Бухенвальдский набат
ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Смирнов Игорь / Бухенвальдский набат - Чтение
(Весь текст)
Автор:
|
Смирнов Игорь |
Жанры:
|
Биографии и мемуары, Историческая проза |
-
Читать книгу полностью (381 Кб)
- Скачать в формате fb2
(160 Кб)
- Скачать в формате doc
(164 Кб)
- Скачать в формате txt
(158 Кб)
- Скачать в формате html
(160 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13
|
|
Игорь Смирнов
Бухенвальдский набат
Исчезнувшим, но не забытым
Почему написана эта книга?
Было в Тюрингии, в восьми километрах от Веймара, место, овеянное поэтической легендой, — поросшая дубами и буками гора Эттерсберг. Здесь любил бывать великий Гете, здесь он обдумывал свои произведения, оттуда смотрел на светлые пейзажи милого края, на живописные леса, холмы, долины.
Кончилось поэтическое очарование этого края, когда в 1936 году нацисты стали возводить на горе Эттерсберг концентрационный лагерь для противников фашизма, и назвали его Бухенвальд (Буковый лес).
Бухенвальд официально не был лагерем смерти, как Освенцим, но 56 тысяч заключенных приняли здесь мученическую смерть от пыток и изнурения в бункерах, от пули в затылок, от голода и тяжелой работы. Здесь погибло более 8 тысяч советских военнопленных. Здесь был застрелен и сожжен в печи крематория вождь немецких коммунистов Эрнст Тельман.
Страшным местом на земле стала гора Эттерсберг.
Но и местом человеческого величия стала гора Эттерсберг, потому что 11 апреля 1945 года — при подходе американской армии к Веймару — подпольная организация Бухенвальда дала сигнал к массовому вооруженному восстанию, и более 20 тысяч заключенных, вышвырнув охрану, сами освободили себя.
Среди тех, кто отдавал приказ на штурм, был подполковник Советской армии Иван Иванович Смирнов, командир русского и чешского отрядов восставших.
О Бухенвальде, его подпольном движении, о восстании его узников написано много книг. Перечисление их заняло бы не один десяток страниц мелкого, убористого шрифта. Эти книги выходили в Праге, в Познани, в Вове, Берлине, Веймаре, Эрфурте, Амстердаме, Париже, Лондоне, Нью-Йорке, печатались на чешском, польском, немецком, голландском, французском, английском и других европейских языках. Эти книги выходили в Москве, Рязани, Иванове, Ростове-на-Дону, Новосибирске. Их писали бывшие заключенные Бухенвальда.
И почти все эти книги уважительно называют имя немолодого уже в то время и известного всему лагерю подполковника Советской Армии Ивана Ивановича Смирнова.
А сам Иван Иванович Смирнов, поселившись после войны в городке Семенове Горьковской области, где он нашел эвакуированных из-под Ленинграда жену и сыновей, не думал в эти годы ни о какой книге. Он вышел на пенсию и тихо жил на уединенной окраинной улице имени Бориса Корнилова. Товарищи по заключению и подпольной борьбе много раз убеждали его, что он должен, просто обязан написать свои воспоминания, раздумья и наблюдения о Бухенвальде, что он имеет право сказать свое слово о тайнах горы Эттерсберг. Но только в марте 1963 года Иван Иванович решился приняться за этот труд, и тогда на бумагу легли первые наброски.
Жаль, что время многое унесло из памяти И. И. Смирнова. Забыты ценные детали, подробности разговоров, споров, имена некоторых товарищей Но главное все-таки осталось — остался человек, который высоко, бескомпромиссно пронес через фашистскую неволю честь и гордость советского человека. Осталось убеждение, что человек может оставаться человеком в самых невыносимых условиях. Имена таких, как Иван Иванович Смирнов и его русские товарищи, чешские, польские, немецкие, французские собратья, связаны теперь навек, как имя Гете, с историей горы Эттерсберг.
Гора осталась в Тюрингии, но ничто уже не вернет ей славы очаровательного поэтического уголка. Теперь это место печаля и скорби, место торжественного молчания и почтительного поклонения, где говорит за всех колокол, установленный на пятидесятиметровой башне И башня, и колокол — это часть величественного монумента, возведенного на месте концлагеря Бухенвальда героям и жертвам антифашистской борьбы. И когда тяжелые густые звуки бухенвальдского набата растекаются по лесистым склонам горы Эттерсберг, они напоминают жителям Веймара и окрестных городов и деревень о том, что творилось здесь. Они поминают погибших — эти звуки бухенвальдского набата, они будят тех, кто успокоился двадцатилетним миром, они тревожат, призывают людей:
Берегите мир!
Берегите мир!
Берегите!
Берегите!
Берегите мир!
И книга Ивана Ивановича Смирнова — тоже одна из тревожных нот этого набата.
Ирина Сидорова
Глава 1. № 26674
— Los! Los! — кричат солдаты в черных мундирах, и мы, напирая друг на друга, мешками валимся из машины на землю. Нас тут же сбивают в кучу, окружают все те же черные мундиры. Но теперь можно глотнуть свежего воздуха, кинуть взгляд на синее небо. Полгода в тюрьме, несколько дней в вонючей теплушке да в этой тюремной машине с черным, нагретым на солнце верхом — это не шутка! Куда нас привезли — никто не знает. Перед нами массивные ворота, к ним справа и слева примыкают два приземистых каменных здания с решетками на окнах. Над воротами железные буквы: «Jedem das seine». Кто-то шепотом переводит: «Каждому свое» и добавляет крепкое ругательство. Кто говорит — не понимаю, оглянуться нельзя. Пожалуй, оглянешься и получишь прикладом по шее или по спине. Стой и не шевелись. Стой и смотри на железные буквы: «Jedem das seine».
Стой и смотри!
В долину сбегают синеватые лесистые горы, пахнет настоянной на солнце горьковатой дубовой корой, воздух чист и прозрачен, и его не хочется выпускать из груди. Тихо повсюду. Неподвижно стоят черные солдаты. Пробежав в помещение, сопровождавший нас начальник охраны с кипой бумаг вышел обратно, что-то крикнул солдатам, держащим нас в кольце. Те заметались, стали строить нас в одну шеренгу лицом к глухой желто-зеленой стене. Руки приказали положить на голову. Тут же переводчик:
— Кто скажет слово, или оглянется назад, или повернет голову, или опустит руки — смерть!
По трое-четверо стали вводить в здание. Я где-то в середине шеренги и вместе с остальными стою неподвижно, с руками на голове, уставившись глазами в грязно-желтую стену. В глазах темнеет, ноги затекают. Стой и думай!
Я стою и думаю. Думаю над словами: «Jedem das seine». Да, действительно, каждому свое. Там, за воротами, нам уготована каждому своя доля. И у каждого за плечами своя судьба.
Нас здесь стоит больше двадцати, все военнопленные. Далеко на Родине уже больше двух лет идет война, немцы накатывались огромной лавиной и доходили до Москвы, до Сталинграда, а теперь их гонят на всех фронтах, и наша армия перешла через Днепр. О, мы все знаем! Не все, конечно, но самое главное!.. А мы выброшены из войны. Сколько немцев уничтожил бы за эти два года каждый из нас! А мы здесь усыхаем от голода, подыхаем под сапогами фашистских солдат, и теперь, говорят, нас привезли в лагерь, откуда не выходят живыми. Что может быть горше такой судьбы! И это я принял ее, я, кадровый командир Красной Армии! Я, который свою жизнь начинал вместе с этой армией, когда в девятнадцатом году после окончания нижегородских пехотных курсов отправился бить Колчака в Восточную Сибирь! Я, который прошел длинную служебную лестницу от командира взвода в пехоте до начальника артиллерии дивизии! Я — коммунист, подполковник — стою здесь, держа руки на голове, покачиваюсь от голода и усталости и жду, когда мне объявят мой смертный час! Стою,глотаю сухой ком в горле и никак не могу его проглотить.
Подошла моя очередь. Страха уже нет. Все равно. Вхожу в канцелярию. Канцелярия как канцелярия. Массивные столы, ящики с карточками, папки с бумагами. За столами люди в одинаковых полосатых куртках, с номерами на левой стороне груди, как-то смешно остриженные. Расспрашивают деловито, но не злобно:
— Смирноф? А имя — Иван?
Говорят вроде бы понятно, а не по-русски:
— За что тебя в тюрьму посадили?
Что мне скрывать? Все равно, кажется, конец жизненному путешествию…
— За пропаганду против фашизма, — говорю.
— Добже! Добже!
Пишут какую-то анкету, сличают мои ответы с бумагами, видимо, пришедшими вместе с нами.
— Добже! Добже!
Спрашиваю неуверенно:
— Куда нас привезли?
Не понимают, смотрят друг на друга озадаченно.
— Какой лагерь?
И сразу все:
— О! Бухенвальд! Бухенвальд! Буковый лес, понимаешь? Черный лагерь! Но не бойся, не все погибают… Здесь работают… Понимаешь, работают… .
Вот как! Я готовился к самому худшему, к немедленной смерти, а тут…
Только потом, когда освоился с порядками Бухенвальда, я узнал, что в канцелярии — шрайбштубе — писарями работают чехи-заключенные. Многие из них коммунисты и антифашисты. Вот почему для них важно знать, за что ты попал в Бухенвальд, что ты за птица. Это часто определяло твою судьбу в лагере, От писарей многое зависит. Немцы нечасто смотрят в дела, присланные с новыми партиями заключенных, для них достаточно своей картотеки. И от того, что записано в карточке, зависело взвиться тебе на воздух через печь крематория или попасть на блок и продолжать жизнь.
А если остается жизнь — остается и надежда…
Но все это я узнаю потом, а сейчас, еле держась на отекших ногах, иду вместе со всей арестантской партией через чугунные ворота. Солдаты в мундирах эсэсовских войск палками выравнивают ряды. Снова над нашими головами чужие коварные слова: «Jedem das seine».
Впереди открылась большая площадь, мощенная булыжником, за ней одноэтажные деревянные бараки, выкрашенные в одинаковый грязно-зеленый цвет. За бараками возвышаются кирпичные здания, похожие на казармы. Направо, за невысоким забором, унылое здание с квадратной, густо дымившей трубой. Слева, недалеко от ворот, — виселица. На массивных столбах с изоляторами высоко поднимается вверх паутина колючей проволоки. Раз изоляторы — значит, пропущен ток! Через 80-100 метров-трехъярусные вышки, на них маячат каски охранников и видны рыльца пулеметов. И во всем образцовый порядок. Ни травинки не торчит между булыжниками, ни бумажки брошенной…
Это и есть концлагерь Бухенвальд.
По площади катится фургон, нагруженный камнями. В фургон впряжены люди. Их погоняет длинной плетью охранник.
Вот он какой, Бухенвальд!
Кто-то в нашей арестантской группе успел узнать: если поведут направо — значит, сразу смерть и крематорий, если прямо, через аппельплац, огромную площадь, то в баню. Значит, пока оставляют жить… Пока! Сколько дней, месяцев включает это «пока» — вот этого уж никто из нас не знает.
Нашу группу от ворот ведут прямо через площадь. Значит, в баню.
Значит, пока живем!
Кирпичное низкое здание. У входа табличка: Waschraum. Некоторое замешательство, пока нас строят в одну шеренгу. Команда раздеться. Торопливо срываем свои лохмотья. Подходят полосатые люди, уносят одежду. Жалеть не о чем. Правда, кое у кого сохранились еще армейские брюки, но такие грязные и обтрепанные, что их стоит только сжечь. У меня давно не осталось ничего своего из одежды, я одет в неописуемое рванье, которое даже чинить невозможно. Но в этих лохмотьях у меня зашито удостоверение личности подполковника Красной Армии. Я не могу с ним расстаться, держу в руках старый немецкий мундир и не знаю, что делать. Ведь я хранил это удостоверение два года! Раз в каком-то лагере военнопленных я лишился его, но потом один из товарищей мне принес.
Что же делать теперь?
Я стою в нерешительности у скамейки. Раздвинув нагих товарищей, ко мне подходит полосатый заключенный, наверное, работник бани и решительно выхватывает мои лохмотья. Ну вот, последнее, что еще связывало меня с прежней жизнью, тоже потеряно…
Пока мы проходим санобработку, охранников не видать, говорят, они ушли заправляться «горючим». Всем распоряжается заключенный с черным знаком на груди. Что означает черный цвет на полосатой куртке, мы не знаем, но распоряжается этот человек уверенно и не очень вежливо. Хочешь не хочешь, а приходится потарапливаться.
Распорядитель, сбросив куртку, ловко орудует машинкой для стрижки. Раз
— и половина головы голая, два — и вторая половина готова. А посредине остается гребешок. Какое уродство! Говорят, что это «мода» Бухенвальда.
В комнату, где происходит стрижка, входит высокого роста, совершенно седой человек, с живыми очень молодыми глазами. На его куртке кусочек красной материи. Ого! Красный цвет-это не черный, это — уже нечто понятное.
Я слышу, как он спрашивает одного из наших по-русски:
— Кто это там, справа, совсем старик?
«Старик» — это, значит, про меня. Среди прибывших я самый старший. Отекшее, давно небритое лицо делало меня совсем стариком.
Молодой морячок, с которым мы вместе путешествовали по тюрьмам, вполголоса отвечает:
— Это наш подполковник, Иван Иванович.
Седой подошел ко мне, посмотрел изучающе:
— Ты, Иван, большевик?
Я нигде не скрывал этого, говорю:
— Да, большевик.
Лицо человека расплылось в широкой улыбке. Он вскинул руки, будто собирался меня обнять, но сдержался и только похлопал по плечу.
— Gut, gut, Иван, хорошо, хорошо! Будем знакомы. Я — Ганс. Тоже большевик. Инженер. Работал у вас на строительстве Днепрогэса. Ну, ну, держись, мы еще увидимся!
И он ушел. А мне даже не пришлось обдумать что значат его последние слова. В раздевальне появились два эсэсовца с явными признаками, что «заправка» прошла удачно. И тут началось! Раздосадованные, что мы еще копаемся со своими лохмотьями, они набросились на нас с проклятьями. Пинками, зуботычинами, ударами в спину погнали к открытой двери.
В соседнем помещении большой бассейн, наполненный маслянистой вонючей жидкостью. Приказывают выкупаться в этой гадости. Волна тошноты поднимается во мне. Стою на краю и не могу сделать шага. А рядом с бассейном, на цементном полу, корчится в луже крови обнаженное тело. Совсем молоденький еврей из нашей партии, тихий, сдержанный.
Что они с ним сделали?
За что убили?
Дух протеста и неповиновения проснулся во мне. Не пойду! Пусть пристрелят!
Но не успел мой протест подняться, как несколько дюжих рук подхватили меня и забросили в вонючую жидкость. От неожиданности я хлебнул, в глазах потемнело. Свои товарищи помогли встать на ноги и выбраться из бассейна. Трое заключенных стояли поодаль и весело хохотали — это они сбросили меня в бассейн. У них на одежде, как листики, зеленые треугольники….
У распорядителя бани черный знак, у этих — зеленые, а у Ганса пламенеет красный лоскуток. Что это значит?
Думай, думай, Иван! Соображай, что к чему…
После душа надеваем арестантский, как у всех, костюм — куртку и штаны из тонкой материи в желтую и синюю полосы, — ноги всовываем в грубые деревянные колодки. Каждому выдается красный треугольник-винкель с буквой R (русский) и две полоски материи с цифрами. У меня на полоске цифра 26674. Теперь я — политический преступник, русский, но не Иван Иванович Смирнов, а э 26674.
Как новичков, нас направляют в малый карантинный лагерь, в 60-й блок. Для того чтобы попасть в него, надо пройти через весь так называемый большой лагерь, мимо шести рядов деревянных бараков и трех рядов каменных блоков. Там, за каменными блоками, стоят несколько приземистых, грязных строений, до отказа набитых людьми. Это и есть карантинный лагерь. От большого малый лагерь отделен колючей проволокой, в воротах бессменно дежурит часовой. За бараками малого лагеря открывается широкое пространство, занятое под огороды. Там копошатся полосатые фигурки, Оттуда временами наносит тяжелый запах нечистот. Видимо, там отстойники.
Ворота малого лагеря закрылись за нами. Тот, кто шел последним, на прощанье получил увесистый пинок от сопровождающего эсэсовца. И мы поступили в распоряжение начальства малого лагеря. Предстояло осваиваться на новом месте.
Блок э 60, в котором мы отныне прописаны, это даже не барак. Это — конюшня. Входить в него надо через ворота на одном или другом конце. Вдоль всей конюшни проход. А по обеим сторонам прохода в четыре яруса клетки из неструганых досок. В каждой клетке втиснуто по 8-12 человек. Это еще ничего. Говорят, в лагере сейчас нет крупных пополнений. Так что нам повезло!
Смрад, шум, ругань. Узники карантинного лагеря на работу не выходят. Целый день они толкутся в бараках или около бараков, пока стоит теплая погода. И потому весь лагерь, заключенный на небольшом пространстве, где в 12 бараках скопилось более 10000 человек, буквально кишит, как муравейник. Человек здесь теряется. Одетый в полосатую форму, с гребешком посередине головы, он похож на тысячи других, как муравей похож на тысячи своих собратьев. Только в отличие от муравья он таскает на себе номер, и этот номер на строгом учете у старосты блока, у эсэсовского блокфюрера и в лагерной канцелярии. На этот номер он получает в день кусок суррогатного хлеба, миску кофе и миску баланды.
Ужасно вот это полнейшее обезличивание!
Но с этим мне встречаться не впервой. За моими плечами два года скитаний по лагерям военнопленных. Бывало и еще хуже! Но не пропал совсем. Все еще жив, и злость еще есть. Посмотрим, что будет дальше…
А дальше было так: вечером вызывает меня староста блока. У него в углу барака небольшой закуток, отгороженный одеялом. Здесь же мой давешний знакомый Ганс. Пододвигает табурет:
— Садись, Иван.
Подает кусок хлеба, малюсенький кусочек пожелтевшего от времени сала и пачку сигарет. Я держу это сокровище в руках, сглатываю слюну и чувствую, как набухают мои глаза.
А Ганс говорит:
— Тебе, Иван, повезло. В этом блоке старостой немецкий коммунист. Ни побоев, ни оскорблений не будет. Здесь, ты увидишь, многие старосты на блоках коммунисты. Остерегайся зеленых, тех, у кого зеленые винкели. Это — уголовники, бандиты. Среди них есть провокаторы, доносчики. Они выслуживаются перед эсэсовцами, бьют политических, издеваются над ними. Нам, коммунистам, надо держаться друг за друга.
И тут Ганс извлекает из кармана мое удостоверение. Но прежде чем передать его мне, отрывает фотокарточку и рвет ее на мелкие кусочки.
Я сорвался с табурета:
— Зачем документ испортил? Я не скрывал своего звания. Это известно и в канцелярии.
Ганс ответил спокойно:
— В канцелярии редко кто роется в наших карточках. Да и не всякий записи поверит. А вот если это удостоверение да с фотокарточкой найдут у тебя — тут уж наверняка… — и Ганс при этом выразительно провел рукой по своей шее.
…Давно ночь, я лежу без сна на дощатых нарах, перетирая жесткие, как булыжник, мысли. Поразмышлять мне есть о чем….
Сегодня началась новая полоса в моей жизни. До недавних пор я был военнопленный, а теперь — политический преступник. Все правильно, для гитлеровского рейха я — преступник. Я знал, на что шел, и не должен удивляться, что оказался в концентрационном лагере, где для меня в конечном счете уготована печь крематория. Жалею об одном, что мало насолил Гитлеру… Да что там говорить, мало сделал, почти ничего!
Лежу и представляю старый деревянный барак, нары в два этажа, на них более сотни больных и раненых. Это — госпиталь в лагере военнопленных в Бергене. Я здесь потому, что у меня открылись сильные боли в верхних позвонках и не слушались руки — следствие контузии.
В первый же день меня вызвали в комнату врачей и санитаров. Смотрю, за столом сидит молодой человек в форме немецкого унтер-офицера. На чистом русском языке спрашивает с эдакой подковыркой:
— Это вы и есть подполковник Смирнов?
Посмотрел я на него: экий мозгляк, думаю, а говорит так свысока!
— Да, я подполковник Красной Армии Иван Смирнов.
— Садитесь, — говорит и кивает на табуретку. Меня интересует, почему вы предпочитаете оставаться в таком бедственном положении, а не переходите на службу в немецкую армию? Вы могли бы неплохо устроиться и во время войны, а потом заняли бы соответствующее положение в будущей России. Ведь вам, наверное, предлагали это?
Все это он сказал вежливо, но словно бы со снисхождением к моим чудачествам.
Я ему ответил:
— За меня не беспокойтесь, господин унтер-офицер. После войны, как и до войны, я буду занимать положение, соответствующее своему званию, образованию и возможностям. А вот позвольте спросить вас: вы так хорошо говорите по-русски, как не может говорить немец. Вы, видимо, русский?..
Говорю так, а сам думаю: сейчас он вскочит, заорет, а то еще и двинет по физиономии, чтоб не забывался, но все-таки добавляю так простодушно:
— Это я потому спрашиваю, чтоб наша беседа приняла откровенный характер…
Унтер-офицер ответил надменно:
— О нет, я — чистокровный немец. В России я только жил, в Ленинграде. Там родился, вырос, окончил институт.
«Вот ты что за птица!»— думаю, и говорю ему:
— Ну, по вашему пути, господин унтер-офицер, я не пойду. Откровенность за откровенность. Мне не раз предлагали перейти на немецкую службу. Но ведь это была бы измена Родине.
— Я тоже люблю свою Родину, — поспешил ответить мой собеседник. — Но я считаю родиной Германию, поэтому я и счел своим долгом принять немецкую службу.
Тут уж я не выдержал:
— Как же так, — говорю, — родились вы в России, учились в России, а родиной своей Германию считаете? Да какое вам дело до Германии, если Россия вас вспоила, вскормила, образование дала?
— Я считал бы своим отечеством Россию, не будь там большевистской власти.
Меня прорвало:
— Ах, вон что! Но судя по вашему возрасту, именно большевистская власть вас на ноги поставила…
Не найдя, видимо, доводов меня образумить, унтер-офицер поднялся со словами:
— Мы с вами еще побеседуем. Зайду еще раз.
Когда унтер-офицер вышел, в комнате послышался приглушенный смех. Оказывается, во время нашего разговора зашли санитары. Я их не заметил в пылу спора. И сейчас один из них сказал:
— Здорово, товарищ подполковник, вы его раздраконили! Так ему и надо, изменнику!
После этого разговора с немецким унтер-офицером ко мне стали подсаживаться товарищи по бараку. Все они были полуголодные, больные, совершенно подавленные многомесячным пленом. Никто ничего толком не знал о событиях на фронтах. Пленных без конца обрабатывали вербовщики, призывая, а подчас и принуждая вступать в немецкую армию. Не все были одинаково сильны духом, некоторые растерялись, в душе их бродили разные сомнения. Откровенные дружеские беседы не позволяли людям окончательно упасть духом, поддерживали в них стойкость.
Однажды поздно вечером ко мне подходит санитар и шепчет на ухо:
— Товарищ подполковник, просим вас зайти в нашу комнату.
— Зачем?
— Побеседовать хотим.
— А много вас?
— Человек пятнадцать-двадцать,
— В лагере рискованно проводить митинги.
— Там все наши, советские ребята. Не беспокойтесь, мы и охрану установили на случай появления подозрительных.
В комнате санитаров прямо на полу расположились человек двадцать. Все в залатанных-перелатанных обносках. Лица худые. В глазах настороженность.
Посреди стоит табурет, мне его услужливо пододвигают. Я сел. Воцарилось молчание. Несколько пар глаз шарят по моему лицу.
— Зачем вы меня позвали, товарищи? — спрашиваю наконец.
В ответ опять молчание.
Вдруг один решается.
— Появился еще один вербовщик в фашистскую армию. Говорит, Москва и Ленинград пали.
Старая песня! Неужели до сих пор кто-то может этому поверить?
— Враки! — говорю. — Как же могут они Москву взять, когда по всей Германии траур объявлен по случаю разгрома под Сталинградом? И Ленинград стоит. Нечем им взять Ленинград, лучшие их армии на Волге побиты. Да и никогда я не поверю, чтоб Ленинград мы сдали. Весь народ вместе с армией будет стоять за Ленинград, как в прошлом году стояли за Москву.
— Он еще говорит, будто армия наша разбегается, в стране беспорядки. Призывает идти в Россию с немецкой армией порядки наводить.
— Они потому и призывают нас в свою армию, что своих солдат не хватает. Посмотрите, кто лагерь охраняет — хромые, старичье, которым бы дома сидеть да пиво тянуть.
Говорил я то, что сам думал, в чем убежден был больше всего на свете. А что я им еще мог сказать? Ведь у меня тоже никаких точных сведений не было. Так, наблюдал, как немцы себя ведут, прислушивался, кто что скажет, и сердцем отбирал то, что считал правдой.
Вот и тогда говорил:
— Давайте лучше поможем нашей армии в борьбе с фашизмом. Ведь мы все солдаты…
Неуверенные голоса:
— Что мы можем сделать? Держат нас здесь, как скотину!
— Как что сделать?! Многое можем сделать. Из лагеря выводят на работу — при первой же возможности разбегаться. Разбегаться в одиночку и мелкими группами. А по пути все уничтожать, что можно: мосты, железнодорожные пути, скирды хлеба, сено. Пусть фашистские головорезы получают на фронте «добрые вести» из дома.
Я говорил тогда жарко и видел, как оживают глаза сидящих на полу худых, грязных, оборванных людей.
— Только, братцы, — просил я, — не вставайте на путь измены! Это, даже если и Родина вам когда-нибудь простит, сами себе не простите, совесть замучает…
Через несколько дней за мной пришел немецкий солдат. Меня провожают десятки пар доброжелательных глаз. Услышал вдогонку:
— Доносчика найдем и мешком накроем. Не сомневайтесь, Иван Иванович.
По дороге в комендатуру прикидывал: «Что это результат разговора с унтер-офицером или донос о нашей недавней беседе? Последнее опасней. Унтер-офицер, пожалуй, не донес на меня. После того разговора он заходил еще раза два. Правда, в разговоры больше не вступал, но приносил сухари, вернее, сушеные хлебные корки. И я все тогда думал: может, мои слова все-таки задели в нем какие-то струнки, посеяли сомнения…»
Пока я все это прикидывал, меня ввели в комнату с большими канцелярскими столами, за которыми сидело не меньше десятка ефрейторов и унтер-офицеров. За одним из столов восседал гауптман-пожилой человек с большим бесстрастным лицом.
«Что-то уж очень торжественно меня встречают, подумал я. — Как бы этот допрос не был последним. Но, с другой стороны, на столе гауптмана нет ни листка бумаги, ни карандаша. Может, все сведется к простой нравоучительной беседе или меня будут опять уговаривать перейти в немецкую армию?»
Последовало худшее из моих предположений. Гауптман медленно перевел свои холодные глаза на один из столов. Я проследил за его взглядом и увидел на белых листах бумаги две волосатые руки, готовые записывать.
Из-за соседнего стола поднялся знакомый мне унтер-офицер-переводчик. Допрос начался:
— Звание, имя, фамилия?
— Подполковник Иван Смирнов.
— Где, когда попали в плен?
— 25 августа 1941 года под Великими Луками.
— В плен сдались добровольно?
— Был ранен и контужен в рукопашном бою. Подобран немецкими солдатами.
— Почему не сдались в плен раньше, до ранения?
— Я командир Красной Армии…
— Вы, видимо, большевик, фанатик?
— Я член партии большевиков.
— Почему в лагере к вам подходит много людей, о чем вы беседуете? «Стоп! Будь осторожен!» — сказал я себе и начал неопределенно:
— О разном. Кого что интересует…
— Конкретнее.
— Ну вот, один хочет вспомнить описание нашим поэтом Пушкиным Полтавской битвы. Начинаем вспоминать стихи, толкуем о Кочубее, запертом в темнице, говорим об изменнике Мазепе. Потом переходим к «Тарасу Бульбе» великого писателя Гоголя…
Гауптман долго молчит. На моих глазах его лицо меняется, с него сходит маска равнодушия, оно становится злобным. Он извлекает из кармана вчетверо сложенный листок бумаги и, швырнув его мне, что-то кричит. Унтер-офицер переводит:
— Прочтите и скажите, что вы думаете об этом.
