Волощаку всегда рад. Разумеется, радует и приезд представителя Центра: подскажут, поддержат, старшие ведь товарищи. Приезжие держатся как будто бы просто, даже благодушно-шутливо, однако Скворцову почудилось: чем-то озабочены или озадачены, что-то у них на уме. Ну, чем озабочены – понятно же: туговато партизанам, его отряду туговато в частности. Что на уме? Отряд хотят выручить… И все-таки точит, все-таки что-то мнится. Люди приехали в отряд, преодолев засады карателей и полицаев, болота, бездорожье, скажи им спасибо. Скворцов засуетился, забегал, принимал у приехавших полушубки, рассаживал, расспрашивал, как добрались, откуда сани, снег ведь только лег, не нападали ли немцы и полицаи. Волощак отвечал: выехали на подводах, но поменяли их на сани, в селе нашлись свои люди, по пути всяко выпадало, однако обошлось благополучно. Подгорельский искоса разглядывал Скворцова. А потом положил ему на плечо полную, увесистую руку.
– Не суетись, командир. Сядь-ка с нами. Вот сюда садись, со мной.
И Скворцов сконфузился. Точно же, не мельтешись мелким бесом, прекрати, веди себя, как подобает. Не будь тем, кем ты никогда не был.
– Сяду с вами. Но не желаете ли, товарищи, перед завтраком умыться?
– Желаем, – сказал Подгорельский.
– Ополоснуться с дороги просто-таки необходимо, – сказал Волощак. – Да и хозяева еще, удостоверяю, не умывались…
– Никак нет, – сказал Емельянов. – Приезд гостей помешал.
– Вместе умоемся. Сперва вы, затем мы. Прошу! – Так, Скворцов, правильно. Слова те же, но без угодливости. Будь здоров, не болей свинкой, корью и коклюшем, Скворцов!
Утро только-только занималось. По серому небу и белой земле словно перебегали блики – от невидимого солнца. Или это казалось, и никаких бликов не было, а были волны света, снежинок и ветра, смешанных в целое. Но может, и этого не было, а было одно ожидание дневного света. Но, может, и ожидания не было? Нет, было ожидание – дня, теплоты, добра. И еще чего-то неуловимого, не определяемого словом. Скворцов расположился у окошка, и когда отрывал взгляд от сидевших за столом, то видел сквозь морозные узоры на стекле: на выгоне снег, снег, белым-бело. Такая примерно заснеженная равнина снилась ему – с тремя бугорками, заметаемыми поземкой. Наяву есть снег, но нет трех бугорков. Есть общая могила, где похоронены три женщины, – на всех один бугорок. Который он навестил… Скворцов встряхнулся, сказал:
– Ешьте, товарищи, ешьте.
– Спасибо, – сказал Подгорельский, прожевав и кусок свиной, без скупости нашпигованной чесноком колбасы и будто само слово «спасибо».
– Едим, едим, – сказал Волощак и проткнул вилкой кусок этой же колбасы.
И тогда Скворцов потянулся со своей вилкой к той же тарелке. Емельянов сказал:
– Не пора ль промочить горло?
Скворцов наполнил стаканчики, и себе тоже. Да, вот так: в отряде нарушен сухой закон, нарушен самим командованием. Перед завтраком Иосиф Герасимович подозвал Скворцова к себе, тихонечко произнес:
– Игорь Петрович, уважаю порядки в твоем отряде, алкогольное воздержание также… Но ради полномочного гостя и того, что мы промерзли, распорядись о бутылочке.
– У меня нету, – несколько растерянно ответил Скворцов.
– Пошукай. У хозяйки спроси. Сам можешь не пить, освобождаю.
Отозвав, в свою очередь, Емельянова, он попросил добыть горилки ли, самогона, и шнапс сойдет. У комиссара брови взметнулись. Скворцов объяснил, Емельянов с облегчением и, пожалуй, оживленно проговорил:
– Рекомендации вышестоящего начальства выполним. У хозяюшки выклянчу…
Так в центре стола нагло водрузились две пузатые бутылки синеватого стекла с перваком градусов в шестьдесят, и Подгорельский приказал:
– Командир, командуй! Разливай!
