но сегодня – четвертая пятница. Сегодня они играют хард-боп. Сегодня они похожи только на самих себя. Они свободны.
Из разверстого медного чрева исторгались умопомрачительные пассажи. Нотам было тесно в прокуренном воздухе кафе, им не хватало слушателей. Под мощным звуковым напором распахнулось окно, ноты хлынули наружу, стали разлетаться по улицам вечернего города и окрестным рисовым полям. Белая цапля, прикорнувшая на меже, была грубо разбужена дикими звуками «Русской колыбельной». Ноты молотили ей по голове и застревали в перьях. С перепугу цапля поднялась в воздух – там по ее клюву прошлись барабанные палочки, а под дых ударила горячая волна, прилетевшая из трубы Нацуо Хамады. Цапля чирикнула, перекувырнулась через голову и окончательно проснулась. Воздух был густо наполнен джазом. Отрывистые аккорды рояля били в левое крыло, гитарные струны – в правое. Звон тарелок щекотал ноги, а контрабас рассыпался по спине мягкими тычками. Не в силах больше противиться, цапля сделала мощный взмах, потом еще взмах, потом несколько взмахов – а потом вытянула шею и легла на гребень джазовой волны.
Над рисовыми полями со скоростью звука летела большая белая птица. Сверхскоростные поезда не поспевали за ней – у них не было такого свинга и такого куража. Из домов выбегали разбуженные люди в сатиновых трусах, задирали головы и смотрели в темное небо. Сверху они казались куклами, глупыми болванками без глаз и ушей – но птица не спешила их презирать. Она знала, что у каждого есть шанс сыграть свою музыку. Или вдохновить на музыку. Или хотя бы услышать свою музыку. Нужно только дождаться этого шанса. И не упустить его.
Впереди показались очертания Птичьей Земли. Старый слепой пианист уже склонился над клавишами для другой колыбельной.
О несбывшихся мечтах
Большую часть сознательной жизни я хотел стать джазменом. И до сих пор еще не расхотел.
Когда джаз называют воплощением свободы, я соглашаюсь. Рождать музыку с нуля, не иметь перед глазами ни нот, ни дирижера, повиноваться импульсам в собственной голове, выписывать любые кренделя по гармонической сетке, а то и вовсе с нее съезжать – что это, если не свобода? Какой еще свободы желать?
Плохо лишь то, что одного желания мало. Нужно уметь. Нужен дар.
«Если слышишь музыку внутри себя, – говорил мне знакомый трубач, – всё нормально, будешь импровизировать. Сыграть то, что уже слышишь, – дело техники, только набить руку. А вот если в голове у тебя ничего не играет, то лучше даже не пробовать – дохлый номер».
Увы, мой номер оказался дохлым. Что-то у меня в подкорке, безусловно, играло. Даже не что-то – я готов поклясться, что там играл целый оркестр из колтрейнов и паркеров, – но он играл так глубоко, так приглушенно и так неразборчиво, что не возникало и речи о переводе в осмысленные ноты хотя бы пары тактов.
«Тебе надо попеть в хоре, – сочувственно говорили друзья-музыканты. – Хоровое пение улучшает слух, дисциплинирует и облагораживает. Бортнянский и Рахманинов прочистят тебе все каналы.»
Я ничего не имел против Бортнянского или Рахманинова. Но мне мешала гордыня. Слиться с хором? Утопить в нем единственный и неповторимый голос? Петь по нотам, глуша внутренних маллиганов и петерсонов? Да ни за что!
Так мелочность губит мечту. Так порыв к свободе теряет кумулятивную мощь и растекается мелкими ручейками. Так происходило со мной с самого раннего детства. Мое бунтарство изначально было мелким и нелепым.
«Сядь на стул, – говорил мне отец, – а то наступлю на тебя нечаянно». Я пропускал отцовские слова мимо ушей и продолжал сидеть на полу. «Надень тапки, – уговаривала бабушка, – простудишься». Я закидывал тапки в дальний угол и ходил по дому босой. «Ну что за манеры! – сокрушалась мать, – как можно есть суп с такими звуками?» А я упрямо всасывал в себя суповую вермишель с хлюпаньем и свистом.
Ирония судьбы не всегда бывает зла. Мой ангел-хранитель пошутил очень изящно: он взял подросшего озорника за шкирку и забросил в страну, где в порядке вещей ходить по дому босиком, усаживаться на пол и издавать звуки при поедании лапши. В страну, где принято послушно и дисциплинированно топить свой голос в общем хоре, на фоне которого чужак обречен на соло. Пусть нехитрое, пусть сбивчивое, пусть бездарное – но свое.
Джазменом я так и не стал. Мне не хватило на это пороху.
Я стал гайдзином.
Очки
В знании туземных наречий есть как плюсы, так и минусы. Первые общеизвестны. Освоив язык аборигенов, путешественник или колонист способен самостоятельно прыгать туда-сюда через языковой барьер, глубоко проникать в местную культуру и быть среди туземцев своим в доску. Минусы менее очевидны. Они обнажаются только в больших колониях, при наличии достаточного числа соотечественников, пренебрегающих вышеперечисленными плюсами. Их пренебрежение понятно. В самом деле, жизнь коротка, и всему на свете все равно не научишься. Зачем вникать в устройство сливного бачка, если можно вызвать сантехника? В одном случае теряется масса драгоценного времени, а в другом – бутылка водки. Затраты несоизмеримы. Поэтому холодильник колониста, овладевшего местным языком, обычно бывает под завязку забит сорокаградусной. Поводы к получению магарыча разнообразны – обращение к врачу, визит в полицейский участок, прием свалившихся на голову туземных гостей. Ни одно из этих мероприятий не может быть успешно проведено без переводчика, поскольку и гости, и врачи, и даже полицейские, не сговариваясь, усаживаются по ту сторону пресловутого барьера.
Хорошо, если наш колонист неравнодушен к алкоголю. В этом, не столь уж и редком случае он имеет возможность обращать минус в плюс, опрокидывая за ужином честно заработанную чарку и упиваясь сознанием своей нужности людям. Хуже, если он к алкоголю равнодушен. Во-первых, уменьшается полезный объем холодильника. Во-вторых, окружающие начинают думать о нем как о пьянице, что не соответствует истине и портит реноме. Такому колонисту крайне трудно обрести моральную компенсацию своим бескорыстным трудам. Его рвут на куски все кому не лень, его время пожирается бесконечной рутиной – но в тот роковой миг, когда он готов расплеваться со всеми и перестать быть альтруистом, небо посылает ему Курьез, посылает Казус, ставит пьесу в театре абсурда и даже предлагает в ней роль, отказаться от которой невозможно. Пожалуй, ради одного этого уже стоит учить иностранные языки.
В то утро я сидел за своим неизменным терминалом, прихлебывал чай и сочинял ответ на чье-то электронное послание. День стоял солнечный; в оконное стекло то и дело ударялись головами глупые стрекозы, ошалевшие от тепла. Гул тракторов, доносившийся с окрестных рисовых полей, смешивался с криками студентов на футбольном поле. Все это было не очень шумно – сравнимо с жужжанием моего компьютера. Фактически, в кабинете стояла тишина.
Тишину эту нарушил стук в дверь, вслед за которым на пороге появилась кандидат физико-математических наук Зинаида Шишкина.
Я не сразу узнал ее. Что-то отличало ее от той Зинаиды Шишкиной, которая сидела в дальнем крыле и часто встречалась мне в столовой. С той Зинаидой произошла какая-то метаморфоза, и получилась эта. Приглядевшись к лицу, я заключил, что виноваты глаза, гораздо более круглые и выпуклые, чем раньше. Мелькнуло предположение, что с Зинаидой стряслась базедова болезнь и она намеревается взять меня переводчиком к эндокринологу. Но глазами странности не исчерпывались. Походка ее ставила вопросов не меньше. Раньше она ступала царственно, как львица, а теперь передвигалась на манер Чебурашки, не отрывая ног от земли. Растопыренные ладони ходили по воздуху, как два миноискателя. Ухватившись ими за спинку кресла, Шишкина со второй попытки уселась в него, заломила руки и произнесла страдальческим голосом:
– Вадичек!.. У меня несчастье. У меня очки уплыли.
– Что?!
– Очки. В унитаз...
Она сказала это и ждала моей сочувственной реакции.
В природе существуют умения и навыки, на первый взгляд совершенно бесполезные, но вдруг поворачивающиеся неведомым доселе спасительным боком. Кому, казалось бы, в реальной жизни может пригодиться способность беззвучно смеяться? Способность просто держать себя в руках, подавляя смех как таковой – дело другое, есть множество ситуаций, когда такая способность необходима. Ей должны обладать, к примеру, работники похоронных бюро. Им нельзя смеяться ни звучно, ни беззвучно, поскольку любые проявления смеха – даже чисто визуальные, вроде запрокидывания головы или мелкой дрожи брюшного пресса – оскорбляют чувства посетителей. Для того же, чтобы кому-то пригодилось умение смеяться, не издавая звука, требуется особое стечение обстоятельств. Если, скажем, посетитель погребальной конторы незряч и единственный свидетель его визита – собака-поводырь, то тогда господин Безенчук может позволить себе роскошь вволю похохотать. При условии, что умеет делать это беззвучно и лишен нравственных ориентиров.
По всей видимости, я был начисто лишен таких ориентиров. Только привычка смеяться с перекрытой гортанью уберегла репутацию воспитанного человека. Слух несчастной Зинаиды не различил звуковых волн, а наблюдать запрокинутую голову, перекошенное лицо и скрюченные ноги ей не пришлось, поскольку все эти подробности сливались для нее в мутное пятно, которое называлось «Вадичек». Оставалось еще костно-мышечное чувство, которое могло уловить колебания низкой частоты, – но эти колебания без остатка гасились амортизаторами хитроумного анатомического кресла, в котором я находился.
Таким образом, Зинаида не была оскорблена. Но ей казалось, что я молчу, и это ее смущало. Поэтому, выждав некоторое время и не услышав ответа, она произнесла:
– Вадичек! Ты хоть понял, что случилось?
Притворяться молчащим и далее становилось невежливым. Я собрал всю свою волю в кулак и подверг вибрации диафрагмы мгновенной заморозке. Достигнутый эффект удалось удержать ровно настолько, чтобы успеть произнести: «Понял!» – и снова рухнуть в объятия садистически непреодолимого смеха. А Зинаида по простительному неведению принялась подливать масла в огонь:
– Ты знаешь, Вадичек, я сама не пойму, как это у меня вышло. Я думаю, это потому, что у них сливной рычаг слишком низко расположен. Ты вот говоришь, что японцы никакие не маленькие, что это миф. Какой же миф, если такие низкие рычаги? Им, выходит, наклоняться не надо. Это нам надо наклоняться. Они у меня прыг – и туда, а рычаг-то уже нажала! Кинулась ловить, да все как-то в суматохе, движения не скоординировала, а ты же знаешь, там очень быстро засасывает. Меня саму чуть туда не засосало. Так и уплыли, с концами...
У инстинкта самосохранения много функций. Не дать особи умереть от смеха – одна из самых неизученных. Никто из биологов пока не объяснил, как работает таинственный механизм, вмиг превращающий смешное в несмешное, лишь только в небе замаячат крылья ангелов. А между тем, сколько жизней спасено этим чудесным приспособлением природы! Вот и моя была спасена. Сведенный живот вдруг отпустило. Лицо разгладилось. Я попытался что-то сказать, но вышел один хрип – гортань еще не оправилась от перегрузки. Пришлось откашливаться.
– Да, Вадичек, я тебе самого главного не сказала. Они у меня были сложнолинзные. И еще они у меня были одни.
Наконец, мое горло пришло в порядок.
– Да, подруга, – произнес я. – Плохи твои дела. Сочувствую от всей души.
– Спасибо, Вадичек, – ответила она, глядя в никуда. – Я знала, что ты мне поможешь. Давай подумаем, что нам делать.
– Как что делать? – удивился я. – Идти к окулисту, да новые заказывать. Что тут еще сделаешь?
– Нет, Вадичек, ты не понял. Я хочу их оттуда достать.
