Неизбежность (Дилогия - 2)
ModernLib.Net / Художественная литература / Смирнов Олег / Неизбежность (Дилогия - 2) - Чтение
(стр. 5)
Автор:
|
Смирнов Олег |
Жанр:
|
Художественная литература |
-
Читать книгу полностью
(845 Кб)
- Скачать в формате fb2
(367 Кб)
- Скачать в формате doc
(377 Кб)
- Скачать в формате txt
(364 Кб)
- Скачать в формате html
(368 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29
|
|
Выходит, стояли? Поднес к уху. Тикают. Или только что затикали, а до этого стояли? Ох, дареные французские! До чего коварные, канальи! Подведут когда-нибудь крепко. Спасибо, подошел Трушин. Я справился у него о времени. Он глянул на свои: - Двенадцать ноль-ноль. Не говоря худого слова, я перевел стрелки на своих французских. Зашагали молча, плечом к плечу. Солнце шпарит все круче. Пыль, жажда. Колодцев не видать, но где-то ж они имеются. Пыль залепляет глаза, рот, нос, хотя мы видим, как по-пному идут теперь машины: не растянуты, а близко друг к другу, не в линию, а уступами - так, чтоб едущие на задних машинах не глотали пылюку, поднятую передними. Все это распрекрасно, но мы-то покуда не в кузовах, мы-то на грешной земле, вымериваем ее своими ножками. Скорей бы и нам на колеса, ведь обещали же подбросить на сколько-то километров. Люди идут, понурившись, редко кто разговаривает, говоруны выдохлись. А моторы гудят и ревут неумолчно, земля дрожит от железного топота. Великий покой этой великой полупустыни нарушен. Война не любит, чтоб был покой... - Раздолбаем Японию - клянусь, настрогаю кучу ребятишек, - сказал вдруг Трушин. Я посмотрел на него. Что увидел? Да обычного Федю Трушина, лицо как лицо. Шутит, всерьез? Не поймешь. Иногда напускает на себя манеру так вот говорить, что не разберешь: шуткует ли, серьезно ли? Да и к перескокам в разговоре можно бы попривыкнуть: то об одном, а глядь, уже про другое заворачивает. Я и сам, признаться, перескакиваю... - Штук пять ребятишек сработаю, как минимум! - продолжал он. - Даром, что ль, такие войны прошел. - Гони уж до десятка. Жена будет мать-героиня, а ты отецгерой. Жми, Федюня. Впервые назвал его Федюней - показалось: несуразно, коряво, обидно для Трушина, и вообще произнес нечто плоское про отца-героя, но Трушин засмеялся. Смех его был, однако, какой-то ненатуральный, будто Федор понуждал себя смеяться, будто нехотя обнаруживал щербатинку. И странный был смех - начинается мощно: хэ-хэ, а кончается слабо, тоненько: хе-хе. - Даешь, Петюня! - Он плотно сжал губы. А вот лицо не как лицо - явно обиженное: нижнюю губу отвесил, скривился, во взоре мировая скорбь. А-а, понятно: сержант Черкасов, командир отделения в третьем взводе. Причина его обиды: не сделали помкомвзвода, другого отделенного утвердили, - предложил комвзвода-3. Уважительная причина у Черкасова? Не усмехайся, Глушков: когда тебя не утверждали ротным, ты так же переживал, заспал, что ли, свои обиды? Не заспал, но после понял: не стоит переживать. В гуще солдатских тел раздалось, как вытолкнутое из этой гущи: "Ах ты, дешевка!" - "А ты дерьмо в траве!" - и сержант Черкасов, еще более скривившись, сказал с тоскливой строгостью: - Отставить руготню! Вот ведь как ранило человека! Казалось бы, что такое помкомвзвода? Да такой же отделенный, в сущности, права те же самые. А Черкасов переживает, задето самолюбие. Отделенный он нормальный, не хуже и не лучше прочих. Я согласился бы и с его кандидатурой, но взводному видней. Своим взводным, толковым, надежным хлопцам, я доверяю, на офицерских должностях они смотрятся. Ни опытом, ни знаниями не уступают лейтенантам, которых иногда присылали на взводы. С этими лейтенантами беда форменная! Пришлют (старших сержантов, естественно, возвращают на отделения), а вскорости кого ранит