Гости, комиссар и врио начальника штаба выпивали без принуждения, освобожденный Волощаком Скворцов тем не менее отхлебывал символически, за компанию и в связи с тостами; пить наравне со всеми убоялся из-за печального опыта, когда во Львове ударила в голову горилка с перцем. Сивушный запах, отвратный вкус вызывали вполне определенные ассоциации. Он не пьянел нисколько, а остальные чуть-чуть. Выпили за победу под Москвой, за партию и за Родину, за армию и партизан. Потом Емельянов предложил:
– Выпьем за то, чтоб они сдохли!
Кто они? Враги наши, фашисты. Скворцов пригубил стаканчик, закусил кислой капустой. Да-а, как исключение: отрядное командование выпивает с заезжим командованием. Слушок об этом разнесется по отряду, и что скажут рядовые партизаны? Поди-ка, объясни им, отчего эта пьянка, то бишь выпивон. И какая радость с него? Скворцов не испытывает никакой радости. Пьет малыми дозами? Но большими не будет. И вообще напрасно, видимо, согласился он с Волощаком, отказал бы вежливенько, ничего бы не стряслось. Раз нарушишь тобой же установленный закон, два – и покатишься под гору. Но ведь просил старший товарищ – ради еще более старшего товарища? То-то и оно… А когда измученные, промокшие, окоченевшие выходили из болот? Разве тогда не надо было дать людям по глотку-другому согревающего? Не будь ты, Скворцов, таким прямолинейным, таким дубарем. Возможно, дал бы, если б было что. Ведь весь-то обоз, все, все потеряно, вышли из окружения, как голенькие. Просить согревающее у местных жителей? На это он не пошел бы, хотя, наверное, кое-кто из партизан сам проявил инициативу. А вот и врешь, Скворцов: для начальства попросил. Ну, ладно, вру… Вру и прихлебываю… В горнице натоплено – хозяйка управилась истопить печь, наварить и напарить, собрать на стол, тут ей помощники Емельянов с Романом Стецько, не говоря уже о Василе; Скворцов помогал, естественно, ценными указаниями. Хозяйку попросили присесть с ними, она присела, хлопнула стаканчик и потом уж не прикасалась, носилась от печки к столу и обратно, и никакая сила не могла ее остановить. За столом шум, перекрестный разговор о том, о сем, но, как и прежде, ни слова об отряде, о партизанских заботах: такие слова не для посторонних, хотя б и дружеских, ушей. Все порозовели, расстегнули верхние пуговицы. И лишь Подгорельский был бледноват, каким сел за стол, таким и оставался. Бледность его – и лица, и шеи, и кистей – была какая-то нездоровая, с желтоватым оттенком. На широких плечах и выпирающем животе – шевиотовая гимнастерка в обтяжку, на гимнастерке два ордена Красного Знамени. Так, с орденами и четырьмя прямоугольниками – «шпалами» в петлице и прилетел из Москвы! Лоб открытый, выпуклый, над выцветшими голубыми глазами разросшиеся брови, на черепе – не волосы уже, а пушок, пегий, с сединой.
Подгорельский говорил медлительно, округло, и жесты у него были медлительные, плавные; и Скворцов вдруг вспомнил Лубченкова, майора.из окружного штаба, из отдела боевой подготовки, который, проверяя заставу, прижал лейтенанта Скворцова и бил, что называется, под дых. После его визита все и заварилось. Где он теперь, Лубченков? Скворцов повернулся к Подгорельскому и перехватил его изучающий взгляд. Ну, изучайте. Вот он я. Какой есть. Повернулся к Волощаку: и тот искоса разглядывает его. Тоже изучает? Так вроде бы уже изучил. Правда, я жду от вас не изучения, а совета, поддержки, помощи. Понятно, не за этим столом начнем беседу. Скорей бы ее начать! Коль уж прибыли в отряд, то помогут. Послушать бы полковника Подгорельского, как там в Москве, как дальше будет развиваться партизанское движение и так далее. Еще послушаем. Не про погоду станет он говорить, не про преимущества домашней колбасы перед магазинной. И Емельянов и Роман Стецько ждут той беседы. Состоится эта беседа! Отлично, что они приехали, товарищ Подгорельский и товарищ Волощак, наши старшие товарищи! Когда в бутылках осталось на донышке, Скворцов поднял стаканчик:
– Позвольте мне. Предлагаю выпить за погибших. За пограничников, за бойцов Красной Армии, за партизан.