Я почувствовал, что мой уставший пресс сейчас снова скрутит судорогой и начнется второй припадок. Чтобы предотвратить его, я принялся вспоминать все самое печальное, что знал в этой жизни. Перед моим мысленным взором последовательно прошли смерть бабушки, безответная школьная любовь, травма головы и развал Советского Союза.
Медитация помогла. Теперь я был перенасыщен мировой скорбью. Мысль о том, что Шишкина будет разыскивать свои очки в канализации, казалась вполне ординарной.
– И как ты собираешься их доставать?
– Еще не знаю. Надо установить, кто этим заведует.
– Спроси у наших бюрократов. Они тебе все расскажут.
– Ой, Вадичек, что ты! Мне неудобно. Все ж таки унитаз... А потом, там этот сидит, как его... Накаяма.
– А что Накаяма?
– Ты что, не в курсе? Все уже в курсе. Он к нам приставлен.
– К кому это «к нам»?
– К кому, к кому... К русским! Ты обрати внимание – как только при нем по-русски заговоришь, он сразу ушки на макушке и слушает. Потом докладывает куда надо.
– Ага. Сейчас побежит морзянку отбивать: «У Шишкиной очки в унитаз уплыли».
– Да ну тебя, Вадичек, я серьезно. Давай съездим в мэрию.
– Зачем в мэрию-то?
– Там точно про всё знают.
– Ну, съезди. Там же по-английски говорят.
– Да я все равно не знаю, как унитаз по-английски. А потом, как я одна поеду? Я ж не вижу ничего!
Аргумент был весомый. Бросить Зинаиду в таком состоянии было бы негуманно. В конце концов, думал я, все равно придется везти ее к окулисту, сажать на стул перед плакатом с шайбочками для неграмотных и старательно переводить скупые слова: «слева», «справа», «сверху», «снизу» – после чего выбирать оправу, узнавать цену, договариваться о сроках, и все это сегодня, потому что чем раньше, тем лучше. Как ни крути, все равно придется потратить сегодня пару часов на Шишкину – и раз уж она непременно хочет доставить несколько веселых минут работникам мэрии, то и ради бога.
– Ладно, поехали, – сказал я. – Проверим их на вшивость. Устроим маленькое шоу.
На улице наблюдалось роение стрекоз. Они облепили мой автомобиль и норовили его изгадить. Ведомая мной Зинаида заняла переднее сидение, а я завел мотор и при помощи дворников стал сгонять насекомых с лобового стекла. Те из них, что занимались любовью, были очень недовольны. Я представил себя на их месте, и мне стало не по себе.
Поначалу Шишкина вертела головой и щурилась на проплывавшие мимо рекламные щиты. Потом бросила это бесперспективное занятие и предалась думам. Какое-то зерно сомнения в ней все же было посеяно, и вот полезли всходы:
– Слушай, Вадичек, а вдруг они скажут: «Ищите сами свои очки»?
– Не скажут, – успокоил я ее. – Это не по-японски. Самое худое, что нам могут сказать, это «Мы подумаем над вашим предложением» или «Мы вас проинформируем позже» или, как самый крайний вариант, «Вы нам поставили очень сложную задачу». Это все означает «Подите прочь, не морочьте голову». Но грубить точно никто не будет.
– А смеяться тоже не будут?
– Этого гарантировать не могу. Кто их знает, возьмут да засмеются.
– Но ты же не смеялся?
– Сравнила... Я философ.
Карауливший стоянку дядька в синем мундире показал, куда встать. Часы на фронтоне мэрии показывали одиннадцать. До обеда еще было время.
– Надо узнать, кто у них главный по канализации, – предложила Шишкина. – Ему все и расскажем.
– Не годится, – отрезал я. – Подумай сама: человек, может, ни разу иностранцев вблизи не видел, а тут приходят сразу два и говорят: «Мы у вас свои очки утопили, найдите их». Он будет шокирован, растеряется, забегает по этажам, и толку мы с него не поимеем. Такие контакты надо осуществлять опосредованно. У тебя тут знакомые есть?
– Может, и есть... Только как я их узнаю без очков?
– Тогда будем через моих. Главное – грамотно все изложить.
Мы прошли узким коридором, толкнули железную дверь и оказались в подобии бомбоубежища. Потолок этого огромного помещения был весь опутан сложным переплетением труб, шлангов и проводов, с которых свисали отсохшие концы изоленты, клочья паутины и таблички с названиями отделов. Под табличками теснились письменные столы, шкафы с документацией, стеллажи, тумбочки и перегородки. Меж ними сновали одинаковые люди в белых рубашках, рабочие муравьи бюрократического муравейника. Кое-где рубашки перемежались более либеральными нарядами дам. Одна из них сидела прямо напротив входа и сражалась с допотопной пишущей машинкой в две тысячи иероглифов. Согнувшись в три погибели, она подолгу водила пальцем по широченной матрице; отыскав нужный иероглиф, брала его на рычаг и наносила удар по листу, после чего ставила на место и принималась за поиски следующего.
Я пытался сообразить, к кому лучше обратиться, как вдруг печатающая дама решила разогнуть натруженную спину и заметила нас с Шишкиной.
– А-а-а! – обрадовалась она. – Дзинаида-сан!
– Знакомая? – спросил я.
– Ой, не вижу, – растерялась Шишкина.
– Доброе утро, – обратился я к даме. – Мы из университета.
– Помню, помню, – ответила дама. – Доброе утро. Как поживаете?
– Спасибо, – сказал я, – в целом неплохо. Но есть маленькие частности. Я бы даже сказал, есть серьезные проблемы. Которые требуют отдельного, обстоятельного разговора. И нам нужен человек, способный такие проблемы решать. Если вы не возражаете, я вам обрисую нашу проблему в двух словах. У нас очки в унитаз уплыли.
– Подождите минуточку, – не моргнув глазом, сказала дама и исчезла за перегородками.
– Смотри-ка, – повернулся я к Зинаиде. – Она даже имя твое помнит.
– А я всегда по имени представляюсь. Не люблю, когда они меня по фамилии зовут. У них некрасиво получается.
– Это как – «Сиськина»?
– Ну, типа того.
Дама вынырнула обратно из-за перегородок и повела нас этажом выше. Судя по всему, делу был дан ход. Табличка на кабинете, куда мы вошли, гласила: «Начальник общего отдела».
– Здравствуйте, – начал я с порога. – Мы из университета. Вот эту женщину зовут Зинаида Шишкина. Она математик. Крупный ученый в своей области, уникальный специалист. Случилось так, что ее очки уплыли, а без них научная работа невозможна. Положение крайне серьезное, и мы хотели бы просить вас о помощи.
Общий начальник сначала в смятении замахал руками, словно бы отгоняя стрекозу, но тут же овладел собой, нахмурил брови и нарисовал на лице озабоченность.
– Да, – произнес он. – Я понимаю, случай чрезвычайный. Не сомневайтесь, будут приложены все силы. Мы горды, что стали университетским городом. Для нас большая честь оказаться полезными столь высокоученым господам. Так что, вы говорите, случилось с вашими очками?
– Видите ли, – сказал я, – по некоторым косвенным признакам они должны сейчас находиться в канализационной сети.
– Так... – Начальник глянул на нас искоса и побарабанил пальцами по столу. – В таком случае обратимся в соответствующий отдел.
Отдел водопровода и канализации располагался на третьем этаже. Видимо, чем ниже в физическом мире находилась епархия того или иного начальника, тем выше ему полагалось заседать. Мы ввалились туда целой делегацией, и я еще раз изложил суть дела. Дальнейшее напоминало военный совет. На столе расстелили подробную карту городских канализаций, и лучшие стратеги отдела принялись вычислять наиболее вероятную траекторию шишкинских очков. Канализационный начальник сидел подбоченясь, как Кутузов в Филях, и следил за полетом мысли своих орлов. Зинаида кусала губы от волнения.
– Вадичек, – шепнула она, – скажи им, что они у меня сложнолинзные.
– Зачем? – удивился я. – Ни к чему это. Неровен час, Накаяма узнает и доложит куда надо. И потом, ты хоть объясни, что это такое.
– Ты разве не знаешь? Это значит бифокальные.
– Позвольте вопрос, – обратился к нам канализационный начальник. – Какого размера были ваши очки?
– Как это какого размера? – не понял я. – Вон, сами поглядите. Какого размера лицо, такого и очки.
– Действительно, – согласился он и что-то черкнул в своей бумажке. – Еще такой вопрос: в каком состоянии они уплыли? Я имею в виду: в сложенном или в развернутом?
– Падали они в развернутом состоянии, – ответила Зинаида, когда я перевел. – Но от удара могли и сложиться. Я точно не помню.
– Если сложились, то плохо, – сказал начальник. – У развернутых очков больше шансов за что нибудь зацепиться. Вот мы тут определили, где их следует искать. Здесь решетка, потом здесь, еще одна здесь и последняя здесь. Начнем вот отсюда, с улицы Накабяку. Сейчас снарядим бригаду, пусть проверят.
Последовало еще несколько вопросов о толщине стекол, цвете оправы, материале и изготовителе. Казалось, они вознамерились выловить все очки, когда-либо утопленные населением города в своих унитазах, и уже из этой кучи выбирать искомые.
– Особые приметы есть? – прозвучал последний вопрос.
– Сложнолинзные! – выдохнула Шишкина.
– Очень хорошие, – перевел я.
Начальник кивнул, дополнил спецификацию особой приметой и передал бумажку своим стратегам. Они поклонились и вышли – наверное, снаряжать водолазов. Нам предложено было подождать прямо в кабинете. Мы не возражали.
– Ты гляди, подруга – сказал я, – похоже, дело-то выгорает! Неужели и вправду выловят твои бифекальные?
– Вадичек, ты все никак не привыкнешь, что в Японии живешь. Это ведь страна высоких технологий! Тут все возможно.
Канализационный начальник подморгнул даме из бомбоубежища. Она вышла и через пару минут вернулась с подносом. Перед нами появились две чашки зеленого чая и блюдца с дрожащими кубиками какой-то желтоватой субстанции. Зинаида наклонилась к ним вплотную и изо всех сил прищурилась.
– Что это, Вадичек?
– Названия не помню, – ответил я. – Только помню, что к зубам сильно прилипает. Так что лучше глотай, не жуя. Для приличия можешь во рту немного поболтать.
– Я лучше вообще не буду.
– Как это не буду? Ты меня не позорь. В приличном месте находимся.
Начальник водопроводов и канализаций прислушивался к диковинным звукам чужестранной речи и, похоже, обессилел в догадках:
– Простите пожалуйста. Нельзя ли узнать, откуда вы к нам приехали?
– Отчего же нельзя? Мы приехали из России.
– Э-э-э-э-э... – удивился он.
И тут же спросил:
– В России холодно, да?
– Смотря где, – ответил я. – Страна большая. Если на севере, то холодно. А если на юге, то тепло.
– О-о-о-о-о... – только и сказал он.
Потом еще раз:
– Э-э-э-э-э...
И наконец:
– М-м-м-м...
После этого он надолго замолчал, сидел тихо, глядя то на меня, то на Шишкину, то на карту своих владений. Зинаида гоняла во рту желтый кубик, производя псевдожевательные движения. Проглотила, поморщилась, запила чаем.
– Слушай, Вадичек, я вот что подумала. Если бы к ним японец пришел за очками, их стали бы искать?
– Ну, начнем с того, что японец не пришел бы к ним за очками.
– Почему?
– А ты в Москве пошла бы за очками в мэрию?
– Ты меня за дуру держишь.
– Ну вот. А здесь нас за кого держат, как ты думаешь?
– За дураков?
– За иностранцев! Что в известном смысле то же самое. Иностранцам, как и дуракам, закон не писан. И не только здесь, кстати. В любом социуме, где живут более-менее спокойно и достаточно замкнуто, чужакам делают скидку. Ты совок вспомни – как тогда с иностранцами носились.
– Это политика была.
– Не только. У людей в мозгах это тоже сидело. Вот послушай. Когда я в институте учился, мы в сессию после каждого экзамена в «Пушкарь» ходили пиво пить. Хороший такой был пивняк, но долго приходилось ждать, пока принесут. Так мы каждый раз с собой негра брали. У нас в группе был парень из Уганды, и вот, как пиво долго не несут, мы ему говорим – мол, сходи, Петерс, поторопи их там. Действовало безотказно. Иностранец! И здесь то же самое. Мне один американец говорил, что ему нравится жить в Японии, потому что он ощущает позитивную дискриминацию.
