Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Прощание

ModernLib.Net / Современная проза / Смирнов Олег Павлович / Прощание - Чтение (стр. 23)
Автор: Смирнов Олег Павлович
Жанр: Современная проза

 

 


– Ни. Мы ж мало прошли.

Это верно. Если корзину перекинуть на другую руку, совсем хорошо. Но упрела малость. Расстегнула верхнюю пуговицу, отпустила узел платка. Дождь то слабел – и, слабый, сеял как сквозь сито, то усиливался – и, сильный, хлестал, как прутьями; вода впитывалась в дерюгу, в одежду и, казалось, даже в кожу лица. Лида утиралась, но лицо тут же становилось мокрым, будто не сверху лило, а вода выступала изнутри, сквозь кожу. Какая погода там, в городе? Такая же, как и здесь. Но хочется, чтобы было тепло и солнечно. Как будто под ясным небом ей легче выполнить то, что поручено. Будет осмотрительной, но не трусливой, находчивой, но не безрассудной – выполнит. Лида ступала на полеглую, высохшую, рыжую траву, на рыжую глину – где просека была нагая, – ступала в лужи, если их нельзя было переступить; с просеки не сворачивала, давши себе зарок: не сойду до второй, пересекающейся просеки, загадавши: тогда будет удача.

Спустя километр-полтора Лида опять спросила:

– Василек, ты не устал?

– Ни. Мы ж трошки прошли.

Не совсем «трошки», прошли порядочно, и она притомилась. Но стыдно перед мальчуганом обнаруживать слабинку. И Лида снова ступала по траве, мху и воде, перекидывала корзину с руки на руку. Разошедшийся дождь скрадывал ближние звуки, дальние заглушить не мог: автомобильный гул на дороге, за лесом, самолетный гул в облаках, над лесом; чавкает грязь, хрустит ветка, посвистывает ветрило. Небо посветлело, но это был какой-то хилый и хворый свет. Лида подумала об автомашине и самолете; оба ушли на восток, где-то автомобиль остановится, самолет приземлится, но если б продолжить их путь, то можно было бы достичь линии фронта. За этой линией – свои, родная армия. Лучше, наверное, дышится и воюется среди своих и умирается легче. И она была бы за линией фронта, если б эвакуировалась. Но успей она к эшелону, никогда бы не встретилась с Павлом. Значит, ее судьба – остаться здесь и повстречать свое счастье, свою любовь – Павлушу, Паню, Павлика. Вокруг кровь, муки, смрад, жестокость, насилие, однако ничто не может коснуться их любви. Не может? Павлик не даст коснуться, защитит. И в третий раз Лида спросила:

– Устал, Василек?

– Ни, – в третий раз ответил Василь.

Но уже не говорит, что мало прошли. Оттопали порядком, вышли на вторую просеку. И честно, она уморилась. Решила присесть, передохнуть под елкой, где не так мочит. Сказала:

– Привал. Давай сюда.

Мальчуган посмотрел, притом довольно-таки красноречиво: идти надо, а мы прохлаждаемся. Они примостились вдвоем на пеньке, спиной к спине, поставив у ног прикрытые сверху кусками мешковины корзинки. Лида опиралась на Василя легонько, чтобы нечаянно не столкнуть с пенька; а опирался ли он, сказать трудно: до того худ и невесом. Лида разгибала и сгибала руки – корзина оттягивает, – беззвучно шептала, называя пароль и явки. Молодчага, похвалила себя, все помнит. Заметила – из-под корзины торчит смятая, уснувшая ромашка, вспомнила: ромашки были и у них дома, но не полевые, а садовые, крупные; родители были непонятно равнодушны к фруктам и ягодам и неравнодушны к цветам, с первым теплом на клумбах в саду появлялись примула, нарциссы, тюльпаны, затем наступал черед анютиных глазок и маргариток, затем – пионы и ноготки, их сменяли лилии, левкои, розы, гвоздики, а их – венерин башмачок, флоксы, гладиолусы и ближе к осени георгины, астры, хризантемы, золотые шары, – цветы распускались волна за волной. Воспоминание это, однако, не растрогало Лиду: о далеком, словно о чужом было оно. Между той жизнью и нынешней война и Павел – все теперь изменилось, и она сама изменилась.