– Выпьем за это. – Подгорельский осушил чарку, опустив веки, задумался. В хате стало тихо. Скворцов выпил до дна, и во рту загорчило, как от полыни. А может, горчило от горечи? И сколько ж еще будет убиенных на этой войне? Молчал Подгорельский, как и остальные. Молчание витало над столом, будто дым, – закурили после первой и на крыльцо уже не выходили. Никто не жевал, не дымил: недокуренные сигареты и цигарки положены на край тарелок. Подгорельский не поднимал глаз, клонил книзу массивный лоб, неровно вздымалась грудь под гимнастеркой с орденами, и его трудное молчание приблизило к нему Скворцова настолько, что тот подумал: «Два боевых ордена что-то значат, участвовал в боях, какие мне не снились, и в этих боях терял друзей». Выпитая чарка охмелила, и все вокруг увиделось не так, как раньше, все сместилось и переоценилось: дела стали казаться хуже, люди – лучше. Ведь отряд разбит, рожки да ножки остались, не сегодня-завтра каратели нагрянут сюда, и рожек с ножками не останется. Но его друзья – комиссар Константин Иванович Емельянов, начштаба Роман Стецько – это герои, с ними не страшно, с ними и на смерть… А Василек ему как сын, чудесный хлопец. А хозяйка – добрейшая душа, какой не сыскать. А товарищи Подгорельский и Волощак – это такие руководители, которые из безвыходнейшей ситуации найдут спасительный выход. Еще бы выпить, он бы сказал это во всеуслышание. Но, к несчастью, бутылки пусты. Нет, к счастью, пусты. Пить ему нельзя уже ни капли. И так он, наверное, зря хлебнул. Не его это занятие, не приспособлен он к алкоголю. И глупостей может наговорить, и вообще дров наломать. Да, в общем-то радости немного. Время такое малорадостное – война. И с отрядом худо… И на душе постепенно становится пусто, как в бутылках синего стекла. Скворцов приподнял голову. Оказывается, и Подгорельский приподнял, разглядывает его – слева. Справа разглядывает Волощак. И что же углядели? Что хотите сказать? Что еще первачку бы не худо? Или что чаек подавать? Он выпрямился и, трезвея, кликнул:
– Тетя Галю!
– Шо, Рыгор Петрович?
– Несите чайник.
Милая хозяюшка перекрестила его из Игоря в Рыгора – не на украинский, а скорей всего на белорусский лад. Рыгор так Рыгор, он согласен. Здесь, на стыке Западной Украины и Западной Белоруссии, украинское и белорусское перемешано. Итак, Рыгор Петрович?
– Товарищ полковник! Товарищ Волощак! Позвольте спросить: каковы ваши планы?
– Планы у нас, командир, следующие. – Подгорельский ответил за обоих, сухо и властно. – Во первых, отзавтракав, поблагодарить за хлеб-соль и тебя и хозяйку. Во-вторых, соснуть пару часиков, потому мотались по отрядам, ночь без сна… И, в-третьих, поработать пару деньков в отряде. Приемлемая программа, командир?
– Приемлемая, товарищ полковник. Разрешите налить чаю?
– Налей… Пожалуйста.