Бегло читаю неровные, низко наклоненные строчки. Они сообщают, что в госпитале находится большевистский агитатор, его называют подполковником Иваном Ивановичем, вокруг него собираются военнопленные. Дальше малограмотно передавалась наша беседа в комнате врачей. И стояла подпись: «бывший лейтенант Красной Армии, а теперь военнопленный Байборода».
Я не тороплюсь с ответом, делаю вид, что еще раз пробегаю строки. Что же отвечать? Все так — большевистский агитатор. Так и я себя считал. Но кто он, этот предатель, который из тех, что так пытливо смотрели на меня? А еще говорили: «Свои ребята!» Свои!.. Неужели кто-нибудь из молодых лейтенантов, которых я когда-то учил, тоже способен, на такое? Нет, не хочу об этом думать! Потом, если у меня еще будет время. А сейчас спокойнее, как можно спокойнее…
Я складываю письмо вчетверо, кладу на стол, в глазах гауптмана читаю уже не злобу, а ехидство:
— Что на это скажете?
Я медлю, никак не соберусь с ответом. Гауптман не ждет:
— А я вам скажу: ваша армия бессильна против войск фюрера. Немецкий офицер никогда бы не донес на другого офицера, да еще старшего по званию.
— В семье не без урода. Но вы тоже не можете верить этому Байбороде. Если он способен написать донос на товарища, он тем более способен лгать вам…
— Вы признаете себя виновным в том, что здесь написано?
Я пожимаю плечами:
— Если вам угодно верить таким мерзавцам, ваше дело…
Гауптман считает, что дело ясное, встает и быстро уходит, бросая мне на ходу:
— Вы, подполковник, отныне поступаете в распоряжение гестапо…
На том лечение мое в госпитале закончилось. Дальше карцер, а через несколько дней арестантский вагон перевез меня в тюрьму в город Хильдесгайм.
На том и моя добровольная миссия «большевистского агитатора» закончилась. Вот об этом я и жалею больше всего… И уснуть никак не могу-то ли потому, что нары слишком жестки для моего больного отекшего тела, то ли мысли слишком тяжелы… .
«Вот тебе и „Jedem das seine“, — думаю я. — Куда поведет тебя дальше твоя дорога, Иван Иванович Смирнов?»
Глава 2. «Я на все пойду!»
Пока мы в карантине, можно побродить по лагерю, приглядеться к людям, понаблюдать за порядками. А порядки здесь такие, что ухо держи остро и думай, думай больше, что к чему.
Как-то на рассвете, незадолго до подъема, я вышел из барака и остановился пораженный. Через край бетонного корыта для мытья обуви перевесилась полосатая человеческая фигура. Ноги подогнуты, голова опущена по уши в грязную воду. Человек не шевелится, явно мертв. Что случилось? Не сам же он сунул голову в это корыто? Подошел ближе. Пострадавший — здоровенный детина, упитанный, сильный, на куртке зеленый винкель. Ага, зеленый! Кто же с ним расправился и за что? Свои же уголовники? Возможно, это у них бывает, не потрафил — и каюк. А может, эсэсовцы? Нет, По ночам они не бывают в лагере. А если политические? Тогда я испугался за них, как за своих единомышленников. Что будет, если эсэсовцы дознаются? Вбегаю в барак. Мне надо кому-то сообщить об этом, с кем-то посоветоваться, надо что-то делать. Но в блоке тишина, все еще спят, будто ничего не произошло. Лишь одна голова поднялась с нар и долго смотрела на меня. Я не знал этого человека и не решился ему ничего сказать.
А когда мы вышли на площадку перед блоком по сигналу побудки, труп уже лежал в стороне. Эсэсовцы не обращали на него никакого внимания — кончен человек, и ладно, его вычеркнут из списков. Причины смерти их не интересуют. В лагере каждый день мрут сотни. Сейчас труповозы уберут тело.
Днем украдкой поползли слухи: утопили капо — распорядителя работ одного из филиалов Бухенвальда. Этот капо — уголовник, он бил смертным боем подчиненных ему на работе людей и питался за их счет. Он очень дорожил своим положением капо и выслуживался перед охранниками. Кто утопил его, конечно, никто не знает.
А сегодня ко мне подбежал Яков Никифоров товарищ по тюрьмам в Хильдесгайме и Галле:
— Иван Иванович, что творится! Около соседнего барака зеленые волокут за ноги человека. Приподнимут, а потом бросят лицом на землю. У него уже лица нет, одно кровавое месиво. Добивают, сволочи! Что же делать? Что делать-то?
Я побежал с ним. Около соседнего барака — никого. На месте происшествия только труп в одежде узника. Его лицо в луже крови.
— Идем скорей отсюда, — сказал я Якову. — Нам еще рано вмешиваться в жизнь Бухенвальда. Мы ее не знаем. Надо сначала узнать ее…
Я видел много смертей и сам убивал людей в азарте штыковой атаки, но здесь не могу понять, как это товарищи по несчастью могут убивать друг друга, издеваться один над другим. Заключенные утопили в корыте заключенного. Сейчас зеленые растерзали неизвестного узника. Что происходит? Как все это понять? В лагерях военнопленных, казалось, все было проще. Ну, попадались, конечно, предатели, и не всегда их можно было сразу разгадать. Были слюнтяи, которые пробовали выслуживаться перед охранниками за лишнюю пайку хлеба. Но ведь остальные-то сотни, тысячи — это люди честные, ставшие жертвами войны. Они стремились и в трудных условиях плена сохранить честь советского солдата. А здесь! Кого здесь только не было! В шрайбштубе работают чехи, в бане — зеленые немцы, на блоках старостами тоже немцы. Говорят, на других блоках есть поляки, французы, бельгийцы, югославы… И кого-кого только нет! И отношения между людьми здесь напряженные, странные, а начальству до всего этого дела нет. Каждый барак в ведении эсэсовского блокфюрера, но они бывают на блоках только перед проверкой, днем почти не появляются, возложив все руководство на старост из заключенных. Так что узники предоставлены самим себе. Каждый разбирайся сам в обстановке, сам находи и сам выбирай друзей.
Что касается друзей, то я уже выбрал их — Яков Никифоров и Валентин Логунов.
С Яковом мы познакомились в последнем лагере военнопленных. Таких людей сразу замечаешь. Темноволосый, с большими усами, подвижный, острослов и весельчак, он всегда собирал вокруг себя людей, небольшим, но приятным баском пел советские песни, был неистощим на анекдоты. До войны он работал в цирке, был музыкальным эксцентриком. В его быстрых, ловких руках любой предмет, даже палка, полено начинают звучать знакомыми мелодиями. Он так же, как и я, попал в штрафной барак за антифашистскую агитацию. Там нас было пятеро — еще двое молодых моряков и пехотный капитан. Так всех пятерых нас привезли в тюрьму Хильдесгайма, потом в Галле. Так впятером, слившись с другой группой, мы приехали и в Бухенвальд. Морячки и капитан в первые же дни прибились к другим компаниям и как-то потерялись из вида, а Яков держался рядом со мной. Только из Якова Никифорова он превратился в Якова Гофмана, Как сняли с него в Бухенвальде пышную шевелюру и усы, так всем стало ясно, что за Никифорова ему трудно сойти. А евреям в Бухенвальде особенно трудно. На наших глазах в бане корчился в смертной агонии пристреленный еврейский юноша. Якова нам удалось тогда затолкать в кучу между собой и провести в душевую.
Логунов прибыл в Бухенвальд тоже вместе с нами, но сошлись мы только в карантинном лагере. Мне он сразу понравился: невысок, но ладен, энергичен, решителен, глаза большие, непримиримые, непокорные. Он намного моложе меня, ему еще нет и тридцати, а для меня он товарищ. Еще в машине я приметил его: он был скован цепью по рукам с другим заключенным по фамилии Иванов. Только самых опасных преступников, отъявленных бегунов эсэсовцы сковывали при перевозках. Он таким и был, старший лейтенант Валентин Васильевич Логунов. Наши места на нарах рядом, и по вечерам Валентин рассказывает мне и Якову свои злоключения. И я начинаю понимать: редких качеств человек попался нам в товарищи.
Того, что ему довелось пережить, хватило бы на десятерых. А он жив, неиссякаем в своей жизнерадостности и упрямстве и нас заражает своей неистовостью. Смотрю я на него и горжусь: каких людей воспитала Красная Армия, и я к этому немножко причастен! Рассказы его нескончаемы, говорит он красочно, образно, и я не перестаю удивляться, как он только помнит все. Да и то сказать, трудно забыть, если столько плетей и палок прошлось по твоему телу…
Помнит Валентин черный силуэт взорванного моста над тихой речкой и на нем черные фигурки — это гитлеровцы перебираются на наш берег. Стучит пулемет в руках Логунова, и черные фигурки валятся с моста. Тогда разрывы мин встают перед его окопом, и снова по искореженным фермам моста перебираются черные фигурки. И снова бьется пулемет в его руках. Каково же было его отчаяние, когда он очнулся в окопе полузасыпанный, оглохший, беспомощный и понял: от немцев не убежать, вот они — рядом…
Но из лагеря в городе Луга можно убежать, и можно пройти эти нескончаемые леса и болота, и можно убедиться, что не один ты хочешь бить фашистов. Недолго существовал партизанский отряд Николая Селиванова, гитлеровцы загнали его в леса и уничтожили. Осталось только семеро бойцов, и Логунов в их числе. Мала банька на лесной опушке, а ощетинилась — не подступишься. Мнутся фашисты, не знают, как выкурить партизан. Только огонь, охвативший баньку, заставил их замолчать. Вот они — почти неживые. И вымещая злобу, бьют их гитлеровцы, бьют, топчут сапогами, колют штыками, а потом привозят в лагерь пятерых: нате, делайте, что хотите… День идет, другой, третий — темно в карцере, болит, ноет тело. Но все-таки можно сесть. А раз можно сесть — то, пожалуй, можно и встать. Ноги держат. Это удивительно, конечно, но ноги держат. Шаг, другой, «Братцы, они думают, что мы кончены, а мы…». Трое бегут из карцера. В многотысячном муравейнике лагеря обязательно найдется кто-нибудь, чтоб спрятать, подлечить, подкормить.
Это называется товарищество.
Четверо пробираются по ночам глухими дорогами от деревни к деревне. За их плечами остался лагерь и пылающий склад с боеприпасами. Осторожно, товарищи! Но как не доверяться людям, от них принимаешь кусок хлеба. Но от них получаешь… — и пулю. «Неужели не выдержу?!» — думал Валентин на пятый день побоев, валяясь на грязной соломе в чужом сарае. Выдержал! Ничего, что снова лагерь. И еще выдержим! И убежим! Надо только держаться вместе, группой. Не может быть, чтоб сорвалось. Все продумано.
Но сорвалось…
Стучат колеса под полом вагона, стучат… Все дальше на запад катит паровоз. А если навалиться всем и вышибить тяжелые двери? Куда там, вон эти
— перебежчики — подняли визг. Взвилась ракета, заскрежетали тормоза, и началось… Несколько трупов скатилось с насыпи.
Режица. Лагерь. Но и в этом лагере свои ребята. «Неужели погибать здесь? Попробуем все-таки не погибнуть». Сущим пустяком показались боли от пинков и побоев, принятых раньше. Вот эта боль… Твои руки отрываются от тела и ты летишь в пустоту… Но нет пустоты, это ты висишь с вывернутыми руками, плывет, качается перед глазами земля…
И снова стучат колеса, и название станции уже немецкое — Якобшталь. А в лагере, говорят, 34 тысячи пленных. Впрочем, немного понадобилось времени, чтобы тридцати тысяч не стало. Бродят между пленными агенты РОА, говорят: «Москва пала, правительство разбежалось, терять больше нечего, здесь с голоду подохнете, записывайтесь в армию генерала Власова». Как бы не так! Все чаще в уборных находят трупы вербовщиков.
Туда им и дорога!
Лагерь 4-Б. Бумажная фабрика в городе Требсене. Ага! Здесь есть цех, производящий взрывчатку. Ну что же, его не будет!.. И его не стало. Но ночные переходы по Германии опасны, очень опасны. Как ни осторожен, а уберечься трудно… И опять допросы, побои, карцер. А потом сельскохозяйственные работы под местечком Добренец. Это не самое плохое. Подкормиться здесь можно наверняка. И бежать отсюда легче. Бежать, непременно бежать. В который раз! И откуда только берутся силы? Но рядом надежный товарищ, такой же одержимый, и имя его внушает какую-то особую уверенность — Иван Иванов.
За две недели прошли Германию, Чехословакию, а в Польше не повезло — схватили сонных в водопроводной будке на дне оврага.
Дальше все перемешалось в хаотичном калейдоскопе: допросы, этапы, тюрьма, лагерь беглецов в Хартемандорфе и еще побеги, и работа в команде по осушению болота, побег всей команды, скитания по дорогам Германии, облавы и, наконец, камера с черным крестом на двери. Отсюда уходят только на смерть…
Кажется, сделано все возможное, чтобы вернуться на родину. Ну, что можно еще предпринять? Что? Этот вопрос не дает покоя.
Но и на сей раз смерть обошла Валентина Логунова. Вот живучий оказался, черт! Вместе с Иваном Ивановым он превратился из пленного в политзаключенного и был перевезен в гестапо города Хемнице. Может, лучше смерть, чем такие страдания! Стиснул зубы, идя на допрос, хотел не кричать. И кричал… Фашистские изверги хотели признания, что он агент Коминтерна. «Агент Коминтерна, — шептал он, валяясь после допроса на мокром цементном полу. — Конечно агент Коминтерна, раз советский офицер, раз ненавижу вас, как…»
Через месяц в городской тюрьме Хемнице раздышался. Но тут уж, кажется, начинаются просто легенды. Можно ли убежать с пятого этажа тюрьмы гестапо по связанным одеялам? Можно. И прямо на улицу перед входом в главное управление полицей-президиума? И убежал бы, ,если бы один из заключенных не дал знать дежурному, Не спасут ни сады, ни дворы, ни чердаки, если твой товарищ предаст тебя. Не убежишь, когда сзади гонятся мотоциклы, автомобили, ищейки…
И снова замелькали в глазах тюремные камеры в Галле, в Лейпциге, в Веймаре, бесстрастные лица гестаповцев, железнодорожные вагоны, тюремные машины…
— Вот и добегался, — шутит Яков. — Отсюда не убежишь, разве только через трубу крематория…
Валентин смотрит мрачно, но отвечает, упрямо набычившись:
— Ну, это мы еще посмотрим!
А чего смотреть, когда сзади и спереди на куртке Валентина нацеплен флюгпункт — белый круг с блюдце величиной с красным кружком посередине. Это означает, что Валентин — особенно опасный беглец и стрелять в него может любой солдат охраны по любому поводу. И ждут его в лагере самые тяжелые работы…
Я приглядываюсь к Валентину и Якову и думаю: хорошие ребята! Сердцем верю: хорошие ребята. Вот на таких и стоит Советская власть, вот на таких и армия выстояла! Они еще и здесь себя покажут! Правда, говорят, из Бухенвальда еще никто не убегал…
Ну, да ведь сейчас речь не о побеге.
Сегодня ребята мрачны, и чтобы расшевелить их, я размышляю вслух:
— Да, труба дымит и дымит. Человеческие души вылетают в небо. Отмучились…
Мы сидим в стороне от барака на штабеле досок, привезенных для какого-то ремонта. Греет прощальное октябрьское солнышко, бродят в вышине ватные облака. Труба крематория распустила по небу свой черный хвост. Здесь тихо. Лишь изредка простучат по булыжнику деревянные колодки заключенного, долетят чьи-то неяркие приглушенные голоса.
— Отмучились, — говорю я. — Вот так же и мы скоро взлетим на воздух…
Логунов нетерпеливо дернулся:
— Многие живут здесь по нескольку лет.
— То многие! Немцы, французы, чехи. Им, слышно, посылки приходят из Красного Креста. Вот они и живут. А наши с баланды, как мухи, падают.
— Все равно, если с умом жить, — упрямится Валентин, — можно себя сохранить…
Вот, вот, я и хочу, чтобы он это сказал. С умом жить! Что это значит для нас? Угождать эсэсовцам? Чудовищная мысль! Подслуживаться какому-нибудь зеленому бандиту и вместе с ним мучить своего брата-заключенного за лишний черпак баланды? Это тоже не для нас.
Как же быть?
— Как же это ты думаешь «с умом жить»? — спрашиваю я Валентина.
— А так — с политическими надо связь держать. Все, у кого красный винкель, должны быть вместе. Что говорил Ганс? Политические друг за друга стоят против зеленых и против эсэсовцев…
Я думал, конечно, так же, но кроме Ганса, который редко заходил к нам на блок, у меня ни с кем не было связи. Кроме того, мне казалось, что излишняя поспешность может просто погубить нас. Надо знать, на кого можно положиться, кому можно довериться.
— Будем думать, ребята, как нам быть, — говорю я. — Наша первая задача изучить жизнь Бухенвальда, А она, эта жизнь, сложна, сами видите, и мы в ней еще всего не понимаем. А потом в карантине одна жизнь, а вот перевезут в большой лагерь, погонят на работы, может, все будет по-другому.
— Иван Иванович, но нам обязательно надо держаться вместе втроем, обеспокоенно вставляет Яков. — Надо попасть в один блок и на одну работу. Где трое, там и еще свои найдутся. Помните тот случай в Галльской тюрьме? Все тогда поднялись…
При этих словах я не мог не улыбнуться: еще бы мне не помнить этот случай!
Это было в пересыльной каторжной тюрьме города Галле. Меня, Якова и кого-то еще втолкнули в большую общую камеру. Около двери сидели и стояли более двадцати заключенных. Тут находились люди в добротных, но помятых костюмах и шляпах и оборванцы, вроде нас. Камера почему-то была перегорожена скамейками. Причем в первой ее половине, у дверей, оставалось такое маленькое пространство, что даже сидеть на полу всем сразу было невозможно. Другая, большая часть камеры, была почти пуста. В ней ней свободно разгуливали, дымя сигаретами и громко разговаривая, человек пятнадцать: все
— сильные, крепкие, и все — в красных штанах.
«Вот так дело, —думал я, —и в тюрьме есть какое-то разделение».
Рядом тихонько разговаривали русский и поляк, Русский старался говорить по-польски, а поляк — по-русски, и оба помогали себе жестами и мимикой. Я понял, они возмущаются порядками в тюрьме, и подлил масла в огонь:
— А что это, братцы, здесь так тесно, а там красноштанные свободно разгуливают?
Поляк так и встрепенулся:
— О русский, о том не говори. Это — немецкие бандиты. Они есть reich deutsche — государственные немцы. У них права и в тюрьме. С ними говорить и спорить нельзя — убьют. Им все можно…
Покачал я головой, посидел в молчании, а потом опять говорю:
— Давайте-ка, товарищи, потесним их. Скамейки отбросим и займем всю комнату.
Смотрю, некоторые придвинулись ко мне. И Яков здесь же. Начались переговоры на разных языках: на русском, чешском, польском, сербском. Ко мне протиснулся могучего сложения чех.
— Ты верно сказал. Пойдем на драку. Ты начинай, а мы будем с тобой.
Я поднялся с пола, почувствовал, что за моей спиной встали обозленные, готовые на все люди: Крикнул:
— Убрать! — и пнул ногой одну из скамеек.
Что было потом — не все помню. Поднялся крик, в воздух поднялись здоровенные кулаки, полетели скамейки, замелькали разъяренные лица. От ударов по голове и «под ложечку» я первым пал в этой кулачной битве и был завален «павшими».
Трудно сказать, кому досталось в драке больше, но скамьи были убраны, камера не перегораживалась. Победителей потом избивали тюремные надзиратели, но мы посматривали друг на друга торжествующе…
Тогда я первый раз принимал участие в драке с бандитами и с тех пор знал, что произвол уголовников можно ограничить, если подняться против них решительно и дружно. Надо сказать, что меня как зачинщика никто тогда не выдал…
Мы с Яковом, смеясь, вспоминали подробности. Валентин тоже смеялся, а потом сказал очень серьезно и строго:
— Учтите, Иван Иванович, с вами я на все пойду. На любое дело!..
А Яков добавил:
— Я тоже, Иван Иванович, как тогда в Галле…
Глава 3. Ищи человека!
— Зайди ко мне, Иван, нужно поговорить, — сказал по-русски блоковый.
Когда зашел к нему в закуток за одеялом, он сообщил:
— Завтра ваша партия будет переведена в Большой лагерь. Там погонят на работу. От охранников милостей не ждите. Могут и убить, будто при попытке к бегству. А такие наказания, как порка на «козле» или подвешивание за связанные руки или ноги — это дело обычное. Ты этого режима не выдержишь. Мы говорили с Гансом и решили: ты в Большой лагерь не пойдешь, будешь жить здесь, будто еще не прошел карантина.
Это для меня неожиданно. На блоке уже несколько дней только и говорили о переводе в Большой лагерь. Яков, Валентин и я уговорились, что сделаем все возможное, чтобы быть вместе. Я призадумался: как же поступить?
— А что будет с тобой, если охрана обнаружит, что я у тебя пребываю? — осторожно спрашиваю старосту.
Блоковый махнул рукой:
— Будем надеяться, что этого не случится. Здесь у меня везде свои люди, они не выдадут. В случае чего предупредят…
— Но ведь блокфюрер может просто заприметить меня и дознаться, и тогда тебе капут.
Меня удивил его беспечный тон:
— Блокфюрер бывает у нас не чаще, чем два раза в сутки, да и то в барак не входит — боится заразы… А кроме того, здесь все рискуют, без этого и дня не проживешь.
Я начинаю все больше и больше понимать неписаные законы Бухенвальда. Наверное, сам на его месте так же бы поступил, но его предложение принять никак не могу.
— Спасибо за заботу, — говорю, — я пойду со всеми в Большой лагерь. Не хочу держать тебя под угрозой, а главное — со мной товарищи. Мы должны быть вместе. Да и там, в Большом лагере, наверное, найду знакомых или обзаведусь новыми. Пойми, не могу остаться…
Блоковый долго, удивленно смотрел на меня, потом раздумчиво проговорил:
— Я, наверное, понимаю тебя, Иван. Нельзя думать только о собственной шкуре. Иди в Большой лагерь. Несколько человек я могу направить в 41-й блок, там старостой Вальтер, хороший человек, коммунист. Ты будешь у него…
Мне нужно благодарить его за такую заботу и покровительство, а я стою, переминаюсь. Как попросить за Якова и Валентина, чтобы их тоже направили в 41-й блок. Староста словно догадался, чего я хочу, говорит:
— Больше ничего, Иван, не могу сделать. К Вальтеру пойдут самые слабые.
Утром лагершутц — полицейский из заключенных — привел меня и еще нескольких полосатиков к двухэтажному кирпичному зданию. Это и есть 41-й блок. Смотрю, у входа стоит молодой парень с красным винкелем, очевидно, дневальный, штубендист. Говорит по-русски. На вид плотный, сильный, но никаких пинков и зуботычин. Ведет в барак, объясняет:
— Здесь умывальник, в рабочее время запирается. Тут уборная, открыта круглые сутки. Тут спать будете, — показал места на трехъярусных нарах. — Днем в спальню входить нельзя. — Открывает дверь в большую комнату, заставленную столами и скамейками. Садитесь и ждите конца рабочего дня.
Сидим, посматриваем по сторонам. С краю стола примостился человек. Лицо сухое, подвижное, глаза колючие, так и просверливают каждого. Замечаю, останавливаются на мне.
Снова подходит штубендист (я уже знаю, что зовут его Ленька, а точнее Алексей Крохин), наклоняется ко мне, кивает головой на человека в углу:
— Это — наш блоковый, Вальтер Эберхардт. Он просит передать вам эти деньги.
Ленька подает мне свернутые в комочек немецкие марки.
— Что ты? — говорю. — Зачем мне деньги?
— Тут есть ларек, кантина. В нем можно купить суп, а иногда табак.
Я упорствую:
— Не возьму. Верни Деньги! Что за подачка.
Ленька уговаривает:
— Вальтера нельзя обижать!
Еще несколько дней назад каждый немец был мой враг. Но в Бухенвальде есть и другие немцы Ганс, блоковый из карантина и этот Вальтер… Вот он наблюдает за нами, укоризненно качает головой, что-то говорит Леньке негромко и показывает рукой на выход. Ленька выходит, но минут через десять возвращается с миской горчичного супа. Ну, от супа отказаться я не могу! Мне неудобно есть одному, но я не знаю, как разделить миску супа на несколько человек. Ложка дерет мне рот. Вальтер смотрит на меня из-под крутого лба, и глаза его теплеют. Хлебаю суп, а сам думаю: «Я попал в руки каких-то тайных доброжелателей. Может быть, и жив до сих пор только потому, что они опекают меня. Но почему мне достались их милости? Потому что я коммунист? Но среди нас немало коммунистов. Может, потому, что я не скрываю ни звания, ни принадлежности к партии большевиков? Может потому, что я здесь старше многих? Но чем я могу быть им полезен? Что могу для них сделать? Как отблагодарю? Я же совсем больной, обессиленный старик… Ну, может, не совсем старик, но почти доходяга. Это слово я уже знаю. Доходяга — это который „доходит“, еще день, неделю, месяц и капут.
Спрашиваю Леньку, почему Вальтер так заботится обо мне. Ленька нагнулся к самому моему уху шепчет:
— Приходил Ганс, предупредил, что прибудет подполковник Красной Армии, большевистский агитатор. Это — хороший пропуск. Будьте уверены, товарищ подполковник, они сделают все, чтобы вас сохранить.
Я смотрю на Вальтера, благодарно киваю ему головой. Он понимает мой взгляд, мягко, как-то застенчиво улыбается…
Ленька успел посвятить меня в некоторые подробности жизни Вальтера. Ему тридцать восемь лет, это он только выглядит старым, потому что с 1934 года мотается по тюрьмам и лагерям. В Бухенвальде старожил, прибыл вместе с первыми партиями немецких коммунистов, и номер у него только четырехзначный
— 1636. Строил лагерь, был кочегаром. Под его присмотром работали старые и больные евреи, и он укрывал их от эсэсовцев. У него много друзей среди советских военнопленных. Они благодарны ему за помощь:
— Вальтер — человек что надо! — закончил Ленька. — Ваше счастье, что попали к нему.
Я киваю согласно: конечно счастье.
А на утро начинается каторга.
Барак поднялся до рассвета. Пока стоим в очередь к умывальнику, Ленька хозяйничает за столом, режет аккуратненько буханки хлеба на ровные порции — и раскладывает их по столам. Рядом с кусочками хлеба уже стоят алюминиевые миски с темной жидкостью. Это-эрзац-кофе. Он разлит справедливо, в каждой миске один черпак и немного гущи. Гуща — это размолотые зерна ячменя, значит, тоже пища. Конечно, для наших отощавших желудков этот завтрак что дождинка для моря…
Сигнал на построение.
На аппельплаце многие десятки тысяч полосатых голов. Полосатых, потому что наши шапки — митцены — тоже полосатые. Где среди этих тысяч Яков и Валентин, не знаю. Стоим по блокам. В рядах по десять человек — так удобнее считать. А сзади нас трупы. Это те, кто умер или убит за ночь. Они тоже проходят проверку. Учет строгий!
Отсюда каждое утро лагерь расходится по работам.
После поверки начинается распределение по рабочим командам. К нашей колонне подошел человек с зеленым винкелем на груди и с белой повязкой на рукаве. На повязке черное слово «капо» — это значит распорядитель работ.
— В пистолетный цех «Густлов-верке» нужен один рабочий. Пойдешь? — ткнул он в мою сторону палкой.
Пойти на военный завод?! Делать пистолеты для фашистов?!
— Нет! Нет! — я даже руки поднял, намереваясь защищаться, если он будет настаивать.
— Почему? — спросил капо.
— Я стар и слаб, не выдержу.
Капо усмехнулся:
— Ну, смотри, в штайнбрух угодишь.
Что такое штайнбрух, я не знаю. Но только не на военный завод. Это мне кажется предательством.