или убьет, кто просто заболеет - и старшие сержанты сызнова становятся взводными. Непотопляемые сержанты, а прибывающим лейтенантам, ну, не везло. Короче: так до сих пор старшие сержанты и заправляют у меня взводами, и я ими доволен. А сержант Черкасов в роте после штурма Кенигсберга, точней - после госпиталя. Им я тоже доволен. Только зря переживает: пройдет война, воротится на гражданку, не вечно же сержантом быть. Говорю об этом Трушину. Он отвечает: - С Черкасовым сложно. У пего в Красноярске на вокзале встречка была... нервишки могут и не выдержать. - Что за встреча? - Тише ты! Ротный, а не в курсе. - Расскажи! - Потом. А к Черкасову будь повнимательней. После Красноярска он сильно переживает... После Красноярска? Да что ж там была за встреча? А я-то думал: переживает из-за того, что не назначили помощником командира взвода. Хотя, наверное, и это есть. Вскоре Трушин до конца просветил меня. Мы шли рядом, и, хотя говорить было трудновато, Федор все-таки рассказывал - прямо в ухо. В его изложении это выглядело приблизительно так (некоторые детали я дорисовал в своем богатом воображении). Красноярск! Владислав Черкасов с дружками на перроне, недалеко от своей теплушки. Побледневший от волнения, он всматривается в разношерстную толпу, ждет кого-то, дружок спрашивает: - Телеграммки-то, сержант, вовремя отстукал? - Из Омска телеграфировал, - рассеянно отвечает Черкасов. - Когда уж стало ясно, что Красноярска не минуем. - Адреса не напутал? - Да как же я могу напутать? Не кто-нибудь - мать и невеста... - Понятно! Тут загвоздка в другом. Точного часа, даже дня прибытия они же не знают, это ж не пассажирский поезд... Смотри, сержант, зорчей! Тот не отвечает, идет вперед, возвращается, снова спешит куда-то, снова возвращается. Шарит глазами, зачем-то размахивает руками. За спиной шепоток дружков: - Надо было пересесть где-нибудь, ну в Новосибирске, на пассажирский, обогнать нас. Выиграл бы времечко, навестил бы своих в домашней обстановке. После бы в Красноярске к нам сел либо опять же догнал на скором. Некоторые военные так проделывают, у которых дом по пути... Головастиков, например... - Славка себе не позволит. Шибко гордый, просить не будет... Да и лейтенант навряд ли отпустил бы. - Кому же охота подставлять шею, ежели человек отстанет, а то и затеряется? Некоторые военные, однако, ухитрялись... И в этот момент Черкасов рванулся вперед, будто его удерживали за плечи, а он вырвался наконец. Он бежал, нелепо размахивая руками, навстречу ему семенила пожилая женщина - не по сезону теплый, суконный жакет, - рядом, поддерживая ее под локоть, высокая, ладная, под стать Черкасову, девушка в босоножках и ситцевом платье. Девушка поспешала молча, исступленно, а мать, задыхаясь, вскрикнула в голос: "Славик! Живой!" От этого вскрика мороз продрал по коже... За два шага до Черкасова мать рванулась, опередив девушку, и упала ему на грудь. - Ну что ты, мама, успокойся! Не плачь так, успокойся, прошу тебя... И смотрел поверх материного плеча на невесту, которая чуть в сторонке ждала своего череда. Черкасов вытер рукавом глаза. Еще раз поцеловал мать и невесту, сказал им: - А это мои фронтовые друзья. - Он называл их поименно, онп здоровались за руку с матерью и девушкой, кланялись, чинно отходили, чтобы не мешать. Отходивший последним сказал: - Со счастливой встречей! Гляди только, Славка, не прозевай отправления... - Не прозеваю. До отправления, наверное, не меньше часа... Они еще постояли на перроне, втроем обнявшись, а затем пошли в пристанционный скверик, уселись на скамейку, и Черкасов опять их обнял, а они с двух сторон прильнули к нему: одна поматерински, вторая по-женски. - Ты знаешь, Славочка, - говорит девушка, - мы когда с мамой получили