Он выговорил это «пожалуйста» после паузы, словно припомнив: нужно сказать, нужно быть вежливым. Но привычная, застарелая властность сквозила в интонациях, в выражении лица, в жестах, и вежливость его была та же – властная, повелевающая. И два ордена Красного Знамени властно алели над кармашком, видясь Скворцову двумя алыми ранами на груди: чтоб заслужить их, надо было пролить кровь. Опять разговор пошел шумный, перекрестный, обо всем не очень обязательном. Прихлебывая чай с молоком, Скворцов трезвел окончательно. Здорово было снова воспринимать все, как оно есть, не ухудшая и не приукрашивая. Здорово, что к нам прибыли представитель Центра и секретарь подпольного райкома партии, командир крупнейшего партизанского отряда. Вместе с ними мы разберемся в ситуации, наметим меры, чтобы возродить отряд…
– Товарищ Скворцов, товарищ Емельянов, нам нужно и честь знать, засиделись. – Подгорельский говорил с улыбкой, не вязавшейся с повелительностью голоса. – Благодарим за хлеб-соль и приют, однако нужно определиться на постой. Нет-нет, стеснять вас не будем, мы с Иосифом Герасимовичем займем свободную хату…
… Эта хата была, как и та, которую занимало отрядное командование, – под камышом, приземистая, беленная снаружи и внутри, с подслеповатыми окошками, придавленная поленницей и присыпанная снегом, и даже хозяйка походила на тетю Галю, но не внешностью, а своей простотой, приветливостью, стремлением угодить. Звали ее тетя Марыля.
Скворцов приходил сюда не раз – и один и с Емельяновым, со Стецько, то на разговоры, то на ужин. Тут и за ужином вели служебные разговоры, тетю Марылю отсылали к соседке; она не обижалась, собравшись наскоро, приговаривала-частила: «Чайник и казанок с картошкой разогретые, на печке, хлеб в шкафу нарезанный…» Чоловика ее, хромого, болезненного, закрывали в боковушке, и он не выползал оттуда, пока за ним не заходила тетя Марыля.
Они докладывали Подгорельскому обо всем, что его интересовало, – от организации отряда, от первых дней существования до последнего окружения, до дней нынешних. Высказывался Подгорельский неохотно, избегая давать оценку слышимому, предпочитал слушать. Он умел слушать: спросит о чем-нибудь и вперится в тебя расширенными зрачками, оттопыренные хрящеватые уши – как настроенные на волну, ни звука не пропустят, и не перебивает тебя, кивает поощряюще, еще, еще, мне чрезвычайно интересно. Да Скворцову и самому, ей-же-ей, было интересно! Он говорил о личном составе и вооружении, о подготовке к операциям и о боях, о политической работе и боевой учебе, называл цифры и имена, факты и места – и зримо вставали партизанские дни и события, все, к чему имел касательство, что делал, делает и, возможно, сделает. Но в отличие от Подгорельского он, рассказывая, невольно давал оценку отряду и себе, – вроде бы не так уж плохо воевали. Хотя были и промахи, что ж скрывать… Присутствовавший при беседах Волощак тоже преимущественно помалкивал, смотрел в окно. Этот-то скользящий мимо взгляд и задевал. Почему так смотрит? Непривычный он, словно незнакомый он, Иосиф Герасимович Волощак. То искоса разглядывал Скворцова, теперь вот не смотрит. Лишь изредка, задавая уточняющий вопрос, взглядывал с прежней, подзабытой Скворцовым властностью, но она как будто меркла в сравнении с властностью Подгорельского. Скворцов на беседах держался внешне спокойно, как, впрочем, и Емельянов со Стецько. Тем не менее волнуешься, сознавая: от разговоров этих зависит судьба отряда и, значит, твоя судьба. О себе печешься в последнюю очередь, наипервейшие заботы об отряде. Народ воевал и хочет воевать. Что надобно, чтобы возродить отряд? Надо полагать, вопросы Подгорельского и Волощака и ответы Скворцова, Емельянова, Романа Стецько и должны в совокупности своей, в сплаве своем решающе способствовать этому: на этих вопросах-ответах будет базироваться решение, которое примут Подгорельский и Волощак. А Скворцов и командиры будут его выполнять. Потому ничего не приукрашивать, однако и не прибедняться. Правда – гарантия от ошибочных решений.
Подгорельский и Волощак, поговорив с командованием, пошли затем – уже без командования – по хатам, побеседовать с партизанами. Скворцову, Емельянову и Стецько было сказано: занимайтесь своими делами, потребуетесь – кликнем. Скворцов занимался. Думая: «Как же все-таки будет с отрядом?» Думая: «И сегодня никто не вышел из лесу». Думая: «Так Роман Стецько из врио станет постоянным начальником штаба». Но надежда теплилась: сегодня-завтра кто-нибудь да выйдет в деревню. Новожилов с Федоруком выйдут.
