Гармоника с тремя рядами светлых пуговок, раздвинув огневые мехи, почти что сама играла. Зеркальные, из дутого стекла, сахарницы, расписанные цветами, просились в избу, на самое видное место, - так они были хороши. Перочинные ножи с костяными черенками, каждый с двумя блестящими, раскрытыми лезвиями и штопором, впивались в дерево стола почище бритв. Куски душистого мыла, гребешки, ленты, причудливые граненые бутылочки, наполненные чем-то очень вкусным, заткнутые стеклянными пробками, вилки, карандаши, банки с помадой и ваксой и множество других превосходных вещей громоздилось на столе. С вершины этой горы, которая каждую секунду грозила рассыпаться и не рассыпалась, важно взирал на церковь, на гуляющий народ медный, начищенный до блеска самовар, в медалях, что генерал. А поодаль стола-вертушки, у корявой березы, рылась в охапке сочной гороховины пятнистая, с веревкой на шее корова. Ваня Дух торопливо щупал у коровы отвислое вымя и считал завитки на крутых рогах.
- Слушай... а ну, как и тут жулят? - с опаской промолвил Шурка своему другу.
Яшке не пришлось отвечать. Чья-то рука толкнула палку, приделанную под столом, петушиное радужное перо забегало по гвоздикам, и гора, звеня и оседая, лишилась одной зеркальной сахарницы.
- Стельная? - вполголоса спрашивал Ваня Дух одноглазого унылого хозяина вертушки и коровы. - По скольку кринок доит?
- Без малого по ведру. На рождество отелится.
Ваня Дух поспешно сдвинул картуз на нос. Из-под козырька пронзительно буравили вертушку и ее хозяина недоверчивые глаза.
- А есть она в твоих выигрышах... корова-то?
Одноглазый развернул перед ним узкую, грязную, исписанную полоску бумаги.
- Грамотный, так читай. Нумером первым значится.
- Что ж тебе приспичило? Корову-то?.. Барыш какой?
Одноглазый не ответил, лишь руками уныло развел.
- Господи благослови... не корову, так самовар... - сказал не то в шутку, не то всерьез Ваня Дух и с гривенником, припасенным между пальцами, осторожно, как-то боком, приблизился к вертушке. Но раньше его Яшкина проворная рука сунула кривому хозяину два пятака, и перышко шибко побежало вокруг столика, цепляясь за гвоздики.
- Гребешок. В аккурат по твоим волосам, - сказал одноглазый, вручая Яшке деревянную скребницу, более подходящую для лошади, чем для человека.
Ваня Дух спрятал гривенник и отступил назад от самовара в медалях.
Заныло в предчувствии недоброго Шуркино сердце. Но два блестящих острых лезвия и костяная беленькая ручка облюбованного ножика притягивали и не отпускали. Сам того не желая, Шурка облегчил карман на пару медяков. И тотчас же почувствовал в себе невидимого человека, который громко шепнул в ухо: "Дур-рак!" Шурка обозлился и изо всех сил толкнул от себя палку с перышком.
Кривой хозяин заглянул унылым глазом в бумажку, откашлялся, покачал головой и ничего не сказал.
- Дядька, а ножичек? - пропищал Шурка не своим, а каким-то Катькиным голоском.
- Какой ножичек?
- Вон тот... с беленькой ручечкой.
- Его надо, мальчик, выиграть. У тебя пустой нумер выпал. Верти еще, и, бог даст, ножичек будет твой.
Шурка послушался и стал обладателем круглого зеркальца в жестяной оправе. "Дурак, дурак! Что ты делаешь? - бубнил в уши знакомый справедливый человек. - Ты проиграешь все свои пятаки, а ножичка и не понюхаешь... Дурак!"
Но Шурка притворился, что ничего не слышит, подождал, пока Яшка освобождался от пятаков, то сильно толкая палку с перышком, то чуть-чуть ее трогая, и все с одинаковым результатом. Гармоника определенно насмехалась над Яшкой. А ножичек, право слово, улыбался Шурке ласково...
Вскоре Шурка сунул в карман торопливую руку и долго, недоумевая, ощупывал один-единственный пятак. Куда же остальные подевались? Неужто он успел проиграть полтинник, зазвонистый, серебряный, богатство и счастье свое? Земля ходуном заходила под его ногами.