– И насколько нам ее хватит, этой дискриминации?
– Пока не примелькаемся. Думаю, еще долго. Ты ж понимаешь, лет пять назад в этой деревне вообще ни одного иностранца не было. Конечно, если нас сюда налетит, как саранчи и мы вылезем из приготовленной для нас ниши, то тогда начнется негативная дискриминация. Особенно если будем канализацию засорять бифекальными очками и ходить по инстанциям с дурацкими просьбами. Да еще в рабочее время.
Зазвонил телефон. Начальник отдела взял трубку и через несколько секунд расплылся в самодовольной улыбке.
– Нашли, – сообщил он нам. – Моют.
– Что вы, что вы, – запротестовал я. – Мы и сами помыли бы!
– Что такое? – встревожилась Зинаида.
– Нашлись твои сложнолинзные.
Она подпрыгнула на стуле и радостно взвизгнула. Даже ослик Иа-Иа, когда ему вернули потерянный хвост, вел себя сдержаннее.
– Зацепились за первую же решетку, – отметил начальник. – Видимо, все-таки развернутые плыли. А помыть-то помоем, как же это вы сами будете? Хорошо, когда решетки стоят, правда?
– Хорошо, – кивнул я. – Еще хорошо, что она очки утопила, а не контактные линзы. Линзы, пожалуй, за решетку не зацепились бы.
– Да уж, – согласился он. – С контактными линзами было бы труднее.
– А у вас как вообще, – поинтересовался я, – много чего цепляется за такие решетки? Вы ведь их чистите, наверное?
– Конечно чистим, – сказал он. – В основном что попадается? Расчески, игрушки, цепочки всякие. Иногда браслеты. Два раза кошельки вылавливали и один раз вставную челюсть. Очки тоже встречаются, но редко.
– Хозяева не заявляют?
– Не припомню такого. Сегодня первый случай.
– А почему они не заявляют? Вот, скажем, вставная челюсть – дорогая же вещь!
– Ну, может стесняются. Или думают: зачем мне такая челюсть, которая во рту не держится? Лучше новую сделать, чтоб держалась. А может, просто в голову не приходит, что можно ее оттуда достать. Специально-то такой услуги не предусмотрено... Скажите пожалуйста, а где вы учили японский язык?
– Специально нигде не учил, просто живу здесь.
– Очень хорошо говорите.
– Я польщен.
– Ха-ха-ха! Какие слова знает – «я польщен»! Ну надо же! Наверное, голова хорошая, да?
– Нет, что вы, голова никудышная. Голова вот у нее хорошая, она ученая женщина, математик.
Ученая женщина торжествующе улыбалась. «Вот! А вы не верили!» – было написано на ее лице, хранившем отсвет высоких технологий, постиндустриальных ценностей и экономических чудес. Скептики были посрамлены и могли сушить весла.
Из коридора послышалось покашливание и несмелый стук. Дверь открылась. На пороге нарисовались два дюжих гегемона в зеленой униформе и залихватских банданах. Резиновые сапоги отливали фиолетовым.
– Простите за беспокойство, – сказали они хором и склонились в полупоклоне. Затем один подошел к начальнику, снова склонился и обеими руками протянул ему тряпичный сверток. Начальник принял его одной правой, потом подключил левую и по такой же двуручной схеме подал Зинаиде. Величие момента заставило ее встать. Она приняла драгоценный сверток в руки, с волнением развернула и недоверчиво поднесла содержимое к ноздрям.
– Не извольте беспокоиться, – сказал гегемон. – Продезинфицировано.
– Слышь, Шишкина, кончай нюхать, – сказал я. – Невежливо. Это просто хлоркой несет. Или аммиаком.
– Ваши? – спросил начальник.
– Мои, – подтвердила Зинаида. – И стекла целы.
Она водрузила находку на ее законное место и глазами младенца, впервые увидевшего мир, оглядела комнату и всех, кто в ней находился.
– Сенкью, – произнесла она с чувством. – Сенкью вери-вери мач!
На всякий случай я перевел.
Гегемоны сложились в пояснице и задом попятились к выходу. В дверях они выпрямились, и проскандировали:
– Огромное вам спасибо!
После чего поклонились так, что чуть не стукнулись лбами о коленки, – и, продолжая пятиться, исчезли за дверью.
– Видела? – спросил я Шишкину. – Нам сейчас предстоит это повторить.
Следующие полдюжины фраз вместили все известные мне в японском языке формулы благодарности. Глава канализационной службы радостно смеялся, крутил головой, говорил: «да нет, что вы! да нет, не стоит!», и под конец до того растрогался, что кинулся пожимать нам руки. По завершении рукопожатий я дал Зинаиде знак, и мы засеменили задом наперед по направлению к дверям. Наш прощальный поклон был настолько глубок, что у нее с носа опять слетели очки – на этот раз она сумела поймать их в воздухе и, вконец сконфуженная, выпрыгнула в коридор, причем не задом, а в нарушение всех правил передом. Мне пришлось заканчивать ритуал в одиночку, и последним, что я видел, была блестящая лысина нашего нового друга, в поклоне упершегося лбом в схематическое изображение канализационного люка на улице Накабяку.
Зинаида ждала на лестнице.
– Приделай к ним цепочку, – посоветовал я. – С цепочкой дальше шеи не упадут.
– Это все из-за их поклонов дурацких, – насупилась она. – В гостях кланяйся, в присутственном месте кланяйся. В сортире – и в том кланяйся!
– Что поделать, – вздохнул я. – Часть национальной культуры. Кстати, кланяешься ты неверно. Руки по швам только мужики держат. Ты должна руки сложить лодочкой, как будто тебе штрафной бьют, а ты в стенке стоишь. Казалось бы, нелогично, да? По идее должно быть наоборот, но именно в этой парадоксальности...
– Вадичек, – перебила она меня, – а что было бы, если бы мы не поклонились?
– Ровным счетом ничего. Мы же иностранцы, с нас какой спрос? Совершенно никакого. Мы могли там вообще нагадить посреди кабинета, никто слова не сказал бы. Они, кстати, и сами-то кланяются нечасто, разве что по службе.
– А зачем мы тогда кланялись?
– Да так... Для ради шоу.
Она фыркнула и стала спускаться по лестнице своей всегдашней царственной походкой. Она не была актрисой в душе. Импровизации в театре абсурда и кураж как способ существования ее не интересовали. Ее интересовали практические результаты. Максимум, что ее интересовало – это математические формулы. Говорят, что и в формулах есть своя красота. Если она могла эту красоту разглядеть, то за нее не стоило волноваться.
Дядька в синем мундире отвесил нам напутственный поклон, и фронтон мэрии остался позади. Вскоре позади осталась и историческая улица Накабяку. На нас надвигалась вывеска с огромным, три на три метра, иероглифом «сакэ». Судя по всему, Зинаиде он был знаком.
– Вадичек, – сказала она, – давай заедем в винный. Я тебе водку куплю.
– Не надо мне никакой водки, – отмахнулся я. – И так уже девать некуда.
– Как, – растерялась она. – Ведь ты же переводил...
– Это я из любви к искусству.
Она проводила вывеску беспомощным взглядом и уставилась вперед. Эскадрильи стрекоз пикировали на лобовое стекло и, не долетев до него считанных сантиметров, веером разлетались в стороны. Знал ли когда-нибудь этот край подобное нашествие насекомых? Едва ли. Они тоже были участниками спектакля, грандиозной массовкой, и сквозь их стаи уже прорисовывались контуры того, что здесь называли «интернациональным университетом» – центральной декорации, с размаху воткнутой прямо в рисовые поля дерзкой рукой Главного Режиссера.
О бинарных разбиениях
Любое множество может быть разбито на подмножества. Так написано в школьном учебнике математики. И это действительно так.
Множество из двух элементов можно разбить только пополам. А еще можно вовсе не разбивать. Для трех элементов таких схем существует пять: не разбивать, разбить на три равные части, и трижды на две неравные. Количество возможных разбиений называется числом Белла, его можно посчитать по специально выведенной рекуррентной формуле. Для четырех элементов оно равно 15, для десяти – 115975, а для ста (знающие комбинаторику не дадут соврать) представляет собой 116-значное число.
Столь стремительный рост делает практически невозможным точное вычисление числа Белла для больших множеств. Его можно только оценить асимптотически. Вот, например, каким оно будет для шести миллиардов:
10 45.500.000.000
Единица, а после нее – сорок пять с половиной миллиардов нулей. Примерно столько вариантов разбиения дает нам множество из 6.000.000.000 элементов.
Так говорит теория. Понятно, что практические нужды не требуют такого разнообразия. Любая конкретная задача обходится куда меньшим числом вариантов.
Возьмем наглядное и поучительное множество, возьмем фауну. Биологи поделили фауну на типы. Она теперь состоит из пластинчатых, кишечнополостных, щетинкочелюстных, членистоногих, иглокожих – и далее, вплоть до хордовых. Стройно, научно, практично. Разве что не очень подробно. Но это не беда – внутри типов предусмотрены классы, отряды, семейства, роды и виды. Если не копать еще глубже, то фауну можно считать состоящей из зайца-русака, зайца-беляка, рака-отшельника, мухи-дрозофилы, китовой акулы, бычьего цепня и лошади Пржевальского.
Такое разбиение удобно биологам. Но представителям фауны оно неудобно. Бычьему цепню нет дела до разницы между зайцем-беляком и зайцем-русаком. Он делит фауну на быков, небыков и цепней. Такому тройственному разбиению его научила эволюция. А еще популярнее бинарные разбиения. Черепахи и нечерепахи. Махаоны и немахаоны. Амёбы и неамёбы. Слоны и неслоны.
Так понятнее. Так лучше. Если ты слон, то отличить слона от неслона тебе гораздо проще, чем отличить комара от мухи. И если перед тобой неслон, то какая разница, зебра он или пантера? Хоботом ему по рогам, и вся любовь. Биологи потом разберутся.
С шестью миллиардами дело обстоит сходным образом. Можно, конечно, делить их на расы, этносы, субэтносы и прослойки. Можно измерять черепа, штудировать древние рукописи и сравнивать глагольные формы. Можно находить общее и необщее, выявлять скрытые связи, рисовать мозаичную картину мира и радоваться ее многоцветности. Всё это делается. Но бинарные разбиения никуда не уходят. Они слишком удобны.
Если ты не аид, то ты
гой.
Если не ром, то
гаджо.
Если не мусульманин, то
гяур.
Если не японец, то
гайдзин.
В основе всего базовая оппозиция «свой-чужой». Но от разбиения к разбиению – какие переливы, какие смены коннотаций, какие перепады по количеству и по качеству! Ясно, например, что гяуров наберется на миллиард меньше, чем гаджо. И даже ясно, почему. Быть гяуром в наш век опаснее. Хотя, возможно, быть гаджо для кого-то обиднее. Масса нюансов, бездна смысла, простор для анализа. И только сами разбиения по-прежнему жестки и ненарушимы. Перестать быть гяуром еще как-то можно – но вот из гаджо ты хрена с два пролезешь в ромалэ. И из гайдзинов тоже – хрена с два куда пролезешь. Про гоев и говорить нечего.
Если взять все эти разбиения и наложить друг на друга, произвести этакое многослойное маскирование – какая жуткая картина предстанет нашему взору! В какое дикое количество «чужих» подмножеств попадет каждый из нас!
Ведь любому ясно: нельзя быть японско-цыганским аидом и совершать при этом намаз. Потому, например, пишущий эти строки является одновременно гоем, гяуром, гаджо и гайдзином. Это по меньшей мере – на самом деле список будет гораздо обширнее. Я не папуас, не пигмей, не малагасиец, не гаваец и не чеченец – а ведь всё это тоже как-то называется! Если же выйти за рамки антропологии с этнографией, если взглянуть шире – сколько еще нагромоздится несимметричных бинарных разбиений!
Богема и быдло. Асы и чайники. Деды и салаги. Хакеры и ламеры. Морские волки и сухопутные крабы. Партийные и беспартийные. Воры в законе и фраера. Нормальные пацаны и лохи. Цивилизованные люди и варвары. Свои и чужие... Свои и чужие... Свои и чужие...