телеграммы "Буду проездом", то каждый день прпезжали на вокзал. И в ночь приезжали. Дежурили: пока одна на работе, другая на вокзале, встречает эшелоны. - Да, да! А вчера Ирочка круглые сутки продежурила, я была занята на заводе... А сегодня вместе с ней, и какое счастье - тебя увидели, сынок! Мать спохватывается: - Я тебе бутылку самогона раздобыла на черном рынке, вот в сумочке. Может, выпьешь? - Спасибо, мама. Лучше возьму, товарищей угощу. - И то верно, сынок. - А вы, я вижу, действительно дружно живете. До моих проводов разлад был... - Я виновата. Мать - вот и ревновала тебя к твоей девушке. К невесте твоей. - Война пас сдружила, - говорит Ира. - Четыре года ждали! - Получила телеграмму, - говорит мать, - и не сразу сообразила, что ты мимо проедешь, хотя в ней и было слово "проездом". Славик едет с войны, демобилизован! А после разобралась, и как обухом по голове... - Снова на войну? - спрашивает Ира. - В точности не известно. Но не исключено. - Да что там, Славочка, не известно, если такая махина прет на Восток. Для чего? Люди говорят: с Японией будет война. - Откуда люди знают? - вяло отбивается Черкасов. - Домыслы. Слухи - они и есть слухи. Он взглядывает на часы. Мать подпимается. - Пойду мороженого куплю. Я мигом обернусь. И уходит. Ира говорит: - Это она нас вдвоем оставила... - Спасибо ей! И они, не стесняясь вокзального многолюдия, целуются, Ира шепчет: - Наконец-то я с тобой! Чувствую тебя всего! Господи, через полчаса, через четверть часа ты уедешь... Почему? Куда? Я ждала четыре года и не хочу тебя отпускать! Я хочу всегда быть с тобой! - Мы будем вместе! - Когда? Еще четыре года ждать? - Ну что ты... Не может так долго продлиться эта война. Если она будет... - А то не будет? Не надо обманывать себя! - Ну, потерпи еще немного, милая... - Нету моего терпения, Славочка, дорогой! Четыре года без тебя... И зачем я тогда, в сорок первом, согласилась отложить свадьбу... До твоего возвращения! Вот оно, возвращение... - Мама настояла... - А нам не надо было слушаться... Да ладно, да пусть без загса стать бы мне твоей... Ребенок был бы у меня. Твой ребенок! - С ним на руках? Легко ль в военное время, Ирочка? - Да уж легче, чем без него. Ты как бы со мной был... И внезапно подается к нему, снова целует, обнимает, шепчет: - Хочешь взять меня? Он вздыхает: - Как же я повезу тебя с собой, куда? - Дурачок, не об этом я... И Черкасов понял. Покраснел, испуганно оглянулся вокруг. Ира сказала: - Не пугайся, дурачок. Это я так. Это же невозможно. И когда станет возможно? Появляется мать с тремя порциями мороженого. Черкасов опять приоткрывает запястье, взглядывает на часовые стрелки. Вот какое воображение у лейтенанта Глушкова, Петра Васильевича. Черт-те что напридумывает. Сочинитель! А может, так оно и было? Или похожее было? Почему бы и нет? Черкасова надо щадить, прав Трушин. Я дремуче нечуток к подчиненным. Как подумал о Черкасове, бревно я бесчувственное, просто-напросто чурбак. Чурбак - потому что своей опрометчивости, невнимательности раньше стыдился больше. Ныне поспокойней реагирую. Со временем будет: как с гуся вода? Не дай бог! А можно сказать: как с гуся пот? Ведь птицы-то тоже, наверное, как-то потеют? А может, нет? А может, лейтенант Глушков, перестанешь глупостями заниматься? Одно извинение марш трудный, многоверстный, жара, пыль, жажда, ну и голова, конечно, несвежая. Топай и старайся не отвлекаться. Уж если приспичило умствовать, то думай: как благополучно довести своих солдат и самому дойти до конечного пункта марша? Да ладно, дойдем как-нибудь. Европу прошли, пройдем и Монголию. Ах, Монголия! Раскаленная земля, раскаленное небо. Воздух обжигает легкие. Дышать невмоготу. Металл обжигает пальцы, если невзначай