Шурка дико огляделся. Все качалось перед ним, плыло и, заволакиваясь сырой, тягостной дымкой, уменьшалось, безвозвратно удаляясь: и петушиное поблекшее перо, и самовар с медалями, и, главное, ножичек с потускневшими лезвиями и костяным черенком. А приближалось и росло бледное Яшкино лицо с багровыми пятнышками веснушек и крупной светлой каплей под носом. Приятель, видать, давно следил за ним, держа на ладони полустертый сиротливый пятак.
Они взглянули исподлобья друг на друга и без слов поняли одинаковое страстное желание.
- Я тебе завтра отдам, вот те крест... У тятьки выпрошу... украду, а верну! - жарко, умоляюще шепнул Яшка. - Дай пятачок, а?
- Мне самому хочется в последний разочек крутнуть перышко... Мамка обещала рубль, - страшно соврал Шурка. - Ну, взаймы, Яша?
- Нет, ты мне дай.
- Я тебе завтра двугривенный верну... полтинник! Дай же!
- Кишка! Ты все равно проиграешь.
- Жадюга! Петух!
Они толкались, клянчили, ругались и непременно подрались бы, да народ толпился у вертушки и мешал сцепиться как следует.
И вдруг Катька, забытая в пылу страстей, очутилась между ними. У нее в розовом подоле зеленели выигранные конфеты.
- Давайте я перышко толкну! - предложила она. - Я счастливая, корову выиграю.
И враги, осененные догадкой, что на корову можно и гармонику купить и ножичек, опять превратились в закадычных друзей. Беспрекословно отдали Катьке последние медяки, а на хранение получили девять грузных конфет.
- Шибче толкай палку, - посоветовал Шурка.
- Ни-ни! - воспротивился Яшка. - Потихохоньку!
- Я сама знаю как, - ответила Катька, засучивая рукава платья и уверенно улыбаясь.
Счастливая маленькая рука ее не шибко и не тихо пустила перышко по гвоздикам...
Спустя минуту молчаливая тройка брела шагом, без пути-дороги, без цели, куда глаза глядят, попадая под ноги мужикам и бабам, натыкаясь на палатки и ларьки. Тонкая, белая, несчастная Катькина лапка держала булавку, обыкновенную, с запиркой, которые так любил дурачок Машенька.
Тройке хотелось пить, но у нее не было даже двух копеек на стакан клюквенного квасу. Следовало бы и пожевать чего-нибудь вкусного, праздничного. Но Катькин постный сахар застревал в горле, и даже черносливинки, обнаруженные в Шуркином кармане, не произвели впечатления. Еще бы! Народ кругом, точно дразня, нащелкивал жареные семечки и орехи, ел настоящие пряники, хрустел леденцами, кислыми, утолявшими жажду.
Стараясь не смотреть по сторонам на соблазны, ребята плевались изо всей мочи, и Шурка не оговаривал Катьку, ему теперь было все равно. Однако и плевки мало помогали. Стоило ветру донести какой-нибудь запах, даже папиросный дым, как рты опять наполнялись слюной.
Яшка со злости сломал гребешок. Легче ему не стало. Он упорно глядел в землю, вороша на ходу босой ногой мусор. Вот он наклонился, пошарил зачем-то рукой.
- Ты чего? - спросил Шурка.
- На гулянье пьяные... деньги теряют... - пробормотал Яшка. - Прошлый год я три копейки нашел.
Занялись поисками. Копались в песке, в старой, сгнившей хвое, ползали на коленках по траве, подбирая и осматривая каждую щепочку, окурок, мятую бумажку.
Катька нашла грецкий орех, раскусила и выплюнула - оказался гнилой. Шурка подобрал огрызок сладкого рожка, но такой крошечный, что и распробовать толком не удалось. Денег никто не потерял - должно, пьяных нынче было маловато.
Пыльная, усталая тройка появилась на минуту возле барабана, гармоник и бубна.