На каждом из нас негде ставить клейма. Мы все в стигмах с головы до ног. Мы живем на планете отверженных. Как же мы живы до сих пор?
А вот так и живы. Нельзя сказать, чтоб замечательно.
Гои мечут камни в гяуров. Гяуры ездят по гоям на гусеницах. Варвары теснят цивилизованных чайников. Быдло издевается над фраерами. Свои мочат чужих. Чужие мочат своих. Свои и чужие мочат друг друга и сами себя. Осуществляется история.
Высоколобые мудрецы все не могут понять: отчего она осуществляется так странно? Почему даже слоны и черепахи живут дружнее? Почему моллюски и кишечнополостные не жрут друг друга в таких количествах? В чем тут дело?
Роятся догадки, множатся версии, рождаются теории. То ли умер бог, то ли утерян рай... То ли нам мстит природа, то ли мы просто взрослеем медленно... То ли это пассионарные толчки, то ли дело к апокалипсису... Вопросов больше, чем ответов. А между тем, главный корень человеческих бед – это злоупотребление аппаратом теории множеств.
И слабое знание комбинаторики.
Золотая клетка
Многие люди во сне храпят.
Физиологи говорят, что в храпе повинны мягкие ткани глотки. Когда их тонус снижен, жди неприятностей. Корень языка западает, миндалины болтаются, нёбная занавеска вибрирует, и челюсть норовит уплыть. Чем жирнее глотка, тем больше храпа.
Лично мне храп никогда не был свойственен. Ткани моей персональной глотки всегда находились в хорошей спортивной форме, всегда были поджары и сухощавы. Корень языка никуда западать не думал. Челюсть не отлучалась ни на шаг. Если кому-то случалось ночью оказаться поблизости, то утром никаких жалоб не поступало.
Захрапев первый раз в жизни, я очень удивился. Самым интересным было то, что в тот момент я бодрствовал и спать даже не собирался. Дыхание было ровным, в меру глубоким – но в горле ощущалось некоторое стеснение. Это стеснение постепенно нарастало, затрудняло вдох и выдох – и, наконец, взорвалось неприличным хрюкающим звуком.
Пораженный, я на несколько секунд приостановил работу легких. Затем медленно выпустил воздух через нос, изо всех сил расслабился – и попробовал снова вздохнуть. И снова всхрюкнул.
Плохо дело, – подумал я. – Заплываю жиром... Начинается с шеи, потом перекинется на живот – а куда дальше?..
Я физически ощутил, как нижние ткани глотки разбухли и прижали верхние, перекрыв гортань. В голове забегали страшные мысли, и мне захотелось открыть глаза. Но и это оказалось непростой задачей. Щеки у меня тоже начинали жиреть, становились тяжелы и давили на нижние веки. Я наморщил лоб, отодвинул брови, вытаращился – и сквозь приоткрывшиеся щелочки смог разглядеть нижнюю половину входной двери. В тот же момент раздались удары кулаком по металлу, дверь распахнулась, и в проеме я увидел два коричневых ботинка и две черные штанины. Остальное загораживали наплывшие на глаза щеки.
– Раструби твою в затылок! – заорал федькин голос. – Опять на уши встал, йог недорезанный!
Ботинки решительно направились в мою сторону и остановились в полуметре от лица. Казалось, их обладатель хочет схватить меня за ноги и опрокинуть на пол. Однако этого не происходило.
– Почему носочки не тянешь? – строго спросил Федька. – Почему ноги врозь? Что за квантор всеобщности?
Я хотел сказать что-нибудь в ответ – и неожиданно всхрапнул.
Федька удивился. Он опустился на четвереньки и приблизил ухо к источнику храпа. Я не стал его разочаровывать и всхрапнул еще раз.
– Да-а-а... – сказал Федька. – Полное разложение. Начиналось с малого, с матраса на татами. А теперь вверх ногами будет спать. Дообезьянничался.
Он поднялся, придвинул кресло на колесиках, уселся в него и продолжал:
– Я тебе притчу расскажу. У моего шефа племянник был, тоже на ушах любил стоять. И один раз хотел ногой свет выключить. Над ним как раз этот шнурок висел, от люстры. Хвать за него ногой – а ногу-то и свело. Так и повис на люстре, как макака – и висел четыре дня, пока мать из отпуска не вернулась. Мораль ясна?
Я утвердительно помычал.
– Не наше все это, – веско сказал Федька, – не наше! У нас и климат другой, и менталитет. Что нам эти индусы, раструби их в затылок... Ты бы лучше в каратэ записался. Каратэ нам духовно ближе.
Я пошевелил сомкнутыми на затылке пальцами – они затекли.
– Чай пить будем? – спросил Федька. – Переворачивайся уже!
Я медленно сгруппировался и опустился на колени, не отрывая от пола отяжелевшей головы. Кровь развернулась и потекла обратно в ноги.
– Другое дело, – сказал Федька. – Пойду чайник поставлю.
Он отошел к раковине и загремел посудой. Ударяясь о стенки чайника, зашумела вода. Я неспешно поднял голову, принял положение «сидя» и завязал ноги в лотос. Федька включил чайник в сеть, поворотился ко мне – и покачал головой.
– Полное разложение, – повторил он сокрушенно. – Охмурили бонзы нашего Козлевича...
* * *
Кандидат физико-математических наук Федор Матвеевич Репейников заходил ко мне в кабинет достаточно регулярно. Иногда он заходил по делу – например, показать очередное испещренное закорючками письмо и установить с моей помощью, чего эти злосчастные аборигены опять от него хотят. Или я должен был позвонить в особо дешевое туристическое агенство с не понимающей английского языка девицей и заказать у нее авиабилет на Сингапур. Или мне надлежало написать благодарственный ответ на новогоднюю открытку от какого-нибудь господина Мураямы – непонятно откуда взявшегося, но с Федором Матвеевичем как бы знакомого. Поводы были неисчислимы.
Но чаще Федька приходил безо всякого повода. Его влекла ко мне неутоленная потребность делиться выстраданным знанием. Ему не давали покоя терпкие плоды напряженной духовной работы. Его распирал миссионерский импульс. Он приходил, наливал в стаканы чай, садился напротив – и начинал развенчивать миф о жидомасонском заговоре.
Он делал это с такой горячностью и страстью, как будто я был одним из апологетов и столпов этого мифа. Как будто я был клеветником, а он –оклеветанным. На борьбу с химерой пускалась вся мощь изощренного федькиного ума. Возводились сложнейшие логические конструкции, привлекалось наследие классиков, переосмысливалась мировая история – делалось решительно все для того, чтобы рассеялся мрак и воссияла истина.
Истина же состояла в том, что заговоры существуют по отдельности. Есть самостоятельный масонский заговор – и совершенно независимо от него есть заговор жидовский. Никакого такого комбинированного жидомасонского заговора в природе нет и быть не может. Более того, нелепый миф о таком заговоре был специально разработан израильской разведкой «Моссад» и распущен среди доверчивых масс с единственной целью – дискредитировать и опорочить героических борцов с отдельно взятыми заговорами.
Разъяснение тонких терминологических различий заняло у Федьки около полугода. Когда он счел меня достаточно подготовленным, то посвятил в более глубокие теории. По ним выходило, что заговоры все-таки связаны – но эта связь осуществляется не впрямую, а
иерархически. Оба названных заговора – как масонский, так и жидовский – являются составными частями одного большого заговора, своеобразного
мета-заговора, имя которому – «Заговор Мирового Капитала». Он очень сложен и велик, поэтому изучать его следует, разбив на компоненты.
Картина усложнялась с каждым федькиным визитом. Появились заговоры пришлых народов против коренных и коренных против пришлых. Возник заговор буддистов; обсуждался возможный заговор мормонов. Был упомянут заговор бюрократии против научных работников. Не обошлось без заговора нерусской профессуры против русской. Деревенская бабка-знахарка, чьим единственным хлебом и смыслом жизни были заговоры и привороты, не знала столько заговоров, сколько знал их Федька. На моих глазах все эти многочисленные заговоры дружно складывались в логичную, стройную и пугающую композицию действительно большого и очевидного мета-заговора, который следовало бы назвать так: «Заговор Всех Людей против Федьки Репейникова».
Меня восхищало федькино поведение перед лицом этой темной, неумолимой силы. Я бы так не смог. Если бы заговор всех людей был направлен против меня, я непременно впал бы в тоску и панику. Федька же держался молодцом. Тотальная злонамеренная конспирация лишь разжигала его исследовательскую отвагу. Толпы оборотней сужали вокруг него свое роковое кольцо – а он даже не думал об опасности, он продолжал без устали разить заговорщиков всепобеждающим скальпелем научного анализа, срывать с них маски и фиговые листочки, классифицировать и пригвождать.
* * *
– А ведь я по делу! – вспомнил Федька и вытащил из кармана мятый конверт. – Это мне пришло или не мне?
– Послушай, Федор! – сказал я. – Еще понятно, когда иероглифы. Бог с ними. Но как твоя фамилия пишется, ты мог бы и выучить. Вот это – «рэ», вот это, с кружочком – «пэ», вместе получается «рэпэ», и уже понятно, что фамилия твоя.
– Когда мне будет очень надо, – сказал Федька, – я все выучу. Когда стимул появится. Раз не учу, значит стимула нет. Лучше скажи, от кого это пришло.
– «Мураяма», – прочитал я иероглифы на обратной стороне.
– Вот черт! – Федька заерзал. – Опять Мураяма! Чего пишет?
– Читать надо...
– Так читай! Я пока чай налью.
Он загремел стаканами и ложками, а я вскрыл конверт и углубился в чтение. Господин Мураяма поздравлял профессора Репейникова с благоденствием. Он делился радостью по поводу скорого наступления весны, извинялся за то, что своим негодным письмом отрывает профессора от важных дел, и сетовал на занятость, которая не позволила ему написать больше.
– Ну, что там? – деловито осведомился Федька, возвращаясь с чаем.
– Он тебя поздравляет.
– С чем?
– С благоденствием.
– А еще что?
– Больше ничего.
Федька на секунду замер, потом поставил стаканы на стол и потребовал буквального перевода. Я старательно перетолмачил все письмо, обсасывая каждую фразу до косточки, чтобы никакой тайный смысл не утек.
– Вот же, блин! – крякнул Федька, когда текст закончился без малейшей зацепки. – Раструби его в затылок, этого Мураяму... Откуда он взялся вообще? Чего хочет?
– Может, он масон? – предположил я.
– Нет, – отверг Федька. – Масоны другие.
– А может, мормон?
Федька немного подумал.
– Нет, – опять не согласился он. – Мормон и писал бы про свое мормонство. А тут какое-то «благоденствие»...
– Значит, не мормон. Просто козел по жизни.
Выражение «козел по жизни» было взято мной на вооружение в студенческие годы, после общения с одним демобилизованным конвоиром. Эта лапидарная формула, несмотря на уголовный генезис, примечательна во многих отношениях. Она трогательно незатейлива, в меру брутальна, достаточно выразительна и гениально неконкретна. Любого деятеля в любых обстоятельствах бывает уместно обозвать козлом по жизни – естественно, за глаза. Безапелляционность приговора, вкупе с расплывчатостью понятия «козел», отбивает у собеседника всякую охоту пускаться в споры. Эта формула незаменима в случаях, когда предмет разговора вызывает ленивое неодобрение, граничащее с полной индифферентностью.
– Козел-то он, допустим, козел, – задумчиво произнес Федька, – но откуда взялся?
– Да господи! – сказал я. – Попутчик в самолете. Случайный знакомый в баре. Соседняя палатка в кемпинге. Куча вариантов. Визитку ты ему свою дал, вот он и пишет теперь, старается.
– Но для чего?
– Как «для чего»? Мы же не знаем, кто он такой. Может, он всю жизнь работал каким-нибудь говночистом. А теперь состоит в переписке с иностранным профессором. Это же почетно!
– Ну, допустим, – сказал Федька. – А если не говночистом?
– Даже если и не говночистом. Все равно почетно.
Федька молча взял стакан, отхлебнул чаю и задумался, глядя в одну точку.
– Вообще-то, – заявил он после раздумья, – японцы мне нравятся. Знаешь, чем?
– Чем? – спросил я.
– Они
безобидные.
– А что, бывают еще какие-то
обидные?