Дождь тишал, хотя тучи были все те же, многоярусные. Надо бы вставать, не временить. Что-то заставляло медлить. Неужели трусишь? Напросилась, никто не понуждал. Остренького возжелала, горяченького? Неправда, настоящего, боевого, чтоб можно было себе сказать: и я воевала, била немцев. Кашу варить и портки стирать – это еще не предел моих возможностей. Так что же ты? Очень здорово сказал на митинге комиссар Емельянов: «Убей немца, чтоб он не был под Москвой». Потому что сколько мы убьем гитлеровцев, на столько их меньше будет на советской земле, под Москвой и Ленинградом, под Воронежем, Ростовом или Севастополем. Но главная боль – Москва. Как она, столица?

– Василек, отдохнул?

– А я и не уставал, тетя Лида.

– Какая я тебе тетя? Нашел тетю… Запамятовал? Я тебе сестра. – Лида улыбнулась, и мальчуган улыбнулся.

Едва они выбрались на грунтовую дорогу, как послышался догоняющий скрип несмазанных колес. Василь посмотрел на Лиду, на приближающуюся подводу, на чащобу, как бы говоря: не сигануть ли нам, сестрица, в лесок, покамест подвода не подъехала? Кто там, в ней – знаешь, нет? Пароконная подвода была близко: лошади накрыты попонами, на колесах налипла грязь, отлетает ошметками, на подводе один дядька правит, их заметил – глядит. Лида сказала:

– Станем сбочь, чтоб не стоптал.

Раскатившаяся с горки подвода, пуляя грязью из-под колес, проскрипела мимо Лиды и Василя; кинув на них боковой внимательный взгляд, возница натянул вожжи, придерживая лошадей, и Лиде бросилось в глаза: на рукаве у возницы повязка полицейского – «Ordnungspolizei». He ожидая этого от себя, она подошла к подводе, в пояс поклонилась и сказала:

– День добрый, пан полицейский! Подвезите меня с братом трошки, будьте ласковы.

В полупальто, перешитом из шинели, пожилой, плохо побритый, с уныло-вислыми усами и унылым, вислым носом – полицейская морда, – он с задумчивой важностью пожевал губами.

– Хто таки? Куда направляетесь?

Лида, кланяясь, ответила. Он спросил: документы есть? Лида показала. Он повертел их, вернул, задержался взглядом на корзинках. Лида подобострастно зачастила:

– Отблагодарим пана, у нас яички… Дякую, пан полицейский, дякую!

– Пять штук, – сказал полицай. – И довезу недалеко, до Румнева, оттудова нам не по пути… Ну, давай, давай, девка, давай! – прикрикнул он, вытаскивая из сена кошелку.

«Шкура полицейская», – подумала Лида, перекладывая яйца из своей корзины. Полицай сунул крючковатый пористый нос в корзину, притворно удивился:

– Ого, сколько! Давай еще. Вон какая грязь, лошадям каково тащить? А вас двое…

– Еще пять дам, – сказала Лида..

Будто пособляя ей влезть, полицай скользнул ладонью по бедру. Передернувшись от отвращения, Лида хихикнула, игриво шлепнула эту немытую, в сивой шерсти руку. Подумала о себе: «Ну, артистка». Как Василь – артист. Он и сейчас доказал это: залезая на подводу, с угодливостью сказал, что у пана полицейского добрые кони. Полицай выпятил губы, надулся самодовольством, чмокнул, и подвода заскрипела несмазанными колесами.

– Нехай соседи завидуют, – сказал полицай.

– Как не позавидовать? Счастливый вы, пан полицейский!

– А брат у тебя разговорчивый, – сказал полицай Лиде.

– Да, он такой.

– Все вы таки, – сказал полицай и загадочно умолк: догадывайтесь, мол, что я имел в виду, какой намек.

– Мы с братом хорошие! – Лида опять подхихикнула, и Василь вслед за ней хихикнул заискивающе.

– Все мы хорошие, когда спим. Носит вас нелегкая. Дома не сидится. – Он понизил голос, чтоб Василь не слыхал. – А то не ровен час поиграют с тобой. И я бы поиграл – хлопец мешает.