Продолжалась бесконечная кадриль. Танцевали ее чинно, молча. Парни в заутюженных брюках и наглухо застегнутых, несмотря на жару, пиджаках, в соломенных, плоских, чуть державшихся на головах шляпах не топали каблуками, с присвистом, уханьем и гиканьем, как всегда это делали на беседах, не вертели атласных и шелковых девок до упаду, а выступали друг перед другом торжественно, сходились и расходились медленно, брали девок за кончики пальцев, повертывали один раз и снова расходились, осторожно ступая новыми калошами.
Хорошо смотреть и слушать, щелкая чем-нибудь, жуя или насасывая. С пустым ртом и голодным животом глядеть, как другие блаженствуют, - не удовольствие, а мука мученическая.
Не развлекла ребят и ругань глебовских мужиков с сельскими, которые опять орали про барский луг, стращали и стыдили глебовских, сойдясь около школы. Веселый гуляка с деревянной раскрашенной лошадкой под мышкой плакал и лез целоваться.
- К бесу энто самое... Братцы! Выпьем, дуй те горой!
Мертвецки пьяный Косоуров вырвал у него игрушку и так хватил по голове, что лошадка переломилась.
- Уби-и-или!.. - завопил гуляка и повалился на траву.
Косоуров хлестал его хвостом игрушечной лошадки.
- Врешь! Тебя не убьешь. Это меня прихлопнули заживо... Меня-то, а?
Мужики схватили Косоурова под руки, оттащили, куда-то повели. Он вырывался и кричал:
- Нету мне места на земле... нету!
Тройка добрела кое-как до Гремца, жадно напилась до ломоты в скулах студеной воды и улеглась на берегу, отдыхая от трудов и горя, избегая разговоров о том, что произошло. Надо бы, конечно, искупаться, да лень было идти на Волгу, а в Гремце - мелко и каменисто.
В кустах надоедливо трещали дрозды. Шурка поискал возле себя палку, не нашел. Тогда он швырнул в кусты круглое выигранное зеркальце - дрозды улетели.
- Мне бы отдал зеркальце! - пожалела Катька.
- Возьми.
- Неохота искать...
Слабо доносились раскаты барабана, но и они мешали. Шурка заткнул уши пальцами.
Давно ли он был самый богатый, счастливый человек на свете! А сейчас - нищий. Навыдумывали каких-то гуляний, вертушек... Шурка волновался, страдал из-за какого-то ножика. Теперь, очутись ножик тут, рядом, он и рукой не пошевельнет... Нет ничего лучше, как напиться холодной воды и растянуться на траве.
Если лечь на спину и глядеть, не мигая, в небо, то светлое, заблудившееся в синеве облачко начинает спускаться, как бы приглашая сесть на него. Не это ли видит пастух Сморчок, когда подолгу глядит на небо? Отлично было бы оседлать облачко и уплыть на нем куда-нибудь подальше от гулянья, от людей, которые жулят, обманывают, говорят неправду, - уплыть вместе с Катькой и Яшкой далеко-далеко, на край света, и устроить там свое царство без серебряных полтинников: бери даром, без обмана, и гостинцы, и гармошки, и ножички - что душа пожелает...
Шурка поделился с друзьями этими планами. Они легли на спины и стали смотреть на облачко.
Но есть все-таки хотелось. И облачко не спускалось к ребятам. Плыть было не на чем и некуда - недосягаемо высоко синело небо.
- Пойду домой... поем чего-нибудь, - сказал Яшка.
- И я домой, - сказал Шурка.
- И я, - сказала Катька.
Яшка побрел в усадьбу. А Шурка и Катька отправились по пыльной дороге в село - мимо избы просвирни, мимо пригорка. И не было у Шурки никакого желания оглянуться назад, на церковь, ларьки и палатки, на живую радугу.
Глава XXVI
ТРЕВОЖНАЯ НОЧЬ
Всякое горе со временем забывается. Особенно если живот набит мамкиными пирогами и сдобниками, праздник еще не кончился и человеку везет - уж коли не в вертушку (пропади она пропадом!), так хоть в добрую старую, ненаглядную "куру".
Шурка с увлечением играл вечером на улице с приятелями, показывал мастерство рук и глаз.