– Бывают, – кивнул Федька и недобро прищурился.
– Это какие например?
– А ты будто не в курсе! – и Федька многозначительно пошевелил бровями.
Сразу вслед за этим входная дверь с вежливым стуком отворилась. Нас ослепил блеск лаковых туфель, сияние накрахмаленной сорочки и блики на стеклах очков. Кабинет затопило запахом дорогого одеколона. Федька поднялся, картинно раскинул в стороны руки и воскликнул:
– Рауль Абрамыч! Это вы ли?! Глазам не верю!
– Здравствуй, Федя, – с достоинством, но не без некоторой опаски произнес Рауль Абрамыч. После чего сделал два шага в мою сторону и вынул из внутреннего кармана пиджака голубоватый конверт.
– Вадичек, я по делу. Скажи пожалуйста, это мне пришло или не мне?
* * *
Доктор технических наук Рауль Абрамович Лишайников тоже бывал не прочь заглянуть ко мне в кабинет и обсудить за чашкой чая судьбы земной цивилизации. Однако его взгляд на развитие человечества не походил ни на какой другой. По его мнению, все происходило иначе, чем это пытались представить Карл Маркс или Фрэнсис Фукуяма. На деле культура гомосапиенсов развивалась равномерно, прямолинейно и очень хорошо, пока не добралась до своей высшей точки и высшего достижения – музыки Иогана Штрауса. Сразу после этого ей стало развиваться некуда и незачем. Поэтому непосредственно вслед за музыкой Иогана Штрауса был изобретен пулемет. С изобретением пулемета началась нисходящая ветвь человеческой истории. Все пошло криво, плохо и наперекосяк. Густым валом повалили революции, войны, плебейские манеры, неприличные слова, загрязнение среды и сумбур вместо музыки – все то, что было немыслимо в эпоху Иогана Штрауса. Орды зашоренных сапиенсов мчались к краю пропасти, и апокалипсис маячил уже где-то совсем близко.
Судьба цивилизации была горька и досадна. Но еще более досадной была судьба самого Рауля Абрамовича, которого угораздило родиться всего на каких-то сто десять лет позже Иогана Штрауса. И всего в какой-то тысяче километров от австрийской столицы – в предместьях Бердичева. Впору было возроптать и искусать от обиды все локти.
Окажись Фортуна не так зла, жизнь Рауля Абрамовича была бы упоительной, как сказка Венского Леса. Он был бы с Иоганом Штраусом на короткой ноге. Он пил бы с ним шартрез и клико. Аплодировал бы Ференцу Листу, который, в принципе, тоже был неплохой композитор. Хлопал бы по плечу Ренуара и Мане. Беседовал бы о литературе с молодым Цвейгом. А в свободное от приемов и раутов время Рауль Абрамович гулял бы по берегам прекрасного голубого Дуная и пел бы тирольские песни.
Вместо всего этого инженер Лишайников сидел в закрытом КБ и проектировал цифровые микросхемы. Потом эти микросхемы ставились на реактивные истребители-бомбардировщики. Каждый истребитель-бомбардировщик нес на себе две пушки. Снизу дополнительно цеплялись управляемые ракеты, зажигательные баки и свободнопадающие бомбы. Пушки делали тысячу выстрелов в минуту.
Вместо шартреза Рауль Абрамович пил спирт для промывания контактов. Вместо Ренуара хлопал по плечу секретаря парткома. Этому же секретарю, а вовсе не Листу, аплодировал на торжественных собраниях. А прекрасный голубой Дунай довелось увидеть всего раз, да и то в Болгарии, совсем с другого конца.
В своих снах Рауль Абрамович регулярно добивался аудиенции у австрийского эрц-герцога Фердинанда и испрашивал перевода в Зальцбург. Фердинанд отводил глаза и мямлил что-то насчет военной тайны. В другой раз Рауль Абрамович угнал истребитель, но до Вены не долетел – его подбили над Карпатами. Еще в одном сне он подал челобитную самому Хрущеву и ждал резолюции – как вдруг самый настоящий, всамделишный Никита Сергеевич Хрущев ни с того ни с сего решил посетить важный оборонный объект.
За день до визита на территорию КБ явились люди в штатском. Они окинули критическим взором висевшие на стенах графики и один велели убрать – кривая на нем шла не вверх, а вниз.
– Помилуйте! – воскликнул Рауль Абрамович. – Это падение себестоимости!
– Уберите! – повторили штатские люди. – Он не любит!
Вместе с неправильным графиком убрали вертушку на проходной, чтобы тело вождя не застряло. Вождь явился, благополучно миновал турникет и очень одобрил восходящие кривые.
– Никита Сергеич! – обратился к нему главный инженер. – Вот на этом кристалле кремния мы разместили тысячу транзисторов!
Никита Сергеич послюнил палец, ухватил кристалл, поднес к глазам и долго щурился. Потом сказал:
– Коммунизма зримые черты!
Вскоре Никиту Сергеевича свергли, а черты коммунизма стали делаться все менее и менее зримыми. Когда дело дошло до ста тысяч транзисторов на кристалл, они растаяли окончательно. Вместе с ними растаяла грозная железная занавеска. Десятилетиями бившиеся об нее ученые мозги вдруг обрели свободу и потекли.
Мозги Рауля Абрамовича подумали, подумали – и потекли тоже. Но почему-то не на Запад, где когда-то жил Иоган Штраус, а против всякой логики на Восток, где Иоган Штраус отродясь не бывал. Частично это объяснялось тем, что на Востоке знали толк в полупроводниках.
После трех лет напряженной исследовательской и педагогической работы лабораторию профессора Лишайникова посетил наследник японского престола. В день визита университет запрудили люди в штатском. Они переговаривались по рации и с подозрением вглядывались в голубей, клевавших желтые кирпичи на дорожках кампуса. Личность профессора не вызвала у них большого интереса. Кабинет они осмотрели очень бегло и под стол залезать не стали. Они даже не обратили внимания на газетную вырезку из «Аргументов и фактов», висевшую посреди стены. Заметка называлась «Японцы – потомки евреев». Профессор ее часто перечитывал и со стены никогда не снимал.
Наследник прибыл в полдень. Он шел в сопровождении свиты по желтой дорожке. Вдоль веревочных ограждений выстроились потомки евреев из местных жителей и студентов – они с энтузиазмом махали флажками и ладошками. С лица наследника не сходила улыбка Будды. С этой улыбкой он заходил в лаборатории и внимал ученым речам.
Лаборатория профессора Лишайникова стояла в программе последней.
– Ваше Высочество! – отчеканил профессор по-английски. – Технология, которую мы сейчас разрабатываем, позволит разместить на одном кристалле кремния до десяти миллионов транзисторов!
Принц поднял лицо к потолку и выразительно зажмурился, как бы пытаясь вообразить картину этого сумасшедшего количества. Свита зажмурилась вместе с принцем, и только люди в штатском оставались начеку, зыркая туда-сюда узкими глазами. Профессор почтительно молчал.
– Это великолепно! – сказал наконец принц. – Это потрясающе. Примите мои поздравления. Мы очень ценим вклад иностранных ученых. Мы хотим стать более открытым обществом. Спасибо вам за ваш труд. Спасибо за сотрудничество. Желаю вам успехов!
И с этими словами
принц поклонился.
Склоненное чело божественного потомка потрясло Рауля Абрамовича до самых сокровенных глубин. Тщательно лелеемая картина мира – такая красивая и законченная – хряснула и стала оседать. Чтобы она не рухнула совсем, пришлось ставить подпорки. Конечно, профессор был уже солидным человеком и не мог себе позволить такого радикального акта, как перенос пупа земли из Вены в Токио. Он ограничился косметической правкой своих мрачных прогнозов. Конец света
по-прежнему стоял на повестке дня – но уже не с такой непреложностью. Человечество могла спасти
японская модель.
* * *
По конверту тянулись лапидарные крючки слоговой азбуки.
– Да, это вам, – сказал я. – Видите, написано: «Ри-ся-й-ни-ко-фу».
– А от кого?
– От Мураямы! – встрял Федька. – Рауль Абрамыч, чайку?
– С удовольствием. Так от кого?
– Это из полиции, – сказал я. – Вот иероглифы.
По лицу профессора разлилось недоумение. Федька заметил это и плотоядно ухмыльнулся.
– Отвоевались! – глумливо сказал он. – Скидавайте сапоги – и к овражку! Ихнее благородие приказали всех в распыл.
– Подожди, Федя! – профессор был взволнован. – Чего они хотят?
Я вскрыл конверт. Господин Лишайников приглашался в отделение полиции для обмена старых водительских прав на новые.
– Так ведь это еще когда будет! – воскликнул он, когда я перевел. – У меня права действительны до мая!
– Извещают заранее, – сказал я. – Чтобы вы помнили. Чтобы планировали.
Федька у раковины наполнял чаем третий стакан. Рауль Абрамович медленно взял у меня конверт и положил обратно в пиджак.
– Да! – сказал он и тряхнул посеребренной головой. – Да! Вот за что я люблю эту страну! Во всем система! Во всем порядок! Все для людей!
– Для баранов тут все, а не для людей, – проворчал Федька, ставя перед профессором стакан чая. – Для безобидных, покорных баранов. Сахарок берите.
– А у нас лучше, что ли? – Рауль Абрамович метнул в стакан два куска рафинада и строго блеснул очками. – Бандиты всякие, неплатежи, олигархи, и каждый на каждого плюет – это лучше, да?
– Лучше! – Федька хлопнул ладонью по столу. – Потому что это динамика. Это жизнь! А тут никакой жизни нет. Тут болото.
– Ты не понимаешь, Федя, – загорячился Рауль Абрамович. – Тут Восток! Они тут видят прекрасное. А у нас никто ничего не видит. Все ослепли от ненависти. У нас только вот это – убить, украсть, и все. А тут эстетика.
– Да какая там эстетика... Это миф! Вы поддались гипнозу.
– Ничего не миф. Ты послушай. Я в субботу ходил грибы собирать. Иду и вижу: сидит мужик. На корточках сидит и меня зовет. Я подхожу, а он мне цветочек показывает. Цветочек растет среди камней – и он меня пригласил им полюбоваться.
– Да он, наверное, посрать присел, ваш мужик, а тут вы со своими грибами...
– Вот-вот. Человек любуется цветком, слагает трехстишие, а у тебя в голове одно – «посрать». Я про это и говорю. Мне даже стыдно тогда стало, что он ходит в лес на цветочки любоваться – а я там грибы срываю, чтобы жрать их потом. Или вот сакура то же самое – им даже плодов с нее не надо.
– Правильно! Я давно говорю: сакура – это пустоцвет. Как и все остальное. Все вокруг: ах, Восток! ах, культура! А это никакая не культура, а порожняк.
– Что же тогда не порожняк? Вот эти ваши буги-вуги – не порожняк, да?
– Это тоже порожняк. Культура – это «Слово о полку Игореве». Культура – это протопоп Аввакум. И буги-вуги вы мне не шейте. Все эти буги-вуги, всякий там Голливуд разный, джаз, мормоны, хасиды, комиксы – это все ваше, а не наше!
Рауль Абрамович тяжело вздохнул.
– Федя, ну вот ты меня усадил, чаю налил – и все для чего? Чтобы ругаться? Вадичек, ну посмотри на него!
– А что, нормально! – сказал я. – Классическая амбивалентность. Тут вам и либидо, и мортидо. Все вперемешку.
– Чего-чего? – насторожился Федька. – Какое такое мортидо?
– Фрейда читать надо! – наставительно сказал Рауль Абрамович. – Фрейд был современник Иогана Штрауса. Он жил в Вене и все понимал. Либидо – это инстинкт любви. А мортидо – инстинкт смерти. Они сопутствуют друг другу.
Федька надул щеки и забарабанил ногтями по стакану.
– Ясно, – сказал он наконец. – Берешь бабу и сверху на нее ставишь пулемет. А сам пристраиваешься сзади и сочетаешь бабу с пулеметом в едином ритме.
Так, что ли?
– О боже! – Рауль Абрамович приложил кончики пальцев к вискам. – Опять пулемет! Зачем пулемет?!
– Не нравится!.. – осклабился Федька. – Человек всю жизнь кует пулеметы, а потом вздрагивает от одного слова! Что сказал бы Фрейд?