Только потом я узнаю, как ошибочно было мое представление о работе на военном заводе Бухенвальда…
Я в команде, которая в километре от лагеря, недалеко от городка эсэсовской охраны, роет канализационную траншею. Она так глубока, что человек не может выбрасывать землю со дна на поверхность. Поэтому выстроен промежуточный настил из досок. Один подает землю на настил, другой выбрасывает с досок на поверхность. Я работаю на дне. Сюда натекла вода. Обувь — долбленые из дерева колодки — мокнет. Ноги зябнут. Вязкая глина липнет к лопате. Чтобы сбросить ее, нужно постучать лопатой о настил. С черенка лопаты в рукав стекает грязная вода. С настила тоже капает за ворот, на голову. Откуда-то сверху летят комья земли и слышится хохот. Это «развлекаются» эсэсовцы — наша охрана.
В паре со мной работает высокий и страшно тощий заключенный. Он американский журналист, схваченный немцами в Норвегии по подозрению в шпионаже. Зовут его Джон. Он здесь уже давно. Ну и несуразный же этот Джон! Глина срывается с его лопаты, тяжелые ошметки валятся на меня, если я не успеваю отскочить. Джон смотрит виновато, что-то лопочет по-своему, а я ничего не понимаю. Изучал когда-то английский, но давно и только по книгам.
Узнав, что я русский, Джон оживился и все повторял:
— Russian! Russian! Good! Good!
И тут же стал учить некоторым хитростям заключенных. Когда эсэсовцы-надсмотрщики отходили, он давал мне знак: away. Значит, можно несколько минут постоять, опершись на лопату. Когда он приглушенно выкрикивал «go», надо было хвататься за лопату и старательно делать вид, что ты работаешь, не давая себе передышки. Джону наверху было хорошо видно, когда охранники приближались, когда уходили к другому концу длинной траншеи. Его предупреждения передавались вниз на разных языках, и сразу же десятки заключенных замедляли свои движения. Так выкраивались минуты для отдыха. «Go» — дохнет Джон, и ты налегай на лопату, не то тяжелая палка капо пригвоздит тебя к земле, даже если ты на дне траншеи.
В траншее по щиколотку в грязи протянулся один день, другой, третий…
Серенький дождливый вечер. Зябнется, голова кружится от усталости и голода. А поверка затянулась до бесконечности. Уже несколько раз к нашему строю подходил блокфюрер в сопровождении Вальтера Эберхардта, считал и пересчитывал. Ноги подгибаются, но стараешься стоять твердо, смотреть прямо в затылок переднему. Строй должен быть безукоризненным, а гребешки по середине головы должны составлять одну прямую. Горе тебе, если отклонишься хоть на сантиметр. Блокфюрер выхватит из рядов и будет бить по голове палкой. На этих днях за неточность поплатился один парень: блокфюрер так стукнул его по лицу, что выбил глаз.
— Eia, zWei, dreil.. —тыча палкой, блокфюрер в третий раз считает ряды и отмечает на дощечке количество.
Видно, оно сходится с данными, которые подает ему Вальтер. Блокфюрер отходит к воротам, чтобы отдать рапорт. Шесть тысяч вот таких откормленных молодчиков охраняют нас, пересчитывают два раза в сутки, водят на работу и с работы.
…Третий час мы стоим на аппельплаце и мокнем под дождем, а общий счет, видимо, все не сходится. Кого-то потеряли. Может, забыли отметить умершего, может, забыли вписать прибывшего. Хотя это почти невероятно, как невероятно предположить, что кто-то убежал…
Наконец, в громкоговорителе, установленном на башне центральных ворот, прохрипела команда разойтись. Лагерный оркестр — прекрасный оркестр из лучших музыкантов Европы, гордость Бухенвальда — заиграл бравурный марш, и длинные вереницы узников потекли с аппельплаца к блокам. Хочется скорей в тепло, к своей миске брюквенной баланды, а ноги не идут. Но как мне ни трудно, а вот этому полосатику еще хуже. Хромает, нога обмотана тряпками. Видно, что каждый шаг приносит ему страданье. На спине его белеет в сумерках флюгпункт. Значит, штрафник. Что-то знакомое — в развороте ли плеч, в посадке ли головы-привлекает мое внимание. Нагоняю, заглядываю в лицо. Валентин? Нет, не он, вместо лица торчат только острые скулы.
— Иван Иванович, вы?
— Все-таки ты, Валентин? . — Я.
— Что с тобой?
На худой шее его дернулся кадык, проталкивая тяжелый ком.
— Штейнбрух!
Штейнбрух? Все говорят, что это — самое страшное место в Бухенвальде.
— Где ты живешь?
— На 41-м. Флигель А.
— На 41-м? Как же мы не встретились?
— Нас с Яковом перевели через несколько дней. Я не знал, что вы на 41-м.
— А где Яков?
— Он на 44-м.
— Боже мой, здесь можно жить рядом и потерять друг друга!
Отогревшись в бараке, поудобнее устроив больную ногу, Валентин рассказывает мне:
— Штеййбрух — это за казармами эсэсовцев. Глубокая известковая яма под скалой. —Там paбoтают штрафники. Камень надо отколоть, погрузить на вагонетки, вывезти наверх и там вывалить. У меня хорошая работа-я нагружаю вагонетки. А вот «поющим лошадям» совсем плохо.
— Поющим лошадям?
— Вы не слышали о поющих лошадях? Это те, которые вывозят камень. Они перекидывают через плечи тяжелые цепи и тянут вверх по рельсам вагонетки с камнями. И при этом поют. Им нельзя не петь — забьют насмерть, эсэсовцы, как собаки, следят за каждым нашим шагом, ни на минуту не разогнешь спину.
— Что у тебя с ногой? — спрашиваю я.
— Это пройдет. Я помог одному чеху. Молодчики из СС веселились на горе и бросили в яму бутылку. Она угодила в голову одному чеху. Ну, осколки, тфовь… А я перевязал. На меня налетел форарбайтер, бригадир из зеленых, и вышиб из рук большой камень. Вот камнем мне и придавило ногу…
— Как же ты теперь будешь работать?
— Не знаю. Может, за ночь полегче станет. Вы-то как, Иван Иванович?
Что мне рассказывать? Теперь я понимаю — моя работа не самая тяжелая. Можно потерпеть. Копай потихоньку…
К нам подошел Ленька Крохин и, осторожно оглядываясь, достал из-за пазухи сверток, подал Валентину:
— Чехи велели передать.
Валентин смотрел на Леньку удивленно.
— Ну, что смотришь? Раз дали, значит есть за что. Бери и пользуйся. А завтра утром велели тебе в лазарет наведаться. Может, освобождение получишь. Вот так-то! — Ленька заговорщически улыбнулся. Приятель? — кивнув в сторону Валентина, спросил меня.
— Приятель. Приехали вместе.
— Ну, ничего, живите…
И отошел.
Минуту мы сидели молча. Потом Валентин развернул сверток. В нем оказались сигареты, носки, теплый свитер, кусок настоящего копченого сала. Для Бухенвальда — это царский подарок…
Валентин повеселел:
— Ничего, Иван Иванович, не пропадем, как видно. Я уже здесь нашел кое-кого из Хартсмандорфа. Отчаянные ребята…
Хартсмандорф, как рассказывал Валентин, — это лагерь для беглецов, пойманных на дорогах Германии. Сюда свозили их для выяснения личности и наказания, отсюда развозили по разным лагерям и штрафным командам. Оттуда они снова разбегались и снова встречались в Хартсмандорфе. Иногда по нескольку раз. Конечно, на таких парней можно положиться…
— Ну, что ж, Валентин, — говорю, — пока живы, будем жить… Теперь не потеряемся. А ты познакомь меня со своими ребятами. Ладно?
Но на следующий день Валентин снова пропал с моих глаз — и надолго — его положили в лазарет…
…Мы работаем вместе с Джоном уже недели две. Постепенно приноровились друг к Другу, наши движения стали слаженнее и расчетливее. Мы уже обмениваемся простыми фразами и, помогая мимикой и руками, неплохо понимаем Друг Друга. Чем я понравился Джону — понять не могу, но наши взаимные симпатии могут быть началом дружбы. Я замечаю, что он вообще жмется к русским, словно ища поддержки. Но чем мы можем ему помочь? Самые голодные и обездоленные в лагере — это русские.
По вечерам возвращаемся в лагерь, едва переставляя ноги. Все, конечно, устают. Но я, кажется, где-то у последней черты. Джон подбадривает меня.
— Comrade Russion, do not fall, крепись. If you fall they'll kill you!
Я понимаю, он предупреждает: «только не падай, крепись, иначе они пристрелят тебя».
И я двигаю свои тяжелые, отекшие ноги и выстаиваю поверку. Но уж помыться, вычистить одежду не могу. Кто-то подхватывает под руки, помогает дойти до умывальника, моет грязные колодки.
…Сегодня у меня страшный день. Даже не думал. что будет так тяжело. Джон не вышел на работу. До перерыва я работал с каким-то другим заключенным, а потом узнал, что этой ночью Джон умер.
Не помню, как закончился рабочий день, не помню, как доплелся до лагеря, как простоял поверку. Еще до отбоя лег на свои нары и не вставал. Кто-то подходил, смотрел на меня долго, но видя, что мне плохо, оставил в покое.
Лежу… Слез нет… Только давит тоска. И что, казалось бы, для меня этот Джон? Я даже фамилии его не знаю. Джон и Джон. Не знаю, откуда он родом, что с ним произошло. Ничего не знаю. Вижу только его глаза в глубоких впадинах, светло-карие, добрые, мягкие, удивленные, какие-то по-детски беззащитные. Они подбадривали меня своим мягким светом и просили у меня поддержки. «Как же так, — думаю, жил человек среди многих тысяч подобных, работал, ел, а теперь от него осталось только имя, да и то в моей лишь памяти. Джон… Мой тезка, тоже Иван. Сегодня его номер уже вычеркнут из картотеки, и останки, вероятно, уже сгорели в печи крематория и рассеялись над горой Эттерсберг. И даже я почти ничего не смогу рассказать об этом человеке, и никогда его американские друзья или родные ничего не узнают о нем. Был Джон — славный, милый человек, (так, наверное, думают о нем друзья), уехал во время войны в Норвегию, говорят, был арестован и пропал. Сгинул человек! А сколько таких безвестных, приходящих с огромными партиями, погибает!»
Ах, как мне сегодня плохо! Одиноко! Тоскливо! Хочетря кричать от тоски и ярости… Я теряю самообладание. Начинаю думать о том, о чем запрещаю себе думать: о жене, о сыновьях. Знаю, лучше гнать от себя эти мысли, потому что от них теряешь последние силы. Но сегодня не могу их прогнать.
Вера и мальчишки остались в Пушкине под Ленинградом.
Как нам было хорошо там всем вместе! Мы радовались, что окончилась наша кочевая жизнь. Я — преподаватель на артиллерийских курсах командного состава, старший сын кончает десятилетку, младший — тоже подрастает, и Вере теперь легче, У нас хорошая, удобная квартира… Это после бесчисленных комнат, которые мы снимали в разных концах страны, после бесконечных переездов с места на место с детьми, чемоданами, узлами, посудой и прочим домашним скарбом.
Все оборвалось…
Сообщение о нападении гитлеровской армии я получил где-то в дороге — был в служебной командировке. И сразу домой. На вокзале встретил старший сын:
— Папа, тебя ожидают в штабе. Есть телеграмма, сегодня же выезжать на фронт.
А часа через два я уже прощался со своими…
Где они теперь? Неужели остались в Пушкине и теперь живут под немцами? Этого не может быть! У них было время, чтобы уехать. Они могли уехать ко мне на родину в Костромскую область. Там мать с невесткой-вдовицей. Они приютят, конечно. А может быть, они уехали в Иркутск? Ведь Вера из Иркутска. И мать ее тоже жива.
И вдруг при воспоминании об Иркутске, о Вериной матери мне показалось, словно солнечный зайчик мелькнул где-то в полумраке унылых нар.
Ой, как давно это было! Двадцать лет назад! Мы были такие молодые! Я, тогда уже командир батальона, служу в Чите и приезжаю в Иркутск, где живет моя девушка. И эта моя девушка — росточком невеликая, тоненькая, взглядом ласковая, но решительная. Договорились мы пожениться, и мать не против, только настаивает: венчайтесь. Венчайтесь! Это что же, я, командир Красной Армии, буду перед попом стоять, свечу держать? Говорю: «Венчаться не пойду, а Веру заберу». Ушли из дома и прямехонько в загс. Вернулись только вечером. Мать опять заладила: в церковь! Мы ни в какую. Мать не разрешает мне остаться у них. Ничего не поделаешь, придется идти в гостиницу. И тут удача: налетела гроза. Сильная, яростная. «Ладно уж, — говорит теща, — куда пойдешь?» И Вере: «Постели на полу». Я полежал-полежал, глядя на грозовые сполохи за окном, а потом зову: «Вера! иди сюда!» Мать заохала, запричитала, но ушла из комнаты. А наутро мирно, как ни в чем не бывало, проводила нас обоих в Читу…
И вот уже двадцать лет минуло, Вера всегда была со мной: и в Чите, и в Сретенске, и опять в Чите, и в Орле, и наконец в Пушкине-словом, везде, куда я попадал по своим служебным назначениям. И все мои интересы, заботы, печали и радости были ее интересами, заботами, печалями, радостями. Мы нечасто говорили с ней о любви, нам как-то и в голову не приходило, что на десятом, пятнадцатом году супружества нужно еще говорить о чувствах, мы просто были необходимы друг другу…
Я произнес «в голову не приходило» и вдруг подумал: «А может, это только мне в голову не приходило? А Вере очень хотелось слышать эти слова, и она ждала десять, пятнадцать лет. Сухарь! Старый солдатский сапог! Неужели у тебя не было в душе этих слов? Ведь сейчас они есть! Видно, пока тебя не стукнуло несчастье, ты считал, что нежность постыдна? А теперь понял, да поздно!»
Что же все-таки она думает обо мне? Что ей сообщили? Пропал без вести? Захвачен в плен? Только бы не последнее! Пусть думает, что погиб, только ничего не знает о плене. Если мы еще увидимся, я сам расскажу обо всем. Она поймет, она знает, что я никогда ни перед кем не склонял голову. Терпел за это, но остался верен себе.
Она, наверное, не забыла, как в 1937 году я неожиданно слетел с должности начальника штаба артиллерии дивизии. Меня тогда вызвали из Монголии в Москву и спросили: — почему на собраниях и митингах не упоминаешь имя Сталина? Я ответил, что говорю красноармейцам о задачах службы, об их долге, а о товарище Сталине много пишут и говорят люди знающие. Что я могу нового сказать? Ну вот, и поехал я в Орел на должность помощника командира полка. Вера тогда ни в чем не упрекнула меня…
Так вот я и не хочу, чтобы Вера и дети от других узнали, что я в плену. Мало ли что приплетут к этому! Я сам должен все рассказать.
Полно, Иван: «сам рассказать». Едва ли ты уже сумеешь это сделать. Еще день, два, ну максимум три, и вслед за Джоном отправишься в крематорий. Если, конечно, не произойдет какого-нибудь чуда в твоей жизни! Если не придут тебе на помощь.
Надо искать людей! Людей, с которыми бухенвальдская каторга не будет такой безнадежной.
Только где они? Как их найти?
Глава 4. У Генриха Зудерланда
Наступила зима.
Бухенвальд часто накрывался густым туманом, и тогда зловонный дым крематория растекался по лагерю, ежесекундно напоминая, что ожидает каждого из нас.
А я все еще держусь! Давно бы мне взвиться дымом в небо Тюрингии, если бы не чех Иван, помощник штубендиста Леньки. Он совсем молод и ему каждую неделю родные присылают большую круглую буханку хлеба. Он делит ее на семь дней, а свой лагерный паек отдает слабым. Меня при этом Иван никогда не забывает — хотя у меня с ним большие идейные расхождения, и мы часто спорим. Иван-студент, учился в Праге на инженера. Он считает, что если после войны у власти в Чехословакии снова встанут левые социал-демократы, то инженерам туго придется, они не смогут заработать, сколько хотят. Мне чужда эта страсть к наживе, никогда я этим не болел и никогда не имел много денег. А еще мы много толкуем о математике, спорим о теории вероятности. Да мало ли еще о чем! Я — старый артиллерист, он — почти инженер, много общего у нас и в знаниях, и в склонностях.
Однако несмотря на поддержку Ивана, мне становится все хуже и хуже, тяжелая работа вконец доматывает меня.
И тогда меня вызывает к себе Вальтер Эберхардт. Переводчиком у него Ленька, хотя Вальтер и сам немного говорит по-русски. .
— Тебе, Иван, на работу больше ходить нельзя. Еще день-два и капут. Завтра утром после поверки возвращайся на блок. Пойдем с тобой к Генриху. Может, он что придумает?
— Кто такой Генрих?
— Узнаешь… В общем один политический. Работает в ревире, в процедурном кабинете.
В просторной комнате лагерной больницы, уставленной длинными скамейками, никого нет. Вальтер делает мне знак, чтобы я подождал, и скрывается за дверью в соседнее помещение. Присаживаюсь на скамью. Жду.
В комнату входит молодой парень. У него на куртке красный винкель. Я смотрю на него с полным доверием. А он вдруг, окинув меня взглядом, заорал:
— Всякая дрянь ходит тут в неположенное время! А я убирать должен, да?
На меня посыпался град отборных ругательств. Это бы еще ничего! Этого я довольно наслышался по лагерям! Но парень-уборщик подходит ко мне, берет за воротник и, распахивая наружную дверь, пинком вышвыривает на улицу. Это настолько неожиданно, что я не успеваю не только что-либо объяснить, но даже ухватиться за косяк или скамейку.
Чьи-то руки подхватывают меня на лету, и я оказываюсь в объятиях поднимающегося на крылечко человека. Он высок, строен и красив. Вместо винкеля у него на куртке знаки SU (Советский Союз). Такие знаки носили военнопленные, которые тоже жили в Бухенвальде и работали на военных заводах. — Кто вас так? — участливо спросил он, ставя меня на ноги. Я стою перед ним, глотаю воздух, а выговорить ничего не могу: как ватой, заложило горло и душит… Человек со знаком SU ждет. Собираюсь с силами:
— Я этого парня не знаю. Здесь впервые. Меня привел блоковый и велел подождать… Ну и ну, здорово фашисты поработали над воспитанием этого молодчика!
— Вы военнопленный? Офицер?
— Да.
— Будем знакомы. Старший лейтенант Советской Армии. Зовут Николаем.
— Подполковник Смирнов.
Новый знакомый внимательно смотрит на меня:
— Вот как! Пойдемте. Сейчас расправимся с этим Жоркой.
У Жорки смущенный вид. Он не ожидал, что появится свидетель. По всему видно, что Николая он хорошо знает, и сейчас отступает к стенке под его тяжелым взглядом.
— Слыхал, что за тобой такие штучки водятся, да, признаться, не верил. Ну, теперь получай! — с этими словами Николай влепляет Жорке здоровенную пощечину. Тот даже не сопротивляется.
Наверное, Николай еще бы угостил Жорку, но в этот момент вошли Вальтеров человек в очках — Генрих Зудерланд. Узнав от Николая, что произошло минуту назад, они качают головами. А парень стоит, опустив голову.
— Заходи ко мне, Иван, — Генрих показал на дверь, из которой они с Вальтером только что вышли.С Жоркой мы еще поговорим. У нас такие дела не поощряются. Если бьешь товарища-сам фашист. А теперь о тебе. Мои друзья просят помочь тебе. Что смогу-сделаю. Вот пока шонунг-освобождение от работы, — он протянул мне квадратный кусочек картона.
— Пять дней можешь не ходить на работу, но в рабочее время в лагере лучше не показываться. Эсэсовцы никогда шонунг не спрашивают, но если увидят не занятого работой человека, могут избить. Каждое утро после поверки приходи сюда. Дам работу по твоим силам. Кстати, познакомишься с хорошими людьми. Теперь пока посиди…
Генрих говорил по-русски с акцентом, но правильно. И весь он большой, головастый. На его лице были очки с неимоверно толстыми стеклами, временами, разговаривая, он снимал их, и тогда словно маска спадала с лица. Его близорукие глаза смотрели на человека внимательно и добро. Очень добро! И сразу располагали к себе. Генрих — австрийский еврей, но в лагере сходит за немца. Человек высокообразованный, многознающий, владеющий почти всеми европейскими языками. По профессии он — журналист. Принят в Коммунистическую партию здесь, в Бухенвальде. Полагерной должности Генрих — санитар, но фактически заведует всеми процедурами кожного отделения. Все это я узнал в первый же день.
В комнате за длинным столом собирается рабочая команда Генриха, человек шесть. Смотрю, среди них Валентин Логунов. Вот удача!
— Как ты, Валентин, — спрашиваю. — Дышишь?
— Теперь раздышался, — отвечает, — и вы раздышитесь, Иван Иванович. Здесь такие люди, такие люди… Вот увидите!
Вижу, он уже вполне освоился здесь. Генрих ему что-то наказывает, он уходит, приходит… Появляется несколько больших корзин, наполненных клубками стиранных бинтов. Наша. работа заключается в том, чтоб эти бинты расправлять и свертывать в аккуратные трубочки.
Руки делают, а голова свободна, язык тоже, но в комнате тишина, все молчат. Понемногу присматриваюсь. Все русские. Все истощены до последней степени. Изучающе посматриваем друг на друга. Скатываем бинты, молчим…
Мне, например, говорить совсем не хочется даже с Валентином. «Прием», который устроил Жорка, совсем расстроил меня. До сих пор не прошла обида и недоумение. Этого я уж совсем не понимаю! Как мог русский парень наорать на меня и так грубо вытолкать! Ведь я ему по возрасту в отцы гожусь? Конечно, в такой обстановке озвереть можно. Эсэсовцы стараются натравливать нас друг на друга. Методы их расправы тоже могут развратить кое-кого. Но все-таки, если человек уважает себя, если он воспитан в уважении к другим, он возненавидит эту грубость, постарается быть дальше от эсэсовских методов. Ведь это — методы врага! Нашего общего врага! Как же мог это позволить Жорка? Что же он
— совсем мерзавец?
Время от времени заходит Генрих. Он подтянут, аккуратен, в отутюженном полосатом костюме, весело поблескивает очками. Зайдет и начнет что-нибудь рассказывать по-русски. Он смотрит на наши застывшие онемевшие лица с беспокойством, пытается вовлечь в общую беседу.
— А знаете, что здесь было раньше? Здесь, на горе Эттерсберг?
Несколько пар глаз смотрят на него. Молчание.
— Ну так я вам расскажу..
И начинает рассказывать:
— О, Веймар известен всему миру. Здесь жили и творили художник Кранах Старший, композиторы Иоганн Себастьян Бах и Ференц Лист, поэты Иоганн Вольфганг Гете и Фридрих Шиллер. Сюда, под старые буки на склонах горы Эттерсберг, приезжало для отдыха веймарское общество. Здесь любил бывать Гете. Неподалеку отсюда, в замке Эттерсберг, Фридрих Шиллер закончил свою драму «Мария Стюарт». Сюда поднимался Гете на склоне своих лет, чтобы еще раз полюбоваться великолепием мира, вспомнить молодое счастливое время…
А в 1937 году здесь началось сооружение концентрационного лагеря для политических противников фашизма. Это было выгодно веймарским дельцам. Завод строительных материалов поставлял сюда свою продукцию, одна фирма взялась наладить автобусное сообщение, владельцы земельных наделов выгодно продали лес, а собственник каменоломни уступил свой участок. Все устроилось к взаимной выгоде. Лагерь назвали «Эттерсберг». Но тут возмутилась культурная община Веймара, потому что Эттерсберг связан с именем Гете. Ну что ж, Гиммлер решил: в этом можно уступить, и лагерю дали название «Бухенвальд». В июле 37-го сюда привезли первую группу заключенных из других лагерей, человек 300. Они должны были валить и корчевать деревья, строить казармы эсэсовцам, а себе — бараки и одиночные карцеры. По инструкции Гиммлера каждый строптивый, как и сейчас, попадал в карцер на хлеб и воду или получал 25 палок.
Много здесь костей поломано. Все строили голыми руками, техники никакой
— лом, лопата, кирка, носилки. Все камни, которыми вымощены плац и улицы, перенесены по-одному. Каждый заключенный после работы нес с собой в лагерь камень. А если его камень казался эсэсовцу недостаточно велик, ему доставалась еще и палка. Срубленные деревья переносили на своих плечах по двадцать-сорок человек. Камни из каменоломни поднимали на вагонетках так же, как и сейчас. Бревна, цемент, землю, кирпич возили на таких же повозках, какие и сейчас разъезжают по лагерю.
Первая зима была страшной, морозы доходили до —22ь. Никакой верхней одежды не было, шарфы, наушники запрещались. Кто ослушается — недосчитается зубов. В лазарет лучше не обращайся. Там хозяйничал эсэсовский палач Вайсенборн. Старые заключенные помнят такой случай. Огромная очередь двигалась на осмотр к Вайсенборну. «А у тебя что?» — рявкнул он на одного заключенного, стоявшего в расшнурованных ботинках. «Нога распухла, ходить не могу». «Я тебе покажу „ходить не могу“, жулик!"заорал Вайсенборн и приказал ему сесть на водосточную трубу одного барака. Заключенный так и замерз сидя.
Генрих оглядывает своих работников, видно, желая убедиться, что его рассказ произвел какое-то впечатление. Никто не поднял головы. Механически снуют руки: к корзинке с бинтами, к столу и снова к корзинке. Механически движутся пальцы: виток, еще виток, еще…
А Генрих продолжает дальше. Он упорно хочет вывести нас из оцепенения.
— Слушайте дальше. Вам надо знать, что здесь было до вас. От центральных ворот идет дорога — Карачовег. «Карачо!» — это по-итальянски «быстро». «Карачо!» — орали эсэсовцы на заключенных, мостивших дорогу. И кто работал там, еще и сейчас помнит, сколько крови, ударов, боли стоило это строительство. Военный завод «Густлов-верке» строился бешеными темпами. Каждый день уносили мертвых с места работы в лагерь…
И опять его внимательно слушают, но молчат…
Так и прошел весь рабочий день. Люди не доверяют друг другу, боятся выдать себя неосторожным словом. Но я все время помню слова Генриха: «познакомишься с хорошими людьми». Значит, здесь случайных людей нет. Значит, надо расшибить это недоверие. В Бухенвальде нельзя жить замкнутым одиночкой. Пропадешь!
На другой день я решаюсь разбить ледок молчания. И в этом мне помогают новый человек в команде Сергей Котов и мой обидчик Жорка…
Я рано пришел в процедурную, прямо после поверки, не заходя на блок. В комнате был один Жорка. Я сел у стола, спиной к нему. Он заговорил сам:
— Простите меня, Иван Иванович. Сам не знаю, как получилось. Мозги затуманились.
Не поворачиваясь к нему, бросаю зло и презрительно:
— Мозги твои не при чем. Чтоб оскорбить человека, ума совсем не надо. Можно избивать и мучить человека и даже находить в этом удовольствие.
— Так ведь это только фашисты…
— Вот ты у них и учишься. Многие тебя, оказывается, знают. Три дня назад, когда здесь ожидали отправки на транспорт, ты за что избил заключенного? За то, что он к печке подошел?
Я уже повернулся к нему и ждал ответа. Жорка мялся с ноги на ногу.
— Тебя здесь держат, чтоб ты мазь втирал чесоточным. А ты брезгуешь, их заставляешь это делать! А кто за тебя полы здесь моет? Тоже чесоточные. А ты подумал, что они приходят сюда после каторжной работы? Впрочем, что с тобой говорить?! Разве до тебя дойдет?!
Мне даже не хотелось говорить с ним, и я снова повернулся к нему спиной. Все-таки он прервал молчание:
— Как же так вы говорите, Иван Иванович — «не дойдет»? Уже дошло. Мне вчера здорово вправили мозги.