Гулянье, по обычаю, перешло от церкви в село. Торговцы, слава богу, убрались восвояси. Но чужого народа на улице порядочно - девок, парней, молодых мужиков и баб из окрестных деревень, где тоже сегодня празднуют тихвинскую. Все ждут беседы, которая должна начаться в недостроенной казенке Устина Павлыча. Как хорошо известно всезнающему Шурке, это просторное, вкусно пахнущее смолой и свежими опилками помещение девки сняли у Быкова за жнитво - по четыре суслона* ржи каждой нажать, - вымели стружки, нанесли скамей, ламп. Там, в казенке, до утра будут наплясывать по-настоящему парни, дробно топая каблуками по гулким новым половицам, так что лампы замигают и земля на улице задрожит. Но пока еще не стемнело, лампы в казенке не зажжены, и прорубы окон, без рам, с висюльками мха и стружек, тихо, загадочно синеют вечерним светом.
Девки, переменив, как положено, кобеднишные платья на другие, попроще, но такие же яркие, нарядные, ходят, взявшись за руки, вдоль села по шоссейке и поют песни. Они ни на кого не смотрят, притворяются, что прохаживаются так себе, для удовольствия.
Вслед за ними партиями, каждая с собственным гармонистом, выступают парни. Они тоже прикидываются, что не видят девок и не интересуются ими. Парням сегодня дел много, беседы состоятся и в Глебове, и в Паркове, и в Карасове - везде надо успеть побывать, поплясать. Нераспряженные, в тарантасах, заморенные и голодные за день лошади ждут их, привязанные вожжами к липам и березам. Задрав морды, лошади ощипывают листья, слабо позванивая колокольцами и бубенцами. Парни нынче не поют частушек, а только щелкают подсолнухи и орехи, курят папиросы и слушают гармонистов: у которой партии гармоника голосистее.
Поряженные на всю ночь, гармонисты стараются изо всех сил - трехрядки и венки ревут на все село. Не разберешь, какая лучше. Однако, прислушавшись, Шурка твердо решает про себя, что самая звонкая гармонь у поздеевского молодого кузнеца. Она заливается необыкновенными переборами. К тому же именно эту гармонь слушает Миша Император, прогуливаясь сторонкой, один, на виду у всех. А он-то понимает толк в музыке. Вот он остановился около поповых и дьяконовых дочек, которые, в белых кофтах и юбках, с гитарой и мандолиной в руках, тоже пришли посмотреть беседу. Бородулин картинно оперся на трость и что-то сказал, должно быть, смешное. Поповны рассмеялись и оглянулись на него. Миша Император живо приподнял соломенную шляпу, раскланялся и пошел рядом с ними.
У каждой избы посиживают на лавочках, вынесенных скамьях и табуретках хозяева с гостями.
Заходит солнце, и в избах словно печи топятся - стекла в окошках так и полыхают огнем. Длинные тени, не темные и страшные, а червонно-зеленые, веселые, протянулись по дорогам и лужайкам. Жара спала, становится свежо, но росы еще нет, и комаров не слышно. Одна мошкара, сбившись в кучи, толчет воздух, обещая и назавтра красный день.
Мальчишка молоденький,
Пиджачишко коротенький,
Напьется - валяется,
Сам собою выхваляется...
насмешливо поют девки. Гармоники отвечают им рокочущими басами, ворчат, словно сердятся.
Возле моста, на просторной луговине, где идет азартная ребячья игра в "куру", сидят дядя Родя, молчун Никита Аладьин, похожий на головастика, и ненастоящий питерщик Афанасий Сергеевич Горев.
Аладьин, сухой, костлявый мужик, с редкой, нитяной бородой, уставился на нового человека карими навыкате глазами. Большую, точно ведерный горшок, голову он держит набок, будто устал носить ее на тонкой, жилистой шее. Дядя Родя, оживленный и порывистый, каким его Шурка никогда не видывал, ворочается, приминая траву тяжелым своим телом. Посмеиваясь, он хлопает легонько Горева по коленям, по плечу, близко заглядывает ему в лицо, громко выпытывает:
- Ну, а мастеру, Херувимчику, все полдиковинки покупают, когда он, лысый хрен, не в духе?