… Вспомнил о детстве. На Троицын день мама набрасывала на пол травы – сначала она пахла свежо, потом привядше, и духовитость эта вызывала у Игоря нежелание играть ни в футбол, ни в казаков-разбойников, ни в жмурки – ни во что. Он вдыхал запахи степной кубанской травы и думал о том, как вырастет и взрослым будет вершить добро. На Троицу особенно верилось: вершить добро очень просто, стоит только захотеть…
Воспоминания детства были некими вершинами в его памяти о прожитом, хотя подлинными вершинами могло быть другое, связанное с юностью, с молодостью. А вообще-то детство проходило как бы на фоне Кавказских гор, дымчато синевших за Кубань-рекою, за адыгейскими поселениями и казачьими станицами, за южными непролазными лесами; горы отлично смотрелись из городского парка, со сторожевого холма, насыпанного некогда казаками, – несли здесь караульную службу: из-за Кубани, из немирных черкесских аулов совершали свои дерзкие набеги абреки. Через стремительную, с водоворотами реку они переплывали, держась за конские хвосты, в зубах – кинжалы. Стоя на сторожевом холме, где ныне парковые скамеечки и фонари, Игорь воображал себя караульным казаком: даст тревожный сигнал, и абреки будут встречены залпом.
* * *
Проработав в отряде два дня, Подгорельский сказал Скворцову:
– Собери личный состав, выступлю.
– Есть собрать, – ответил Скворцов. – Разрешите уточнить час?
– После уточню. А до этого хочу поговорить с тобой. Мы вдосталь беседовали, эта беседа заключительная. Хочу сообщить тебе свое решение. Тебе придется сдать отряд.
– Как сдать? – Скворцов надменно вздернул брови.
– Да так: сдашь командование Емельянову. Он будет временно… В общем-то отряд вольется в отряд Волощака, укрупняться надо.
– А что со мной? Меня куда? – сказал Скворцов, чувствуя: постыдно линяет, надменности и намека уже нет. Паленым запахло?
– Тебя, вероятней всего, заберу с собой. Так будет лучше.
– Заберете? Почему? – Скворцов высокомерно вскинулся и тут же слинял. Нешутейным пахнет. Но не теряй достоинства. – Почему, позвольте полюбопытствовать?
– Любопытствуй. По разным причинам.
– Нельзя ли конкретней?
– Можно, почему же нельзя. На той беседе выложу. Приходи вечером. Заодно поужинаем.
50
Пошатываясь, шел Скворцов по улице. Зашатаешься, ежели тебе так вот врежут. Нежданно-негаданно, без подготовки. Под дых. Выйдя от Подгорельского, Скворцов не пошел к себе, не хотелось никого видеть, хотелось побыть одному. До восемнадцати часов, на которые был назначен ужин – вместе с заключительной беседкой, так сказать, по душам, было часа полтора. Надо их как-то убить. И что-то продумать, взвесить, понять для себя. Будь он под градусом, морозный воздух протрезвил бы его. Но он пошатывался по совершенно иной причине, трезвости не наступало, он точно бы хмельной. Встретится кто-нибудь: накирялся командир, раньше ратовал за сухой закон, теперь киряет. Бывший командир. Нет, отряд он еще не передал. К счастью, никого не попадалось, и Скворцов подумал: «До вечера я такой, каким был до приезда Подгорельского». Снегопад прекратился, но тучи волочились, темные, со светлой подбрюшиной. Ветер сметал снег с веток и крыш, сыпал пригоршнями в лицо. Скворцов не отворачивался, не замечая, что направляется за околицу, к лесу. Наст не выдерживал, ноги проваливались, но Скворцов и этого не замечал. Он звал к себе мысли, однако голова была бездумна, пуста.