– Фрейд увидел бы здесь комплекс вины, – сказал Рауль Абрамович. – И был бы прав. Нельзя так долго работать на войну. Это вредно для совести.
– Ой-ой-ой! – Федька покрутил растопыренными пальцами. – Да кто другой гордился бы, что он ковал ядерный щит! Что он был причастен!
– Тут нечем гордиться, Федя. На самом деле, это страшно.
– Да вам не того страшно. Вам страшно, что вы вернетесь – а там коммуняки.
– И это тоже страшно.
– Ха! – Федька вдруг оживился. – А давайте пофантазируем. Давайте представим: вот вы вернулись – а там опять коммуняки. Знаете, что тогда будет?
– Знаю, знаю, – хмуро отозвался Рауль Абрамович. – Что-то там такое «в затылок».
– Э, нет! – сказал Федька. – В затылок – это потом. Сначала вам коленки посверлят. Дрелью.
Рауль Абрамович снял очки и стал протирать их носовым платком.
– Да вы не бойтесь! – успокоил его Федька. – Коммуняки к власти не придут. К власти придем мы.
– Кто это «мы»?
– Жесткие интеллектуалы!
– И что тогда?
– Тогда будет все, как надо. Потому что мы полностью задействуем потенциал православия. Оно будет старообрядческим. Эсхатологическим.
– Это как?
– А так! Раскольники когда-то сжигали себя в скитах. Но то было давно, до технического прогресса. Сегодня все делается проще. Объявим на весь мир, что Россия в одностороннем порядке взрывает весь свой ядерный потенциал.
– Зачем?
– А затем! Мы ведь православные, спасемся! А больше никто не спасется, и черт с ними. Так прямо и скажем. Представьте картину: по стране идут молебны, в массовом порядке отпускаются грехи, все поголовно молятся. Осталась, допустим, неделя. А там – паника! Готовы все с себя снять, лишь бы мы передумали. И вот уже на всех парах несутся к нам эшелоны с окорочками, летят боинги с ананасами, плывут танкера с оливковым маслом! Валютный Фонд аннулирует все наши долги, из Баварии протягивается пивной трубопровод, а фабрики Пьера Кардена строчат для нас телогрейки!
Федька раздухарился. Он забыл про чай, вскочил с кресла и делал быстрые проходки взад-вперед по кабинету, размахивая руками. Рауль Абрамович глядел на него, как лягушка на журавля.
– Вот, – сказал Федька, остановившись. – А излишки потом продаем обратно и выводим страну из кризиса.
– Да уж, – вздохнул Рауль Абрамович. – Интеллектуальнее некуда...
– Я утрировал! – Федька сел обратно и отхлебнул из стакана. – Я намеренно сгустил! Речь о том, что выход есть, просто там засели не те люди.
– Тебя бы туда.
– Да уж ясно, что не вас.
– Федя! – сказал Рауль Абрамович. – Ты делаешь мне
алох ин коп.
– Чего делаю?
– Дырку в голове. Это на идиш. Так моя мама говорила, когда я ее расстраивал.
– Идиш вы забудьте. Больше не пригодится. Там теперь язык другой.
– Где «там»?
– Там, куда вы поедете в конце концов. Где вас ждут.
– С чего ты взял, что я туда поеду?
– А куда еще? Обратно вы боитесь, а здесь деградируете.
– По-моему, это ты деградируешь.
– И я тоже. Мы тут все деградируем.
– Не обобщай.
– Да как «не обобщай»? Вон, посмотрите на Вадика. У него уже словарный запас на исходе. Он все слова забыл, кроме «козла по жизни». Разве не деградация? Я, когда в Москве жил, делал в день по пятьдесят телефонных звонков. А здесь – от силы четыре. Это жизнь, по-вашему?
– Так ты делом займись – вот и будет тебе жизнь.
– Да каким делом? На ушах стоять, что ли?
– Не надо на ушах. Это Вадик пусть стоит на ушах, он йогнутый. Но ты же ученый, Федя! Ты же физик! Найди себе научную проблему! Займись, наконец, какой-нибудь, ну я не знаю, сверхпроводимостью. Или, там, общей теорией поля.
А ты вместо этого болтаешься тут, как не скажу что. В чей кабинет ни пойдешь, заранее знаешь – там обязательно сидит Федька и несет ахинею.
– Но-но, полегче!..
– Ты должен раскрывать тайны бытия! Ты физик!
– Когда я раскрою некоторые тайны бытия, то вам мало не покажется. Это не в ваших интересах, чтобы я раскрывал тайны бытия.
– Скажи еще, что я у тебя в геенне гореть буду.
– Нет, Рауль Абрамыч,
вы
в нашей геенне гореть не будете!
– По разным раскидают, да?
– Именно.
– Доволен теперь? Утвердился за мой счет?
– Не напрашивайтесь в другой раз. Это вам не пулеметы строгать.
– О-о-о-о-о! – застонал Рауль Абрамович и взялся обеими руками за голову.
– Хватит! – Федька стукнул по столу пустым стаканом и поднялся. – Пойду раскрывать тайны бытия. А вы тут деградируйте дальше.
У дверей он обернулся и добавил:
– Только не жалуйтесь потом.
Когда его шаги по коридору затихли, профессор Лишайников раскачивался в кресле взад-вперед, стиснув руки в замок и глядя перед собой в одну точку.
– Рауль Абрамыч, вы чай-то пейте, – сказал я ему. – Совсем остынет...
Он горестно покивал. Медленно поднял на меня взгляд.
– Вадичек! Ну скажи на милость: за что России
вот это? За что России Федька Репейников?
– Читайте Бердяева, – сказал я. – Там все написано.
– Я читал. Но почему это только в России? Почему в Японии нет?
– Это ваше большое заблуждение, что в Японии нет.
– А где оно? Где в Японии такие Федьки? Я не вижу.
– Их тут навалом. Могу показать, если хотите.
– Нет, не надо! – профессор замахал руками. – Не надо! Ты пойми, Вадичек: японцы построили мне золотую клетку. Раньше у меня была клетка железная, а теперь у меня клетка золотая. И я не желаю слышать про них ничего плохого! Пусть живут, как им нравится.
– Конечно, – согласился я. – Наше дело сторона.
Рауль Абрамович опять мелко покивал, поболтал ложкой в стакане, помолчал. Потом досадливо крякнул и взволнованно заговорил:
– Но он все-таки прав, зараза! Мы все тут деградируем, с этим не поспоришь. С кем тут общаться? Совершенно не с кем. Золотая клетка... Вот я и общаюсь с Федькой. Водку с ним пью... Стал бы я в Ленинграде пить с Федькой водку?..
Тебе вот хорошо, ты язык выучил, можешь с японцами пить...
– Так возьмите и тоже выучите!
– Я уже старенький. У меня стимула нет. Но я не о том. Ты посмотри: вот Федька. Он хам, демагог, сволочь, фашист, все такое... Он едва ли не антисемит! Но при всем том он же блестяще образован! Он знает такие вещи, о которых я
и не слышал. И еще он, паразит, просто умный! Его послушать бывает интересно.
Ты согласен, Вадичек? Согласен, что Федя блестяще образован?
– Козел он по жизни, ваш Федя, – сказал я.
Рауль Абрамович вздохнул.
– У тебя все просто... У тебя все козлы... А я вот не пойму, как это может соединяться. Такой головастый мужик – и на тебе...
– Так ведь мортидо, Рауль Абрамыч... Сами же говорили.
– Да, мортидо... А кроме того, – профессор многозначительно поднял кверху палец, – кроме того, он не любит музыки. Совсем не слушает Иогана Штрауса!
– Так это и есть «козел по жизни».
– Ну вот. Слава богу, разобрались. Я теперь пойду. С вами как свяжешься, так и не заметишь, что рабочий день прошел. Тебя до дому подвезти?
– Я на машине.
– Ну, спасибо за чай.
Взявшись за ручку двери, он вдруг остановился, мелодично просвистел пару фраз из «Цыганского барона», ободряюще подмигнул – и только после этого вышел.
Не успел я поставить стаканы в раковину, как снова вломился Федька. На нем была отороченная мехом куртка и лыжная шапка с помпоном.
– Кончай фигней страдать! – скомандовал он. – Поехали домой.
– Я еще поработаю, – сказал я.
– А безлошадным пешком идти, да?
– Подсядь к кому-нибудь другому. Ты вчера как добирался?
– Вчера меня Абрамыч подвез. Теперь – сам понимаешь... Поехали, у меня дома кино посмотрим. «Полицейская академия два».
– Нет, Федор. Мне тут кой-чего надо закончить.
Он погрозил мне пальцем.
– Если я по дороге упаду в сугроб и замерзну, ты будешь виноват.
Выходя в коридор, он вдруг просунул обратно голову и добавил:
– И Абрамыч тоже будет виноват!
Я запер за ним дверь и выключил свет. Вокруг был сумрак и тишина. Лишь тихонько жужжал компьютер. Я опустился на пол.
Встал на лопатки.
Потом сделал кобру.
После кобры – крокодила.
Затем левую и правую извивку.
Посидел в лотосе. В тронной позе. На пятках.
Встал на голову. Постоял. Прислушался. Храпа не было.
Успокоенный, я лег в позу трупа и попытался максимально расслабиться.
Но задача оказалась непростой. Очень мешали навязчивые глюки.
Вокруг меня летали ощеренные пулеметами боинги. В них сидели бородатые старообрядцы в телогрейках от Кардена. С криками
«алох ин коп!»они бомбили меня ананасами и окорочками. Выливали мне на голову цистерны оливкового масла и баварского пива. Исповедовали меня и причащали. Я не успевал от них уворачиваться.
Потом зазвонил телефон. Я разогнал глюки и вскочил на ноги. Меня шатало.
В голове не смолкали авиамоторы.
– Вадичек! – донесся из трубки федькин голос. – Ответь мне на один вопрос, только честно. Когда Рауль Абрамович сказал тебе, что я блестяще образован, что ты сказал ему в ответ?
Трубка замолчала и ждала. Увиливать было бессмысленно.
– Федор! – начал я. – Скажу тебе честно. Я ответил ему в том духе, что ты козел по жизни. Я даже скажу, почему я так ответил. Я ответил так потому, что малодушно хотел утвердиться за твой счет и насытить свое
мортидо. Тебя устроит такая формулировка?
Федька выразительно помолчал секунд пять. Потом сказал:
– Мы еще вернемся к этому вопросу.
И положил трубку.
Я ткнул в рычаг и набрал номер профессора Лишайникова.
– Хэллоу! – сказал профессор.
– Рауль Абрамович! – сказал я. – Вы зачем меня заложили?
– Ха! – сказал Рауль Абрамович. – Я тебе расскажу. Я еду домой и смотрю: идет Федя. Я остановился и говорю: вот, Федя, мы с тобой все спорим, ругаемся – но я признаю, что ты блестяще образован, и я даже сказал об этом Вадику.
Федя говорит: а Вадик что сказал? Наверное, сказал, что Федя – козел по жизни? Я говорю: ха-ха! – да, так и сказал.
– Вы его хоть подвезли?
– Конечно. Вот он сидит напротив меня, коньяк пьет. Передает тебе привет. Давай, тоже приезжай, у нас еще много.
– Извините, – сказал я. – Сегодня нет такой возможности. В другой раз.
– Жаль, – донеслось из трубки. – А то был бы третьим...
Он вздохнул и замолчал. На заднем плане послышались отрывистые звуки «Польки-пиццикато».
Будто кто-то водил стеклянной палочкой по золотым прутьям.
О геометрических фигурах
Никогда не забуду потрясения, раз испытанного мною в Токио, когда я зашел в музыкальный магазин за губной гармошкой ми-мажор.
Вас не интересует губная гармошка ми-мажор?
Нет? А канифоль для смычка?
Ну, ничего. Сходите туда просто так. Это в Акихабаре. Найти легко: у входа на козырьке сидит облупленная статуя в ковбойской шляпе, бьет по струнам и болтает механической ногой. Поднимитесь на четвертый этаж и остановитесь перед стендом «Народные щипковые инструменты».
Окиньте его взглядом. Тут вам вся щипковая география – от Огненной Земли и до Таймыра. Даже удивительно, до чего совпадают потребности всякого земного племени – вырезать из дерева что-нибудь пофигурнее, натянуть тугие жилы, а потом за них дергать, издавая звук.