- Покупают. Надо же хайло заткнуть.
- Колесова помнишь? Говорун такой... еще шабашные больно любил... Жив?
- Уцелел.
- И Жуков?
- Который? Сенька? Что ему сделается! Пустоцвет. Присмирел после отсидки.
Голос у ненастоящего питерщика тоже какой-то ненастоящий, тихий. Отвечая, Афанасий весело, с удовольствием оглядывается вокруг, щурится. С худощавого смуглого лица его с острой, клинышком, бородкой не сходит слабая улыбка; она чуть приподнимает загнутые, как две половинки кренделя, густые черные усы. Горев покусывает их мелкими частыми зубами. Приплюснутая замасленная кепка с пуговкой торчит у него на макушке. Выставив ухо, Горев прислушивается, как поют девки и наигрывают голосистые гармоники. Согнутые в коленях ноги слабо притопывают пыльными сапогами.
Ничего в нем нет интересного, в этом питерщике, кроме пояса с кошелечками. Да они хоть и кожаные, а, наверное, пустые. И что привязался к Гореву дядя Родя?
- А Федоров Василий Иванович, орел наш, как? - все выспрашивает тот.
- Работает... у Ветрова и Гуляева.
Дядя Родя приподнялся, хотел встать и снова грузно опустился на землю. Помолчал.
- Многих... поувольняли?
- Порядочно.
- Али опять, мы скажем... заваруха началась?
- Вроде так, - негромко сказал Горев, улыбаясь. - Бастует народишко.
- Ну-у? - воскликнул обрадованно дядя Родя и толкнул локтем Аладьина. - Слышишь, Никита?
- Шевелится Расея, стало быть, - сказал шепотом Аладьин и сам тихонько пошевелился. Голова его закачалась на тонкой шее, потом совсем упала на плечо.
Дядя Родя вскочил на ноги, оглянулся вокруг. Шагнул к ребятам.
- Это вы кого же заводили там? Моего Якова? - строго-весело спросил он. - А ну, дай я ему еще подбавлю!
Вот это дело! Давно бы так, чем с ненастоящим питерщиком попусту разговаривать!
- Да ты, дядя Родя, не умеешь, - отвечает Шурка, подзадоривая.
- Ой ли? "Курочка", Александр, птица древняя. В мальчишках и мы с ней знакомство имели... Ну-тка, я поздороваюсь с приятельницей.
Он берет у Шурки в свою большую руку палку, ударяет по деревяшке, похожей на толстый карандаш, очиненный с обоих концов. "Кура" свистнула, взвилась - только ее и видели.
Восхищенный шепот проносится среди ребят. Поди ты, какой славный удар! Не каждый день такую красоту увидишь.
- За мостом упала, - определяет Шурка.
- Не в зачет! - сердито кричит Яшка. - Какой хват! Сам, тятька, води, коли играть с нами хочешь.
Такое предложение всем приходится по душе. Дружный хор, перебивая гармоники и песни, гремит на всю улицу:
- Новенькому водить!
- Дяде Роде водить!
- И повожу, - соглашается тот, посмеиваясь в бороду.
Ну что за дядя Родя! Будь все мужики такие, куда веселее жилось бы ребятам на свете.
- Чур, мазурики, не плутовать! - строго предупреждает дядя Родя.
- Нет, нет, по-честному... вот те крест! - обещают ребята.
Горев, продолжая сидеть на луговине с молчуном Аладьиным, залился тихим смехом.
- Узнаю Родиона... Погоняйте этого старого мерина, ребята, хорошенько!
Гм!.. Пожалуй, этот питерщик все-таки стоящий человек.
- Руки зачесались, - откликается дядя Родя, крепко потирая ладони.
Он смотрит поверх мальчишеских голов куда-то вдаль загоревшимися глазами. Наверное, высматривает, как ему ловчей бежать за "курой".
- Руки - мало. Надо, чтобы мозги зачесались, - говорит Горев, покусывая кренделек уса. - Эк, наигрывают! Не гармони - оркестр на Марсовом поле, - восторженно мотает он головой, жмурясь и притопывая. Зря не взял я Володьку своего. Посмотрел бы, сорванец, на тихвинскую, красавицу... Люблю, грешный, этот праздничек. Девки-то, девки как зазывают, негодницы! Теперь бы мужикам песенку затянуть. То-то хорошо было бы.