– Оставьте глупости, пан полицейский, я девушка честная!

– Все мы честные. Только в грехах по ноздри!

Дорога вела под уклон, колеса вихляли, на задке дребезжало пустое ведро, полицай наматывал на кулаки, натягивал вожжи, матюкался. Зарыв ноги в волглое, отдающее прелостью сено, Лида отодвигалась от полицаева плеча, но оно нет-нет и касалось ее, вызывая внезапное, как удушье, и мутящее, как тошнота, отвращение. «Артистка, – сказала она себе, – играть так играть». Нельзя ли похладнокровнее? Полицай, холуйская морда, плел что-то насчет судьбы: выкамаривает, сука беспородная, – хозяйство крепкое, кони добрые, то верно, и овцы, свиньи, птица, а вот жинка хворая по женской части, не рожает, родный брат напился, выпал из поезда, – и под колеса, корова чего-то объелась, вспучило, покамест бегал за скотным лекарем – откинула копыта, на сад весной напала тля, завязь пожрала, остались без яблок, твою мать!

«Тебе бы откинуть копыта», – подумала Лида. Осточертело слушать его болтовню. Изобрази, что дремлешь. И полицейский по ее примеру сам стал клевать носом. Снова задождило. На придорожных ветках каркало воронье. Впереди, за сеткой дождя, леса и леса. И кажется, не с неба, а из них сеется нудный предзимний дождь, сносимый рвущимся ветром, и ветер – тоже из чрева лесного. Полицай, само собой, провез их пару верст и высадил: выметайтесь, мне сворачивать на Румнев. Но до этого, до высадки, он избавил их от весьма вероятных неприятностей. Когда в дождевой пелене замаячили румневские хаты, из рощи вышли три полицая и загородили дорогу: «Стой!» – и, как неизбежное приложение, мат.

– Кого везешь, куда?

Они не могли не видеть повязку на рукаве у возницы и тем не менее спрашивали. Возница спрыгнул с подводы, размялся:

– Подвожу. Попутчики. Документы я, хлопцы, проверял.

– И мы проверим! Давай сюда! – сказал Лиде старший и, приняв от нее аусвайс, сам не стал смотреть, передал напарнику. – Приказ есть: чуть что подозрительное – брать, потому как облава на партизанских связных. Ты, красотка, случаем не связная? – И хохотнул.

– Что вы, господин полицейский! – сказала Лида. – Как можно так шутить? У меня дядя в Луцке – старший полицейский.

– Лады, – сказал старший вознице. – Раз они с тобой, езжайте. Без тебя забрали б их. Чем шире захватишь сетью, тем больше рыбки…

– То так, – сказал возница. – Ну, эти брат с сестрой едут к тетке в город, гостевать.

Лишь когда подвода тронулась, а три полицая остались у обочины, Лида заметила: коленки у нее дрожат, будто стукаются друг о друга. И во рту пересохло до противности. А Василек вроде бы ничего, спокоен. Эти трое не походили на возницу. Не похабничали, не разживались куриными яйцами или сальцем, в корзинки заглядывали с иной целью: в тусклых, свинцовых глазах охотничий, полицейский блеск – выследить добычу. Хорошо, что документы сработаны как надо. И обиду натурально изобразила, что дядя – полицейский в Луцке, вовремя загнула. Ох, и глаза у этих полицаев – не то, что у возницы. Он пентюх, они волкодавы. В полицаи подавались отсидевшие или выпущенные немцами из тюрем хулиганы, грабители, воры, насильники, а также бывшие кулаки, их сыновья, а также всякая националистическая шваль, ее-то больше всего.

– Выкладывай ишо яичек, – сказал возница.

– За что ж?

– Спрашиваешь! Подцепили б тебя с братухой. Из-за меня отступились…

«Чтоб ты ими подавился», – подумала Лида, перекладывая большие белые яйца в кошелку полицая; он шлепал толстенными губами: пересчитывал, сколько штук кладет Лида. Высадив их, полицай огрел лошадь кнутом, подвода скрылась за буграми.

– Пронесло, брат?

– Угу, сестра.