— Не знаю, как тебе вправили мозги, но одного ты все-таки не понимаешь: иной раз оскорбление для человека сильнее физической боли. Меня в лагерях часто избивали, но я знал: бьют враги — и ничего другого от них не ждал. А тут от своего пинок получил, да еще от такого молокососа, как ты. Никогда не пойму, как человек может стать таким. Наверное, и не воевал никогда и не знаешь, почем фунт лиха…
— Я воевал, а в Бухенвальд попал за побег из лагеря военнопленных…
Час от часу не легче: не поймешь, что делается с людьми. С отчаянья они, что ли, дуреют? У меня уже стала как-то пропадать к нему злость. Говорю примирительно:
— А вот ты сегодня возьми и расскажи нашей команде, как попал в Бухенвальд, а мы послушаем да посмотрим, чего ты стоишь…
Жорка оживился:
— Ладно, Иван Иванович, я приду, вы позовите, когда надо…
Собралась вся команда.
Снова, как вчера, мы старательно свертываем бинты. Передо мной за столом сидит новенький. Когда я работаю, вижу только пару узких костлявых рук, быстро и ловко расправляющих бинты, я едва успеваю свертывать их в трубочку. Если я поднимаю глаза, мой взгляд упирается в большие очки, за которыми почти не видно маленького тощего лица. За стеклами внимательные, немного грустные глаза. В одно мгновение, когда я задержался взглядом на его лице дольше обычного, глаза за стеклами расцвели лукавинкой, а губы растянулись в широкую добрую улыбку. Вполголоса, чтобы слышал только он, я спросил:
— Вы военнопленный?
Он ответил так же тихо:
— Да. Был политработником.
Заметив мою заинтересованность, вдруг так же тихо произнес:
— Не удивляйся моей откровенности, Иван Иванович, я тебя знаю.
Я все еще осторожен:
— Кто же тебе рассказал обо мне?
— Василий Азаров, наш блоковый и Генрих.
— С Василием Азаровым я действительно знаком, Генрих здесь, а твоего блокового я не знаю…
— Зато он тебя знает и довольно основательно. Наверное через немецких коммунистов. Так что будем знакомы, Иван Иванович. Я — Котов Сергей. Давно хотел с тобой познакомиться и, как видишь, все-таки добился этого.
— Очень рад, что приобрел знакомство еще с одним советским человеком. Так, значит, Василий Азаров говорил обо мне?
Странно у нас началось знакомство с Василием… Сидим мы как-то с Логуновым и Никифоровым на штабеле досок в малом лагере, мирно беседуем. А рядом с нами вертится какой-то заключенный, норовит вступить в разговор. Не нравится он нам: лицо холеное, сам упитанный, крепкий. Совсем не похож на нас — заморышей. Мои приятели не допускают его в разговор, подковыривают, уже готовы и руки в ход пустить. А он ничуть не обижается. Говорит, что всех нас знает. И рассказывает, за что я в Бухенвальд попал, перечисляет, сколько раз Валентин из плена убегал, и о Яшке все правильно говорит. Что такое? Откуда он взялся? Так мы и не стали с ним разговаривать, а он нет-нет да и подойдет к кому-нибудь из нас, спросит что-нибудь.
Значит, не напрасно он кружился около нас…
— Тебя вчера обидел Жорка, — продолжал Сергей. — Видишь, среди насесть и такие, которые позорят звание советского человека.
— Знаешь, Жорка, наверное, все-таки не такой. Не случайно он все же в Бухенвальд попал. Надо что-то понять в нем и воздействовать на него. Давай его позовем, пусть сам расскажет о себе.
И не дожидаясь согласия Котова, я крикнул Жорку. Он появился тут же.
— Вот я и товарищ Сергей просим, чтобы ты рассказал о себе, — сказал я громко, так, чтоб все слышали.
Работники подняли головы, в глазах появился интерес. Задвигались скамейки, корзины с бинтами были перетащены поближе к нам. А Жорка присел с краешку и начал рассказ.
Он рассказывал очень выразительно, волновался, вскрикивал, как будто все заново переживал. Я не сумею точно передать его рассказ со всеми его выражениями и интонациями, просто перескажу то, что врезалось в память.
Из лагеря военнопленных они убежали втроем: Жорка и двое его приятелей. Их в тот день вывели на прополку картофельного поля. Конвоировал пленных цивильный старик с винтовкой. Он, видимо, сам боялся молодых и сильных парней и время от времени грозил винтовкой и кричал: «Russische Schweine!» (Русские свиньи!) Но к концу рабочего дня устал, сон сморил его.
Выбрав удобный момент, ребята набросились на старика, скрутили ему руки и ноги, рот заткнули его же носками, но не убили — пожалели старого. А винтовку спрятали в кустах. И это была большая ошибка!
По ночам ребята шли на восток, а днем прятались по лескам и в высокой ржи. Вышелушивали зерна из незрелых колосьев, подкапывали мелкий картофель.
На третью ночь голод одолел: решили достать еды.
Когда все стихло, подошли к ближайшей деревне. Вот крайний дом. Забор низкий. Собаки не слышно. Один остался караульным, двое перелезли через забор, стали искать погреб. Не нашли. Тут на глаза попалось окно подвала. Выставили раму, и Жорка, как самый тонкий и шустрый, полез.
Но едва его нога коснулась пола, как во дворе послышались выстрелы. Что там произошло — Жорка так и не видел. Он сидел, затаившись, пока лучи карманных фонариков не нащупали его в темноте. А утром его вывели к большой толпе стариков, женщин, детей. Все они возбужденно и угрожающе кричали:
— Rauber! Russische Schweine! (Разбойник! Русская свинья!) Били чем попало: кулаками, палками, щипали, царапали. Вооруженные старики стояли поодаль с видом победителей.
Насытившись расправой, заперли в сарай. Днем и ночью Жорка слышал шаги охранников за стенами. Но ни днем, ни ночью не узнал о том, куда делись его товарищи. Иногда двери сарая открывались, входили те же женщины, которые били его, смотрели с состраданием, выкладывали из сумок вареную картошку.
Суток через двое-трое посадили на пароконную повозку, крепко привязали и куда-то повезли. А часа через два подъехали к воротам того же лагеря, откуда парни убежали. Все трое они были молодые и неопытные солдаты — даже сориентироваться в пути не смогли и, видимо, все время кружили недалеко от лагеря.
В лагере Жорку тут же опознали. Здесь же оказался и старичок, который караулил их на картофельном поле, И началась расправа, по сравнению с которой щипки и царапанье женщин были совсем не страшны. Ударом могучего кулака Жорку сбили с ног и превратили в футбольный мяч. Кованые сапоги со всей силой впивались в грудь, в живот, в бока, пока жертва не потеряла сознания…
Жорка закончил рассказ. Некоторое время все молчали. У многих за плечами осталось то же самое — неудачные побеги, избиение… А я тут же представил, сколько вот таких парнишек лет по 18-19, только вырвавшихся из-под домашней опеки, неопытных, как слепые щенята, бродят голодные по всей Германии, отлеживаются в оврагах, в скирдах соломы, в кустах, а ночью бредут, как им кажется, на восток и снова попадают в руки мучителей…
— Все ясно, — сказал Сергей Котов. — Все у вас было не продумано, не организовано. Вот и пользы ни вам, ни родине. Даже конвоира пожалели, не убили! А вот вас никто не пожалел. Вы забыли, что идет война. Ничему не научились…
— Научились! — вмешался один из заключенных. — Своих бить! Все слышали, что он вчера с подполковником Смирновым сделал.
Лицо Жорки вспыхнуло от стыда. Я не хотел травить его, считал, что он уже достаточно получил, и потому замял разговор.
Лед молчания и отчужденности был разбит, все уже говорили друг с другом. А я предложил:
— Давайте рассказывать какие-нибудь истории из своей жизни. Так и познакомимся поближе, и время до обеда пройдет незаметно. Кто начнет?
Человек с моложавым лицом и совершенно белыми волосами заметил:
— Пусть начнет самый старший.
Все засмеялись. Я оглянулся: кажется, самый старший я и есть. Ничего не поделаешь: назвался груздем…
— Что же вам рассказать: о смешном или о мрачном?
Кто-то ответил:
— Мрачного мы сами вдоволь насмотрелись. Давайте что-нибудь веселое…
Ладно, и смешного немало было.
И вот история первая…
Как-то в одном из лагерей военнопленных меня конвоировал из госпиталя в общий лагерь немецких солдат. Руки мои были связаны сзади, а на ногах я тащил огромные, не по размеру деревянные колодки. Ноги не переставлял, а волочил. А немец был на велосипеде, и, конечно, моя скорость его не устраивала. Тогда он стал подгонять меня: разгонит велосипед и колесом ударит сзади. Я, конечно, падал. А падать мне со связанными руками было опасно, мог лицо или голову расшибить о камни. Немца очень веселила моя беспомощность.
Тогда в моей голове созрел «коварный» план. «Проучу, — думаю, —тебя, поганец!»
Перед воротами лагеря стоила группа солдат. Были там и офицеры. Мой конвоир решил показать свою лихость. Разогнал велосипед — и прямо на меня. Я насторожился и, когда велосипед был уже прямо за моей спиной, сделал шаг в сторону. Педалью меня больно стукнуло по ноге, но руль велосипеда круто повернул в сторону, и мой конвоир полетел на землю, чертя лицом мостовую. Я тоже упал, и прямо на него.
Что тут было!
Солдаты грохнули от смеха. А мой охранник с разбитым лицом тяжело поднялся, посмотрел мутными глазами и пошел на меня с кулаками. Но громкий окрик офицера остановил его.
У меня болела нога, и я еле дошел до барака. Но был очень доволен собой: я был отомщен!
Переждав, пока окончится веселый смех, я начал вторую историю.
Этот унтер был человек могучего сложения, он часто появлялся в лагере и безжалостно избивал пленных. Бил только кулаком. И странно, никогда не трогал одиночек, но если видел группу из нескольких человек, налетал коршуном. От его ударов люди разлетались в разные стороны..
И еще странность: в лагере он всегда появлялся с разными кульками и бумажными свертками и раздавал пленным хлебные корки, разные обрезки, остатки пищи, собирая все это, видимо, у солдат. Его боялись, и к нему тянулись люди…
Однажды ночью мне не спалось: в бараке было душно и заедали блохи. Я вышел наружу и на ступеньках крыльца увидел спящего унтера. Первое же мое побуждение было немедленно скрыться, но он вдруг позвал меня и указал место рядом с собой. Делать нечего: я сел.
Он заговорил по-русски:
— Вы, господин подполковник, не удивляйтесь, что я говорю по-русски. Я много жил в вашем городе Ярославле. В прошлую войну был в плену и говорить немного научился.
Я ничем не высказал ни своего удивления, ни любопытства, ждал, что дальше будет. Он протянул большую сигару и, когда я взял ее в рот, услужливо поднес зажигалку.
— Знаю, вам, русским, тяжело сейчас. Вот отправят в Германию, легче будет. Так и с нами было в России. Мы тогда работали в слесарной мастерской, там же и жили. Охранял нас один унтер-офицер. Но у него даже оружия не было. Он и жил вместе с нами. Только мы вели себя иначе, чем вы. Мы никуда бежать не собирались, не то что вы. Ведь вам доверять нельзя. Ваш уйтер-офицер был очень хороший человек, он нам доверял, и мы в подарок ему изготовили много слесарных инструментов.
Я заинтересовался: мой дядя после империалистической войны ходил по Деревням как слесарь-жестянщик. Он мог лудить самовары и котлы, переделывал ведра, устраивал замки и даже часы. Говорили, что он научился ремеслу от пленных немцев, когда служил в Ярославле. А Ярославская губерния соседняя с нашей Костромской. Не он ли, думаю, был тот самый унтер-офицер. Спрашиваю:
— Не помните ли, господин унтер-офицер, как фамилия вашего начальника?
— Чветков.
— Может быть, Цветков?
— Да, да, Светков!
— А звали Григорий?
Унтер был изумлен, он придвинулся ко мне вплотную и долго смотрел на меня широко открытыми глазами. Наконец спросил:
— Откуда знаете?
— Да этот Цветков был моим родственником. И тут же, используя момент, я приступил к расспросам: «Вы, господин унтер-офицер, загадочный человек: приносите для пленных еду и их же избиваете. Как вас понять?»
Знаете, что он мне сказал? Он сказал совершенно убежденно:
— О, пленных надо бить, чтобы устрашить, а то они нас перебьют и разбегутся. Вы, русские, такие… Но пленные — тоже люди. Их жалеть надо.
Тут уж мне нечего было сказать: он был совершенно убежден, что без кулака и палки пленного нельзя держать в повиновении.
Мои слушатели смеялись и оживленно обсуждали эту историю.
— Иван Иванович, — обратился ко мне Жорка, а вы на фронте близко немцев видели?
— В рукопашной был не раз, но об этом рассказывать сейчас не хочу. Мы условились вспоминать смешное. Могу еще одну веселую историю рассказать. Как я от немцев бегал. Хотите?
— Хотим!
— Давайте!
— Это было в июле 41-го. Дивизия отходила. Фашисты нашего отхода не заметили, и у нас на участке было довольно тихо. Я выехал на машине в отряд прикрытия. Не доехав километра от гребня высотки, где были наблюдательные пункты наших артиллеристов, остановился, машину велел поставить в кустах. Начинался день. В сторонке деловито дымили кухни. Тишина вокруг. Смотрю, неподалеку горит мостик, переброшенный через ручей. «Кой черт, — думаю, — его поджег? Как же наши повозки пройдут? Надо собрать людей и срочно потушить». С этой мыслью я вышел на опушку леса. И вдруг на гребне высоты послышались крики, появились немцы. Значит, наш отряд от прикрытия отошел. Пока я размышлял, что делать дальше, слева от меня вышли из кустов 10-12 немецких солдат. Совсем близехонько, метрах в двадцати. Увидели меня, остановились. На их лицах растерянность. А за ними выкатился из кустов станковый пулемет и уставился дулом на меня. Я мгновенно понял, что спасение
— если и возможно — в выдержке, хладнокровии. Делаю вид, будто их не замечаю. Несколько ленивых шагов вперед, чтобы выйти из-под огня пулемета. И вдруг прыжок в придорожный кювет. Пригнулся, подобрал полы шинели и припустил что было сил. Несколько секунд тишины, потом крики, стрельба, взрывы гранат в том месте, где я прыгнул в канаву. Но ведь я не дурак — не сидел там. Я развил такую скорость, какую и не подозревал в себе. В лесу едва отдышался, сердце билось где-то в горле. Прохрипел шоферу: «Заводи!» — и бросился на сиденье. А он спокоен: «Все в порядке, товарищ подполковник. Готово!» «Подожди, а как же кухни?» — говорю. «А их забыли». — «Пойди передай, чтоб немедленно снимались». А когда он сел в машину и посмотрел на мои ободранные руки, исцарапанное лицо, перепачканные в глине шинель и сапоги, мы оба расхохотались. Ехали и все смеялись. Может, от нервного потрясения?
Последний вопрос я обратил уже к своим слушателям, и они живо и весело откликнулись на него.
Так незаметно мы разговорились, а время между тем подошло к обеду…
Глава 5. То ли явь, то ли сон
Эту ночь я не спал. Осеннее ненастье накрыло гору Эттерсберг. За отворенными окнами (а окна в бараках открыты всегда) шелестит дождь. Сегодня утром я с трудом поднялся, с трудом выстоял аппель. Взыграли все старые боли. Особенно болят верхние позвонки и от них и голова, и шея, и плечи, и ключицы, и ребра, и все, все…
Здорово меня тогда шарахнул прикладом по шее фашистский солдат!
Это был ночной бой. И снова (в который раз!) прорыв из окружения…
Отступления, окружения, ночные атаки, прорывы, оборона и снова отступления…
И так уже два месяца.
В тот раз, 25 августа 1941 года, где-то между Невелем и Великими Луками мы должны были прорваться. Я бежал с винтовкой наперевес вместе с группой бойцов. Кругом треск ружейной и пулеметной стрельбы, взрывы гранат. Кажется, стреляют отовсюду, и каждый твой шаг — смерть.
Но о смерти думать некогда. Я бегу и вижу перед собой струйку пулеметной рассеивающей очереди. Я знаю, что надо заставить пулемет замолчать. И бегу, напрягая последние силы. Задыхаюсь, но бегу. Вдруг кто-то оттолкнул меня в сторону так, что я наткнулся на других бегущих и едва устоял на ногах, и трехгранный штык в то же мгновение вонзился в поясницу фашистского пулеметчика. Страшный нечеловеческий крик покрыл звуки стрельбы. Потом еще крик — это второй пулеметчик пал от того же штыка. Я увидел сначала ногу в тяжелом сапоге, а потом и всего солдата — небольшого ростом, с рыжими висячими усами.
Солдат даже штык не обтер от крови. Он выпрямился и, не взглянув на меня, метнул вперед себя гранату и почему-то не побежал, а запрыгал туда, где только что взорвалась его граната. А я побежал вслед за ним.
Но тут перед глазами закружился светящийся шарик. Пламя, грохот. Удар. Это осколок гранаты впивается мне в живот. Но я еще бегу. Второй удар. по левой ноге, повыше колена. Как будто ушиб камнем. Но я успеваю подумать: «Это — пуля!» Нога тяжелеет, подгибается, в ней огневая боль, но все-таки бегу, в кого-то стреляю. И вот тогда сильнейший удар где-то повыше лопаток… И я падаю…
И вокруг становится тихо-тихо.
А когда открываю глаза, почему-то светит солнце. Почему солнце? Ведь только что была ночь и грохот боя… И почему солнце такое равнодушное и холодное, как луна? Я привык видеть солнце теплым и ласковым. И почему мне так трудно повернуть голову? Туго стянутый шинелью и ремнями, я мерзну, но не могу не только встать, не могу пошевельнуться. Ноги налиты свинцом, руки не двигаются. Я могу только сжаться в комок, подобраться и так лежать, сохраняя остатки тепла. Полусон, полуявь… У моего глаза колышутся сухие травинки… По одной из них деловито поднимается вверх муравей. Вот он перебрался мне на голову, ползет по щеке, щекочет. Пусть ползет, у меня нет сил смахнуть его. Солнце начинает припекать. Глаза закрываются, и все пропадает. Потом снова глаз видит в траве какой-то предмет. Он чуть поблескивает синевой. Долго не могу понять, что это за предмет, потом догадываюсь — револьвер. Чей он? Мой? И почему он валяется в траве? И снова не могу понять, что же произошло и почему я лежу здесь.
Окончательно меня вывели из полусна приглушенный травой стук колес и грубые мужские голоса: «Офицьер! Офицьер!» Надо мной нагнулись пожилые небритые лица, потом чьи-то руки подхватили и положили на повозку. Где-то в сознании мелькнуло страшное: «Плен!»-и снова стало темно и тихо…
Теперь в непогоду у меня ноет, скулит левая нога, и тяжелая боль опоясывает плечи… Вот почему сегодня я оставлен на блоке.
Утром блоковый Вальтер сказал:
— Иван, сегодня ты не сможешь даже бинты перематывать. Останешься на блоке. Будем надеяться, что эсэсовцы не дознаются…
У меня не было сил возражать. Я забрался, в самую дальнюю клетку в спальне, накинул на себя два одеяла. Лежу, стуча зубами от озноба, и смотрю в потолок. Этот потолок — доски третьего яруса… Я лежу, и мне кажется, нары надо мной покачиваются, в голове стук колес, и сам я еду в поезде…
Да, да, я еду на фронт, лежу на полке и думаю. Я думаю: «Большинство людей и сейчас не знает, что такое фронт. Вот ведь совсем недавно на первомайском параде в Ленинграде я слышал любопытный разговор. В тот день (кажется, в первый раз за всю жизнь) я был не участником, а только зрителем и стоял в толпе. Молодые люди громко восхищались стройностью проходящих пеших колонн. А когда на галопе пошла конная артиллерия, их восторгу не было предела. Стук окованных железом орудийных колес, цокот конских подков, выбивающих искры, лязг железных цепей, бренчанье конского снаряжения — все эти звуки слились в один праздничный ритмичный звон, затопивший всю площадь. Для меня все это было давно знакомо и привычно, и я больше наблюдал за своими соседями. А они неистовствовали, кричали, махали руками, бросали вверх кепки, подпрыгивали, и, обращая друг к другу восторженные лица, восклицали: „Вот это здорово! Как на фронте!“
Да… «как на фронте!» Наш поезд идет по сожженной полосе от Смоленска на Великие Луки. Кругом пожары и пожарища. Значит, здесь стояли наши части, их бомбила авиация. Но они ушли, а деревни горят. Горят серые бревенчатые избы… Тут и там чернеют закопченные печи. Сиротливо и жалобно тянутся вверх трубы. Грязные серые фигурки копошатся в пепле и головнях. Скорбные процессии беженцев на дорогах. Под железнодорожными насыпями валяются искореженные, переломанные в щепки вагоны, и никто не убирает трупы изуродованных людей… Война еще только началась, а сколько уже пережили люди!..
Но тогда мы еще не знали, сколько придется пережить. Я ехал на фронт с мыслью: «Могут убить. Но ведь ты солдат, Смирнов. Двадцать пять лет уже солдат! Ты себя готовил к этому. Настал черед показать, на что ты способен, чему выучился, чему выучил других». Не знал ты тогда, Иван Смирнов, что будешь мытариться по вонючим лагерям. Силы тогда казались неиссякаемыми, уверенности было хоть отбавляй и злости на врага достаточно. Но можно ли было тогда представить, что эта злость разрастается в душе такой яростью и таким презрением?! Можно ли было представить, что человеческое существо, измотанное голодом, побоями, унижением, способно носить в себе такое всепожирающее чувство?! Гореть его огнем и не сгорать. Жить с ним месяцы, годы и ждать, ждать, ждать минуты, чтоб опрокинуть его на голову врага. Умирать, когда оно неудержимо вырывается наружу, и передавать другим!
Это чувство всегда со мной, оно натягивает в струну мои нервы. Оно выводит меня из страшных провалов отчаяния, оно заставляет меня жить. И в такие вот минуты, когда больное тело словно отделяется от моей души, я говорю себе: «Ты еще не сказал своего слова в этой войне, Смирнов! Ты не можешь так уйти из жизни! И что из того, что ты всегда прямо смотрел на своего врага и не сгибал перед ним голову? Ты его пленник, и вечный позор плена будет лежать на твоем имени. Только ты сам сможешь смыть этот позор. Как? Думай, думай, Иван Смирнов! Теперь тебе легче: у тебя есть друзья…» Да, теперь я не ощущаю одиночества, у меня есть друзья. Они определились за те четыре дня, что я работал у Генриха Зудерланда. И я знаю, что они надежные, им можно доверить все. Самое отрадное, что с Валентином Логуновым мы снова вместе. Сергей Котов, оказывается, уже знаком с ним — значит, нас, русских, друзей по несчастью, уже трое. Генрих Зудерланд бесконечно добр и внимателен ко всем троим. И у меня сегодня, несмотря на сильные боли, конечно, не то настроение, что было в день смерти Джона. Снова бродят в голове смутные надежды. Нужно поправляться, немного окрепнуть. Я уже знаю, что и в Бухенвальде можно что-то делать, чтобы помочь людям. Хорошим людям, разумеется. Их ведь всегда больше, чем плохих. На них и земля держится. В каких переплетах я ни бывал, всегда находились добрые, мягкосердечные люди, готовые на самопожертвование. Среди них были взрослые и дети.
Помню, лежал я на светлой поляне в лесу, куда сбросили меня солдаты-обозники вместе с несколькими десятками других пленных. Подо мной нагретый солнцем мох, но я зябну, накрыться нечем, солдаты зачем-то сняли и бросили мою шинель. Положение самое неудобное: голова ниже ног. Мысли путаются. Я почему-то думаю: вот в офицерской столовой можно было все получить: и хлеб, и суп, и чай, а здесь не только чаю нет, но даже холодной воды, чтобы ополоснуть пылающий рот. И вдруг сильная боль где-то в плечах и шее заставила меня окончательно очнуться: чьи-то сильные грубоватые руки перекладывали мое израненное тело на неудобном ложе, накрыло чем-то, что показалось мне очень тяжелым. Я стонал и ругался, потом снова впал в забытье. А когда опять проснулся, услышал голос:
— Товарищ подполковник, как вы себя чувствуете?
Спрашивал сосед — немолодой солдат, у него раздробленная ступня обернута грязной тряпкой. Увидя, что я очнулся, он продолжал:
— Тут один парнишка ходит, с котомочкой. Приносит раненым сухари, табак. Увидел вчера вас, попросил переложить. Ну, мы с ним и подвинули вас. Потом он куда-то сходил, принес шинель, укрыл вас. Как, вам лучше, товарищ подполковник?
Только теперь я осмотрелся: голова моя лежит на мягком мшистом бугорке, сам я накрыт солдатской шинелью.
— Спасибо, — говорю, — товарищ. Лежу, как в пуховике. Если еще появится этот человек, скажите ему, чтобы ко мне подошел.
— Да вон и он сам пожаловал, — обрадованно сообщил мне сосед.
Передо мной стоял белобрысый парень лет 23, малорослый, сухощавый, в солдатской шинели без петлиц.
— Худо вам, товарищ подполковник?
— Руки, ноги не слушаются, разбит весь. Кажется, в сапогах кровь. Очень пить хочется.
Парень стоял. Соображал что-то.
— Докторов тут нет, но все-таки поглядим.
Он сделал знак моему соседу с перебитой ступней, позвал еще одного солдата с забинтованной рукой. Втроем они еле-еле стащили с меня сапоги. Парень разглядывал мои ноги и раздумывал вслух:
— Рана выше сапогов. Брюки порвать — не годится: подполковник — и без штанов! Нехорошо! Надо брюки снять.
С помощью солдат он продолжал обследовать меня:
— Подштанники присохли к ране, крови нет. Лучше не трогать. Другая рана на ноге не опасна. Исподняя рубаха залепила рану на животе. Тоже трогать не будем. А вот тут на спине, у шеи, сине и распухло. Тоже ничего не сделаешь…
Он приложил к моим губам, флягу с водой, дал глотнуть. Со словами «обождите, скоро приду» взял мои сапоги, носки и ушел.
Солдаты, мои соседи, переглянулись: может, у них закралось какое-то сомнение. Но парень вернулся, поставил возле меня сапоги, наполненные водой, разложил аккуратненько на сухом мху выстиранные носки. Он обмыл мои ноги, поставил сапоги на солнышко, чтоб просушились, немного поправил на мне гимнастерку и брюки, накрыл шинелью и отошел, помахав рукой.
Этот парень еще несколько раз приходил к нам, приносил сухари, махорку, помогал тяжелым. Он так и остался для меня загадкой. Кто он? Как он пробирался через оцепление немецких солдат? Что побуждало его рисковать каждый день ради совершенно незнакомых людей?
И таких нераскрытых и неразгаданных много прошло через мою жизнь, и каждый оставил в душе моей свою боль, заботу, свою доброту и истинную человечность.
…С поляны нас, тяжело раненных, перевезли в колхозную конюшню и бросили на обмолоченную ржаную солому. Там было сыро, холодно, сумрачно, пахло застарелым лошадиным потом и навозом, но все-таки стены и крыша защищали от ветров и дождей.
Здесь были девушки-санитарки и медсестра, тоже попавшие в плен. В грязных порванных штанах и гимнастерках, давно немытые, как и мы, они все-таки оставались женщинами. Что-то придумывали, изобретали, чтобы накормить, напоить, перевязать, успокоить раненых…
На второй день около полудня стали разносить похлебку из нечищенной и немытой картошки. Ни котелка, ни ложки у меня, конечно, не сохранилось, и я получил свой обед в ржавой консервной банке. До этого я не ел уже три дня, сухари, что приносил парень с котомкой, отдавал другим. Но хочется или не хочется, а съесть что-нибудь надо, организм требует. С большим отвращением я выпил принесенную бурду. Меня затошнило. Оказавшаяся поблизости медсестра жалостливо на меня посмотрела и сказала:
— Подождите, товарищ подполковник, мы что-нибудь придумаем…
И через несколько минут принесла котелок с похлебкой из немолотой ржи. Это было хлебово, конечно, несоленое, с остьями, но я ел его с наслаждением, а медсестра — молоденькая, красивая — сидела рядом и смотрела на меня, как мать могла бы смотреть на своего больного и голодного сына. Эту девушку звали Шура. Она надолго задержалась около меня и все рассказывала, рассказывала о жизни этого «госпиталя»:
— …На телегах подвозят и подвозят раненых. Да все тяжелых! А у нас ни бинтов, ни дезинфицирующих средств-ничего. Смотрим на гноящиеся раны, а сделать ничего не можем. Просим немцев позволить набрать мха в лесу — не позволяют. Что же мы делаем? Снимаем бинты, тряпки с ран, стираем их, кое-как кипятим и снова перевязываем.