дотронешься до автомата. Кажется: сквозь подошвы песок и галька жгут. И еще кажется: чем дальше пройдешь по этому пеклу, тем скорей доберешься до более прохладных мест. Это вряд ли светит - прохлада, но после марша будет какая-то передышка, клянусь... клянусь здоровьем дочери - так говаривала фрау Гарниц. Как она там, в своей Германии, фрау Гарниц, как там ее Эрна? Опять отвлекаешься? Вот уж поистине отвлекся от реальности. Реальность - это четырехсоткилометровый марш, а немка, с которой любился, и ее мамаша - словно мираж в монгольской степи. А вот это не мираж: танки, пушки, автомашины, повозки, пехотные колонны. Степь уже пахнет не полынью - бензином и соляркой. Бурая пыль взвешена в воздухе, она покрывает все, что можно покрыть, занавешивает отдаленные голубоватые сопки, а еще подале сквозь пыльную кисею проглядывают синеющие вершины - не Хипган ли? Его предгорья? Таинственное слово - Хинган. Таинственное и угрожающее. Там все будет решаться... Солдатский разговор: - От мы отмытаримся, отмучимся... Отвоюемся! За-ради наших деток... Чтоб в мире жили, в благополучии... - Дети, браток, это... это... Даже высказаться не могу, слов нету... Чудо они заморское, дети! Скажешь, не так? - Я тебе вот что скажу... У меня сынок от первой жены, скончалась в тифе... От второй - дочка... Сын и дочка! Есть они на свете, и мне ничегошеньки не страшно. За них в огонь-воду пойду! - Мой пацаненок, Димка его зовут... так он обписывался по ночам. Переживал он, бедняжка, аж плачет... А мне мальца до того жалко, что у самого слезы наворачиваются. Лечили Димкуто, перестал писаться в кровати... - А у меня сестренка, младшенькая, за два года до войны народилась... Ну девка! Ну крикуха! Орет - не подходи! А я подойду, поцелую в пятки, и Надюха успокоится... Никуда не позволяли целовать, окромя пяток. Пухленькие, розовенькие, пахнут вкусно... - У моего сорванца, у Жорки, завсегда "путанки" на голове. Ну, это когда волосы сваляются, запутаются клубочком, не расчешешь. Выдирать "путанки" больно... Жорка матери не дозволял, исключительно мне, я осторожненько выдирал... Ну, а волос у сорванца густой-густой и с чего-то с рыжеватинкой... А я подумал: "путанки" бывают не только в детских волосах, но и во взрослой жизни. От воспоминаний отрешиться не могу. Они всплывают со дна памяти и будто клубятся надо мной. Может быть, из-за жажды вспомнилась река, которую переплывал, драная от немцев. Это был еще сорок первый. Так вот, на исходе августа, кажется, в какой уже раз попали в окружение. Тыкались туда-сюда, везде немцы. Утром они прижали нас к берегу. До полудня мы отбивались. Но немцы кое-где просочились к реке. Надо было отступать, то есть кидаться в воду и плыть, если умеешь, на ту сторону, а не умеешь - плыви на доске, еще как. Я завернул в плащ-палатку оружие и обмундпрование и ступил в холодную воду. Переплыл. А чего же? Это ни Доп, это поменьше. Но много наших утонуло - кто по умел плавать, кто от пули или осколка. Ну, уцелевшие выбрались на восточный берег и побежали к ближайшему лесу. Картина была: по лугу чешут на третьей скорости мужики, - кто в подштанниках, в трусах, кто в чем мать родила. В подлеске я начал одеваться, оглядываясь: группа человек в двадцать. Некоторые с переляку или, может, от бесстыдства даже срам свой не прикрывают. И это меня обозлило. Натягивая гимнастерку, гаркпул: - А ну, все ко мне! Быстрей, быстрей! Слушай мою команду: достать оружие и одеться! Команду восприняли послушно, кроме одного красавчика; он взпеленился: - Сержант, прошу не приказывать и не орать! Я старший лейтенант! Злость совсем захлестнула меня: - У вас на пузе не написано, что вы лейтенант. Лейтенанты имеют знаки различия. А ну бегом, выполняйте приказ! В руках