Перекинулись односложно, зашагали по обочине, сторонясь луж и грязи. И чем ближе подходили к селу, тем меньше не связанных с предстоящим заданием мыслей было у Лиды. И время побежало как-то быстрей, будто предстоящие события подгоняли его. И Лида вся подобралась и непроизвольно прибавила шаг, Василь – за ней. К селу подошли со стороны леса, чтоб не мельтешить на открытом поле, – из лесу сразу шасть на улицу, третья с краю хата, слева – старосты. Этот староста, бывший колхозный бригадир, был связан, как стало Лиде известно от Лободы, с партизанами нескольких отрядов, никогда не отказывал в содействии. Помогал активно, надежно, хотя, как говорил Павлик, не было расшифровано, искренне ненавидит оккупантов или опасается мести партизан, недаром же их еще нарекли – народные мстители, если что – пощады изменникам не будет, законы у партизан суровые. Староста был хром, бородат (кучерявую, лопаткой, бороду пропускал сквозь пальцы, словно просеивал), неразговорчив, – больше делал, чем говорил, и это понравилось Лиде. Домашние его – жена, дочка, внучка – были молчаливые, ходили бесшумно. Лиду с Васильком проводили в заднюю комнатушку, накормили, староста предупредил: у Грудева, село это не миновать на пути в город, полицаи устроили засаду, если что с собой, учтите, обыскивают.

– Ничего у нас нету, – сказала Лида. – А документы – не подкопаешься.

– Коли так, ладно. Но метут под метелку. И с документами могут забрать. – Староста задумался, просеивая бороду сквозь пальцы. – А все ж пособлю вам. Мне надо в те места, так подвезу вас. Там видать будет, как поступим. Может, и прорываться надо…

«За меня все решил, – подумала Лида. – И, кажется, разумно решил. С ним, во всяком случае, будет получше. Староста же!» Жена, дочь и внучка, курносые, скуластые и тонкобровые, кивнули разом, когда Лида сказала им: «До свидания. Спасибо». Садясь на подводу, староста сунул в сено, рядом с собой, винтовку. Лида сделала вид, что не заметила оружия. Старосте видней. Ему, наверное, разрешается иметь оружие. А они с Василем безоружные, они цивильные, едут в гости к тетке. Аусвайс – пожалуйста, вот вам… Ехали молча, под дождем, на ветру; староста зорко из-под нависших бровей оглядывал дорогу. Каркали вороны, чавкала грязь под копытами, скрипели плохо смазанные колеса – как у полицейской подводы. Этим они схожи, больше ничем. Лида отворачивалась от секущего дождя, поправляла на Василе сползающую дерюгу, – мальчуган терпеливо сносил ее заботливость. Староста знал, что говорил: возле Грудева была засада. За выгоном, из-за кустов, потрясая винтовками, выбежали четыре полицая. Кони шарахнулись, захрапели.

– Стой! Остановись! Кто такие едете?

Лида была уже готова лезть за пазуху, за аусвайсом. Но староста закричал дурным голосом: «Партизаны! Караул! Партизаны!» – схватил винтовку, бабахнул вверх, и кони понесли.

– Стой! Мы свои! Стой! Стой! – Выстрелов вдогонку не было, полицаи поверили, что их приняли за партизан и потому удрали.

Когда взмыленные кони перешли на шаг и потом остановились, роняя пену с губ, староста шумно выдохнул:

– Уф-ф! Пронесло…

У Лиды колотилось сердце так, будто она, не отставая, бежала вслед за подводой, – сбившееся дыхание не давало говорить. А сказать надо было б: пронесло, спасибо. Староста спрыгнул в грязь, хромая обошел упряжку, поправил сбрую, потрепал лошадей по холке. Василь поцокал, уважительно поглядел в спину старосте. Вроде бы и старостой такого человека называть неудобно: нам служит, партизанам. Не староста, а Володимир Артемьевич – вот кто он. Садясь на подводу, Володимир Артемьевич сказал Лиде:

– Довезть до города? Теперь недалёко…

Лида наконец раскрыла рот и вымолвила: «Спасибо», – и за то, что прорвались с ним через засаду, и за то, что готов везти в город, и за то, чем еще, возможно, поможет им, – за все разом спасибо. Володимир Артемьевич запахнул полы, дернул вожжами и сказал словно не Лиде, а лошадям:

– Не за что.