Всякими «инструментами» — булавками, иголками, ножницами, шпильками — достаем торчащие осколки. Но ведь мы не хирурги, мы не можем делать операции, а люди-то умирают…
Ой, товарищ подполковник, что делается! Просили мы у немцев отдать нам картошку, которую они варят для раненых. Мы бы ее очистили, помыли… Не дают. Просим отпустить девушек в деревню, пусть с конвоиром, чтоб собрать продуктов. Знаете, что они отвечают: «Все продукты, какие есть в деревне, нужны для солдат доблестной немецкой армии, а русские пусть хоть все перемрут: чем меньше нахлебников, тем лучше».
Много еще мне рассказывала Шура, и глаза ее увлажнялись слезами, а плечи дрожали. Наконец, она не выдержала и разрыдалась.
Я был тогда потрясен не ее рассказом, а ее глубокой скорбью, силой ее чувства.
…Несколько позднее в лагере военнопленных, в Великих Луках, я узнал о трагической судьбе этой девушки.
В тот госпиталь-конюшню немцы привели якобы хирурга. Он начал колоть, резать, пилить беззащитные тела, избивал раненых и медсестер. Девушки под командой Шуры восстали против самозванца, к ним присоединились раненые. «Врач» был убит. А потом всех участников самосуда вывели из конюшни и расстреляли…
Да, вот так война обнажала человека, белое становилось белым, черное — черным. Война схлестнула белое с черным. Эту схватку я видел не только на фронте в открытом бою, она продолжалась передо мною и в той жизни, которая шла за колючей проволокой. Разве мало наряду с настоящим человеческим благородством я видел предательства и подлости?!
И сегодня, когда так неистовствует мое больное усталое тело, я не могу не думать об этом.
Помню лагерь в Великих Луках. Старые деревянные бараки, набитые людьми. По утрам многотысячную толпу пленных, как стадо баранов, выгоняли из бараков, чтобы прибрать там трупы. Одну буханку хлеба выдавали на шестерых. Обычно запас хлеба иссякал раньше, чем оделяли всех. Множество людей не получало ничего. Бывало так: один человек несет буханку хлеба, около него 5-6 человек, ждущих своей доли. Вдруг охрана набрасывается на них, разбивает группу, одних загоняет в один барак, других — в другой. В результате многие не получают своего пайка. Конечно, в такой обстановке случались и грабежи. Тот, кто нес хлеб, вдруг получал сильный удар в лицо. Буханку кто-то подхватывал, и она исчезала. Голодные люди, не в силах сдержать злости, набрасывались с кулаками на своего случайного старшего…
Между тем в лагере были люди, на которых лежала ответственность за порядок. Это прежде всего майор Алексеев и его помощники. Я сказал «майор Алексеев», и мне стало не по себе. Я должен сказать «бывший майор». Да, да, Алексеев был майором Красной Армии и занимал какой-то высокий пост в дивизии, но, попав в плен, сразу же подал заявление о своем желании вступить в немецкую армию. Пока он ожидал милостей от немецкого командования, его назначили старшим по лагерю военнопленных. Вот тут бывший майор и развернулся! Кажется, он придумал все возможное, чтобы сделать наше существование совершенно невыносимым. Он окружил себя многочисленными помощниками — конечно, такими же изменниками, Эта компания разгуливала по лагерю, обыскивала пленных, отнимала у них все мало-мальски ценное. При любом сопротивлении эти молодчики избивали человека до потери сознания. Немецкая комендатура внутрилагерной жизнью не интересовалась, и многотысячная толпа людей оказалась полностью в руках этих предателей и мародеров.
Был такой случай. Я оказался в помещении, где на всех не хватало места, чтобы лечь. Сижу у порога, озираюсь. В помещении гул голосов, ругань, злой смех. Несколько пар глаз в упор разглядывают меня.
Подходит незнакомый.
— Мы вас узнали, товарищ подполковник. Вы преподавали в высшей артиллерийской школе, а мы там учились. Но здесь вы — новичок, а мы уже обжились и хотим вам помочь.
Я только что из лазарета, и помощь — ох, как мне была нужна!
— У нас за бараком, — продолжал незнакомый, есть старая железная кровать. Мы ее поставим для вас. Ее уже несколько раз втаскивали сюда, но помощник коменданта Яковлев всякий раз выбрасывал. Попробуем еще раз, может, Яковлев постыдится вашего возраста и звания.
Двое внесли солдатскую кровать и доски к ней. И сразу же возмущенные возгласы:
— Вот еще! Тут и так как сельди в бочке, а эти с кроватью! Выбрасывайте ее!
И спокойный голос:
— Не волнуйтесь, братцы. Она не сократит жилплощадь, а расширит. Подполковник ляжет на кровать, а я под кровать. У нас будет два этажа.
Послышался смех и возгласы одобрения. Вот такой спокойный голос всегда нужен там, где невыносимо трудно. От него всем становится легче.
Кровать водрузили в угол, и вместе со мною на нее присели несколько слабых. И тут же в комнате воцарилась гробовая тишина. Вошел маленький, худенький человек в форме старшего лейтенанта, с лицом злобным и ехидным. Он помахивал палкой, похожей на костыль, и орал высоким лающим голосом:
— Убрать! Какие кровати могут быть для пленных большевиков!
Никто не двинулся с места. Тогда маленький выбежал из помещения и вернулся с двумя верзилами. Те сбросили нас с кровати и унесли ее.
Я стал было возмущаться, но товарищ, которому пришла в голову мысль принести кровать, предупредил:
— Не надо, товарищ подполковник. Этот маленький — очень опасная личность. У него здесь информаторы. На днях бесследно исчезли двое полковников — они убеждали пленных не верить слухам, что Москва пала.
Так при отсутствии элементарного порядка подавлялась человеческая личность.
Я решился: будь что будет, пойду к Алексееву и поговорю. Может быть, у него что-нибудь осталось от совести и чести советского офицера.
Алексеев жил в общем лагере. Единственной привилегией у него было отдельное помещение. Зашел к нему в комнату. Самого коменданта не было. Но на его месте за столом сидел человек в форме старшего лейтенанта Красной Армии. Я догадался: это заместитель Алексеева, некто Мирошниченко. У него удивительные глаза: большие, бирюзовые, с поволокой. Мне показалось, что они излучают тепло и ласку. Может, думаю, он поможет нам!
В комнате, кроме Мирошниченко, был еще парнишка лет 15-16. Он стоял перед столом, у его ног лежал набитый чем-то мешок. Видимо, шел допрос. Я хотел было уйти, но Мирошниченко приветливо улыбнулся мне, и любопытство удержало меня: откуда, думаю, этот парнишка среди военнопленных? Больно уж молод.
И вот слышу продолжение разговора:
— Зачем подходил к лагерю?
— Меня, дяденька, мамка послала. Велела отнести пленным картошки и хлеба. Там, говорит, русские солдатики умирают от голода…
— Вы, наверное, очень богато живете, если раздаете еду?
— Что вы, дяденька, у нас ничего нет. Это соседки принесли, говорят, снеси, Петька, там солдатики умирают…
— А ты комсомолец? — вдруг спросил Мирошниченко.
Мальчишка растерялся:
— Нет, дяденька, еще не комсомолец, я только хотел… — Ты — сопляк. Я для тебя не дяденька, а ваше благородие, господин старший лейтенант. Отвечай правду: ты комсомолец?
— Нет, дяденька…
Мирошниченко размахнулся и изо всей силы дал парнишке пощечину:
— Вот тебе за дяденьку, сопляк!
Мальчишка пошатнулся, но на ногах устоял. В его глазах было огромное удивление. Как же так, словно спрашивал он, русский, старший лейтенант, а обращается, как немец?!
Тут я почувствовал, что моя рука тянется к ближайшему табурету. Однако за моей спиной уже встали трое молодчиков из свиты Алексеева. Когда они появились — я не заметил. Но силы теперь неравные, пришлось только наблюдать, что будет дальше.
Вошедшие не обращали никакого внимания ни на меня, ни на мальчишку. Их привел в восхищение туго набитый мешок, они занялись им. А Мирошниченко продолжал допрос:
— Если ты не комсомолец, то должен знать молитвы господу богу нашему. Читай «Богородицу».
Мальчишка начал: «Богородица, дево, радуйся» — и запнулся.
Мирошниченко дал ему пощечину с другой стороны.
— Не знаешь «Богородицу», читай «Отче наш», Но мальчишка молчал, он не отрываясь смотрел на стол, где комендантские приспешники с веселым гоготом раскладывали деревенские припасы, вынутые из его мешка: несколько караваев хлеба, тщательно завернутые в тряпочки кусочки сала, картофелины и листья самосада. И столько ненависти вспыхнуло тогда в глазах мальчишки, что Мирошниченко словно смутился. Он взашей вытолкал парня из комнаты и долго грозил ему вслед кулаком.
Мне стало так мерзко, что я тут же покинул комнату, не дождавшись Алексеева.
Потом я все-таки добился разговора с комендантом… Еще раз пришел к нему в комнату и застал его в окружении помощников. Здесь были Мирошниченко, Яковлев Маленький-очень опасная личность, и еще один Яковлев-Большой. Они только что закончили обед. Видимо, было изрядно выпито, потому что все они пребывали в хорошем настроении.
— А, господин подполковник, — весело обратился ко мне Алексеев.
—Садитесь. Вы у нас по возрасту и званию самый старший…
— Спасибо, — говорю, — майор, и за прием, и за беседу, если вы удостоите меня таковой. Только я хотел бы поговорить с вами наедине.
— У меня нет секретов от помощников. Говорите!
Я помялся, но все-таки начал говорить:
— Люди не имеют постоянного места в бараках. Каждый день их загоняют в другие помещения. Они живут, как стадо баранов, не знают друг друга, часто поэтому не могут получить даже свой скудный паек. Мрут от голода, от незаживших ран. Если бы люди были как-то организованы — по сотням, по десяткам, по баракам — им было бы гораздо легче. А может, немцы разрешат обратиться к местным жителям за помощью: скажем, подвезти соломы для подстилки, подкинуть картошки…
Майор Алексеев трезвел на моих глазах. На его лице появилось удивление, потом оно перекосилось злобой и бешенством. Он вскочил и, обращаясь к своим помощникам, закричал:
— Вы слышали, господа офицеры, большевистского агитатора! Он хочет, чтобы пленные были организованы в десятки и сотни! Он хитрый, подполковник Смирнов, он знает, что если позволить им организоваться, они потребуют не только соломы на подстилку, но матрацы, одеяла и кровати, а кончат тем, что поднимут бунт и всех нас перебьют.
Вот тут-то и заговорил Яковлев Маленький:
— Я — бывший офицер Российской армии, дворянин. Мое право занять высокое положение в России было разбито вот такими Смирновыми. А теперь Смирнов задумал поднять своих большевиков на бунт против нас. Я знаю, что с ним делать: отдайте его мне. У меня сердце твердое, а сильные руки всегда найдутся. Все будет шито-крыто.
Они не уничтожили меня в тот день только потому, что были пьяны и повздорили между собой. Но они все-таки не оставили меня в покое, и Яковлев Маленький особенно старался.
Наутро он пришел за мной в барак. Пленные заволновались, потому что знали о моем вчерашнем разговоре с «господами офицерами».
Раздались голоса:
— Не ходите, товарищ подполковник! Они вас убьют!
Яковлев Маленький улыбнулся и как бы между прочим бросил:
— Господина подполковника Смирнова вызывают в немецкую комендатуру. Он подал заявление о вступлении в немецкую армию.
Поднялся взрыв негодования.
— Врешь, мерзавец! Врешь! — кричал я, холодея от ярости.
— Врешь, клеветник! Шкет! Фашистский прихвостень!
Его бы разорвали; он это понял и, толкая меня в спину, поспешил убраться за дверь. Но привел меня Яковлев Маленький не в немецкую комендатуру, а в комнату Алексеева, и оставил с глазу на глаз с немецким офицером, который, оказывается, вербовал в фашистскую армию.
Это была моя первая встреча с вербовщиком, и я впервые услышал такие категорические слова:
— Мы — самая сильная нация. Кто нам помогает — того мы милуем, кто не с нами — уничтожаем.
Потом я много раз слышал их. У таких разговоров был один конец.
— Мы вас уничтожим, если вы не измените своего решения. Подумайте. Вас вызовут еще раз.
Разного я насмотрелся по лагерям военнопленных. На моих глазах люди проявляли и величайшую стойкость, и падали до положения животного.
Главный вывод, с которым я приехал в Бухенвальд, был такой: поддерживать в себе дух сопротивления. Это единственное, что позволяет человеку остаться человеком. Никаких компромиссов с совестью.
Теперь я уже многое понимал и в самом Бухенвальде. Конечно, это
—страшное место, но именно здесь в человеке проверяется главное — его способность к сопротивлению. Это я уже понял. Способность к сопротивлению во мне еще есть. Есть! Я знаю, именно это почувствовали во мне Сергей Котов и немецкие товарищи. Поэтому я оказался в кольце их внимания и забот, поэтому они рискуют из-за меня. Неужели я не буду достойным этого риска благороднейших и умнейших людей, коммунистов, противников гитлеризма? Неужели сегодня, здесь, в этой холодной клетке, я встречу свой конец? Нет! Нет! Нет! Тысячу раз нет!
Глава 6. Я иду на 25 блок
Казалось бы, моя жизнь в Бухенвальде начала приобретать спокойный, я бы даже сказал, благополучный характер.
Вечером, перед тем как рабочим командирам вернуться на блок, ко мне подошел Вальтер Эберхардт. Его сопровождал Ленька.
— Как, Иван, себя чувствуешь?
— Спасибо, Вальтер, мне лучше, немного отдохнул, да и подкормился у Генриха за эти дни. Жорка приносил мне каждый день лишнюю миску баланды. Так что последнего шага от «доходяги» до «исходят» я пока не сделал.
Вальтер слушал меня нетерпеливо, словно его не интересовали мои слова. Он был чем-то озабочен; даже не улыбнулся на мою шутку.
— Твой шонунг завтра кончается, Иван. Я хочу устроить тебя на другую работу, здесь, на блоке. В лагере вспыхнула эпидемия тифа. Эсэсовцы боятся заходить на блоки. Комендатура разрешила ввести на блоках должность гигиенварта, санитара. Если ты согласишься, я устрою это. Нужно только согласие Пауля Шрека, третьего старосты лагеря. Он коммунист, замечательный товарищ, я вверен, он не будет против, он о тебе знает.
Я колебался:
— Знаешь, Вальтер, я человек военный, в медицине не разбираюсь.
Вальтер улыбнулся:
— Ты лечить не будешь, не беспокойся, — пояснил он сквозь смех. — Твои обязанности — водить заболевших в ревир к врачу, следить, чтобы чесоточные ходили к Генриху втирать мазь. Учти, что многие уклоняются от этого и заражают других. Нужно смотреть, не появились ли у кого вши. Если обнаружишь хоть одну вошь, веди на санобработку. Наблюдай, чтобы на блоке не развелись блохи и клопы. У тебя будет очень важная должность.
Можно ли было не принять такую работу?! Мне уже стало весело:
— С этими обязанностями я справлюсь, Вальтер, ты будешь доволен.
Вальтер обрадовался и сразу же добавил:
— А еще помогай мне разбирать конфликты среди ваших товарищей. Бывают ссоры и мелкие кражи. Тебя будут слушаться, я знаю, — он хорошо улыбнулся при этом.
Я не мог не ответить на эту улыбку:
— Будь спокоен, Вальтер. Ребята у нас хорошие. А мелкие распри мы сами погасим: коллективно будем воздействовать.
На следующий день я приступил к новым обязанностям. Рабочие команды разошлись по местам. На блоке остались Вальтер, штубендисты, несколько больных и я. Пошли в ход скребки, швабры, метлы, щетки, тряпки. Все помещения, столы, скамейки, шкафы, миски, кружки должны быть в идеальном порядке. В эти часы дня весь лагерь приводил себя в порядок. С улицы доносились шелест колес, мнущих гравий под тележками мусорщиков и труповозов, шуршанье метел, торопливый стук деревянных колодок. Иногда раздавалось громкое топанье кованых сапог — это проходили эсэсовцы, и тогда мы старались не попадаться им на глаза: никогда не знаешь, что взбредет им в голову…
А вечером наступало самое приятное время. Возвращались рабочие команды, в бараках становилось тесно, помещение гудело от множества голосов. Здесь можно было съесть миску брюквенной похлебки, повидать друзей, сходить на другие блоки. Больше я не чувствовал себя одиноким, рядом со мною были и Валентин Логунов, и Сергей Котов, заходил Яков, я чувствовал на себе всегда внимательный взгляд Вальтера, рядом появился еще один интересный человек, Николай Кюнг. Он был преподавателем истории, а в армии — политруком. Нет, не только в армии. Николай Федорович Кюнг и в Бухенвальде чувствовал себя политруком…
По вечерам, быстро раздевшись и забравшись на нары, заключенные долго дрожали от холода — окна закрывать не полагалось, в одежде спать не полагалось, а одеялишки были тонкие, редкие, вытертые. Пока не согреешься, тесно прижавшись к соседям, — не уснешь.
И вот в темноте раздается голос:
— Ну что же, братцы, продолжим…
Это Толстяк начинает свои бесконечные повествования…
Давно повелось на 41-м блоке: как только все улягутся по клеткам и погаснет свет, раздается этот голос. Он принадлежит человеку, которого никто не зовет по имени, а только Толстяк, Тюфяк. Он совсем не толстый, но у него короткие и сильные ноги, которые легко и свободно носят присадистое, квадратное тело. Из-за этого он не кажется отощавшим.
Фантазия Толстяка неисчерпаема. Русские сказки, легенды, былины переплетаются с бесконечными вымыслами о царях и царицах, о королях и прекрасных принцессах, об их хитроумных и рисковых любовных похождениях. Николай Кюнг всегда умел почувствовать момент, когда слушателям надоедали прихотливые истории Толстяка, и переводил разговор на другое. Он пересказывал древнегреческие мифы, легендарную историю Троянской войны, сцены из «Одиссеи», сюжеты из русской истории и всегда как-то незаметно подходил к эпизодам героической борьбы русского народа с иноземными захватчиками, рассказывал о Ледовом побоище, о битве при Калке, о Полтавском бое, о разгроме армии Наполеона, о Шипкинской обороне.
Вначале не знали, кто ведет эти рассказы. Николай Кюнг появился на 41-м блоке недавно. Его привезли из Бельгии с каменноугольных шахт в числе тринадцати других офицеров, которые сорвали вербовку пленных во власовскую армию.
В разговор включался Валентин Логунов. Он рассказывал о службе в армии, о своих многочисленных побегах из плена.
Эти разговоры были нужны людям, как пища. Изнуренные тяжелой работой, часто побоями, болезнями, собственной немощью, они жаждали рассказов о мужестве, о человеческом достоинстве, терпении, чести. Это поднимало их способность к сопротивлению, не позволяло опускаться до уровня рабочей скотины, как хотели эсэсовцы.
А скоты попадались в этой огромной массе людей. И еще какие скоты!
Жил на нашем блоке молодой парень по имени Адамчик. Он любил похвастаться своими любовными похождениями, рассказывал, как за ним бегали девушки и «липли» замужние женщины, а он будто бы легко бросал их. Свои похотливые историйки он сопровождал самой разнузданной, грязной бранью. Конечно, на блоке часто раздавалась матерная ругань, и на это мало кто обращал внимание. Часто таким образом люди выражали злость, досаду, отчаяние, но у Адамчика она была особенно смачная и отвратительная. Может быть, потому еще, что он был очень молод. Слушая его, люди пожилые качали головами, а молодежь охотно повторяла его пошлые прибаутки. Обидно было видеть, что часть хороших ребят подпадает под его влияние.
Я решил проучить Адамчика.
Воскресный день ветреный, слякотный. Мокрый снег застилает землю, залепляет стены и крыши бараков, мгновенно нарастает на плечах пробегающих людей. Заключенные жмутся по своим блокам.
У нас во флигеле А собралось человек двести, пришли поболтать из других блоков. Тут же Яша Никифоров. У него в руках раздобытая где-то с помощью немцев-заключенных гитара. Он неторопливо щиплет струны, неторопливо вокруг него струится разговор. Все сегодня настроены лениво, вольно, отдыхают, никуда не спешат.
Вот я и решил, что настала подходящая обстановка разыграть Адамчика.
— Есть у нас паренек, — говорю, — забавно рассказывает о своих похождениях. Не хотите ли послушать?
Вокруг оживились:
— Давай! Просим!
Я посмотрел на Адамчика, он так и просиял весь.
— Ты, — спрашиваю, — Адамчик, давно в Бухенвальде?
— Скоро будет год.
— Ты вчера рассказывал о девушке Гале, которая очень тебя любила, а ты бросил ее беременную и нашел другую женщину. Неужели тебе не жаль ее было?
Адамчик не понял иронии в моих вопросах, он сиял, считая себя героем.
Видя, что мы собрались плотной толпой, наш блоковый Вальтер забеспокоился: не митинг ли устроили русские? Ленька заверил его: разбирается моральный вопрос — и посоветовал Вальтеру уйти на время куда-нибудь на другой блок. Вальтер махнул рукой и остался, жадно прислушиваясь к тому, о чем мы говорим.
А Адамчик вошел в раж от всеобщего внимания:
— А чего их жалеть — баб и девок? Все они распутницы, сами вешались мне на шею…
— А твои сестры — тоже распутницы?
Мой вопрос застал его врасплох:
— О сестрах не знаю…
— А твоя мать?
Адамчик смутился, заключенные настороженно ждали, что будет дальше.
— О матери я ничего не говорил…
Моя ирония кончилась, я говорил уже жестко:
— Зато часто поминал чужих матерей. А теперь займемся арифметикой. Тебе сейчас 18, а до войны тебе, следовательно, было 16. Когда же ты успел так много нашкодить? Да на тебя, сопляка, наверное, еще ни одна девка посмотреть не успела…
Все вокруг захохотали, Адамчик пристыженно молчал. Я решил все высказать до конца:
— Ты своим грязным вымыслом порочишь женщин, которые там сейчас слезы о нас льют. А скольких людей ты оскорбил своей матерной бранью? У меня сын такой же по возрасту, я бы стыдился, если бы он на тебя был похож…
Послышался одобрительный гул. Кто-то выкрикнул к удовольствию всех:
— Не Адамчик, а «мадамчик»!
Снова две сотни глоток забились в сокрушительном смехе. Смеялся вместе с нами и совершенно успокоившийся Вальтер. Так это прозвище и пристало к парню. С тех пор его уже никто не стал слушать. Адамчик был повержен…
Хорошо налаженную жизнь нашего блока 41 не изменил даже приказ комендатуры очистить барак и всем перебраться на 30-й блок. Здесь предполагалось расположить пригнанных недавно норвежцев. Имущества у нас никакого. Перебрались мы быстро. Беспокоило нас только одно: Вальтера вызвали к первому старосте лагеря Эриху Решке. Мы знали: ему предлагают остаться на 41-м блоке с норвежцами.
— Останется или не останется? — тревожно переговаривались мы. —Конечно, там ему будет легче. Эти норвежцы — врачи и студенты, люди интеллигентные. Они будут получать посылки и уж, разумеется, Вальтера не оставят без подарков.
И какова же была наша радость и гордость, когда прибежавший Ленька громогласно сообщил:
— Вальтер отказался от норвежцев, он остается с нами!
И когда Вальтер Эберхардт появился в дверях блока, мы встретили его возгласами и рукоплесканиями. Он был глубоко растроган и тут же деятельно принялся хлопотать. Достал где-то несколько лишних одеял, кому-то сумел сменить порванное белье, притащил на блок кое-что из теплых вещей, чтобы раздать их самым слабым и больным.
Зато, когда подошел день его рождения, 24 ноября, мы решили его отпраздновать торжественно. Вечером после переклички в бараке негде было яблоку упасть. Пришли товарищи из других блоков — советские и немецкие. Гостей пришлось устраивать на шкафах и балках. Вальтера усадили в конце длинного стола и торжественно преподнесли ему поздравительный адрес — его разрисовали свои же художники и написали по-немецки:
«Десятый день рождения — в тюрьме и Бухенвальде. Этого многовато, милый Вальтер.
Давай в одиннадцатый раз встретимся на воле, а пока горячо поздравляем!
Самые лучшие пожелания ко дню рождения. Твои русские товарищи».
Но самым главным подарком был большой торт, сделанный из хлебных крошек, с пятиконечной звездой из свекольного повидла, который величественно, под аплодисменты внес Ленька, верный помощник и переводчик Вальтера.
А Вальтер, ни о чем не подозревавший даже днем, был совершенно потрясен и от волнения забыл все русские слова. Он что-то пытался говорить по-немецки, но слова его тонули в гуле приветствий.
Нет, положительно все складывалось как нельзя лучше на нашем 41-м блокр. Здесь заключенных не били, здесь царила атмосфера дружелюбия. И это было замечено кое-кем…
Как-то ко мне подошел Василий Азаров:
— Иван Иванович, кто-то у вас по вечерам ведет поучительные беседы…
Я хитрю:
— Есть такое дело. Увлекательно рассказывает, а кто — не знаю, не видно в темноте…
— Ну, вы-то, вероятно, знаете, — смеется Василий. — Это ваши ребята хорошо придумали. Многие одобряют работу на вашем блоке и просили передать, чтобы вы соблюдали большую осторожность. Когда кто-то рассказывает, выставляйте у дверей надежных ребят на случай появления эсэсовцев. Я давно в Бухенвальде и знаю, что это не лишнее. Кроме того, во время рассказа никого не выпускайте из блока. Вы меня поняли? Договорились?
— Понял. Договорились.
Я был рад. Вот и первое поручение. Не знаю, от кого оно исходит, но Василий говорит так серьезно не случайно и не только от себя.
Действительно, все складывается как нельзя лучше. Я уже чувствую себя нужным и даже полезным кому-то.
И вдруг один нелепый случай чуть было не опрокинул все…
Зима — время самое тяжелое для плохо одетых, изможденных недоеданием узников Бухенвальда. Участились смерти, труповозы не успевали убирать мертвых.
В один из рабочих дней Ленька сказал мне:
— Иван Иванович, на 25-м блоке больных на целый день запирают в умывальной. Это блоковый — Вилли Длинный — хочет показать эсэсовцам, что у него образцовый порядок и все люди на работе.
Я не сразу поверил этому. Вилли? Может ли он пойти на такое?
А Ленька тормошит меня:
— Не верите? Пойдемте вместе, посмотрим.
Я отправился за ним. Вошел в барак. Никого. Две двери: правая, в уборную, открыта, левая — заперта. В замочную скважину видно: на цементном полу сидят люди. Не шевелятся. Я дал знак Леньке: постучи в дверь. Он легонько стукнул. Кое-кто из сидящих шевельнулся, несколько голов повернулись к двери и тут же опустились.
Не могу передать, какое чувство ярости и жалости овладело мной. Мы с Ленькой переглянулись и решили идти к блоковому протестовать, доказывать — словом, там видно будет…
Но едва я обернулся от двери, как увидел Вилли. Он стоял передо мной гора горой — высоченный, могучий, в плечах косая сажень, а рядом с ним два его помощника. Недолго раздумывая, Вилли схватил меня за шею огромными лапищами и поволок в помещение. Я еще пытался сопротивляться, хватался руками за косяки дверей. Били основательно. Чья-то услужливая рука подала Вилли железный скребок, каким обычно очищают наледь с лестниц. Я помню только одно — Ленька выскочил из барака и закричал что было сил:
— Братцы! Русские! Помогите! Убивают нашего подполковника Ивана Ивановича!
Только после я узнал, что было дальше.