у меня очутилась винтовка, и старший лейтенант пе стал продолжать дискуссию. Оружие нашли довольно легко, кругом валялись винтовки. С одеждой - похуже, так и остался коекто покуда в подштанниках. Но затем мы набрели на брошенный обоз, ребята оделись в невообразимую рвань (видимо, обмундирование было списанное): голые колени, продранные локти. То же проклятое лето. Отступаем, а люди подают заявления в партию. Помню: в перерыве между боямп на опушке партсобрание, кучка коммунистов тех, что уцелели, а в сторонке мы, комсомольцы и беспартийные. Мне слышно, как парторг зачитывает заявление Саньки Аносова, рекомендации. И тут снова бой. Потом - снова собрание. Выясняется: один из рекомендующих убит. Комиссар полка подсказывает: считать рекомендацию действительной. Не успевают и на этот раз принять решение: немцы полезли, бой. И Санька Аносов геройски гибнет - с гранатами под танк. И комиссар опять подсказывает: считать Аносова коммунистом посмертно... Санька был из кадровых сержантов, лет двадцати трех. Молодой, а с чего-то оплешивел, зато на груди и спине - заросли шерсти. На руках наколки, на щеке - родимое пятно, как несмытая грязь. Обыкновенный мужик. И необыкновенный... 7 Машинами автобата мы все-таки попользовались. Правда, немного и не сразу. Уже начали терять надежду... То ли они не освобождались, то ли другой какой стрелковый полк перевозили. Сперва всё ждали - вот-вот нас подбросят, потом стали ворчать, потом смирились. Знать, не судьба. Хотя подвезти малость - с полсотни километров - можно было бы. Нам бы это не помешало никоим образом. Но не выходил номер. Планида не та. Ножкамк, ножками! Завидущими глазами провожали мы грузовики, в которых сидела пехота, бывают же счастливчики! Везет некоторым военным! Эти некоторые военные сверху вниз посматривают на пас, посмеиваются. И вдруг - машины автобата! Нет, есть правда на земле, а на пебе бог! Смилостивился! Мы разглядывали полуторки и "студебеккеры" - такие запыленные и такие прекрасные, - потому что они были пустые! Для нас предназначенные! Раздалась команда: "По машинам!" Ее подхватили с редким единодушием, солдатики, смакуя, повторялп громко и негромко: "По машинам, по машинам!", кто-то проверещал: "По коням!" - и все с завидной шустростью, мешая друг другу, полезли через борта. Толкаясь, давясь, рассаживались на скамейках, на дне кузова. Теснотища, как в довоенной пивной. Да что там пивная, раки и "Жигулевское"! Ерунда, сущие пустяки. Тем более до войны было. А тут, в настоящий момент, - сказки венского леса, дивный сон! Действительно, только в расчудесном сне пехотинец восседает в автомашине, сверху вниз посматривает на мир божий. Но отчего бы и не смотреть сверху вниз, если автомобиль везет тебя, уважительно встряхивая, а твои ножки гудут, отдыхаючи. И километр за километром накручиваются на колеса, а ножки твои отдыхают и отдыхают. Ах, здорово! И не во сне это, ей-богу, наяву! Я - как начальство - сидел в кабине. Шофер, узкоглазый с плоским, приплюснутым носом бурят, крутил баранку, невозмутимо глядел на дорогу. Я тоже глядел в лобовое стекло: степь, степь и дальние отроги. Проселок был забит войсками и машинами. Да, здорово все-таки насытили армию техникой за четыре годочка. Есть немало мотострелковых частей, где пехота вообще посажена на колеса. А сколько мотоциклов, бронетранспортеров, самоходных установок, танков легких, средних и тяжелых! Нашу колонну остановил регулировщик с красным флажком: пропускали танковую. "Тридцатьчетверки" одна за другой прогрохотали мимо. Сила, папор, красота! Федя Трушин уверяет, что "Т-34" - лучший танк второй мировой войны. Вполне возможно. Говорят, что и штурмовик "ИЛ" - непревзойденный самолет. Проходят, проходят танки, и гром их