- Вывелись настоящие певуны. Последний, Игнат, помер, - сказал Никита.
- Да... слышал. Доконала матушка-чахотка... А певуны, Никита Петрович, не могут перевестись. Без песни - хоть тресни, жить скучно. Горев помолчал. - А ведь я нарочно приноровил, к этому деньку приехал, ей-богу! - тихонько признался он и опять залился слабым смехом.
Между тем Яшка принес из-за моста "куру". Посовещавшись, ребята уступили черед Шурке, как самому ловкому игроку. Надо заводить дядю Родю до седьмого пота.
Гордый и счастливый, Шурка, с трудом сдерживая пробиравший его смех, бьет палкой не по деревяшке, а по земле. Дядя Родя, обманутый, кидается к кругу, растопырив руки.
А ловить-то нечего - "кура" смирнехонько лежит на траве.
- Что, тятька, съел? - ехидно спрашивает Яшка и от радости пляшет.
Шурка обманул подряд несколько раз, потом неожиданно так хватил по деревяшке, что дядя Родя опомниться не успел, как "кура" пролетела над его растрепанной головой.
- Лови!
- Жулик ты, Александр! - непритворно, по-настоящему сердито сказал дядя Родя, отправляясь искать деревяшку.
В круг он, конечно, издалека не попал, промазал, но и Шурка маху дал: ему не надо было отбивать, а он, раззадорясь и понадеявшись на себя, отбил и неловко - только самым кончиком палки - задел "куру". Она отлетела близехонько.
- Попался, мошенник? Не плутуй, поделом! - проговорил безжалостно дядя Родя.
Шурка надеялся, что Яшкин отец все-таки плохо знает правила игры, опять кинет деревяшку и он успеет исправить ошибку. Но дядя Родя, оказывается, не хуже ребят разбирался в игре. Он не поленился, с удовольствием растянулся на траве и, выкинув вперед руку, достал деревяшкой до черты. Ничего не скажешь, не заспоришь, все правильно.
- Еще бы! Такому длинному это очень просто, - сконфуженно пробормотал Шурка, оправдываясь, потому что слышен был ропот приятелей. - А вот был бы ты маленький, как мы, тогда тебе не достать бы во веки веков. И опять водить бы пришлось.
- Ладно, уступаю, - примирительно ответил дядя Родя, не снисходительно - этого бы Шурка не потерпел, - а по самой правде. - Вижу, охота вам заводить меня до смерти... Погодите же, ведь я тоже мазурничать умею, - стращал он.
И принялся, в свою очередь, обманывать Шурку. Притворялся, что кидает деревяшку в круг. Шурка взмахивал палкой - и попусту: "кура" и не думала расставаться с ладонью дяди Роди.
Все ребята пришли на помощь Шурке. Целая изгородь палок защищала заветное местечко. Яшкин отец протестовал, но в ответ неслись хохот, крики, визг.
- Сдаюсь! - взмолился наконец дядя Родя.
- Отступного давай, отступного! - требовали ребята.
- Копейку могу.
- Пять!
- Две, - набавил дядя Родя.
- Три, - уступил, перемигнувшись с друзьями, Шурка. - Три копейки последнее наше слово... Или будешь водить до самого утра, - пригрозил он.
- Караул... грабят! Спасай, Афанасий Сергеич!
И тут произошло невероятное. Ненастоящий питерщик полез в кармашек-кошелек, что был пришит на поясе, и дал ребятам двугривенный.
- Спасибо, - сказал за всех Шурка.
Он здорово ошибся - питерщик был настоящий.
Теперь, играя, Шурка поглядывал уважительно на черную, заправленную в брюки косоворотку Афанасия Горева, на его широкий матерчатый пояс с кошелечками, на мятую кепку с пуговкой.
Шурка видел, как сельские мужики, направляясь по шоссейке к казенке, где вот-вот должна была начаться беседа, заворачивали на лужайку у моста, чтобы поздороваться с Горевым, трясли ему руку, одни молча, с любопытством, другие с усмешкой, большинство же справлялись о здоровье и о том, каким таким хорошим ветром занесло его из Питера. Бороды у мужиков в улыбках топорщились вениками. Мужики доставали кисеты, присаживались на минутку на луговину да так на ней и оставались.