Тут вам и лютня с мандолиной, похожие на две половинки страусиного яйца. Тут вам и банджо, словно сделанное из барабана. Тут и толстый, чеснокоподобный ситар с оттопыренной задницей. И окинавский сансин, обтянутый кожей змеи. И гавайское укулеле, и бандура, и цитра – и вообще все, на что только смогла сподобиться фантазия народов мира.
Всех обскакали, конечно же, испанцы. Они знали, откуда срисовывать очертания инструмента. У испанской гитары появилась талия – и своей талией она завоевала мир. Оглянитесь вокруг и увидите: весь торговый зал увешан гитарами.
Но речь не о гитаре. Вернемся к нашему стенду. Взглянем еще раз.
Гладкие бока. Изящные линии. Непрерывные производные.
И вот посреди всего этого царства лекала и циркуля, среди господства дифференциальных уравнений и числа «пи», среди всей этой выпуклости и вогнутости, округлости и овальности, кривизны и плавности – висит ОНА. Висит в самом центре, невозмутимо и самоуверенно растопырив свои кленовые углы.
Как топор мясника.
Как пифагоровы штаны после стирки.
Как злая издевка, как дерзкий вызов мировой гармонии.
Да, скифы мы! Выкусите!
Не торопитесь уходить. Сядьте на пол. Примите позу лотоса. Дышите носом. Не сутультесь и не отводите взгляда.
Что видите?
При чем здесь «дырку»? Дырка – это само собой, дырка у всех. Лучше расфокусируйте взгляд. Уберите лишние мысли. Знаете «тест Роршаха»? Вот я и спрашиваю: что вам тут видно?
Пирамида Хеопса?
Холодно.
Скифский курган? Шатер Чингисхана?
Уже теплее. Хороший ряд, можно продолжить. Боевой строй крестоносцев и головной убор Бонапарта. Жабо князя Потемкина и торс Ивана Поддубного. Помело Бабы-Яги и борода Распутина. Что еще?
Шалаш в Разливе!
Да.
Клёши революционных матросов!
Да.
Ледоруб!
Да.
Финансовая пирамида! Эм-эм-эм, нет проблем! С черной дырой посередине, куда все и утекло!
Правильно.
В этих трех углах и трех струнах заключено все. Святая Троица и Третий Рим. Три источника и три составные части. Птица тройка и тройка ОГПУ. А самое главное – рюмка! Перевернутая вверх дном, выпитая до капли – чтобы и впредь никакая капля не источила нашего камня и не скруглила наших углов.
Если вас одолели проклятые вопросы, не хватайтесь за Бердяева и Гумилева. Отложите их в сторону. Все, что вам нужно, – это добыть визу, прилететь в Токио, взять такси до Акихабары, подняться на четвертый этаж и сесть в лотос. Долго медитировать не придется – чаемая вами истина бросится на вас, как медведь:
У НАРОДА, ИЗГОТАВЛИВАЮЩЕГО ТРЕУГОЛЬНЫЕ МУЗЫКАЛЬНЫЕ ИНСТРУМЕНТЫ, НЕ МОЖЕТ БЫТЬ ПРОСТОГО ИСТОРИЧЕСКОГО ПУТИ.
Не может. По определению.
В последнее время либерализм сильно потеснил такие инструменты. Теперь на них мало кто музицирует. Они более пригодны для эзотерических целей – уже не как инструменты, а как
мандалы. Если долго на них смотреть, можно постичь довольно многое. Например, можно постичь, куда движется человечество. Вся новейшая история, будучи спроецирована на музыкально-геометрические координаты, сожмется до исчерпывающе короткой формулы:
«От балалайки – через гитару – к банджо».
Здесь все, как на ладони. Энтропия прогресса и глобализации первым делом сгрызает углы, затем нивелирует талию, закрывает черную дыру и оставляет нам идеально круглый барабан. Медитируя на такую мандалу, вы неизбежно впадете в невроз и слабоумие.
Что же делать? Держаться ли нам за камаринскую, под звуки которой птица тройка оседлает помело, расклешит жабо и двинет к новым пирамидам и шалашам? Или же перейти на кантри, наслушавшись которого Фрэнсис Фукуяма уже успел объявить о конце истории? Что предпочесть?
Досадно здесь то, что нашего мнения все равно никто не спросит.
Но если бы спросили меня, я выбрал бы фламенко.
В одной гондоле
Современная медицина учит: излишки адреналина надо сбрасывать в кровь. Иными словами, пугаться совсем не вредно, а напротив того, полезно. Пугайтесь на здоровье, в меру своей фантазии. Смотрите ужастики. Летайте дельтапланами. Прыгайте в пропасти, уцепившись ногой за веревку. Ходите с рогатиной на медведя.
Но и не убейтесь, знайте меру. Здесь, кстати, легче тому, кто еще не избалован. Возьмите младенца: много ли ему надо? Собака гавкнула – он уже весь в адреналине. Пресытившимся труднее. Чего стоят дрессировщики, которые вынуждены каждый вечер совать свои головы тиграм в пасти, лишь бы сбросить пресловутые излишки! Нет, лучше не перебарщивать. Мне, например, для гормональной встряски вполне хватает такого простого средства, как горные лыжи.
...Я девятый раз резко затормозил у самого подъемника и с удовлетворением отметил поступление в кровь девятого миллиграмма. Катись я чуть медленнее, столько не выделилось бы. На пологих склонах есть лишь один способ развить скорость: расставить ноги пошире и ехать по прямой. Пусть пижоны бравируют техникой, пусть виляют сомкнутыми ножками – они заработают внимание дам, но животного страха они не заработают. А вот если нестись камнем из пращи Давида, если снег залепляет очки и лыжи грозит разнести от вибрации, если в ушах свистит и окружающие едва успевают от вас шарахаться – вот тогда ваши надпочечники отдадут все, что в них накопилось за неделю растительного существования.
Для ровного счета не хватало одного миллиграмма. Я взглянул на билет: до конца моих трех часов оставалось две минуты. К подъемнику тянулась очередь. Минут на десять. Не успеть.
На некоторых курортах поступают очень мудро: для одиночек делают отдельную очередь и подпускают из нее туда, где образуются бреши. Здесь же заняться этим поленились. В результате четырехместные гондолы уходили заполненными на три четверти, а то и наполовину – компании отдыхающих не желали дробиться. Из-за их эгоизма и лености администрации мне предстояло остаться без десятого миллиграмма.
В конце концов, – подумал я, отстегивая лыжи, – никому не будет хуже, если я сам озабочусь своей посадкой. Я никого не задержу и никого не оскорблю. В конце концов, я честно и смиренно отстоял сегодня девять очередей – отстоял бы и эту, да не позволяет время. Вон подошли трое, почему-то без очереди, наверное, работают тут. Два амбала и девушка. Никто к ним не подсаживается, чего бы мне не подсесть? По пути подарю им рацпредложение по поводу дополнительной очереди, они мне только благодарны будут.
Я пролез под заградительной цепью и оказался перед гондолой. Те трое уже усаживались, и мне тоже надо было спешить. Дядька-контролер смотрел на меня, открыв рот и пытаясь вспомнить предписания инструкции по поводу иностранных нарушителей. Я крикнул ему: «Все равно свободно, четвертым буду!» – подбежал к уходящей гондоле, одним махом засунул лыжи в пенал и нырнул боком в закрывающиеся двери.
Меня встретил удар локтем по ребрам. Я едва не вывалился обратно, но успел зацепиться за что-то пальцами и втиснуться внутрь. Двери сдвинулись, и наружу остались торчать только концы палок, которые я не успел втянуть. Сам удар был не особо силен, но от неожиданности у меня перехватило дыхание. Живя на Японских островах, от грубости отвыкаешь быстро.
Извините, сказал я. Просто у вас было свободное место...
Они не отвечали. Тут я заметил, что подъемник остановился. Один из амбалов внимательно изучил меня глазами, достал рацию и что-то в нее пробурчал. Гондола тронулась. Амбалы подвинулись и дали мне сесть. Один сидел напротив меня, другой рядом.
Я посмотрел на одного, потом на другого. Физиономии различались мало, а одинаковые костюмы делали их и вовсе похожими на близнецов. Оба бровастые, оба губастые, у обоих на скулах поигрывали волевые желваки. И оба глядели на меня в упор, как будто хотели прожечь во мне дыру своими взглядами.
Нет, подумал я, это не сотрудники курорта. Те были бы повежливее. Да и никаких опознавательных знаков на них не видно. Почему ж они без очереди? И эти взгляды...
Я перевел взгляд на девушку, сидевшую по диагонали. Она тоже смотрела на меня. Но с каким выражением она смотрела, было непонятно. Глаза закрывали темные очки, а нос и рот прятались под маской. Вполне разумно при сегодняшней погоде. Но ведь интересно, что она думает по моему поводу. С этими не разговоришься, а с ней?..
Заяц! крикнул я, ткнув пальцем в окно и тут же получив новый удар по ребрам. Но дело было сделано: она заинтересовалась, подалась на мою сторону и прильнула к стеклу.
Где?
Ну, не сам... Следы...
А-а-а... Она казалась разочарованной.
Но я тут раньше видел и самого. А в прошлом году лося!
А медведя?
Медведя не видел. Но они тут есть. Вы, похоже, не отсюда?
Нет, я из Токио. А вы?
А я отсюда.
Нет, я имею в виду: из какой страны?
Из России.
Амбалы не шевелились. Что она скажет в ответ? думал я. Если дура, то скажет: «В России холодно, да?». А если не скажет, то не дура. Это как лакмусовая бумажка.
В России не была, ответила она.
А где были?
Много где...
Например?
(Если скажет: «В Калифорнии» значит, дура.)
В Альпах.
(Не дура.)
На лыжах там катались?
Ну да...
Выходит, вы профессионал?
Нет, что вы, это хобби!
А профессия?
Амбалы напряглись и перевели взгляд с меня на нее. Она замялась. Через пару секунд я снова оказался в перекрестном прицеле.
И вдруг я вспомнил. Такие взгляды я видел в фильме «Мимбо-но онна». Ну конечно! Первая лента, выставившая японских мафиози в неприглядном свете. После нее у режиссера Дзюдзо Итами были неприятности. Его подкараулили на улице и исполосовали все лицо ножами. Но не убили. Убийства не в их стиле. Режиссер сделал это с собой сам, несколько позже и по другому поводу.
Так-так, понятно... Я еду в одной гондоле с якудзами. Они, оказывается, еще и лыжники. Хотя нет, какие лыжники? Они просто на работе охраняют дочку своего босса. Или любовницу. Впрочем нет дочку. Дочка катается, они охраняют. Все понятно.
Только зачем же меня локтем в ребро? Я что на эту дочку покусился? У меня билет, в билете написано: до четырех тридцати. Имею право. Они имеют право лезть без очереди в силу того, что их боятся, а я имею такое право в силу билета. И нечего меня локтем.
Кстати, интересно: что они за лыжники? Допустим, дочка катается классно, в Альпах научилась. А охрана? Если плохо катаются, то как охраняют? Врежутся друг в друга, а она усвистит вперед. Вот смеху-то будет!
Очень это интересно. Надо бы посмотреть. Может даже, что-нибудь этакое подстроить для проверки. С одной стороны, конечно, якудзы. Но с другой стороны, это же сколько сразу будет адреналина! Убить не убьют, проверено. В крайнем случае, рожу ножами разукрасят. Вот с отечественной братвой шутить не стоит. А с этими, пожалуй, можно.
Да и потом: по ребру-то они мне заехали! И не извинились. Что же теперь так и оставить? Ну уж нет.
Гондола остановилась. Двери разъехались в стороны, приглашая выйти. Я вылез, вытащил лыжи из пенала и, не оборачиваясь, пошел к склону. Снег все еще сыпал, к тому же усилился ветер, начинало смеркаться. Самая что ни на есть адреналиновая погода.
Перед спуском я оглянулся. Все трое стояли кучкой. Один якудза что-то вещал в рацию. Второй бдительно озирался по сторонам. Охраняемая наводила порядок в экипировке. Я оттолкнулся палками и заскользил в долину. Метров через сто остановился и стал ждать, вглядываясь в снежную пелену.