неудержим... Этим грозным боевым машинам еще предстоят испытания, впрочем, как и нам, - заключительные испытания второй мировой. Не хочу, чтоб какая-то "тридцатьчетверка" горела, как горели они в Кенигсберге, подожженные фаустпатронами. При штурме Кенигсберга пехота их охраняла от фаустников, да, видать, не всегда надежно. В грядущих боях на маньчжурской земле постараемся охранять надежней. Фронтовой опыт кое-чему учит... Танки прошли, и колонна автобата вновь тронулась. Сквозь ветровое стекло нажаривало солнце, боковые - опущены, в кабине - дуновение сухого, горячего воздуха, будто настоянного на пыльной полыни. Наш "студебеккер" вползал на пологие склоны сопок, спускался в распадки; мягко покачивало, убаюкивало. И я, привалившись к мускулистому, литому плечу шофера, грешным делом начал подремывать. Пробуждался, вскидывался, отклоняясь от чужого плеча, а через минуту снова дрема одолевала. Но еще десяток километров - и нас высадили. Я пожал шоферу шершавую, обветренную руку и толкнул плечом дверцу, шофер сказал вслед: - Будь здоров, лейтенант. Буду. Правда, фамильярничать с офицером ефрейтору негоже. Но ефрейтор - из всемогущего водительского племени, коему многое дозволяется. Не скажу, что солдаты слезали с машин с восторгом, однако и уныния не наблюдалось. Коль высаживают, значит, так надо. Приказы в армии выполняются, а не обсуждаются. Рота, становись! Шагом марш! Все по закону. Провезли нас километров сорок или пятьдесят, один переход. Не так уж плохо, спасибо и за это. Быть может, и еще подвезут. А покамест вновь шагай-вышагивай. Передохнули, идем как положено. Окрест шелестит синий ковыль, сапоги наши стучат. Бессмертный топот кирзачей. Мы топали, и постепенно те несколько дней марша, что-то около недели, которые лишь предстояли вначале, действительно были прожиты нами. В основном - на ногах, меньше - во сне, на привалах, а то и без привала; иные солдатики засыпали на ходу, падали, пробуждались, снова шагали. А поездка на "студебеккере" вспоминалась как прекрасное и, увы, далекое прошлое. Старшина Колбаковский Кондрат Петрович с полным основанием считается крупнейшим авторитетом по Монголии: как он и предсказывал, июль месяц обрушился еще большим зноем. Удивительно, что до сих пор мы не изжарились заживо. Но почернели, словно обугленные, усохли, ни намека на жирок, на гладкость. Лица заострились, носы, как рули, торчат. Маршевые дни и ночи слились во что-то непрерывное, неделимое на сутки. Идти ночью было не так жарко, но одолевала сонливость, впрочем, она и днем одолевала. Вообще сонливость словно поселилась внутри нас - от зноя, от усталости, от недосыпа. Да что марш! Ну. намолачивали в сутки километров по тридцать - сорок, а то и более. Ну, натрудили ноги, охромевших подбрасывали до привала на подводах. Ну, воды не хватало, жажда мучила. Ну, терялись некоторые в темени, блукали по степи, потом находили свою колонну. Ну, у кого-то случался тепловой удар, отправляли в санчасть. Что еще? Да вроде ничего, словом, дошли до места. А вот когда дошли - попадали как подрубленные и сутки, наверное, отсыпались, отлеживались, приходили в себя. Просыпались только чтоб поесть, и снова - храпака, и солнце не помеха. Под вечер очухались, стали оглядываться, где мы и что мы. Я пришел в норму раньше своих солдат - просто обязан был: ротный. И тут за моей персоной явился посыльный, поволок к комбату. Я плелся, стараясь держать осанку, подавляя зевоту. У палатки - в полном сборе батальонное командованне и командиры рот, я заявился последним. - Опаздываешь, Глушков, - сказал комбат; тон ворчливый, а что за настроение - не понять: лицо без ресниц и бровей, стянутое рубцами от ожогов, - как розово-лиловая маска; улыбается ли капитан, хмурится ли