Он добрел до лесного окрайка, провалился, и вдруг ему подумалось: «Так на болоте проваливался, когда выходили из окружения», – и мысли появились одна за другой. Его освобождают от командования отрядом. Отряд укрупняется – допустим. Но увозить его куда-то? Зачем? Дотерпи до восемнадцати ноль-ноль, узнаешь. Тебе выложат, утаивать не станут. А ты защищайся. Если правота за тобой. Если нет – признай ошибки и грехи, склони повинную голову, пусть меч ее сечет – вопреки ходячему выражению. Только оставайся хладнокровным, не трусь. Быть мужественным, смелым означает управлять собой, своими мыслями, эмоциями и поступками. Управляй! Углубляться в лес Скворцов не стал, брел, проваливаясь, вдоль кустарника. Вспотел, притомился…
Он возвращался в деревню и словно уже не проваливался. И не пошатывало, не заплетало ноги, мутная пелена упала с глаз, виделось: раздвигая темноту, в хатахсветятся окошки, из труб вырываются искорки вместе с дымом. Война не убьет жизни. Не убьет… Хата тети Марыли не светилась оконцами – завешены изнутри рядном, – но дым, прошиваемый искорками, валил из трубы. Снег под подошвами то скрипел, то чмокал, будто был то подсушенный морозом, то расквашенный оттепелью. Ее пока не было, однако она может грянуть не сегодня, так завтра, не завтра, так послезавтра, на Волыни этим не удивишь. И не бесформенные ли, изменчивые тени – ее предвестницы? Потоптавшись у крылечка и не взглянув на часы, – зачем смотреть, ну, придет раньше, ну и что? – Скворцов решительным шагом взошел по ступенькам. Дверь была не заперта, и он тем же решительным шагом миновал сени, ни обо что не стукнувшись. В горнице стол уже был накрыт. За ним, нетронутым, сидел Подгорельский и, держа на коленях общую тетрадь, что-то записывал. Волощак лежал одетый на деревянном диванчике, тетя Марыля стряпала у плиты. Стук двери заставил всех троих поднять голову. Сквдрцов браво козырнул, зычно сказал:
– Добрый вечер. Разрешите присутствовать?
– Присутствуй, – сказал Подгорельский, захлопывая тетрадь, а Волощак подошел, протянул руку: «Раздевайся, Игорь Петрович», – и дружески ему улыбнулся – впервые, пожалуй, так за все эти дни.
– Проходи, Скворцов, не стесняйся, – сказал Подгорельский.
Скворцов пригладил волосы пятерней, подождал, покуда сядет Волощак, потом и сам опустился на табуретку. Волощак сказал с шутливым одобрением:
– Воспитанный, чертяка.
– Да так, по верхам, – сказал Скворцов, непринужденно откидываясь, словно для того, чтобы получше разглядеть собеседника. Он посмотрел на Волощака изучающе, холодновато и так же – на Подгорельского. Еще не было никакого словесного, что ли, разговора, а разговор глазами будто бы начался, будто бы Скворцов сказал им: «Ну, выкладывайте, что там у вас, да только факты, без натяжек, без фантазий». Подошла тетя Марыля, вытирая распаренные руки о фартук, врастяжку сказала, что все разогрето, на плите, она подается до соседки. Подгорельский и Волощак кивнули, а Скворцов встал, поклонился. Подгорельский как бы боднулся, Волощак рассмеялся.
– Да где же ты воспитывался, Игорь Петрович, в каком колледже? Ты забьешь манерами!
Скворцов глазами сказал ему: "Это не манеры, это элементарно, и «колледжи всуе поминаете». И Волощак, кажется, понял его. Он почесал затылок, почесал за ухом, почесал бровь. И сбросил с себя напускную веселость, сделавшись опять властным и строгим. А Скворцов напускал спокойствие и уверенность, вопрошал с вежливым, холодноватым любопытством:
– На ужин еще кто прибудет?
– Тебе мало нас? – спросил Подгорельский.