И до предместья не обронил ни слова. Молчала и Лида; Василь дремал, привалившись к ее плечу. В предместье, на железнодорожном переезде, их остановил немецкий патруль. Из будки, хлопнув дверью, вышли два солдата, встали поперек дороги, у шлагбаума; старый выгибал грудь, пилотка на нем сидела браво, сдвинутая на ухо, автомат жмурился черным зрачком дула, молодой был съежившийся, скучный.

– Цурюк! – сказал молодой. – Здесь нельзя! Документы!

Старый, заикаясь, поманил к себе Лиду:

– П-паненька, ф-фрау, к-комм!

– Битте!

Молодой на улыбку ответил скучным позевыванием, старый благосклонно щелкнул языком. Оба заглянули в аусвайс, оба заглянули в корзины, оба оживились:

– Г-гут! Х-хорошо! Яйки, ш-шпиг!

– Яйки! О!

– Битте, битте! – не переставая улыбаться, сказала Лида. – Я еще дам двадцать пять марок, на водку, на шнапс, понимаете?

Немцы понимали: молодой отобрал у нее корзину, старый спрятал марки в карман шинели и ударил лошадь прикладом; подвода покатила, немцы засмеялись вслед. Не замечая, чтопродолжает улыбаться, Лида подумала облегченно: «Все! Мы в городе!» И услыхала Володимира Артемьевича:

– Ну, молодка, в рубашке ты родилась… Забывчивость моя чуть не сгубила… Нас! Всех! Я, дурень, забыл же: есть приказ коменданта, под страхом расстрела запрещено загородным полицейским и старостам появляться в городе с оружием!

– То-то и побелели, как стена.

– Побелеешь! Вспомнил про винтовку… Начни немцы шарить в сене…

– Они б и пошарили, если б не яйки да сало.

Она не стала выговаривать Володимиру Артемьевичу – не имела на это права, – он же виновато кряхтел, крякал. Стараясь не обидеть его недоверием, но сознавая, что конспирация в городе вдвойне необходима и что ни один явочный адрес она не должна никому раскрыть, Лида сказала:

– Володимир Артемьевич, спасибо, что подвезли. Тут мы слезем, пешком пойдем. А вы поворачивайте…

– Тебе спасибо, дочка, – сказал он. – За что, говоришь? Да за то, что побыл с тобой. У меня, как побываю с партизанами, тяжесть с души сымается. Вера крепчает: одолеем оккупантов… Ты думаешь, сладко мне ходить в старостах? Куда б легче в партизаны податься.

Лида протянула ему ладошку, сказала:

– Будете выбираться из города, не забудьте о приказе коменданта, винтовка-то на подводе…

– Не забуду, – сказал Володимир Артемьевич.

Подвода свернула на соседнюю улицу; Лида с Василем пошли прямо, – на домах таблички: «Гитлерштрассе». Было часов пять вечера. Хмурое небо, хмурые лица встречных. Гражданских встречалось мало, больше все – немецкие солдаты, офицеры: тук-тук, топ-топ, – кованые сапоги, на стенах и заборах множество приказов и объявлений, читать их было некогда; большинство окон в домах темнело, в некоторых – горел свет. Проходя мимо освещенной почты, Лида увидела часового у дверей; в помещении почты – сберегательная касса, – и как что-то полуреальное вспомнилось: работала в сберкассе, – в другой, конечно, в другом городе.

Лида вела Василька за руку и старалась держаться естественно: приехали в гости к тетке, идем себе, никого не трогаем, и нас не трогайте. И улыбнуться не зазорно встречному офицеру, заглядевшемуся на нее, – и он ей улыбнулся, очень хорошо. Был бы прок… До наступления комендантского часа Лида отыскала дом, где предстояло переночевать; дом был трехэтажный, многоквартирный, и Лиде было известно: на втором этаже квартиру занимает немецкий генерал с адъютантом, с денщиком, и на той же лестничной площадке – квартира, служившая партизанской явкой. Это соседство и рискованное, и в то же время своего рода прикрытие явки, Лобода советовал: не бойся этой квартиры – потому еще, что хозяйская дочка близка к генеральскому адъютанту. Павлик не стал вдаваться в подробности, обронив: «Не по своей воле пошла на это. Так надо было». – «Надо?!» Павлик вынес ее взгляд, повторил: «Да, надо». Что эта женщина должна испытывать? Был ли у нее муж или друг? Как относятся к этому родители, она живет с ними. Друзья, знакомые?