Первым во главе команды мусорщиков ворвался Толстяк. Он бросился к Вилли Длинному с метлой в руках. У Вилли был только один путь для отступления — вбежать в спальню и выпрыгнуть в окно. У входа в барак уже толпились, русские. Вилли в несколько прыжков добежал до 30-го блока, надеясь найти защиту у Вальтера Эберхардта. Он ведь знал, каким авторитетом пользуется Вальтер у русских!
Но Вальтера на блоке, видимо, не было, зато неизвестно откуда взявшиеся русские пытались поймать его.
Вилли снова выпрыгнул через окно спальни и где-то скрылся.
Я очутился в лазарете. Русские врачи Суслов и Гурин уже залатали пробоины, полученные мной от скребка, положили примочки на ушибленные места. И вот я лежу на нарах в своем 30-м блоке. От нервного потрясения меня кидает то в жар, то в холод. Временами погружаюсь в забытье.
Когда я окончательно пришел в себя, увидел, что около меня сидит пожилой человек с большой головой, грубо отесанным лицом. Его широко расставленные серые глаза участливо смотрят на меня. Я догадался, что это третий староста лагеря немецкий коммунист Пауль Шрек.
Он положил руку на мою перевязанную голову и спросил по-русски:
— Ты можешь, Иван, сейчас понять, что я скажу?
— Постараюсь понять, говори.
— Нельзя, Иван, допустить, чтобы сегодняшний случай стал причиной ненависти и конфликта между советскими товарищами и немецкими коммунистами. Ты об этом подумай. Ответ дашь через товарищей, которые придут к тебе, — добавил он, поднимаясь. Желаю тебе скорого выздоровления.
Прошло сколько-то времени, и я увидел перед собой пожилого, тощего-претощего немца, наклонившегося надо мной Через большие стекла очков смотрели на меня грустные глаза.
— Меня зовут Густав Bегерер, я врач, — сказал он тоже по-русски. —Тебе нужна какая-нибудь помощь?
— Спасибо за заботу, Густав. Мне ничего не нужно.
— К тебе, Иван, есть просьба от немецких товарищей. Некоторые русское происшествие на 25-м блоке стараются раздуть. Это может иметь тяжелые последствия и для вас, и для нас. Ты, Иван, должен помириться с Вилли. Он человек неплохой, только грубый, невоспитанный, деревенский.
— Ты, Густав, требуешь невозможного. Меня Вилли Длинный избил, и я же должен просить у него прощения.
— Прощения просить не нужно. Ты только перейди хотя бы временно на 25-й блок.
Я упорствую:
— Тут дело сложное, Густав. Если бы речь шла только обо мне, все можно было бы просто уладить. Но Вилли издевался над больными, истощенными людьми. Этого теперь не скроешь…
— Вилли мы накажем сами. Даю слово, что на всех блоках, где старостами немецкие коммунисты, никогда ничего подобного не повторится.
Он ушел.
Опасения немцев имели под собой почву. Среди русских возбуждение. Вошел Ленька, потирая пудовые кулаки:
— Иван Иванович, сегодня после поверки всех немцев-блоковых перебьем. Уж это мы организуем!
Он стоял передо мной, как солдат, готовый выполнять боевое задание. Я сам еще не все понял и решил, но чувствовал, что немцы обеспокоены не случайно, последствия конфликта могут быть самые тяжелые и для них, и для нас.
— Садись, Леня. Давай обдумаем вместе. Дело тут очень сложное. Ты говоришь: перебьем всех немцев-блоковых. Ну, а Вальтера тоже убить?
Интересно, что он скажет. Я знаю, Вальтера.
— Нет, Вальтера не тронем.
— А блоковых 60-го и 44-го блоков тоже убить?
— Говорят, они хорошие ребята, не тронем.
— Вот видишь. Немцы разные. В лагерях военнопленных мы видели только охранников и знали: это наши враги, их надо ненавидеть и обманывать. А здесь все по-другому. Видел, кто сегодня приходил ко мне?
— Видел. Это очень уважаемые немцы. Так они приходили выгораживать своего Вилли?
— Нет, они не выгораживают Вилли. Они говорили о другом. Если вы начнете избивать немцев, у них тоже защитники найдутся. И тогда пойдет свалка. Эсэсовцам это, конечно, понравится. Они даже уберут этих блоковых, но посадят своих зеленых. А кто от этого выиграет? Представь себе, на нашем блоке вместо Вальтера будет какой-нибудь бандюга! Нет, Леня, ваш план не годится. Вилли будет наказан своими товарищами. Людей больше в умывальнике держать не будут. Спасибо, что ты углядел это. А теперь, как старший, приказываю: немцев не трогать, Вилли не трогать. Когда придет Валентин Логунов, скажи ему: пусть зайдет ко мне.
Дальнейшего я уж никак не ожидал. Ленька вдруг принял стойку «смирно», приложил руку к своему плоскому митцену, повторил приказ и, сделав поворот по-военному, удалился четким шагом, звонко щелкая своими деревянными колодками.
В тот день ко мне приходило много немецких и русских товарищей. Среди них был первый знакомый мне немец Ганс из вещевого склада, блоковые 44-го и 60-го блоков. Озабоченно посверкивал очками Генрих Зудерланд. Приходил Эрнст Буссе, старейший немецкий коммунист, капо лазарета. Все пожелания немецких товарищей сводились к одному: я должен перейти на 25-й блок, безопасность мне гарантируется, а также лечение и покой.
Русские считали по-разному. Одни говорили: надо идти к Вилли и положить конец конфликту, другие опасались за меня: у Вилли штубендисты-уголовники да еще голландцы, убьют или отравят.
Я слушал всех, а сам размышлял: до сих пор я видел от немецких коммунистов только хорошее и уже привык им верить. Их слово было крепкое и дружественное слово. Вспомнил голландского фельдшера, работавшего в процедурном кабинете. Он заметил мою опухоль на шее и лечил меня: что-то втирал, массировал, похлопывал, делал все очень заботливо и осторожно.
Почему я должен опасаться голландцев?
Последним в этот день зашел ко мне Николай Кальчин, всем известный и уважаемый в лагере человек.
— Вот что, Иван Иванович, долго убеждать не стану. От группы советских товарищей прошу тебя перейти на 25-й блок. С кем надо, уже договорились. Я тебя сейчас провожу туда…
Я не прекословил: это решение у меня уже созрело. Стал собираться. Подошел Вальтер. Он все понял без слов и смотрел на меня одобряюще. Тут же стоял Ленька, готовый броситься на помощь. Я подмигнул ему: дескать, все будет в порядке, а мы сами с усами и знаем, что надо делать. Он широко улыбнулся, видимо, поняв меня:
— На 25-м блоке есть хорошие ребята. Они уже все знают. Организуют охрану.
Второй раз сегодня я подхожу к 25-му блоку. Утром я бежал сюда решительный и непримиримый, сейчас еле бреду.
Вилли сидел за столом во флигеле А, положив перед собой здоровенные, как кувалды, кулачищи; Его трудно узнать: метла Толстяка оставила на его физиономии следы. Это я заметил сразу же и заметил не без удовлетворения!
Ото лба до подбородка тянулись багрово-синие взбухшие полосы. Вместо глаза была узкая щель на густо-синем бугре.
При нашем появлении лицо Вилли перекосилось. Я так и не понял, что оно отразило: злобу, раскаянье, дружелюбие?
Николай Кальчин долго изъяснялся с Вилли по-немецки, потом Вилли обратился ко мне, а Николай переводил:
— Ты, Иван, живи во флигеле Б, а я буду в А. Лежи и поправляйся. Твою работу гигиенварта я возьму на себя.
— Спасибо, Вилли, Буду жить у тебя, если ты больше не будешь мучить людей.
— Будь спокоен, Иван, этого больше не будет…
Уходя, Николай сказал мне:
— Иван Иванович, оберегай Вилли от наших ребят, а то они его убьют. Тебя, как старшего товарища, они послушаются.
Он еще долго тряс кулаком перед носом Вилли, но при этом громко смеялся, и Вилли тоже смеялся. Как мне показалось, искренне.
Конфликт на этом закончился. На 25-м блоке я прожил всего два дня. На блок зашел первый староста лагеря Эрих Решке, крепко пожал мне руку и сказал, что я могу вернуться на свой блок, так как Вилли переводится в карантинный лагерь. Я не замедлил воспользоваться разрешением и, попрощавшись с Вилли, сразу же отправится на 30-й блок, где у меня были надежные и крепкие друзья.
Глава 7. «Мы не волки!»
Я возвращался из ревира, куда отводил заболевших. На крыльце барака меня встретил староста лагеря Пауль Шрек.
— Я жду тебя, Иван. Пойдем на блок, нужно поговорить.
В большом помещении барака пусто. Только Вальтер Эберхардт сидит на своем месте за столом и по своему обыкновению то ли дремлет, то ли думает о чем-то. Во всяком случае, на нас он не обращает никакого внимания. Или делает вид, что до нашего разговора ему нет дела.
Мы сидим у другого конца длинного стола.
Пауль смотрит в мое лицо испытующе, словно ощупывая каждую черту. Его широко расставленные серые глаза печальны и озабочены.
— На днях, Иван, в малый лагерь прибыл большой транспорт евреев. Всех, кто не мог дойти до лагеря, уничтожили. А те, кто еще дышит, лежат вповалку, даже баланду себе принести не могут. Несколько дней не ели. Я посылал кое-кого, чтобы принесли им пищу, но баки до них не доходили. Видно, их заносили в укромные места, а потом пустые кидали на дорогу. Я понимаю, все голодные, но все-таки люди должны быть людьми, а не волками… Немецкие товарищи просят тебя, Иван, доставлять евреям пищу.
От такого поручения я не могу отказываться: большие глаза Пауля смотрят на меня все более требовательно и строго.
— Что надо для этого сделать, Пауль?
— Собрать надежных ребят и отнести в целости бачки с баландой в малый лагерь.
— Сколько для этого надо человек?
— Не менее двадцати…
— Так. Можно, конечно, для этого использовать дневальных, но в это время они должны нести баланду на свои блоки…
— Давай сделаем так, —говорит Пауль, —попросим ребят отнести бачки после уборки помещений, часов в 12. Баланда уже будет готова.
— Ладно, Пауль, я это организую. Сам знаешь, что советские люди здесь — самые голодные. Но мы не волки…
Пауль посмотрел на меня потеплевшими глазами, бросил руку на мои сцепленные ладони, лежащие на столе, пожал их и сказал, поднимаясь:
— Спасибо, Иван. Я в вас уверен.
До 12 оставалось немного времени, кликнул дневального Леньку, второго штубендиста Георгия Остапчука и всех ребят, которые сегодня оставались на блоке. Долго уговаривать их не пришлось. Они разошлись по лагерю отыскивать пригодных для этой работы, а я отправился на 25-й блок, Васька Цуцура, штубендист, узнав, зачем я пришел, уверенно заявил:
— Не беспокойтесь, Иван Иванович, все сделаем, как положено русским людям. Чисто сделаем.
Чуть раньше двенадцати я — у кухни. Здесь уже человек 20 русских, несколько чехов и поляков. Баланда разлита по бакам. И вот процессия направляется к воротам малого лагеря. Впереди Жорка Остапчук со штубендистом из нашего блока поляком Юзефом. В середине рядов Ленька Крохин с чехом Иваном. Я замыкаю шествие, наблюдаю, чтоб ни один бак не ушел на сторону. Но понимаю: мое наблюдение излишне, ребята надежные.
У ворот ждет Пауль Шрек. Он сдержан по природе, но я чувствую, что разволновался, увидя нашу полосатую процессию. Улыбается, что-то кричит, жестикулирует. Но лагерь есть лагерь, здесь не принято громко выражать свои чувства. Надо еще доложить дежурному эсэсовцу о нашей колонне и получить разрешение на вход в малый лагерь.
Вносим баки в один из бараков, ставим в ряд. Первая половина задачи выполнена: пищу донесли. Теперь надо кормить голодных. А пока можно перевести дух и осмотреться.
То, что мы увидели здесь, — не поддается никакому описанию. Даже сейчас, как только эта картина встает перед глазами, мне делается нехорошо. Представьте себе длинный узкий проход и по обе стороны четырехъярусные клетки. А в них только лихорадочные черные глаза на выбритых до синевы головах. Глаза жадно уставились на баки с пищей, другие с любопытством рассматривают нас, в третьих уже нет ни жадности, ни любопытства. Эти глаза умирают.
На что уж мы всего повидали, но тут оцепенели под взглядами этих бесконечных голодных глаз.
Да неужели у них можно отнять брюквенную похлебку!
Неужели!!
Как хорошо, что мы не волки, что мы донесли баки! Теперь я до конца понял одно лагерное выражение. Если заключенный слабел до того, что слово «доходяга» не вполне определяло его состояние, говорили: «он уж как еврей», это значило — совсем, безнадежно конченный.
Несколько дней точно в 12 часов мы собирались у кухни, поднимали полные баки баланды и тащили их в малый лагерь. Они все равно умирали десятками, эти евреи, но их пригнали несколько сот: и многих мы все-таки спасли…
Поручение Пауля Шрека я принял как поручение некоей группы, которая и меня на первых порах взяла под свою опеку, а теперь и от меня требовала отдачи. Конечно, любое поручение постараюсь выполнить непременно. Я обязан это сделать. А главное — хочу это делать. Так же, как мне в разное время помогали люди, я хочу быть полезным кому-нибудь. Разве я могу забыть людей, которые ходили за сыпнотифозными больными в лагере военнопленных в Полоцке?!
Что уж говорить — на госпиталь или больницу это заведение мало походило. Деревянный барак, голые нары. Больные валялись по нарам и по полу в сапогах, шинелях. Просили пить, но… вода не подвозилась Очнувшись после нескольких дней бессознательного состояния, я наблюдал, как санитары из военнопленных таскали снег в кружках и котелках, растапливали его на железных печках и теплой водицей поили тифозных.
И был там доктор-милый хлопотун. Я хорошо помню его густые, торчащие врозь усы, его белорусское мягкое произношение, его ласковые карие глаза. Он носил какую-то полувоенную одежду, но мне было сразу видно, что он не военный, а недавно мобилизованный гражданский доктор. Он входил по утрам, разбрасывая шутки и прибаутки. Однажды я очнулся от забытья и увидел его лицо, наклоненное надо мной.
— А… вот вы и проснулись, товарищ подполковник, — бодро приветствовал он меня. — А я вам малинки принес. —И подает мне дымящуюся кружку кипятка со свежим июльским запахом малины.
И в следующие дни он усиленно отпаивал меня «малинкой». Оказалось, где-то за бараком он нашел занесенные снегом кусты малины, обрывал верхушки и кипятил их в талой воде. Только это лекарство и было в его распоряжении. Но приправленное добрым словом и заботой, оно все-таки помогало.
Так неужели за такую доброту я не сделаю, что в моих силах, чтобы помочь другим?
Следующее поручение не замедлило. Тот же Пауль Шрек сказал мне однажды:
— Иван, послушай меня и пойми правильно. На одном из французских блоков есть странный человек. Его называют бароном. Вероятно, это так и есть. Он часто получает посылки с продуктами. Всего не съедает, но ни с кем не делится. Продукты портятся. Вокруг его нар стоит дурной запах. Иван, нужно этого барона… как это у вас в России называется? Пауль сжал кулак и спросил: — Вот это что?
— Это по-нашему кулак.
— Ну, а если сделать так, — при этом Пауль сделал энергичный жест другой рукой, как будто отсекая кулак, — был кулак и его не стало.
Я понял, что он хотел выразить, и громко рассмеялся:
— Это называется «раскулачить».
— Вот, вот, барона надо раскулачить. Немецкие и французские товарищи просят тебя это сделать.
Я пришел в полнейшее недоумение:
— Но, Пауль, почему я должен это делать, а не сами французы, которые живут с ним? Там есть и блоковый…
— Это наше общее дело, Иван. На том блоке, кроме французов, живут бельгийцы и люксембургцы. Среди них есть люди, которые считают, что нельзя посягать на личную собственность. Они боятся обидеть барона. А блоковый у них — немецкий коммунист. Ему это сделать тоже нельзя. Пойдут слухи, что немцы обирают, притесняют заключенных. Лучше всего это сделать тебе, Иван. Ты гигиенварт и можешь прийти на блок под видом санитарного контроля. Если же французы пожалуются эсэсовцам — блокфюреру, он только одобрит действие санитарной комиссии.
— Я боюсь другого, Пауль. Боюсь, что наше вторжение на французский блок вызовет нежелательный конфликт.
— Мы надеемся, Иван, на твою тактичность. Кроме того, там будут присутствовать очень авторитетные среди французов люди, например, Марсель Поль и полковник Фредерик Манэ, которых ты знаешь.
— Хорошо, Пауль, я возьмусь за это. Только дай мне сроку сутки, я подберу надежных товарищей.
— Действуй, Иван. Завтра зайду за вами.
«Дай мне сутки», — сказал я Паулю Шреку. И когда говорил это, мысленно уже прикинул, кого прихвачу с собой. Но упоминание о знакомых французах вызвало некоторые раздумья. Да, у меня есть знакомые среди французов. Некоторое время тому назад меня познакомили с Марселем Полем. Однако мы не почувствовали симпатии друг к другу. Быть может, в этом виноват переводчик. Во всяком случае мне казалось, что Марсель Поль относится ко мне с недоверием и настороженностью. Почему? До сих пор я не дал себе труда выяснить это. Сейчас мне бы очень пригодилось его расположение…
А вот на полковника Фредерика Манэ я могу рассчитывать. Мы подружились как-то сразу и часто встречались. Полковник Манэ — весельчак и балагур, И мы хорошо понимаем друг друга, несмотря на то, что я не знаю французского, а он
— русского.
На другой день, прихватив в качестве переводчика Анатолия Смирнова, бывшего артиста балета, жившего на нашем блоке, я отправился к французам. На всякий случай предупредил о своем визите Валентина Логунова. Собирался взять с собою Василия Цуцуру, но раздумал: Васька-парень смелый, но слишком порывистый, необузданный. Как бы дров не наломал…
В тот час на французском блоке оставалось немного народу. Барон лежал на своем месте. Его худые грязные ноги свешивались с нар. Не удивительно: большая половина нар завалена мешками, мешочками, свертками и узелками. Я объявил барону, что пришла санитарная комиссия, велел ему сойти с нар и не мешать.
Перед моим лицом поднялась маленькая головка, худое вытянутое лицо с горбатым носом и мутными глазами. Сухонькие ноги послушно сползли с нар. Барон оказался маленьким и тощим. Поддерживая штаны на втянутом животе, он с ворчанием отошел в сторону.
Стали подходить французы. Все они тоже тощие, почти у каждого на шее шарф или тряпка. Вот чудаки! Русские все, что найдут для утепления, наматывают на ноги, а французы — на шею. Кто из нас прав?
Подошедшие переговаривались громко, не стесняясь. Я чувствовал в их голосах явное недоброжелательство. Анатолий Смирнов переводил мне отдельные выкрики:
— Вот русские, народ неугомонный!
— И что им надо от старого человека?
— Оберут его начисто!
— Давайте прогоним их!
Но тут вплелись другие голоса:
— Русские никогда нам ничего плохого не делали.
— Пусть проверяют. И мы посмотрим, что у старикана запрятано…
Быстро взглянув на собравшихся, я успел заметить знакомых ребят с нашего блока. Откуда они взялись? И Васька Цуцура подмигивает мне: валяй, мол, Иван Иванович, в случае чего мы здесь.
В стороне стоят Пауль и Фредерик Манэ.
Недовольство толпы нарастало, и я поспешил ускорить процесс «раскулачивания». Из мешков и мешочков извлекал консервы, помятые пачки печенья и плитки шоколада, заплесневелые мясные копчености и рыбу, отдающие мерзким запахом гнили, прозеленевшие куски сыра. Все это я аккуратно раскладывал на столе, чтобы все было видно. Люди жадно смотрели на вкусные вещи и все-таки брезгливо отодвигались от дурного запаха. Настроение наблюдающих явно переменилось. Теперь крики возмущения относились, пожалуй, к барону. Вдруг один из французов, длинный, сухой, разразился громким хохотом. Хохотал он заразительно: хватаясь за живот, приседал, громко хлопал себя по ляжкам. И этот смех вдруг охватил всю толпу. А барон стоял невдалеке и смотрел на все мутными глазами, словно не понимая, что происходит.
Оставив ему немного продуктов, я обратился к блоковому тоном, не допускающим возражения:
— Все, что протухло, немедленно уничтожьте, остальное распределите между слабыми в вашем блоке.
С этими словами я двинулся через толпу к выходу. А барак гудел криками одобрения.
Нет, мы, русские, не волки. Прав Пауль Шрек. Мы не волки! Даже когда обстановка толкала к состоянию озверения, мы находили в себе силы не быть волками.
В Полоцком лагере военнопленных произошел такой случай. Комендант распорядился, чтобы всю одежду новой партийце которой прибыл я, пропустили через дезокамеру. Пленные сбросили шинели, брюки, гимнастерки, белье и остались голыми на нарах. Часа через полтора одежду принесли и бросили кучей на пол — разбирайтесь, мол, сами. И тут оказалось, у кого-то пропала шинель, кому-то не хватило брюк или гимнастерки. Начался ропот. Вошел человек с повязкой старшего полицая. Посыпались возмущенные жалобы. Да и как не возмущаться: у военнопленного все имущество — что на себе, как же остаться без штанов или шинели — зима на дворе!
Старший полицай успокоил:
— Сейчас все найдется…
По его распоряжению ввели четырех пленных. Все они были неестественно толстые.
— Раздевайся!. —приказал старший полицай одному.
Оказалось, что на нем навьючены две шинели, две гимнастерки, лишнее белье. Поднялись крики возмущения:
— Мерзавцы! У своих забрали! Дать им как следует!
Но когда старший полицай ударом по голове свалил голого человека на пол и стал избивать его, крики враз смолкли. Даже пострадавшие перестали возмущаться. И никого уже не радовало, что вещи нашлись.
С полчаса после ухода полицаев в комнате царило молчание. Потом прорвалось:
— Пропади пропадом эта шинель! Если бы знал, что так случится, не стал бы докладывать.
— Правильно они получили! Это что же, свой брат пленный будет у тебя последнюю рубашку сдирать, а ты молчи!
— Ну уж не так же наказывать! Лучше убить, чем истязать!
— За это убить! Уж ты слишком! Достаточно было снять с них все ворованное, ну, и постегать, что ли…
Нет, нет, явное большинство было против жестокого наказания. Нет, и тогда мы не были волками!
И когда здесь, в Бухенвальде, трудно было норвежцам, разве мы — русские
— им не помогали? — Их было 350-норвежских студентов, молодых белокурых парней. Говорили, что это — сыновья известных юристов, коммерсантов, которые принимали участие в каком-то антигитлеровском мероприятии. Их поселили в отдельном бараке, огороженном колючей проволокой, в том самом 41-м, из которого выселили нас, еду носили с эсэсовской кухни, передавали посылки, на работу не посылали. Здоровые, веселые парни слонялись целыми днями за загородкой, вызывали любопытство всего лагеря. Около колючего забора все время кто-нибудь топтался. Русские тоже подходили к колючему забору, завозили знакомства, меняли самодельные вещички на еду.
Но однажды утром лагерь узнал, что норвежцев больше нет, их куда-то увезли. Просочился слух, что они выходили из лагеря в эсэсовских шинелях. А через несколько месяцев они снова появились в Бухенвальде. Только теперь трудно было узнать белокурых красавцев. Все они были в полосатых штанах и куртках, бритые, худые, печальные. Их затолкали в самый грязный барак малого лагеря и не давали есть.
В лагере все новости распространяются с молниеносной быстротой. Прошло только часа два после того, как норвежцев привезли, а Вальтер Эберхардт уже рассказал мне их историю.
Всех студентов действительно одели в эсэсовскую форму и погнали на строительство «атлантического вала» в качестве надзирателей. Но лагерь уже научил кое-чему молодых людей. Никакие угрозы, ни уговоры родителей не заставили их служить Гитлеру. Тогда командование выстроило их и объявило, что все они будут расстреляны. Строй не дрогнул. После паузы последовало предложение: расстрел не будет массовым, если вожаки сделают три шага вперед. Все 350 человек сделали три шага вперед.
И вот теперь грязные, исхудавшие, они снова здесь, в лагере. Им помогали многие всем, что имели. Им помогали русские, которые ничего не имели, кроме пайки хлеба и миски баланды. Каждый отливал четверть литра, а хлеб теперь делился не на четверых, а на пять человек.
«Русский солидаритет!» — восхищенно говорили норвежцы.
А разве мы делали что-то особое?
Просто мы — не волки!
Глава 8. Сопротивление? Этого мало!
Зима в Тюрингии слякотная, туманная. Выпадет ночью снег, покроет чистой пеленой серые улицы и темные крыши Бухенвальда, осветит все вокруг ровным белым светом, а днем подует ветер, зашумят голые ветви буков на горе Эттерсберг, и останется на мостовых грязная кашица да лужи.
День в Бухенвальде начинают труповозы. У них особенно много работы зимой. Все утро их легкие тележки на резиновом ходу разъезжают от блока к блоку. И вот уже, смотришь, нагруженные, прикрытые сверху куском парусины направляются к воротам крематория».
Крематорий дымит круглые сутки. Вместе с черным дымом из трубы его вырываются длинные языки пламени, бросая багровые отблески на притаившийся в тумане лагерь…
Кто же остановит эту фабрику смерти? Кто отомстит за страдания десятков тысяч людей, которые лежат сейчас в тесных клетках холодных бараков, ожидая сигнала побудки? Кто свернет на сторону хищные рыла пулеметов, направленных на спящий лагерь с двадцати двух вышек?
Кто?
Кто?
Неужели мы? Те, кто еще не вылетел в трубу и бродит по лагерю, стуча деревянными колодками?
Неужели мы?
Неужели мы еще способны на это?
Неужели…
Да! Именно об этом надо думать!
Именно об этом думаю я туманной слякотной зимой 1943 года.
Я уже не новичок в Бухенвальде. Знаю кое-что из его истории. Да и как не знать, когда мои друзья Генрих Зудерланд, Ганс, Вальтер Эберхардт — это живая (еще живая!) история Бухенвальда. Шесть лет назад, здесь, на горе Эттерсберг, по приказу Гиммлера началось строительство лагеря для противников фашистского режима.
Сюда, на гору Эттерсберг, были доставлены первые партии заключенных из лагерей Саксенбург и Лихтенбург. Это были коммунисты и антифашисты, немецкие рабочие, ученые, врачи, журналисты, цвет и гордость Германии. Они умирали здесь сотнями от эпидемий, голода и палок эсэсовцев, от доносов и издевательств зеленых. Они гибли и боролись, боролись за то, чтобы жизнь даже в этом проклятом месте была более осмысленной и справедливой. И вскоре эсэсовское начальство убедилось, что только политические способны поддержать дух дисциплины и порядка, уберечь лагерь от грязи и заразных болезней. Эта борьба шла не один год, и когда осенью 1941 года в Бухенвальд стали поступать первые партии советских военнопленных, эта борьба еще не закончилась. Но дух взаимопомощи и интернациональной солидарности уже торжествовал в Бухенвальде. И колючая проволока, которой отделяли военнопленных от остального лагеря, не была непреодолимой преградой. Бачки с баландой и дополнительные буханки хлеба каждый день передавались в лагерь военнопленных. Комендант лагеря несколько раз лишал всех заключенных суточного пайка. Голодовка кончалась, и снова бачки с супом и хлеб проникали через колючую проволоку.
Только на основе этой солидарности и могло начаться то сопротивление, в некоторые тайны которого и я был теперь посвящен. Его благодетельная рука коснулась не только меня. Валентин Логунов, бывший в первые дни самым бесправным флюгпунктом, брошенный в штайнбрух, теперь работает в рентгеновском кабинете лазарета. Он забыл свой старый номер, свою фамилию и имя. Он теперь Григорий Андреев, и номер его 33714. А Валентин Логунов умер
— так сообщили в штайбштубе.
Яков Никифоров пристроен штубендистом в 8-м блоке. Это блок, где живут дети Бухенвальда. Их несколько сот. Они разного возраста. Им нужны родители и воспитатели. Несколько хороших ребят, таких, как Яша, Холопцев, Задумов и другие, заменили им и тех и других.