никогда не определишь, прислушивайся лишь к голосу. - Извиняюсь, товарищ капитан, - сказал я. - Как только пришел посыльный, я сразу сюда... Видимо, он проплутал. - Ладно тебе оправдываться, - отмахнулся комбат. - Опоздал, так устраивайся побыстрей... Попрошу внимания, товарищи офицеры! Мы сидели на земле, комбат стоял, возвышаясь над нами своей фигурой-рюмочкой, опираясь на палку. Нам приходилось задирать головы, и это было не очень удобно, уставала шея. Опустить же голову было нельзя, ибо комбат, говоря, искал наши взгляды - он любил смотреть в глаза слушающим. Мы ему внимали, скрывая зевки, - недобрали сна, хотя дрыхли едва ли не сутки. Нет, марш дался не так-то уж легко, чего уж тут бодриться. Но он позади, можно и взбодриться! Капитан говорил отрывисто, с напором, иногда взмахивал свободной рукой, и на груди звякали ордена и медали. На фронте с погибших, перед тем как захоронить, снимали правительственные награды. Запомнилось: польский городишко, на улице лежат в ряд и будто по ранжиру пехотинцы, убитые, ротный старшина наклоняется над каждым, отцепляет ордена да медали - в этих местах гимнастерка не так выцвела, как везде. - Такова задача батальона, - подытожил капитан. - Втемяшилось, товарищи офицеры? Вопросы ко мне есть? Вопросов к комбату не было, ибо всё, употребляя его любимое словцо, втемяшилось, и нас отпустили с миром. Но перед этим замполит Трушин встал и громогласно объявил: - Сегодня после ужина общебатальонная беседа. Тема - "Что мы знаем о Монгольской Народной Республике". Проводит старшина товарищ Колбаковский. - Он не будет проводить, - сказал я Трушину. - Он боится этих публичных бесед, как черт ладана! - Не волнуйся, ротный, - усмехнулся щербато Трушин. - Я с ним договорился. Солнце опускалось за западные сопки - оттуда мы приехалп в Монгольскую Народную Республику, о которой нас будет просвещать старшина товарищ Колбаковский. Послушаем. Кондрат Петрович имеет что сказать по данному вопросу. Старшина откровенно дрейфил, в неофициальной, так сказать, обстановке он изъясняется свободно, раскованно и уверенно, но когда ты стоишь посреди рассевшихся на земле взводов, ловишь на себе десятки оценивающих взглядов, когда замполит, строгий и важный, осознающий всю значимость момента, передает тебе слово и отходит в сторону, а ты остаешься один на один с целым батальоном, - тут иной расклад, и бедняга Кондрат Петрович, побледневший, затеребил пуговицу на гимнастерке, без нужды поправил ремень, откашлялся трижды. И трижды открывал и закрывал рот, прежде чем заговорить. Но заговорил, и голос его был хриплым, напряженным, срывающимся. - Товарищи солдаты и сержанты... а также, извините, товарищи офицеры! На сегодняшний день мне... это самое... поручено провесть беседу... То есть побеседовать про Монгольскую Народную Республику, где мы с вами в данный момент находимся, товарищи офицеры... а также, извините, товарищи солдаты и сержанты... Я сидел, по-турецки скрестив ноги, и мысленно подбадривал оратора: "Давай, давай, не робей, старшина" - несколько покровительственно, потому что в центре батальонного круга был он, а не я. Кстати, окажись я на его месте, тоже, по-видимому, не отличился бы бойкостью. Было немного жаль, что старшина поддался Федииым уговорам и теперь вот мается, сердечный. Но с другой стороны взглянуть: представитель нашей роты проводит столь ответственную беседу. Давай, давай, Кондрат Петрович, не робей, дуй до горы! Пока что он тянет волынку: - Побеседовать оно, конечно, можно... Коль командование доверило... Как говорится, постараюсь оправдать доверие, хоть я специально и не готовился... Лукавит Колбаковский: держит перед собой бумажку, на которой записан план беседы, сделаны какие-то выписки, и плюс