И вот она увидела эту женщину, молоденькую, лет двадцати, очень красивую. Ну, возможно, не так красивую, как яркую: крашеные рыже-медные локоны по плечам, подкрашенные тушью брови и ресницы – длинные, как наклеенные, рот – алый от губной помады. И пахнет дорогими, заграничными духами, – отметила. Лида и Василь вошли в эту обставленную старинной мебелью квартиру, и Лида уже четверть часа спустя убедилась: здесь ведут себя, как при покойнике; хозяин и хозяйка, пожилые, благообразные, в стеганых домашних халатах, встретили их вежливо, дали умыться, покормили, постелили постели, но делали все это с какой-то замкнутостью. Лида собралась уже спать, когда в подъезде громыхнула дверь, затем зазвонил звонок, хозяин пошел отпирать. Раздался мужской голос – мешая русские слова с немецкими; его перебивал женский – вроде не совсем трезвый. В комнату к Лиде вошла женщина в длинном до пят бархатном платье, назвалась: «Валя» – и, шурша складками, села в кресло. Кивнув на спящего на диване Василя, спросила:

– Вдвоем пришли?

– Вдвоем, да, – сказала Лида, чувствуя себя дурнушкой и досадливо смущаясь от этого.

Вертя в пальцах сигарету, Валя сказала:

– Я пока что одна, Курт ушел к себе, можем свободно поговорить. – Она помяла сигарету, однако, не закурила, швырнула в пепельницу; пальцы длинные и белые, ногти ало наманикюрены. Лида до войны не делала себе маникюра, удивительно было смотреть. – Курт – это мой поклонник, представляешь? – Она проговорила это с непринужденностью и засмеялась; наверное, в квартире смеялась только она одна, но этот смех сказал Лиде все, чего стоит этой молодой, красивой женщине то, на что она решилась.

– Ну, говори, Валя. – Лида приподнялась на кровати.

Но Валя взбила прическу и ничего не произнесла. Вцепившись в подлокотники, вжалась в кресло, затаилась, ушла в себя. Тряхнув волосами, словно очнувшись, вытащила из сумочки исписанный лист бумаги, протянула, сказала сухо:

– Вот сведения: перевозки гитлеровских войск, номера частей, фамилии командиров…

– Я могу забрать с собой?

– Если у тебя при обыске обнаружат, по почерку найдут меня. Ты перепишешь данные. Еще лучше, если запомнишь их.

– Их много, я боюсь перепутать, забыть. Перепишу и спрячу надежно, в шов кофты или под стельку сапога…

– Переписывай. Своим карандашом…

Когда Лида вернула ей бумажку, Валя щелкнула зажигалкой, пламя обожгло бумажку, и уже в пепельнице горка пепла. Валя засмеялась, – безжизненный, мертвый смех:

– Так бы и мне сгореть… Ты знаешь обо мне?

– Да, – сказала Лида.

– Днем работаю в управе, вечером с офицерами… – В тоне жесткость. – Но жалеть меня, девочка, не надо. На улице в спину стреляют словами: «Немецкая овчарка». Могут и не словами стрельнуть в спину… Но ты меня не жалей, ладно? – Она тряхнула локонами и не засмеялась.

Заснула Лида не сразу, спала чутко, пробуждалась: мерещилось, что Василек во сне выборматывает пароль и явки, которые знает только она, что у подъезда фырчит машина, что в дверь дубасят приклады: «Облава!» – что в комнату без стука заходит возвратившаяся от Курта яркая, сильная и несчастная женщина по имени Валя.