Николай Кюнг больше по утрам не уходит с командой на завод «Густлов-верке», а подметает улицы Бухенвальда. Он теперь в команде мусорщиков. И по-прежнему по ночам рассказывает нам поучительные истории, и я уже несколько раз видел, как к нему подходил Сергей Пайковский — плотный, прихрамывающий человек, со шрамом на лице. Они о чем-то тихо разговаривали, Пайковский передавал Николаю листы бумаги, а на следующий день Кюнг куда-то пропадал. Я знаю, расспрашивать об этом нельзя. Но на днях Вальтер Эберхардт сказал мне, что слушал беседу о ноябрьской революции 1918 года в Германии. Говорили, что эту беседу написал заключенный с 30-го блока, потом ее перевели и прочитали немцам. У Кюнга великолепная память, он хорошо знает историю. Вполне возможно, что именно он написал эту беседу. Судя по тому, что Пайковский снова приходит к Николаю, это так и есть.
До нас доходят сводки Советского информбюро. Как они просачиваются в лагерь? Ясно, что заключенные где-то держат приемник. Я не знаю, где он, кто его сделал, но уверен, что приемник есть.
Мне приходится бывать в лазарете. Каждый день я отвожу туда заболевших. Разве мне не видно, как внимательно относятся к больным немецкие и чешские ее врачи и служители лазарета? Разве я не понимаю, что они стараются использовать любую возможность, что-бы поддержать человека, дать ему освобождение от работы?
О, Бухенвальд, сложный организм! Мало его постигнуть. Главное, надо не только сохранить себя, но быть полезным другим. То, что я сделал пока, ничтожно мало. Да, собственно, и то, что делают мои товарищи, это тоже мало. Конечно, мы должны помогать друг другу, спасать, поддерживать, подкармливать, поднимать настроение… Но я думаю о другом. Думаю по ночам, когда не спится. Думаю днем, когда исполняю свои обязанности гигиенварта. Думаю вечерами, когда разговариваю с друзьями.
И однажды вечером я сказал Валентину:
— Хочу с тобой поговорить: Выйдем.
Набросив на себя ветхую шинель, я первым вышел в промозглую темноту зимней ночи. Подождал у угла, спрятав лицо в воротник. Валентин подошел тут же. Мы шли по улице лагеря споро и деловито, чтобы все проходящие мимо и нагоняющие нас думали, что мы спешим по делу.
— Ну, Валентин, — начал я, — как ты считаешь, жизнь Бухенвальда мы теперь знаем достаточно?
— Кое-что знаем, Иван Иванович…
— Знаешь ты, например, — перебил я его: мне не терпелось выложить все, о чем я думал долгие часы, знаешь ты, например, что такое крематорий Бухенвальда? Знаешь ты, что там не только сжигают трупы умерших, но уничтожают живых? Я там не был, но знаю, что в крематории есть подвал. Туда вталкивают заключенного, деревянной колотушкой оглушают, а потом подвешивают в петле или за нижнюю челюсть на железный крюк, вделанный в стену, чтобы «дошел». Тебе известно, что в правом крыле брамы страшные карцеры, где орудует Мартин Зоммер? Он пытает, калечит и уничтожает людей самыми изощренными способами. Гестапо имеет среди нас осведомителей. Даже одно неосторожное слово может привести человека под колотушку, в крематорий или в руки Мартина Зоммера. Не удивляйся, Валентин, моему многословию. Сегодня я хочу тебе все сказать.
Логунов не перебивал.
— Я хочу втянуть тебя в дело, за которое можно расстаться с жизнью в страшных мучениях.
Валентин ответил:
— Все это знаю, Иван Иванович. Я вам однажды сказал, что готов с вами пойти на любое дело. Могу это и сейчас повторить.
Я заранее был уверен, что именно так он и ответит, и продолжал развивать свои планы.
— Ты, конечно, догадываешься, Валентин, что в лагере существует подпольная организация. Благодаря ей и мы с тобой живы. Но ведь надо думать не только о спасении некоторых, а об освобождении всех.
— Я думаю об этом, Иван Иванович.
— Вот, вот, Валентин, это — моя заветная мысль. Нужно создать в лагере воинского типа подразделения, скованные железной дисциплиной. И к делу надо приступить не теряя времени. Я могу добиться, чтобы тебя перевели на 44-й блок. Там около 800 русских. Среди них много офицеров. 800 человек — это батальон. Начни подбирать командиров рот. Каждый из четырех флигелей блока — это рота. Пусть ротные подберут взводных. И так до командиров отделений. Это будет костяк батальона. Рядовых пока вербовать нельзя, можно провалить все дело. Но командиры охватят своим влиянием остальных. Они могут вести воспитательную работу, изучать людей, информировать их о положении на фронтах. Кстати, знаешь ли ты сам, что наша армия успешно продвигается к западу от Днепра? Скоро все Правобережье будет снова советским.
— Об этом знаю. Благодарю вас за доверие, Иван Иванович. Даю вам честное слово, что если я окажусь плохим конспиратором, то ваше имя и ваша роль выданы не будут.
— Верю. Спасибо. Действуй! Желаю успеха.
Мы возвращались к блоку молча, молча на крыльце пожали друг другу руки.
Прошло несколько дней, и вот на меня пытливо смотрят черные глаза Василия Азарова.
— Иван Иванович,, знаю, что вы дружны с Логуновым. Собираюсь поговорить о нем.
У меня упало сердце: Василий Дзаров живет на 44-м блоке, где развернул работу Логунов. Что у них там случилось? Неужели Валентин так неосторожен, что все стало известно?
Делаю вид, что совершенно не догадываюсь, о чем пойдет речь.
— Да, мы с Валентином вместе приехали в Бухенвальд, жили на одном блоке… Ну и подружились. Он хороший парень…
— Парень он хороший, я его давно знаю. Но меня беспокоит одно дело. У нас на блоке он создает какие-то воинские группы. Вы, конечно, Иван Иванович, об этом знаете или даже сами давали указания.
Я отвечаю уклончиво:
— На вашем блоке бываю редко… А какие же группы создает Логунов? Профашистские или бандитские?
Теперь Василий Азаров замялся:
— Да нет, не могу сказать, что бандитские. Он подбирает хороших ребят из офицеров.
Тогда я задаю прямой вопрос:
— А откуда вам, Василий, известно это?
Азаров пытливо заглянул мне в глаза, помолчал, но все-таки сказал:
— Валентин — завербовал одного офицера на нашем флигеле, а он обо всем рассказал мне. Он должен был это сделать в силу подпольной дисциплины. Он — член нашей организации.
— Послушайте, Василий, — сказал я, — разве это плохо, что Логунов подбирает хороших ребят для сопротивления фашизму?
— Но, Иван Иванович, — горячо стал убеждать меня Азаров, — ведь не может быть двух подпольных организаций. Это приведет к недоразумениям, конфликтам и кончится провалом.
— Но, Василий, можете ли вы сказать, что подполье сейчас в состоянии поднять заключенных на массовое восстание? А ведь может настать момент, когда только это будет спасением!
Азаров снова Пристально посмотрел на меня:
— Мне все ясно, Иван Иванович, хоть вы и не дали мне прямого ответа, имеете ли отношение к этим боевым группам.
Ну что ж, ясно так ясно. Тогда я могу идти в наступление.
— Послушайте, Василий, вы говорите, что знаете Логунова как настоящего советского человека и командира. Почему же вы не вовлекаете его в подпольную работу? Почему допускаете, что он по собственной инициативе начал подбирать боевые группы?
— Об этом нужно подумать.
— Конечно, Валентин-человек молодой, энергичный, храбрый. Он многое может сделать. Я вас очень прошу: не включайте его в список на транспорт, уходящий из Бухенвальда. Он человек нужный…
Василий кивнул:
— Ладно, и об этом подумаем, — и, не прибавив больше ни слова, пошел от меня в сторону. Видимо, он был недоволен нашим разговором.
А еще через несколько дней Ленька прибежал за мной:
— Иван Иванович, вас Николай Кальчин ждет у входа в барак.
И снова разговор, на сей раз решительный, открытый, без всяких намеков и недоговорок.
— Иван Иванович, вы уже четыре месяца в лагере. Мы вас знаем достаточно. И можем доверить кое-какие секреты. Вы не будете поражены, если я скажу, что в лагере есть антифашистская подпольная организация. Руководит ею Интернациональный комитет. Каждая нация имеет свой центр. У нас, русских, он состоит из пяти человек. Я — один из этой пятерки. Как и вы, мы думаем о создании военной организации, способной в нужный момент поднять массы на восстание. И не только думаем, но и кое-что делаем. Желаете принять участие в формировании боевых групп?
— Я к этому готов.
Николай хитро улыбнулся:
— О вашей готовности я кое-что знаю.
Слово «готовности» он произнес с явной иронией. Ясно: Василий Азаров уже рассказал ему о нашем разговоре.
И снова серьезно:
— Если так, то завтра после вечерней поверки подходите ко 2-му блоку. Будет разговор…
Встреча состоялась в одном из кабинетов 2-го блока. Этот барак был известен в лагере как блок патологии. В нем никто не жил. Здесь немецкие врачи производили свои страшные эксперименты. Но ночью здесь было самое безопасное место для всяких встреч и сборов.
В подвальной комнате горит под потолком слабенькая электрическая лампочка. Мы еле различаем лица Друг друга. Кроме меня, здесь Николай Кальчин и знакомый мне по лагерям военнопленных Николай Задумов. Мы молча пожимаем руки. Лиц еще двоих припомнить не могу. С ними незнаком. Николай Кальчин представляет нас друг другу. Узнаю, что тех двоих зовут Бакий Назиров и Виктор Рыков. Время не ждет, осторожность торопит, Николай Кальчин начинает без предисловий:
— Обстановка в лагере вам известна. Об этом говорить не буду. Русский политический центр решил: наряду с существующей подпольной организацией создавать боевую группу. Назовем ее группой М. Она будет состоять из многочисленных групп по 3-5 человек. Во главе группы — командир. Командиры объединяются старшими на блоках. Какие вопросы и предложения?
Тот, которого назвали Бакий Назиров, человек средних лет, с густыми черными бровями и узкими глазами, предложил:
— Нужно распределить, кому на каких блоках вести работу.
Ответил Николай.
— Есть решение: подполковник Назиров будет работать в каменных блоках, Задумов и Рыков — в деревянных. За Смирновым закрепим 25-й, 30-й и 44-й блоки. У него там много знакомых, и кое-какие дела уже начаты…
При этих словах Николай Кальчин вдруг на минуту сбросил деловую сосредоточенность и хитро подмигнул мне. Я его понял и кивнул головой.
Возражений против такого распределения не было. Но я считал нужным внести уточнение:
— Группа М-это что-то не очень понятное. И группы по 3-5 человек — на что они способны? Я представляю боевые формирования так: создается костяк взвода, то есть командир взвода и командиры отделений. Пока без бойцов. Постепенно костяк обрастает активом, будут полные отделения и взводы. Старший по флигелю, он же ротный, объединяет командиров взводов. 2-4 роты — это уже батальон. Те блоки, где живут только русские, могут выставить целый батальон. Там, где русских немного, будут взводы. Но и их надо собрать в роты и батальоны. Этим мы придадим некоторую стройность нашим формированиям. В будущем все командиры должны хорошо знать свои подразделения и по численности, и по моральному состоянию.
Мои утешения посеяли целую бурю споров. Одни считали, что группы по 3-5 человек более гибкие и безопасные. Недаром немцы — опытные конспираторы — создают именно такие группы. Другие поддерживали меня: должна быть воинская организация. Но решить окончательно этот вопрос мы не могли. Николай Кальчин обещал доложить политическому Центру.
Кутаясь в старую немецкую шинельку, я шел по лагерной улице к своему блоку. Шел и думал: всего полчаса заседал совет, и не было сказано ни одного лишнего слова. И все-таки в этот морозный декабрьский вечер у сотен русских, которые жмутся сейчас в бараках к железным печуркам, произошло большое событие. Они еще ничего не знают об этом. Но, может быть, именно сейчас в судьбах многих из них произошел крутой поворот. Встала ясная, хотя и трудно достижимая цель — освобождение! Конечно, труднодостижимая! Безумно трудная! Но, по-моему, лучше иметь цель перед глазами, чем ежечасно упираться в отчаяние и пассивно ждать: вот когда-нибудь кончится война, и нас освободят… Нет, уж лучше погибнуть в действии, чем ничего не делать!
Я долго стоял на крыльце блока, вдыхая с наслаждением морозный ядреный воздух. В черном небе надо мной сцокойно горели звезды, воздух был тих и прозрачен. Ноздри не ощущали привычного запаха гари, столб огня и дыма из трубы крематория поднимался высоко в открытое небо. И сегодня он меня не пугал. Не хотелось думать, что можно в одну минуту расстаться со всеми планами и взлететь в эту черную спокойную глубину. Ра"ве для того мы прошли через бесчисленные мучения? Надо действовать, действовать-как можно скорей и как можно осторожнее!
Я уже собирался толкнуть дверь в барак, как услышал поскрипывание снега под чьими-то быстрыми флагами. Знакомый голос окликнул меня:
— Иван Иванович, это вы?
— Задумов?
— Он самый. Вы что на морозе стоите? Не озябли?
— Холодно, но не хочется заходить в барак. Там душно и суетно, кое-что обмозговать хочу.
— Не помешаю?
— Оставайся.
Задумов порылся в глубине своих карманов, достал помятую сигарету, прикурил, дал мне затянуться. Так мы стояли, курили, каждый продумывая свое. Николай долго смотрел на дымное пламя крематория и вдруг с каким-то озорством и решительностью произнес:
— Ну что ж, потягаемся — кто кого!
Я спросил его:
— Веришь?
— Нельзя не верить, Иван Иванович, если беремся за такое дело. Или с плеч голова, или «ура»!
Я так же думал и спросил о другом:
— Николай, ты знаешь тех двоих, что были с нами на совещании — Назирова и Рыкова?
— Назирова хорошо знаю. Он подполковник. Командовал полком. Прорывался к осажденному Ленинграду в июне 1942 года. К городу не пробились, попали в окружение. Он рассказывал мне: на его глазах полк растаял в беспрерывных атаках. Осталась небольшая группа. Пошли на последний прорыв. Пуля пробила Бакию грудь. Ой все-таки еще полз. А потом потерял сознание. Когда очнулся, над ним уже стояли немецкие автоматчики… Да что там говорить — это и вам, и мне хорошо знакомо.
И опять каждый подумал о чем-то своем. Потом Задумов еще рассказал:
— Мыкался Бакий, как и мы, по лагерям военнопленных, а весной 43-го оказался в железных рудниках в районе Вецлара. Там мы и встретились. Понравился он мне — решительный, горячий. Раз убежал — неудачно. Снова стал группу готовить. В эту группу попал и я. Ушли вшестером. По дороге нас накрыли. Ну и вот — Бухенвальд. Мы немного позже вас попали сюда, но вот видите: думали об одном и том же. Мы тоже тут группу собрали, хотели бежать, а Николай Кальчин узнал об этом. Я, говорит, представитель подпольного Центра. Хотите создать военную организацию? Будем действовать вместе! А тут, говорят, подполковник Смирнов собирает ребят. Вот, Иван Иванович, теперь и будем действовать вместе! На Бакия можете во всем положиться — железный. Ну, а Рыкова я мало знаю…
Окончательно замерзшие, мы с Николаем давно уже ходили по тротуару, громко выстукивая деревянными колодками. Не хотелось расставаться. Перебирали людей, которых знали, прикидывали, на кого можно положиться, строили планы. И обоим нам было хорошо оттого, что мы думали одинаково и понимали друг друга с полуслова.
Это понимание не сейчас родилось. В конце 1941 года в лагере военнопленных под Двинском, в Латвии, мы встретились и подружились. О, это был страшный лагерь! На песках землянки — и все. Нет, не все — еще голод, побои, морозы, болезни. Жили мы с Николаем в одной землянке, ели из одного котелка, доставшегося нам от третьего — умершего. Вместе нас вывезли в лагерь Саласпилс под Ригой, вместе погнали в Германию. Тут мы и потеряли следы друг друга. И я долго жалел об этом. Было много общего в нашей судьбе: окружения, прорывы, ранения, незаживающие раны… И сейчас я рад, что мы снова вместе и в одном деле. Можем молчать и понимать друг друга…
А лагерь доживал свой обычный день. Вот-вот должен был раздаться сигнал отбоя. Кое-где открывались входные двери бараков и выпускали запоздавшего гостя, который торопливо перебегал к своему блоку. Иногда проходили двое-трое, слышалась нерусская речь. Где-то за воротами лагеря лаяли собаки, поскрипывал снег под деревянными башмаками. И все так же рвался в небо дымный сноп огня из трубы крематория. Кончался обычный день Бухенвальда…
Глава 9. К действию!
Василий Азаров оказался прав: нельзя существовать параллельно двум подпольным организациям — — политической и военной. Недоразумения неизбежны. Когда Кюнг-на 30-м блоке, Логунов-на 44-м, Григорий Черный — на 25-м приступили по моей инструкции к формированию подпольных батальонов, они столкнулись с подозрительностью некоторых заключенных. Что, мол, это еще за вербовщики? Куда склоняют?
Происходили такие, к примеру, разговоры.
Командир батальона:
— Так что же, так и погибать здесь будешь?
Ответ:
— Зачем погибать? Слышно, наша армия Днепр перешла, к границе движется, а ты — «погибать»!
— Когда еще армия сюда придет, а ты посмотри на себя — иссох весь, не дождешься.
— Дождусь! Не один я такой.
— Но нельзя же сидеть и только ждать!
— А я не только сижу и жду…
— А что же ты делаешь?
— Что, что! Работаю!
— Это на фашистов-то!
И тут вербуемый не выдерживает:
— А ты чего привязался? Ты кто такой? Хочешь, блокового позову? И чувствовалось: человек не доверяет, не идет на откровенный разговор. Он, видимо, знает двоих-троих, с кем имеет связь по подполью, от кого получает задания, и еще знает, что на всякий случай в Бухенвальде надо держать язык за зубами.
Я откровенно рассказал о всех затруднениях Николаю Кальчину. Он обещал доложить политическому Центру.
После этого меня пригласили на совещание Центра. Предупредили, чтобы я пришел на 7-й блок. 7-й блок — это лазарет в лагере военнопленных. А лагерь военнопленных за колючей проволокой. У входа стоит лагершутц-полицейский. Я останавливаюсь в нерешительности. Что сказать этому человеку с черной повязкой на рукаве? Но лицо лагершутца расплывается в приветливой улыбке, жестом он приглашает войти.
Николай Кальчин встретил меня у входа в барак, проводил вниз, в вещевой склад. Здесь полки, на них сложена кое-какая одежда, в углу груда деревянных колодок. Дверь за нами захлопнулась, и кто-то снаружи запер ее на ключ. А Николай Кальчин задвинул еще и засов.
Нас было шесть человек — пятерка Центра и я. Пятерка — это Николай Симаков, самый молодой из всех и самый боевой, знакомый мне Василий Азаров (я не знал, что он член Центра, хотя мог догадаться об этом), Николай Кальчин. Двоих я не видел до этого, мне их назвали: Александр Купцов и Иван Ашарин.
Без всяких предисловий я доложил Центру о наших затруднениях. Суть дела, по-моему, сводилась прежде всего к следующему: началось формирование воинских подразделений-батальонов, взводов. Но Бакий Назиров, Виктор Рыков, Николай Задумов и я являемся какими-то военными организаторами, уполномоченными Центра, но не командирами. Создаваемые на блоках батальоны, не объединены общим командованием. Очевидно, батальоны надо объединить в бригады и назначить командиров бригад. Эти командиры будут чувствовать ответственность перед лицом сотен людей, а командиры батальонов проникнутся большей уверенностью в силе организации. У меня есть предложение: в каменных бараках создать бригаду и назвать ее «каменной», бригаду деревянных бараков назвать «деревянной». Кроме того, создать «малую» бригаду из узников карантинного лагеря. Из военнопленных формируется еще одна бригада.
Мои доводы убедили членов Центра, возражений не было. Тут же назначили командиров бригад: «каменной» — подполковника Назирова, «деревянной» — майора Рыкова. Мне поручили создать «малую» бригаду — подобрать надежного командира, вместе с ним отыскать командиров батальонов. Центр рекомендовал привлечь к работе в карантинном лагере старого подпольщика Бухенвальда Сергея Семеновича Пайковского. Я немного знал этого человека (он захаживал на наш блок) и догадывался, что он связан с подпольем.
Говорили, что несколько месяцев назад его едва спасли от смерти. За какую-то провинность комендант лагеря наказал его сорока пятью плетьми. Наказание происходило в воскресенье перед лицом всего лагеря, на аппельплаце. Там всегда стоит несложное приспособление — козел для порки. Пайковский принял пятнадцать плетей и потерял сознание. Но эти пятнадцать ударов принял без единого стона. Его отпустили до следующего воскресенья — эсэсовцам не хотелось, чтобы он умер сразу. Неделю он мучился — ни встать, ни сесть, ни лечь. Чувствовал, что вторую порцию плетей не выдержит. В субботу в барак явился немец Карл и отвел его в больницу. Немецкие коммунисты долго держали его как больного до тех пор, пока эсэсовцы не забыли о нем.
А еще говорят, что настоящая его фамилия Швецов и родом он из города Тейково Ивановской области и там остались его жена и двое детей, и еще, что был он в армии политруком батареи.
Оставалось нерешенным еще одно важное обстоятельство: существовать ли параллельно двум организациям — политической и военной. Как я уже говорил, практические действия убедили меня, что Василий Азаров был прав: организация должна быть единой. Теперь я за то, чтобы политическле руководители подполья стали комиссарами и политруками бригад, батальонов, рот.
В этом есть одна опасность: некоторое нарушение конспирации, но зато мы добьемся единства а это ускорит нашу работу. Мы будем сообща бить в одну точку по пословице: «ум хорошо, а два лучше».
После некоторых споров Центр принял решение — назначить комиссаров бригад: «каменной» — Василия Азарова, «деревянной» — Георгия Давыдова, «малой» — Степана Бердникова. Все это — люди весьма достойные и уважаемые среди заключенных. Есть у них авторитет, значит — доверие обеспечено.
В заключение заседания Центр поручил мне возглавить всю подпольную военную организацию русских. Это было объявлено так просто, буднично, видимо, вопрос был согласован заранее. Никто не возражал против моего имени, никто не поздравлял, но я был очень взволнован. Жизнь моя снова обретала смысл…
Два с половиной года уже я военнопленный. Что может быть горше для солдата? Тягостны не только голод, унижения, отсутствие элементарных условий человеческой жизни, побои, бесправие — тягостна своя собственная ненужность.
Когда-то я с трудом привыкал к военной службе. Было время, когда не хотел думать, что всю жизнь буду в армии. Да, было и так…
Я — крестьянский сын из деревни Маслово Халбужской волости Кологривского уезда Костромской губернии. Из глухого лесного края, из большой семьи — было нас три брата и две сестры. Старший, Николай, убит в империалистическую, сестры повыданы замуж, младший брат остался в деревне, а я ушел учиться: сначала в учительскую школу в село Георгиевское. Школу окончил, а должность получить не смог. Не верили крестьянскому сыну, все равно не интеллигенция. Тогда я решил пробиваться на другом поприще и семнадцати лет добровольно пошел в царскую армию. Думал офицером стать. Но и тут осечка: отправили солдатом на империалистическую, на западный фронт, потом в Румынию. Тут мне и вправили мозги: вот твое место, крестьянский сын Иван Смирнов, — вшивые окопы. И все-таки я хотел учиться, стать учителем. Попался мне товарищ хорошийАлексеев, из студентов. Прямо на фронте он стал меня готовить в педагогический институт. Но тут ранение, госпиталь… А по стране уже шла февральская революция. Больше в окопы я не попал. Комиссия по демобилизации послала меня в Ярославский юридический лицей. И стать бы мне судьей или адвокатом, но республике Советов нужны были красные командиры. И потому в 1919 году я оказался в Нижнем Новгороде на курсах пехотных командиров. Сначала просто и думать было некогда о какой-то другой службе — дрались против Колчака в Восточной Сибири, а потом и хотелось пойти учиться, да командование решало иначе. Так и остался в армии. Сначала привык к службе, потом полюбил ее. Комвзвода, комроты, а в 1922 году уже комбат. Ходил на север против остатков колчаковских банд, стоял с полком в Иркутске, Чите, Сретенске и снова в Чите. Службу нес исправно, серьезных взысканий не имел. И однажды получил предложение: подготовиться самостоятельно и сдать экзамены на командира полковой батареи. Ну что же, был молод, образование среднее — сдал экзамены, стал артиллеристом.
Во время событий на КВЖД я командовал отдельным забайкальским дивизионом бронепоездов, а в 1936 году уехал служить в Монголию начальником штаба артиллерии дивизии.
Конечно, служба у меня не могла идти совсем ровно: слишком колючий характер имею, но и на службу жаловаться не могу.
Воевать воевал, уважение подчиненных и товарищей видел, знаю, что такое доверие командования, награды принимал своими руками, умел чувствовать себя неразрывной частичкой с армией, с партией. Много всякого повидал… Видел, как предавали шкурники и трусы. Был у меня, к примеру, в Монголии знакомый, вроде бы честный и уважаемый командир, но как начались аресты в 1937 году, он сразу за границу удрал: то ли нос был в пуху, то ли просто испугался. Видел я на фронте, как командир дивизии бросил свою часть, а комиссар принял командование и организовал оборону. Видел я, как шли остатки наших разгромленных полков — несколько обессиленных, пришедших в отчаяние красноармейцев без командиров, и видел я, как дрались артиллеристы. На некоторых участках уже совсем не было пехоты, и артиллеристы одни держали оборону, прорывались с боями, выходили с орудиями и снова вступали в бой.
Нет, не только отчаяние и неразбериху видел я в первые дни войны. Бывало и такое. Отходили. Артиллерия дивизии была передана полкам. Пехота в полках сильно потрепана, материальная часть артиллеристов — тоже, но дух боевой. На рассвете артдивизион заметил большую мотоколонну фашистов. Гитлеровцы шли деловито, без опаски, уверенные, что здесь им ничто не грозит. Командир дивизиона спешно развернул свои орудия и разбил в пыль всю колонну прямой наводкой с открытой позиции. Когда я с командиром дивизии приехал к тому месту, там было все разгромлено: дорогу загромождали искореженные, сгоревшие машины, пушки, сплющенные денежные ящики и повсюду трупы, трупы…
А у артиллеристов никаких потерь.
И среди них я знал свое место, и все это давало смысл моему существованию до самого того дня, когда я открыл глаза и увидел над собой холодное солнце, до того самого дня — 25 августа 1941 года.
И только теперь я снова возвращаюсь к жизни…
Человеку, не посвященному в планы подполья, может быть, казалось, что ничего в Бухенвальде не происходит. Но те, кто был занят подпольной работой, видели, чувствовали, что повеяло новыми надеждами, исчезала с лиц голодная покорность, энергичнее становились взгляды. В некоторых батальонах и ротах была объявлена борьба за чистоту и воинскую подтянутость. Умываться при любой температуре, каждый день мыть ноги перед сном, бриться через день при любом самочувствии и настроении. А разве это само по себе не действовало на самочувствие и настроение?! Люди съедали те же мизерные пайки хлеба, те же порции пустой, жидкой баланды, они были так же худы и слабы, но их боевой дух, их сопротивляемость и воля к жизни неизмеримо возросли.
Для того, чтобы поднять всю эту работу в условиях глубочайшего подполья Бухенвальда, нужна была не только осторожность и хитрость, но неиссякаемая энергия и вера в начатое дело. И наши командиры обладали этой верой, энергией и силой.
Пришла весна 1944 года. Я вижу из окна своего блока, как, перепрыгивая через Лужи, по лагерю снует Валентин Логунов. Он теперь старший штубендист на 44-м блоке. В куртке и суконных брюках, в кожаных ботинках — подарок блокового Альфреда Бунцоля — он как-то весь помолодел, посветлел. Глаза запавшие, но живые. Так и кажется, что он сейчас озорно выкрикнет: «Мы еще вам покажем!»