книжечку в желтом переплете. Ближе к делу, Кондрат Петрович! Наконец, спотыкаясь, он начал читать по книжечке - про расположение Монгольской Народной Республики, ее границы и размеры, население, политическую структуру. Облизал пересохшие губы и прочитал далее о полезных ископаемых, о промышленности, о культуре. Может, еще про что-нибудь прочел бы, да сумерки сгустились, в книжечке ничего не разобрать, а о своих личных впечатлениях старшина почему-то не говорил. Замполит Трушин спросил: "Товарищи, вопросы есть?" Несколько голосов бодро проорало: "Нету!" Колбаковский с облегчением выдохнул, вытер пот со лба. Трушин сказал: "Тогда поблагодарим товарища Колбаковского", - и раздались аплодисменты, которые и не снились певцу-солисту ефрейтору Егорше Свиридову. А вообще-то действительно полезно узнать подробней о Монголии, хотя это была, собственно, и не беседа, а громкая ч и тк а. Наш ведь союзник и друг, вторая после нас социалистическая страна... Роты расходились по своим местам. До построения солдаты торопливо дымили махорочными самокрутками и папиросами-патрончиками. Ветерок посвистывал, как тарбаган. Сухо, словно царапаясь былинкой о былинку, шуршали травы. Взошедшая луна была разделена пополам тучевой полоской, быстро сужаясь, полоска стала похожа на тонкий кавказский ремешок, будто луна подпоясана на манер ростовских армян, - они любили такие ремешки да еще с серебряным набором. А женщины-армянки в Росстове любили носить темные шелковые шали. Мама тоже носила, хотя была русская. Приехавшая в Ростов из Москвы в тридцать восьмом году вместе с сыном, нареченным Петр. Был такой архаровец Петр Глушков, он же отличник учебы. Старшина повел роту, а я направился к Тру шипу: тот о чем-то разговаривал с командиром минометной роты. Я сказал: - Аида к нам спать, Федор! А? - Не возражаю. Только вопрос: не надоем роте лейтенанта Глушкова? - Не надоешь. - Будь по-твоему... За жизнь поговорим? Я кивнул. Можно и поговорить, мы давненько не философствовали как следует. Но главное - просто побыть с Федором. Это же мой фронтовой друг. Цапались с ним? Бывало. Да забылось нынче. А помнит ли он? Думаю: нет. Мы присели на нашу не очень чтобы взбитую пышную постель, во всяком случае, мослами расчудесно ощущаешь твердь земного шара. Сапоги долой, гимнастерки и штаны долой! Правда, ночью может пробрать свежестью пустыни или полупустыни, о которых столь выразительно читал давеча старшина Колбаковский. Трушин повернулся ко мне спиной - нижняя рубаха измята, словно в рубцах от нагайки. По-видимому, и у меня такая же, хотя нагайками пас никто не стегал. Жизнь, верно, иногда охаживала, но больше по голове и не плеткой - обушком. Да ладно, что об этом? Кто считает твои синяки и шишки, а также раны? Сам считай, не передоверяй другим. - Подымим, Федюня? Пошучивая, я ожидал, что в ответ Трушин обзовет меня Петюней, он же сказал: - Подымим, ветродуй! Вот это да! Так меня обзывал в Восточной Пруссии старшина Колбаковский, когда я пребывал взводным. Нынче я - подымай выше - ротный, а вот с чего Трушин употребил это обижавшее меня словцо? Или острит? Я шучу, и он шутит? Странноватая шуточка, товарищ гвардии старший лейтенант. Я подрастерялся. И не то что обиделся, но как-то неприятно заныло сердце, хотя и чуть-чуть. Федор этого не заметил, сказал ворчливо-добродушно: - Ну, вытаскивай. Твоих закурим. Протянул ему пачку. - А чьи они? - Мои. - Да не про то я! Трофейные пли наши, советские? - Наши. Дрянь вонючая. - Как у тебя язык поворачивается! Говорить о советских папиросах дрянь! В сумраке при затяжке огонек чуть освещает лицо Трушина, но выражения не разобрать. Зато интонацию разбираю, не шутейная, раздраженная.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29
|