И где-то в другом городе в эту ночь ворочался на кровати, пробуждался и вновь ненадолго засыпал немолодой, болезненный, одинокий человек по прозвищу Трость. Он и Лида не знали о существовании друг друга, но невидимые нити связывали их: Лида очутилась здесь с документами, добытыми через посредство Трости, и на военные объекты навел он же – хотя и косвенными путями…

Днем, когда Лида и Василь бродили с улицы на улицу, читали вывески на зданиях, объявления и приказы на столбах и заборах, прислушивались к уличным пересудам, будто невзначай заглядывали на явочные квартиры, получали данные об аэродроме, о самолетах, о штабах, о летном составе, о других подразделениях гарнизона, о настроениях в городе, – у нее не выходила из головы Валя. Павлик, наверное, прав: надо, война. Мысли влекли за собой незримое и постоянное присутствие Павлика Лободы. Ее Павлик – муж, друг, защитник. Она его любит. И он ее любит. А как бы отнесся, окажись Лида на месте Вали? Нет, это невозможно! Все воображу, только не такое… Гуляя по улицам, заходя в магазинчики и лавочки, Лида засекла зенитную батарею, танковый парк и автопарк, крестиками отметила их на городском плане, который мысленно составила. Обшарпанным, разболтанным автобусиком добрались с Василем до конечной остановки, вышли и остолбенели: вдали, у леса, были видны два аэродрома, два, а не один! Напрашивался вывод: какой-то из них ложный, где не боевые самолеты, а фанерные макеты, – это еще предстоит уточнить; тут, возле аэродромов, задерживаться было рискованно, очередным автобусом – в обратный рейс, до центра. Снова вышли. Их обогнал немец-офицер в долгополой шинели, бледнощекий и прыщавый, бесцеремонно заглянул Лиде в лицо, и Лида ему улыбнулась. Офицер незамедлительно пристроился – приложил два пальца к козырьку, коверкая слова, произнес по-русски, что им, кажется, по пути? Лида с любезным поклоном подтвердила: по пути. Они пошли втроем: Лида с офицером впереди, болтая, Василек сзади, молча. Из-за угла показался военный патруль, и Лида, не переставая щебетать и улыбаться, взяла офицера под руку; патрульные оглядели их и прошествовали мимо. Офицер настырно добивался у Лиды свидания – сегодня же в шесть вечера у аптеки, сходим в казино, комендантский час пусть ее не смущает, он сам в комендатуре служит. Лида пообещала прийти, если мама отпустит. «Она у меня строгих правил, господин лейтенант». «О, ошен хорошо, фрейлейн!» Чего хорошего, гитлеровский недоносок, прийти я к тебе не приду, а жаль, у тебя кое-что можно выудить.

Ночевали Лида с Василем на другой квартире; едва поужинали, не раздеваясь, улеглись валетом на диванчике; комната была маленькая, тесная, на пять человек. Да их двое. Не повернешься. Помокнув под дождем, намаявшись за день, уснули, как убитые. Лида не просыпалась, во сне продолжая – как ни устала – читать вывески оккупантских учреждений, заигрывать с прыщавым лейтенантом, слушать Валентину. Пробудилась от шума автомобиля у ворот, затем в ворота и двери заколотили прикладами; в первый миг подумала: «Приснилось, как у Валентины». Но в следующий поняла: явь. Выглянула в окно: немцы! Внизу крики:

– Хальт! Хенде хох! Партизанен!

И по-русски, с причитаниями:

– Батюшки, облава! В сквере немца убили! Заложников схватят, господи!

На первом этаже звон разбитой посуды, плач, неразборчивые вопли. Лида подскочила к Василю, сунула ему сапоги, натянула свои, потащила его к двери. Вышли коридором вниз, во двор. Притаились за сараем. Под окном стоял немец; где-то за домом раздались крики и вопли, и немец затопал туда. Увлекая за собой мальчика, Лида спустилась в зиявший за сараем овраг. Поползли, вскочили на ноги, припустились бегом: попасть в облаву даже с надежными документами худо, можешь и не выкрутиться. Особенно когда кто-то прикончил немца и хватают заложников. Задыхаясь, они перешли на шаг. Лида крепко держала за руку Василя, чтоб не отстал, не потерялся, и думала, что вот избегли еще одной смертельной опасности, можно сказать, пронесло по счастливой случайности, что надо покидать город, но что она еще не однажды сюда отправится, связная партизанского отряда, и ее ненаглядный Павлик будет доволен, как она выполнит задания командира…