Всего этого они не делали, даже когда Миша Император на тройке из Питера прикатил. Было чему удивляться. Сам дядя Ося Тюкин ни разу не назвал Горева мытарем, как он любил всех называть, а величал по имени и отчеству. Правда, Устин Павлыч, появившийся тут же у моста, без картуза и очков, но еще с застегнутым, нетронутым воротом чесучовой рубахи, приветствовал нового питерщика непонятно:
- А-а, ваше сиятельство... обуховский граф собственной персоной пожаловали!.. Что, али опять ривалюция началась?
- Здравствуй, Устин, - дружелюбно отозвался Горев. - Нет, еще не началась, сам знаешь.
- Откуда мне знать?
- Ну как же? Ежели бы что стряслось, тебе первому по шее попало бы, ласково сказал Горев.
Мужики засмеялись и заворочались от удовольствия. Пришлось и Быкову смеяться, что он и сделал весьма старательно.
- Хи-хи... ха-ха-ха! Шутник, Афанасий Сергеич. Да кому же моя шейка помешала?
- Малым ребятам, Устин Павлович, малым ребятам, - серьезно ответил Горев, и мужики захохотали громче прежнего.
Уж не из тех ли он хороших людей с Обуховского завода, про которых рассказывал дядя Родя за обедом? Шурка долго не спускал глаз с Горева...
Давно зашло солнце, погасли окна в избах, пала на траву роса. Сизые тени слились в одну тень под липами и березами. Но на луговине, на дороге, на всех открытых местах еще было светло, и ребята, пользуясь этим, погнали на гумно Яшку Петуха, проигравшего в "куру". Надо было торопиться: в казенке зажглись лампы, смолкли песни девок и гармоника поздеевского кузнеца замирала последними переборами, точно отдыхая перед кадрилью.
Яшка, как полагалось, скакал на одной ноге, Шурка поддавал палкой деревяшку, ведя аккуратный счет проигранным ударам, а ребята, следуя толпой за Петухом, на разные лады скороговоркой пели:
Кура яйца несет,
На жароточке* печет...
Как приступишь
Куру дам!
У Косоурова сарая Шурка заключительно ударил по "куре" не очень шибко, жалея закадычного друга, попавшего в беду. Яшка заметил это и озлился.
- Ты чего? Бей как следует!
- Да я как следует и бью! - отвечал, красноречиво моргая, Шурка.
- Нет, ты понарошку, тихонько ударяешь, я вижу... Не подмигивай. Что, рука устала?
- Вот еще!
- Ты думаешь... я устал? - задиристо спросил Яшка, переводя дух и шмыгая носом. - Да я еще десять раз по столечку проскачу и не охну, сказал он, стоя на одной ноге, как настоящий петух, и потрясая лохмами. Бей, говорят тебе, как полагается! А то я не буду играть.
Все ребята оценили поведение Яшки по достоинству. Этакий молодчина Петух! Не желает, чтобы ему делали послабление.
Шурка исполнил требование друга самым старательным образом, Яшка поскакал искать деревяшку в траве.
Ребята, поджидая, сгрудились у сарая. Тут им послышались шорохи и сопение. Наверное, какой-нибудь гуляка храпел и ворочался на соломе. Не Саша ли это Пупа? А может, пастух Сморчок - что-то его не видать весь вечер?
Дверь в сарай была приоткрыта, они заглянули в щелку.
В полумраке, прямо перед входом, с перекладины свисала веревка, а на ней качался, дергаясь ногами, Косоуров. Он странно набычился, прижав подбородок к груди, вытаращил глаза и хрипел, шевеля огромным, как коровьим, черным высунутым языком.
- А-а-а! - дико закричали ребята и шарахнулись от сарая к мосту.
Они бежали, оглядывались и пуще прибавляли ходу и крику. Мужики на луговине встревоженно повернули к ним бороды.
- Какой там вас домовой напугал?
Шурка с разбегу ткнулся в колени дяди Роди.