Бутылок на столе не было. Тем лучше! Деловой ужин, за которым лейтенанту Скворцозу кое-что выложат. Он выслушает и ответит, а в промежуток будет есть. Подгорельский и Волошак принялись закусывать. И Скворцов закусывал – не торопясь, с толком. Владеет собой, молодец. А другими управлять не умеет, потому и освобождают его от непосильного бремени? Командовать будет Емельянов, а его повезут на Большую землю. Зачем? И как он будет без своего отряда? Сейчас скажут. Но Подгорельский и Волощак молчали. Со взвешенной аккуратностью пожилых они закусывали помаленьку, тщательно прожевывая пищу. Скворцов тоже молчал и тоже не жадничал с едой, хотя ему давненько не доводилось нюхать жареную телятину в соусе и жареную рыбу в сметане. Но что ж изумляться – прощальный ужин. Он спокойненько жует, запивает квасом – весьма приятный напиток. И потреблять его можно сколько хочешь, не то, что водку. Наконец Подгорельский сказал:
– Так как она, жизнь?
– Жизнь продолжается, – ответил Скворцов.
– Правильно, продолжается. Поэтому следующий вопрос: «Кого будем делать?» У нас в Забайкалье, в селах, так говорят, имея в виду: что будем делать?
– Это, видимо, зависит от нашего разговора. Смотря чем он закончится, то и делать будем.
– Опять же правильно. – Подгорельский в задумчивости пощелкал ногтями по краешку тарелки. – Да… Ну, приступим к разговору. Послушай сперва меня…
Отчего же не послушать? Но жевать мясо и пить квасок не прекратим, тем более, что и Волощак жует и попивает квасок. Давайте, товарищ полковник, я слушаю вас. Я весь – слух, хотя продолжаю двигать челюстями, не обращайте на это внимания. Итак? Сто раз Скворцов готов был иронически хмыкнуть, ехидно усмехнуться, зло промолвить: «Ну, даете! Да не шейте мне политики!» – но не хмыкал, не усмехался, не молвил. Сто раз Скворцов порывался грохнуть кулаком о стол, чтоб подскочили тарелки, – не грохал.
– Обсудим с тобой, командир, две темы, – сказал Подгорельский, перестав щелкать толстыми обстриженными ногтями. – Тема первая – касательно отряда. Тема вторая – касательно довойны…
Довойна – это словообразование прозвучало ново и грозно, впрочем, и остальные вроде бы привычные слова звучали достаточно пугающе. Ну, а если не пугаться, если не терять присутствия духа? Не сдаваться? Не хоронить себя допрежь времени? Именно такой линии придерживался ты в самых критических ситуациях, держись и теперь. Держусь. Молодец, не бледнеешь-краснеешь, не дрожишь, как овечий хвост. Стараюсь. Это стоит усилий? Да есть маленько… Потрескивал каганец, под полом скреблась мышь, звякала посуда, и звуки эти как бы впитывались низким, отсыревшим голосом Подгорельского. Он говорил:
– Видишь ли, лейтенант, давай напрямки: положение отряда плачевное, разбиты вы в пух и прах… Понимаю, понимаю: у немцев превосходящие силы, вас загнали в мешок, еле вырвались… Так вот насчет выхода из окружения на Черных болотах. Некоторые товарищи считают неоправдавшейся твою тактику – прорыв малыми, расчлененными силами. Считают; потерь было бы меньше, если б прорывались массированно, ударной группой. Понимаю, что сейчас, когда столько убитых, раненых, пропавших без вести, это все болезненно воспринимается…
– Мне кажется все-таки, товарищ полковник, тактика соответствовала обстановке. В противном случае потери могли быть, вероятно, еще больше.
– Куда уж больше, – проворчал Подгорельский.
– Но если говорить шире, то шаблона в партизанской тактике быть не должно. Каждая ситуация подсказывает соответствующую тактику.
– Тактика выработается со временем, на основе опыта, пока же вы тычетесь, чисто слепые щенята. А это стоит человеческих жизней.
– Я тоже переживаю эти потери.
– Но ты командир! Следовательно, в первый черед несешь за них ответственность, в том числе моральную, нравственную… Ты за все в отряде отвечаешь! Так что переживать переживай, но надо еще и уроки извлечь. Надо самокритично оценить случившееся!