41

Ну вот, и Тышкевичи погибли. Война продолжает свое – убивает хороших людей. И плохие, разумеется, гибнут, но ощущение, будто хороших убивают намного больше. Все собирался съездить, проведать, поговорить. А ведь были поводы, чтобы завернуть в лесникову сторожку, непосредственно связанные с оперативными делами. Дооткладывался. И могилки нет, сожгли их в сторожке. А то бы закопали в одной могиле, по сегодняшним правилам каждому яму не роют: сколько убило зараз, на всех одну могилу, и уж если повезет, если тебя убьют одного, получишь персональный вечный покой. Да, Скворцов, юморист ты, ничего не скажешь. Он едет на пепелище, чтоб поклониться праху Тышкевичей. Повод есть: в соседнем селе проводят с Емельяновым митинг, по пути в село дадут крюка и заедут на пепелище. Смерти и смерти. Насмотрелся на них на три жизни вперед. Скворцов поглубже утопил подбородок в воротнике, поморщился: на ямах, на рытвинах в седле подбрасывало и в поясницу будто ширяли раскаленным прутом. Немец-врач определил: радикулит, нужно прикладывать мешочек с нагретым на сковородке песком, носить повязку из собачьей шерсти. Скворцов и без его диагноза сообразил, что с поясницей, когда однажды утром, натягивая сапоги, не мог распрямиться, из-за боли. Мешочки с песочком – пес с ними, песью повязочку где же достанешь, а шерстяным платком, который добыл Федорук, пришлось обмотаться. Что за гражданская мирная болезнь прилепилась! Конь шел, прядая ушами, косясь по сторонам, и, как всегда, его беспокойство передавалось Скворцову. Он вглядывался в дорогу, но подозрительного не замечал. Конь, вероятно, волновался из-за того, что на взгорке валялась лошадиная туша с вырезанными кусками на крупе, уже попахивавшая разложением. Лошади к гибели лошадей еще не привыкли, люди к гибели людей привыкли.

На полкорпуса сзади ехал Емельянов и, тоже утопив лицо в поднятом воротнике полушубка, похоже, подремывал. Ему нездоровилось на свой лад: рана плохо заживала, немец врач мазал ее чем-то, но требовал у Скворцова: обеспечьте меня морфием, сульфаниламидными препаратами, болеутоляющими таблетками, перевязочным материалом, глюкозой и прочим, – спятил немец. Как Скворцов его обеспечит? Что было, что заготовили впрок – бери, пользуйся, другого покуда нет, добудем – снабдим. А Емельянов напрасно увязался на этот митинг. Как будто без него не провели бы. Федорук бы, например, поехал и, смею думать, доходчиво бы выступил перед земляками. Но Емельянов уперся: «Я комиссар, что за митинг без комиссара?» А сам бледный, осунувшийся, рана досаждает. Несколько бы деньков постельного режимами поправился бы. Но разве его уложишь? После взбучки отряду надо прийти в себя: восстановить или заново создать базы, переформировать роты, пополниться людьми, вооружением, питанием. В кратчайший срок нужно и важно зализать раны, нужно и важно, чтоб в отряде вновь утвердился боевой дух, отчасти выветрившийся после того, как потрепали каратели. И надо, чтобы местные жители знали: отряд существует, действует, потому и едем на митинг показаться; Емельянов убедил: политическое мероприятие. Раз политика, пропаганда – едем. Но берем с собой усиленную охрану: кто ведает, чем окончится этот митинг? Быть может, и не аплодисментами.

Скворцов свободно держит поводья, покачивается в седле, морщится, когда встряхивает на вымоинах. Привязался этот радикулит, ему под стать, молодость-то сгинула. В последнее время он много ездит верхом. Как когда-то на границе: на соседние заставы, в комендатуру, в отряд – верхом, даже по своему участку в непогоду ездил на коне проверять дальние наряды. Наездник он сносный, если б не этот радикулит, будь неладен… боль пронзает! Воронок, не понукаемый, сам убыстряет шаг, и емельяновский конь отстает. Скворцов придерживает Воронка. Серое утро, бессолнечное, тучевое, мокрота и промозглость; иногда ветер делается каким-то сухим, это как предвестник похолодания, морозцы ударят?


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30