- Косоуров... в сарае... на веревке висит!
Горев чуть слышно свистнул, вскакивая.
- Вот тебе и праздничек!
Мужики бросились на гумно.
Ребята не посмели вернуться к сараю, остались на лужайке, дрожа и перешептываясь.
- Неужто вправду удавился? - спрашивал Яшка. - Я ничего не видел... "куру" потерял. Что же вы не позвали меня к сараю, как смотрели?
- Да-а... он язык высунул... точно дразнится.
- А глазами так и ворочает, пра-а!
- Удавленник-то?
- Эге. И ногами дрыгался.
- Значит, живой? - допытывался Яшка.
- Не знаю, - сказал Шурка, поеживаясь. - Хрипел шибко.
- Стой! Несут!
От сарая медленно шли прямиком по гумну, приминая траву, мужики. Дядя Родя, Никита Аладьин, Устин Павлыч и еще кто-то несли на руках Косоурова, ногами вперед, как покойника. Остальные, теснясь, помогали.
Ребята побежали навстречу. Теперь им не страшно было, а только жалко Косоурова и любопытно. Седая взлохмаченная голова кабатчика свисала вниз и качалась, словно он сожалел о случившемся, раскаивался. На темном бородатом лице был приметен один разинутый рот, как яма.
А в казенке весело, не зная ничего, гремела кадриль, и даже здесь, на гумне, слышно было, как топали, ухали и свистели парни. На шоссейке смеялись и кричали бабы, должно быть идя на беседу. Кто-то пел на завалинке во все пьяное непослушное горло:
Э-эх, да ты не сто-ой...
На го... го-ре кру...то-ой!
Мужики несли Косоурова осторожно, тихо переговариваясь:
- Ровнее голову-то держите.
- Счастье его, по подбородку веревка захлестнулась.
- Водки ему дать - пройдет.
- В больницу надо, верней.
- Дурачок, на какое решился... Ах ты дурачок! - приговаривал Устин Павлыч, высоко, обеими руками держа ногу удавленника и будто рассматривая заплаты на голенище сапога.
- В палисад... Лошадь! Живо! - негромко, властно командовал Афанасий Горев.
Сбегался народ от казенки, заглядывал на ходу на удавленника, притихал, шептался. Многие почему-то крестились.
Когда переходили шоссейку, появилась Косоуриха. Она как была в праздничном платье, так и грохнулась на камни, забилась, заголосила, подметая подолом пыль на дороге. Бабы подняли Косоуриху, уговаривая и плача вместе с ней, повели к дому, в палисад, куда мужики внесли и положили под черемуху Косоурова. Он не открывал глаз, не шевелился, только хрипел, слабо ворочая высунутым языком. Мужики выкатили из-под навеса дроги, на ощупь мазали дегтем колеса. Все суетились в сумерках, толкались, мешая друг другу. Ребята лезли везде смотреть, попадали взрослым под ноги, их сердито гнали прочь. Но разве можно было уйти?
- Родимый мой, незадашливый, да почто же ты? А я лясы точу, знать не знаю... Ой, смертушка моя! - причитала Косоуриха, бегом вынося из сеней хомут, сбрую, таща волоком зачем-то стеганое одеяло, подушки. Свалила все в кучу посреди палисада, подскочила к мужу и взвизгнула, затрясла кулаками: - Харя пьяная, бесстыжая, что наделал!.. Ой, бить тебя некому, беспутный, нечистый дух!
Устин Павлыч, сбегав домой, принес графин с брагой. Он присел на корточки около Косоурова и ласково, настойчиво уговаривал отведать.
- Один глоточек... У-ух, крепкая, голубок, бражка, с изюмом! Как рукой снимет... Мы с тобой еще ка-ак заживем... Выкушай - и здоровехонек.
- Сожрал человека, а теперь брагой отпаиваешь, - злобно сказал Никита Аладьин и оттолкнул Быкова. - Катись ты... подальше!
- Господь с тобой, Никитушка! Что ты говоришь такое несуразное? обиделся Быков, поднимаясь и оберегая графин локтем.
- А правду говорит! - сказал, точно отрубил, Матвей Сибиряк.