– Наверное, вы правы, товарищ полковник. Я и сам колебался. Когда принимал решение, как выходить из окружения.
– Решить легко, а что потом?
Скворцов хотел сказать, что принимать решение ему было отнюдь не легко, однако промолчал.
– Большинство считает, что ты действовал правильно, – сказал Подгорельский. – Но потери, потери… И еще послушай: вот о чем говорят…
И далее Подгорельский перечислил: будто бы Скворцов придерживался неправильного принципа комплектования отряда. Выразилось это прежде всего в недостаточном привлечении местного населения, с другой стороны, не было надлежащей проверки принимаемых в отряд, вообще наличествовала недооценка чекистской работы; будто проявлял вредный в условиях вражеского тыла демократизм (затея с Военным советом), с другой стороны, проглядывало чрезмерное единоначалие, смахивающее на диктаторство; допустил фактически самосуд над полицаями, при том, что пригрел немца-карателя; надо было активней добывать оружие, провиант, медикаменты у оккупантов, а не уповать на помощь с Большой земли; в отряде подзапущена боевая подготовка, регулярные занятия не проводились…
Что-то походило на правду, что-то не очень походило, что-то совсем не походило и напоминало откровенные передержки, поклеп. А все вместе, смешанное-перемешанное, дыбилось нагромождением обвинений, которые, обвалившись на тебя, засыплют с ручками-ножками, как землей при бомбежке. Не откопаешься. Но откуда же эти факты у Подгорельского, точнее – своеобразно истолкованные факты? Кто-то накапал? Недостойно, унизительно искать накапавшего, если он есть, подозревать своих товарищей. Ведь правда, ведь не искаженные факты за тобой.
– Я тебе излагаю факты, как они были сигнализированы. Считаю: ты должен знать об этом, – сказал Подгорельский. – Свое мнение резервирую. Что до товарищей Волощака и Емельянова, то они опровергают эти сигналы, считают тебя толковым командиром и во всем поддерживают… Что скажешь? Тебя хочу послушать.
Волощак и Емельянов за него! Спасибо. Хотя иного он и не ожидал. Но как опровергать заведомую неправду? Подскажите, Иосиф Герасимович и Константин Иванович, вы же политики, комиссары, человековеды. Емельянова в хате нету, а Волощак попивает квас – будто бы безучастно. Потому ищи слова сам. А они не шли на язык. Подгорельский произнес с некоторой досадой на это молчание:
– Говори, говори. Ведь еще надо и с довойной заканчивать…
Довойна. Ну, к этому мы еще вернемся. Когда будем обсуждать тему номер два. Сперва надо как-то ответить на то, что связано с темой номер один, так классифицирует их полковник Подгорельский, старший товарищ, прилетевший из Центра и наделенный неограниченной по отношению к Скворцову и ему подобным властью? Итак, что же ответить? Скворцов отпил квасу и сказал на удивление себе спокойненько:
– Товарищ полковник, видите ли, в чем штука. Если факты, приведенные вами в соответствующем ключе, объединить в цельную картину, она получится, внушительной. Но если каждый факт рассмотреть в отдельности, то он лопнет, как мыльный пузырь. И никакой картины не составится. То есть составится, но обратного свойства.
– Философ, – сказал Подгорельский. – Логик.
– Я всего-навсего начальник заставы, командир партизанского отряда. Армейский лейтенант всего-навсего. Где уж нам…
– Самоуничижение паче гордости.
– Пословицы да поговорки не всегда к месту.
Ого, Скворцов, дерзишь! А не лучше ли дерзость заменить на доказательность, на логичность, тем более тебя обозвали логиком, обругали философом. Вот и объясни, как того требует эта наука. Или уж как нибудь без науки, а как оно есть.
– Видите ли, товарищ полковник, – начал он и заволновался неостановимо, заикаясь и недоговаривая слона. – Видите ли, о правильности решения, как выходить с Черных болот, мне судить трудно… Но остальные факты! Они перевраны, поставлены с ног на голову, их даже как-то неудобно опровергать. Вот вы говорите, например: самосуд. Не было самосуда. Было постановление Военного совета, коллективное мнение: покарать предателей и палачей.