Спустя пару минут они показались. Один амбал катил впереди, расчищая путь, как ледокол. У него в кильватере, блистая отточенной техникой, шла опекаемая девица. Второй амбал замыкал караван. Видно было, как он зыркает глазами во все стороны, дабы уберечься от неожиданностей. На долю секунды его взгляд задержался на мне. В следующую долю он просвистел мимо.
Вариантов моих действий было несколько. Воображению рисовалось то подобие футбольного подката, то борцовское взятие на бедро. Правда, я не был уверен, что мне хватит горнолыжной техники для выполнения этих сложных сценариев. Я ведь только и умел, что ездить быстро и страшно. Но времени на раздумья уже не было, оставалось действовать по обстановке.
Я набрал скорость, и скоро вся троица снова выступила из снегопада. Они все так же шли гуськом, чуть левее меня, и я неуклонно приближался к ним по диагонали, ускоряясь все более и более. Задний якудза прилежно крутил головой, но меня пока не видел. Когда я приблизился к нему вплотную, склон резко пошел вниз. Меня вынесло вперед и наперерез, по его лыжам, с одновременным взлетом так взлетает куропатка из-под ног охотника. Эффект превзошел все ожидания. Благополучно приземлившись и успешно затормозив чуть ниже, я оглянулся, чтобы увидеть миг позора японской мафии. Бедняга распластался на спине и, не в силах перевернуться, ехал в таком виде по склону, хватая руками воздух. Его одинокая лыжа осталась скучать наверху. Зрелище грело душу, но задерживаться было нельзя. Я рванул вниз.
Казалось очень естественным обратить внимание отряда на потерю бойца. Я так и поступил, но не со всем отрядом, а только с его арьергардом. Догнав их и вклинившись между, я развернулся поперек, затормозил, сделал страшное лицо и такими отчаянными жестами изобразил долю упавшего амбала, что дочка крестного папы не могла не остановиться.
У тебя там друг упал! крикнул я.
И что, покалечился?
Да нет, просто. Лыжа отстегнулась...
Она покосилась на меня, как на ненормального. Тем временем передний якудза, не ведающий о событиях у себя за спиной, скрылся в завесе снежных хлопьев. Я мог собой гордиться.
Чуть ниже трасса раздваивалась. Установить, в который рукав утек авангард отряда, не представлялось возможным. Она остановилась и задумалась.
Что, не знаешь, куда двигать?
Да, забыла...
Направо к подъемнику, налево к гостинице. Тебе куда?
Наверное к гостинице...
Тогда налево. Поехали.
Она чуть поколебалась, оглянулась назад – упавший все не появлялся. Резкий порыв ветра заставил ее поежиться. Она оттолкнулась палками и двинулась вниз, выписывая слитыми воедино ногами безупречную синусоиду.
Ну хорошо, – подумал я, глядя на нее сверху. Допустим, охрана ее потеряла. Что мне предпринять теперь? И надо ли вообще что-то предпринимать? С одной стороны, раз уж начал куражиться, так продолжай. С другой стороны, мафия. С мафией не шутят. А с третьей стороны, адреналин – это хорошо. Ладно.
Я раскантовался, расставил лыжи пошире и принял спусковую стойку. Сосенки и сакурки замелькали все быстрее и быстрее. Лыжам стало щекотно от бугорков и кочек. Живот сам собой поджался и завибрировал. Десятый миллиграмм медленно, но верно выдавливался в кровь.
Я нагнал ее уже в самом низу – мы практически синхронно затормозили под окнами гостиницы. Утоптанная площадка перед отелем была заполнена толпой праздношатающихся лыжников в расхристанных ботинках. Охраны не наблюдалось.
– Ну что, – спросил я, – будешь ждать своих друзей?
– Да, – ответила она. – Подожду.
– Так может, зайдем в буфет, кофе выпьем? Чего на ветру торчать?
Подножие склона продувалось не хуже вершины. Она снова поежилась, секунду подумала и отстегнула лыжи.
– Ты что, здесь и остановилась, в этом отеле?
– Да.
– Ничего, что я на «ты»?
– Ничего.
Какая неразговорчивая, – думал я, заходя с ней в здание. Не иначе, как от холода. Надо кофеем отпоить. Разговорится.
Мы уселись за стойку буфета. Она стащила с носа маску, но осталась в огромных горнолыжных очках. Глаз не увидать за стеклами.
– Так и будешь в очках сидеть? – спросил я ее.
– Так и буду.
– Понятное дело. Безопасность. Конспирация. Ты в самом деле такая крупная птица?
– Получается.
– Да ладно тебе. Это у тебя, наверное, папа крупный.
– Папа само собой. Но я тоже чуть-чуть.
– Тоже чуть-чуть... Я смотрю, вы там в Токио какие-то больно важные. А на самом деле, мы тут ничем не хуже.
– Я верю.
– Ты к нам надолго?
– Завтра уезжаю.
– Жалко. Я бы тебе кое-что показал. Хотя можно и сегодня. Ты рок-н-ролл любишь?
– Я люблю классическую музыку.
– Ну, это я тоже люблю. Оперу люблю петь.
– Петь?
– Ну да. Особенно когда на лыжах катаюсь. Скажем, еду вверх на открытом подъемнике и исполняю куплеты Мефистофеля. Или что-нибудь из «Хованщины». Внизу лыжники пугаются, задирают головы и падают в сугроб.
Она строго посмотрела на меня сквозь очки.
– Хотя это занятие я уже прекратил.
– Почему же?
– Ехал как-то на подъемнике, а мужик внизу спиливал пень, чтобы об него народ не побился. Затянул я что-то русское народное, а он с перепугу казенную пилу поломал. После этого совесть заела.
Она неопределенно хмыкнула. Подали кофе. Отхлебнув глоток, я спросил:
– Ну, так как насчет рок-н-ролла? Сегодня классные ребята играют, у вас в Токио таких не водится. Поехали, пока тебя твои друзья не отловили. Надоели ведь уже наверное?
– Почему надоели?
– Не гармонируешь ты с ними. Такая утонченная – слушаешь классическую музыку, катаешься в Альпах... И вдруг рядом вот такие.
– Какие «такие»?
Я огляделся по сторонам и провел указательным пальцем по скуле. Жест, заменяющий страшное слово «якудза».
И тут она расхохоталась. Звонко и заливисто. «Отогрелась наконец, – подумал я. – Сейчас разговорится.» Но не успела она отсмеяться, как раздались крики и топот. В буфет вломилось полтора десятка накачанных молодых людей в штатском. Половина из них размахивала рациями, вторая половина держала руки за пазухами. Один из давешних амбалов тоже был с ними, и все они бежали к нам. По их лицам я предположил, что в самом лучшем случае мне сейчас заломают руки и уложат мордой на стойку. Однако до этого дело не дошло. Моей охранной грамотой стала ее ладошка, которую она выставила им прямо в кровожадные пасти. Они остановились, тяжело дыша, а она напутственно похлопала меня другой ладошкой по спине. Оставив недопитый кофе, я встал и сделал шаг по направлению к дверям. Чудовища расступились, и я прошел по живому коридору, ловя на себе их испепеляющие взоры. К моменту выхода на улицу мои надпочечники выжали все, что имели. Но, против ожиданий, на улице никто не кинулся ко мне с охотничьим ножом, чтобы чертить узоры на моей физиономии. Я без приключений дошел до машины, погрузил лыжную амуницию, смел со стекол снег, сел за руль и тронулся. Двое из охраны стояли с рациями на крыльце, отслеживая мои действия.
Что-то тут не так, – думал я. – Якудзы, которых я видел в кино, носили щегольские усики и малиновые пиджаки. А эти какие-то безусые, и пиджаки у них вовсе не малиновые. И не орут на блатной фене дурными голосами. Может, все дело в кинематографическом имидже? В стереотипах массового сознания? Но ведь мизинцы-то они рубят? Рубят, сам видел такие мизинцы. И татуировки видел, в бане. А эти как были – с мизинцами, или без? Не разглядел...
Дорога шла под гору. На лобовое стекло летели белые мухи. Я включил радио.
– Как мы уже сообщали, – раздался бодрый дикторский голос, – сегодня нас почтила своим присутствием Ее Императорское Высочество принцесса Мори. В программе визита – участие в праздновании столетия города, посещение краеведческого музея и отдых на горнолыжном курорте Какамура. Завтра утром Ее Высочество проследует в Ямагату.
Я съехал на обочину, заглушил мотор и некоторое время сидел, не шевелясь. Потом включил свет в салоне и осмотрел свой левый бок. Никаких следов. Ребра целы. Ни шишечки, ни синячочка.
Жаль.
Почтовый ящик (1)
From i-sem@hotmail.md
To vsmol@aw-daigaku.ac.jp
Subject Yaponija
Здравствуйте, уважаемый Вадим Смоленский. Это письмо из Молдавии. Меня зовут Ваня. Но я русский. А паспорт у меня молдавский. Но могу сделать и русский. Украинский тоже могу. Какой надо такой и сделаю. Почему я вам пишу? Я люблю Японию. Я учу Японский язык. Мне очень нравиться ваша страничка в Интернете (http://www.susi.ru) поэтому я решился послать вам эмэйл. Дело всё в том что я решил твердо переехать на постоянное место жительство в Японию. Напишите мне пожалуста какая сейчас жизнь в Японии, какие цены на основные продукты (хлеб, молоко, сметана, яйца, овощи, мясо), легко ли найти работу? В прошлом году я закончил сельхозтехникум, умею еще работать на компьютере а кроме того починить телевизор. Да и вобще голова на месте, мог бы принести пользу. У нас тут все едут в Германию и в Европу, там уже забито так что и не сунутся. А в Японию никто не едет. Напишите мне как получить визу в Японию, куда обращатся и какие документы заполнять? Заранее спасибо.
Семечкин Иван, г. Кишинев.
* * *
From tsuchida_t@u-tokyo.ac.jp
To vsmol@aw-daigaku.ac.jp
Subject hello
Здравствуйте, уважаемый господин Вадим Смоленский! Позвольте мне, глубокоуважаемый многоучёный господин, преставляться Вам. Я профессор на кафедрой сравнительной культурологией Токийского Университета Таро Цутида. Могут показается Вам удивительным, но у нас в Тодай тоже русофилы есть. Частно я величайший русофил (особенно люблю тех с еврейского происхождения). Очень радовался за известие о новом международном университета и находив в Интернет Ваши страницы радовался вторично. Как Вы оцениваете приятность региона? Не посещал частно но слышал хороший источник и саке есть. Надеюсь, Вы и другие сотрудники наслаждаете природу и научную работу.
Тема моего исследования преставляет семиотический анализ тоталитарного дискурса. В этой связи позвольте задавать Вам вопрос. В статье Льва Канторовича "О преодолении постконцептуальной парадигмы" не могу понимать одно место:
"При тотальной сублимации логоса всякий дискурс конституируется апофатически, в силу чего любая попытка обретения транценденции неизбежно упирается в топос. Единственным спасением видится метаклассификация архетипов, когда каждому суггестивному слою атрибутировано свое гиперозначаемое. Миф-симулякр в такой квазииерархии обретает окончательную самотождественность, которую прекрасно демонстрируют, например, многочисленные апокрифы про Василия Ивановича."
Кто Василий Иванович? Мне показается, он известный человек. Но никакой энциклопедический словарь не содержает такую фамилию. Поэтому не могу понимать смысла Канторовича. Если Вы знаете кто Василий Иванович, учите меня пожалуйста. Надеюсь, когда-нибудь мы с Вами встретимся и разговариваем.
Спасибо Вам за Ваше терпение,
Цутида Таро
* * *
From potapov@botik.ru
To vsmol@aw-daigaku.ac.jp
Subject doma
Здорово, братишка!
Долетел нормально. В Шереметьеве меня встретил Сидоров и отвез в Переславль. По дороге произошло знаменательное событие. Остановились, чтобы покурить, я вышел из машины и тут же вступил ногой в говно. Сразу стало хорошо на душе, и вспомнились слова Рауля Абрамовича: "Неважно, по чьей земле ходить, а важно, на что наступать". Думаю, он не вполне прав. Вопрос значительно тоньше.
Если будешь заглядывать в нашу баню, передавай хозяйке привет.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.