У него на блоке образцовый порядок, люди подтянуты, аккуратны. Около пятисот человек считают себя бойцами подпольного фронта. Наш ударный батальон! Группы по 5-6 человек объединены старшим. Старшие не знают друг друга, но хорошо знают вышестоящего командира. Дисциплина железная!
Чтобы убедиться в этом, решаем провести смотр батальона. Да, да, смотр! Но это был совсем особый смотр…
На пасху, в нерабочий день, когда эсэсовцы, перепившись, не заглядывали в лагерь, а весеннее солнце игриво плескалось в лужах и лужицах, толпы заключенных ходили по улицам лагеря. Здесь в толпе затерялись и члены политического Центра, принимающие смотр, А бойцы ударного батальона стояли группами вместе со своими командирами. Каждая рота на определенной улице. — Условились, что Валентин Логунов как бы между прочим, гуляючи, обойдет улицы. Командир роты, увидя его, проследует впереди, на почтительном расстоянии. И по мере того, как они будут обходить свои подразделения, старший группы снимет головной убор и вытрет голову. Все! Кому надо, тот увидит, кому не надо — ничего не заметит.
Смотр начинается после завтрака. Толпа переливается из улицы в улицу, доносится разноплеменный говор, выкрики. Тут и там стоят группами — люди — друзья, земляки, товарищи. Все готово. И тут излишнее усердие или беспечность и удальство едва не привели нас к провалу.
Логунов и Сергей Котов идут по улице, идут не торопясь, ведут свой разговор, как будто заняты только друг другом. Поравнялись с одной группой. И вдруг… что это?
Все люди, как по команде, опускают руки по стойке «смирно». Вторая группа — то же самое. У меня сердце остановилось. Похоже, что и Логунов в смятении, но продолжает идти по улице. И группа за группой рапортует ему стойкой «смирно». Я ничего не могу сделать, только думаю в отчаянии: «Вот стервец! А я так на него полагался! Мальчишка! Щенок! И я хорош! Затеял такое рисковое дело. Будет мне теперь от членов пятерки! И поделом!»
Так и прошествовал Логунов по всей улице, потом по другой, потом по третьей. И каждая группа салютовала своему командиру.
А вечером в укромном месте я продирал его за горячность, грозил, что буду настаивать, чтобы его, как расконспирированного, отправили куда-нибудь в филиал Бухенвальда. Конечно, и мне пришлось ответить за его оплошность. Но на этом и кончилось дело. По счастливой случайности таинственный смотр не был раскрыт, никто за это не поплатился, а руководители подполья убедились воочию, что за ними стоит вполне реальная и решительная сила, на которую можно опереться.
Особенно трудно было наладить работу в карантинном лагере. Он всегда переполнен, но состав его непостоянный. Прибывают с транспортов каждый день. Но что это за люди! Вконец обессиленные дальней дорогой, изнуренные болезнями, а подчас пытками, битьем, они еле ноги переставляли. Но и этот состав постоянно менялся: две недели на карантине — и в Большой лагерь!
И все-таки работа и здесь началась. Да еще какая!
Центр добился, чтобы Пайковского перевели на 51-й блок малого лагеря как врача. Здесь-то он и развернулся! «Врач Семеныч», как его звали заключенные, прежде всего навел порядок на своем блоке: безукоризненная чистота, при раздаче пищи никакой сутолоки, полная справедливость при распределении порций. Сразу же резко снизились инфекционные заболевания, поднялось настроение на блоке. А Семеныч, как врач, разговаривал с кем хотел, присматривался к людям, прислушивался, выбирал наиболее надежных, выспрашивал, нет ли земляков из Ивановской области, постепенно обрастал крепким активом.
Были у него и свои волнения, и опасности. Один раз только предусмотрительность спасла его от верной гибели. Прибыл транспорт из Франции. Более двух тысяч человек. Среди них много русских. Часть из них попала на 51-й блок. Люди размещались, осматривались, отдыхали. К Семенычу подошел такой же доходяга, как и остальные, и сказал намеренно громко, словно специально для того, чтобы все слышали:
— Я знаю тебя. Ты Швецов. Коммунист и политрук. Жил в Тейкове.
Конечно, Семеныч очень встревожился, но подтвердил, что фамилия его Пайковский и никакого Швецова он не знает. Незнакомец отстал. Но над Семенычем нависла реальная угроза провала. Это подтвердилось следующей же ночью: новичка поймали со списком номеров. Он, видимо, собирался передать его СС. Номер Семеныча значился первым.
Сразу же об этом был информирован Центр, и новичка списали на транспорт. Ходили слухи, что заключенные сами расправились с предателем: вытолкнули из машины, и конвоир пристрелил его, как бы при попытке к бегству.
Конечно, такое происшествие было у Пайковского не единственным. Каждый день таил в себе новые опасности, приносил новые тревоги и волнения. И нужно было много выдержки, находчивости и хладнокровия, чтобы все это преодолевать и не только оставаться целым и невредимым, но и продолжать работу.
С приходом на блок Степана Бердникова жизнь в карантинном лагере забилась с новой силой. Бердников до войны учительствовал в селе Огневе Челябинской области, преподавал историю, был, видимо, очень предан своей профессии и за комиссарские обязанности взялся с жаром. Он беседовал с отдельными товарищами, стараясь поднять их боевой дух. Убеждал отчаявшихся, что они могут и не погибнуть в Бухенвальде, если разумно поведут себя. Намекал, что здесь тоже фронт и борьба возможна. А кроме того, он писал воззвания, проводил беседы на блоках по ночам, разъяснял суть нашей политики и политики фашистской Германии. Но главное — через него в лагерь регулярно поступали сводки Информбюро. А так как шла уже весна 44-го года и известия с фронтов были радостные, обнадеживающие, то эти сводки сами по себе были великолепной агитацией.
В Бухенвальде использовалось все легальные и нелегальные способы, чтобы добывать фронтовые новости. Постоянным источником информации было лагерное радио. Громкоговорители были не только на аппельплаце, но и на блоках. Эсэсовцы использовали их не только для объявления своих команд и приказов, но иногда переключали на трансляционную сеть Германии, и тогда мы узнавали, какие города оставили фашистские войска, где идут наиболее ожесточенные бои, и отмечали все на своей карте.
Да, у нас была карта! Самая настоящая немецкая военная карта! Владельцем ее был я. О существовании ее знали немногие. Самое любопытное, что она хранилась почти открыто — мы приклеили ее на обороте доски, на которой Ленька-штубендист резал хлеб. А попала она к нам совершенно случайно. Немцы привозили в лагерь бумажную макулатуру для уборных. Обычно штубендисты на блоках к этому хламу относились серьезно. И не напрасно. Однажды в куче бумаги нашли «Манифест Коммунистической партии». Попадались и другие весьма ценные книги. Вот так же и с картой. Как-то Ленька рылся в бумажном хламе и вдруг закричал:
— Иван Иванович! Скорее, сюда!
Смотрю, в руках у него карта наших западных областей и Польши. Словом, как раз тех мест, где в то время шли бои. Редкая удача! Карту мы бережно расправили, подклеили немного и тут же приспособили к хлебной доске. Она хорошо нам служила. Услышав новую сводку по лагерному радио, мы отмечали каждый пункт на карте. А потом ночью сообщали новость всему блоку с подробностями и комментариями. Карта помогала нам в это.
Однако немецкое радио нам не часто доводилось слушать. Дела у фашистов шли неважно, и эсэсовцы не хотели ставить в известность об этом заключенных. Наоборот, хвастали своими успехами и призывали заключенных вступать в русскую освободительную армию.
Точная информация распространялась в лагере через немецких политических. Многие знали, что у них есть радиоприемник, они слушают Би-Би-Си, Москву, Берлин. Через руководителя немецкого подполья Вальтера Бартеля новости получал Сергей Котов и передавал их дальше — комиссарам бригад, те — комиссарам батальонов и дальше — в роты, взводы, отделения.
Однако русские давно уже поняли, что им нужно иметь свой радиоприемник, чтобы добывать информацию ежедневно. Из соображений конспирации Вальтер Бартель не мог часто собирать политический актив, новости доходили до нас с опозданием.
Мне рассказывали, что год назад русские с помощью французского инженера Жюльена собрали свой радиоприемник и спрятали его в маленькой мастерской под электрораспределительный щит, но Интернациональный комитет, опасаясь провала, потребовал его уничтожить. Однако через несколько месяцев снова вернулись к этой мысли. Новый приемник собирался в лагере военнопленных. Детали «организовывали» с великими трудностями в разных мастерских лагеря и на «Густлов-верке». Помогал поляк Эдмунд Дамазин. А душой всего дела были Лев Драпкин, электрик по профессии, и Александр Лысенко; они собирали первый приемник, они же возились со вторым. С ними рядом работал Вячеслав Железняк, парень на все руки. Это он предложил смонтировать приемник в старом ведре, какие стояли на каждом блоке с сапожной мазью. Сверху вставлялась плотная крышка с мазью, а под нею приемник, наушники, антенна. Ведро нарочно помяли и держали его у входа то в первый, то в седьмой барак. Место это оказалось очень надежным. Даже когда по чьему-то доносу на блок нагрянула орава эсэсовцев и перевернула в бараке все вверх дном, ведро невинно стояло у двери, не привлекая ничьего внимания. Ничего себе испытание для нервной системы тех, кто знал, что находится в ведре под сапожной мазью! Целый отряд эсэсовцев мечется по блоку, вспарывая матрацы, обдирая обшивку стен, вскрывая половицы, выбрасывая посуду из шкафа, а они стоят во дворе, не смея ни перенести ведро, ни прикрыть его чем-нибудь. С вышки на них уставились два пулеметчика, наблюдая за каждым подозрительным движением у блока. Сапоги эсэсовцев угрожающе протопали мимо тайника, чуть не задевая за него, и удалились ни с чем.
Однако этот случай все-таки насторожил подпольщиков. Решили перенести приемник в свинарник. Он стоял в стороне от жилых блоков, сюда редко кто заглядывал. Вместо сапожной мази в ведро налили солидол, и приемник служил нам исправно до самого дня освобождения. Ежедневно Лев Драпкин слушал Москву, а специальные люди разносили вести по лагерю.
Так день ото дня русское подполье крепло организационно, росло численно.
Май 1944 года для нас с Кюнгом ознаменовался событием, сыгравшим в нашей бухенвальдской жизни большую роль: нас ввели в русский политический Центр вместо Александра Купцова и Ивана Ашарина, которых отправили в один из филиалов Бухенвальда с заданием развернуть там подпольную работу. Как члену Центра мне поручили по-прежнему возглавлять формирование русских боевых отрядов, Кюнгу — заняться организацией безопасности.
К этому времени он уже кое-что успел сделать на нашем 30-м блоке: подобрал командиров рот, взводов. Продолжать работу надо было кому-то другому. Выбор пал на Сергея Харина, появившегося летом на 30-м блоке.
Этот человек сразу привлек мое внимание. Несмотря на худобу, в нем угадывалось могучее сложение, какое-то спокойствие и величавость. «Рыбак рыбака видит издалека», —говорит русская пословица. Сергей Михайлович Харин
— тоже подполковник, артиллерист, командир артиллерийского полка. Мы сразу нашли общий язык. Где бывали да с кем воевали, в каких местах служили, кто командовал. Нашлись общие сослуживцы. И вот уже Сергей Михайлович осторожно намекает, что неплохо бы создать в Бухенвальде подпольную военную организацию, чтобы всем скопом напасть на фашистов, овладеть оружием и уйти в горы Тюрингии партизанить.
Я слушаю, а сам ничего не говорю. Осторожность прежде всего! Рыжий хвост над трубой крематория красноречиво напоминает об этом.
При встрече с Николаем Кальчиным говорю: нельзя ли что-нибудь точно узнать о Харине, еще раз убедиться, что свой, что его можно привлечь к нашей работе. Николай пообещал. Дней через пять сообщил:
— Все точно, как он и говорит: воевал с первых дней войны, командовал артиллерийским полком под Ленинградом. В январе 1942 года, выходя с группой бойцов и командиров из окружения, был ранен в шею и попал в плен. В лагерях военнопленных призывал товарищей срывать приказы гитлеровцев, разлагал охрану из украинских националистов, вредил на военных заводах. Побывал в каменоломне концлагеря флессенбург. Можете на него положиться…
Тогда однажды я вызвал Харина на откровенный разговор и рассказал, что состою в подпольной организации, занимаюсь формированием боевых подразделений. Я думал, что он обрадуется, услыша мое сообщение, а он обиделся: почему сразу ему не сказал об этом? Какой чудак! Как будто это так же просто, как пригласить его на дружескую вечеринку! Ну да ладно, ближе к делу!
Харин рассказывает мне:
— Чувствовал я, что в лагере есть такая организация. Хотел нащупать связи, а все не удавалось. Тогда я перестал быть настойчивым: боялся нарваться на провокатора. Решил: рано или поздно случай сведет меня с кем-нибудь из подполья. Но одно событие насторожило меня.
Однажды в нерабочий день около нашего блока собралось человек десять. Стоим, разговариваем. Пара сигарет ходит по кругу. Вспоминаем, кто какие папиросы раньше курил, да по скольку в день выкуривал. Потом разговор перекинулся на порядки в лагере. Кого-то из блоковых помянули недобрым словом, кого-то похвалили. Словом, обычный лагерный разговор. К нам подходит незнакомый человек, пожилой, маленького роста, но сильный, кряжистый. С какого он блока — никто не знал. По знаку на куртке видно, что русский политический. Сначала он слушал других, потом сказал сам.
— А что, ребята, мы здесь киснем да смерти ждем? Нас много тысяч. Ведь мы можем проволоку прорвать, уничтожить охрану и уйти из Бухенвальда. Давайте пойдем на это. За общее дело можно даже жизнью пожертвовать.
Я было так весь и подался к нему: ведь моими словами говорит! Но тут произошло то, чего я никак не ожидал. Перед носом незнакомца появился костлявый кулак Жорки Остапчука, потом тяжелый, мясистый кулак Леньки-штубендиста. И другие ребята надвинулись на него. Незнакомец тут же смылся. Я так и не понял: то ли они знали, что он провокатор, то ли на всякий случай предупредили, чтобы не брехал лишнего.
Представляю сцену и выразительные жесты наших ребят! Молодцы! Я смеюсь в душе и сразу же вспоминаю Щербакова. Есть такой тип на одном из блоков. За ним установлено бдительное наблюдение. Так и не знаем до сих пор — верить ему или нет. С худой славой он пришел в Бухенвальд. В одном из лагерей военнопленных Щербаков вступил во власовскую армию. Он объяснял потом товарищам, что это даст ему возможность действовать против фашистов, а не кормить собою вшей и клопов на барачных нарах. Может быть, он и действовал так, ведь не случайно угодил в Бухенвальд как государственный преступник. Но веры ему все-таки нет, хотя он хорошо ведет себя. Кто знает, а вдруг он подослан, и Бухенвальд для него не место заточения, а место службы.
Осторожность, осторожность и еще раз осторожность!
Правы ребята, что подняли кулаки на незнакомца и обратили его в бегство. — Правы ребята, —сказал я и Харину. —Потом вы поймете, почему. А теперь поговорим о нашем деле, и я предложил ему создать батальон на нашем, 30-м блоке.
Сергей Михайлович, согласился с большой готовностью. Кюнг познакомил его с несколькими товарищами, в которых был абсолютно уверен. Организация на 30-м блоке стала расти вглубь: подбирались командиры взводов, отделений. Батальон обрастал живой силой.
Вместе, с комиссаром батальона Мироновым Сергей Харин начал изучение воинских уставов. Пункты уставов вспоминали по памяти, занятия проводили ночами в умывальной комнате.
Вальтер Эберхардт видел всю эту ночную суету, но молчал.
Это было именно то, что нужно…
Глава 10. Мы добываем оружие
Боевому отряду заключенных в Бухенвальде предстояло осуществить задачи, не предусмотренные ни одним учебником военного искусства. Полем битвы должно стать пространство площадью в пять гектаров, обнесенное забором трехметровой высоты из колючей проволоки, по которой пропущен ток высокого напряжения.
Отборная фашистская дивизия войск СС «Мертвая голова» числом более 3000 стережет каждый наш шаг. На двадцати двух вышках день и ночь дежурит охрана с автоматами, крупнокалиберными пулеметами и фауст-патронами. Метрах в 25 от колючего забора идет вторая линия охраны — блиндажи с автоматчиками и пулеметчиками. И наконец в 100 метрах от блиндажей патрулируют автоматчики с овчарками.
А в середине, в тройном кольце проволоки, бетона и свинца, десятки тысяч истощенных до последней степени, но не сломленных духовно заключенных готовят вооруженное восстание.
Не только русские, но и национальные группы немцев, французов, поляков, чехов, югославов в глубоком подполье растят свою боевую армию. Вопрос о восстании стоит в повестке дня Интернационального лагерного комитета, Николай Симаков, представитель русских в комитете, тайно информирует нас о решении комитета форсировать оформление боевых групп и сбор оружия.
Может показаться, что поначалу мы не понимали ясно, что значит призыв подпольного комитета вооружаться. Слишком примитивно, до смешного просто начался сбор оружия в батальонах.
Как-то я заметил, что выложенная камнем мостовая перед 25-м блоком начинает быстро разрушаться. Камни почему-то выворочены, но оставлены здесь же. Начинаю подозревать, чьих это рук дело. В удобное время вызываю в укромное местечко командира батальона Григория Черйого и комиссара Василия Цуцуру. Григорий-человек молчаливый, даже мрачноватый, очень сдержанный. Василий, напротив, чересчур подвижный, быстрый, веселый, порывистый. Его узкие хитрые глаза на тронутом оспой, носатом лице так и светятся лукавым огнем.
Спрашиваю их не без иронии:
— Что это, братцы, дождей вроде бы не было, а перед вашим блоком мостовая пришла в негодность? Отчего это, не знаете ли?
Григорий Черный молчит, глаза вперил в землю, словно обдумывает, что сказать. А Василий сузил еще больше свои лукавые глаза и разразился веселым, заливистым смехом, Отсмеявшись вдоволь, сказал доверительно, будто даже не подозревая, что я мог догадаться о чем-нибудь:
— А это — наше оружие, Иван Иванович. Камни нужно заготовить заранее. Когда придет время, их голыми руками враз не выколупаешь.
— Так, так! — говорю. —Значит, если в вашем отряде, предположим, 500 человек, и каждому надо заготовить по 2-3 камня, то, пожалуй, придется изрыть всю мостовую. А охранники такие глупые: будут ходить по вырытым камням и ни о чем не догадываться…
Черный поднял на меня глаза:
— Так, Иван Иванович, что-то делать надо!
— Надо, конечно. Что, если с места работы, например, «организовать» несколько ломиков и надежно их припрятать? А время придет — камней можно наковырять быстро…
Василий Цуцура с готовностью подхватывает:
— Будет сделано, Иван Иванович, — и тут же косит глазом на командира, как бы спрашивая, можно ли сказать: — А ломики, между прочим, у нас уже есть.
И тогда все мы понимающе улыбаемся.
— А еще прошу вас, товарищи, — наставляю я, где только можно заготавливайте топоры и лопаты. Эти предметы можно пустить в ход как оружие, ими же в нужный момент можно перерубить колючую проволоку. Причем, разъясняйте людям: если рубить проволоку посередине между столбами, то она спружинит и не порвется, если ударить около столба, то она ломается. Ну, а в остальном думайте сами, что еще можно добыть и припрятать. Не хочу напоминать, какой опасности вы подвергаете себя при этих заготовках. Будьте предельно осторожны и хитры. Хитрее врага во всяком случае!
Нет, решительно ни Черный, ни Цуцура ничего не поняли! Они и сейчас при моих словах делают попытку вытянуться по стойке «смирно» и чуть ли не козырнуть, как старшему начальнику. Неужели повторять все сначала? Лучше удалиться, тем более что Ленька Крохин и Жора Остапчук подают мне знаки от крыльца блока. Это сигнал кончать беседу. Напоследок только предупреждаю:
— Помните, теперь за вами десятки людей. За безопасность каждого отвечаете вы.
Мысль добыть оружие овладевала группами. Об этом думали даже те, кто, казалось, был в стороне от наших планов или, по крайней мере, близко не соприкасался с нами.
Однажды Ленька привел ко мне незнакомого человека. Был он костляв, невысок, с плутоватым лицом. Звали его Генкой (а настоящее имя, как я узнал потом — Вениамин Щелоков). Генка с любопытством разглядывал меня и мял какой-то сверток в грязной тряпице.
— Слыхал я, —сказал он, — что в лагере есть советский подполковник. У него редкие волосы, и холодную погоду он мерзнет в тонком митцене. Вот я и сшил для него теплый митцен. Носите на здоровье, Иван Иванович, когда будет холодно, — он развернул тряпицу и подал мне подарок-полосатую бескозырку с теплой подкладкой.
Не зная, как отнестись к этому, я вопросительно посмотрел на Леньку. Тот утвердительно кивнул головой:
— Берите, Иван Иванович. Это я заказал. Только Генка сам захотел вручить подарок.
Генка поспешил объяснить;
— Я работаю в портновской мастерской. Починяю обноски, — Генка усмехнулся: — На обноски кладу заплаты из обносков. — Вдруг Генка посерьезнел: Не удивляйтесь, Иван Иванович, что я вам еще скажу. У нас в мастерской кучи всякого тряпья, а я кладовщик над всем этим. В тряпье можно спрятать все, что нужно. Место надежное: эсэсовцы к тряпью и близко не подходят-боятся заразы. Если нужно будет — учтите. Я уже кое-что там спрятал…
Моему удивлению не было предела.
— Что же ты там спрятал? — спрашиваю.
— А пистолет. Ребята пронесли в лагерь. И еще кое-что передали… Все надежно укрыто.
Я ушам своим не верил. Пистолет! Это уже не камни, вывороченные из мостовой! А Ленька сказал с ухмылкой на круглом курносом лице:
— А чего вы удивляетесь, Иван Иванович, у многих ребят припрятаны пистолеты.
— И у тебя есть? — говорю.
— И у меня, конечно. Да и для вас найдется.
Вот это открытие! Тут я не мог удержаться:
— Покажи!
Выбрав время, когда на блоке никого не было, Ленька позвал меня в спальное отделение и выложил на нары в темном уголке два пистолета системы «Парабеллум».
— Вот. Один пистолет для вас, другой будет моим. Хранить буду я. Когда потребуется — спросите, через минуту доставлю.
От волнения я не мог говорить. Зажал в руке холодную рукоятку пистолета и пытался унять противную дрожь. В эту минуту я забыл о всякой предосторожности, вечное опасение, что охранники могут накрыть, услышать, увидеть, молчало во мне. Я стоял в полосатых штанах арестанта, в грубых деревянных колодках и вдруг увидел себя молодым, полным сил и легкости в тот момент, когда из рук командира полка принимал награду-револьвер с посеребренными частями и грамоту, подписанную командующим войсками Особой Краснознаменной Дальневосточной армии Василием Константиновичем Блюхером. На рукоятке револьвера были выгравированы слова: «Доблестному бойцу РККА И. И. Смирнову от РВС СССР». Я только что вернулся тогда в Сретенск после событий на КВЖД. Там с дивизионом бронепоездов прорывался с боями, овладевал железнодорожными станциями, действовал на сотни километров впереди частей Красной Армии — от самого командующего получил приказ прорываться на Хайлар. И вот оценка моих действий — этот револьвер и грамота. С револьвером я не расставался и все последующие годы. И только незадолго до плена, после одной из рукопашных схваток обнаружил, что револьвера со мной нет. В этот бой я шел с винтовкой, а револьвер засунул за ремень, чтоб он в любое время был наготове. В горячке штыковой атаки я не заметил, как он выпал, а шнур оказался перебитым, видимо, пулей. Это была горькая для меня потеря… А грамота? Грамоту я оставил дома, и если Вере удалось спасти что-нибудь из документов, она, конечно, спасла и грамоту.
Теперь я держу пистолет, и моя рука перестает дрожать, она тверда по-прежнему и знает, куда и как направить выстрел. Враг у меня тот же самый. Его имя фашист. И за это время я лучше узнал и понял его и научился больше презирать и ненавидеть. Ох, как я хорошо знаю теперь, что такое фашизм! Нет, моя рука не дрогнет, когда придет время разрядить пистолет в эсэсовских молодчиков, которые теперь так свободно, по-хозяйски расхаживают по лагерю!
— Спасибо, Леня. Ты тоже солдат и понимаешь, что значит для меня оружие. Только хранить его надо так, чтоб никто не знал. Если что случится — капут всему блоку!
Ленька подмигнул:
— Об этом не беспокойтесь, Иван Иванович. Не только эсэсовцы, но и бог, и черт не обнаружит, если спрячет Ленька Крохин…
Ох, этот Ленька! Хват парень!
Его тайник был придуман действительно хитроумно: он снимал верхнюю доску подоконника и укладывал пистолеты в паклю, а доску снова прибивал. Поди догадайся!
Подозреваю, что таких тайников по лагерю немало. Да разве можно дознаться о всех?! Придет время — и каждый такой пистолет выстрелит. И не один раз! Теперь я в этом уверен.
Но откуда берется в лагере оружие?
О, только об этом можно написать целую книгу, и то всего не расскажешь!!!
Оружие в лагере стало появляться задолго до нас. Еще в 1939 году немецкие подпольщики делали первые попытки обзавестись хотя бы пистолетами. После разгрома фашистов под Москвой немецкое подполье решило — настал момент всерьез заняться оружием.
Австриец Франц Вер, работавший в оружейной кладовой комендатуры, сумел сделать так, что из кладовой исчезли два пистолета. Пистолеты пронесли в лагерь и замуровали в ходе отопления котельной.
Потом запас пополнился еще одним пистолетом. Это было личное оружие начальника лагерного гестапо Леклера. Однажды после ночной пирушки Леклер забыл пистолет в гардеробной. Этого было достаточно, чтобы уборщик-заключенный, пришедший раньше всех, «прибрал» портупею с револьвером так, что никто уж найти не сумел. Через несколько дней этот пистолет тоже был переправлен в лагерь…
От случайных удач немецкие коммунисты перешли к хорошо продуманным операциям. Бухенвальд был рабочим лагерем. С 1942 года его заключенные использовались на военных заводах. Мастерские одного из заводов ДАУ стояли прямо на территории лагеря. Одиннадцать корпусов «Густлов-верке» расположились невдалеке От центральных ворот, на южном склоне горы Эттерсберг. Оружием с этих заводов и пополнялись подпольные (в прямом и переносном смысле «подпольные») арсеналы Бухенвальда.
В цехе карабинов на «Густлов-верке», тоже стоящем на территории лагеря, работал капо немецкий коммунист Ганс Кемпнер. Он получил задание подпольного Центра — добывать для лагеря карабины. Это было очень трудно: эсэсовцы и представители вермахта глаз не спускали с заключенных-рабочих, каждый карабин имел свой порядковый номер. И все-таки через некоторое время Ганс Кемпнер доложил Центру, что 24 карабина у него уже есть. Их тщательно упаковали и зарыли под полом одного из больничных бараков.
Вторую партию из 24 карабинов замуровали в стене маленького крематория, где сжигали трупы животных экспериментального блока. Вскоре в этот тайник положили еще 12 карабинов.
Даже когда цех карабинов был вынесен за ворота лагеря, немецкие коммунисты ухитрились пополнить свой арсенал. У Ганса Кемпнера было припасено еще более 30 карабинов. Он упаковал их в ящик длиной 3-4 метра и, когда с завода в лагерь отправляли грузовик, попросил шофера-эсэсовца подбросить и ящик, якобы с трансмиссией. Шофер согласился. В лагере наготове стояло четверо подпольщиков, они сгрузили ящик и тут же на тележке увезли его в надежное место. Таким же путем немцам удалось «организовать» и патроны к карабинам…
Уже к середине 1944 года, когда мы только приступили к добыванию оружия, у немецких антифашистов были солидные запасы, если считать еще и 16 ручных гранат, которые попали в лагерь с эсэсовского оружейного склада, несколько десятков гранат самодельных, много бутылок с горючей жидкостью и большое количество всякого холодного оружия, сделанного в цехах ДАУ.
И частью запасов они поделились с нами…
Мне было известно, что Вальтер Бартель, человек, почитаемый всем лагерем, руководитель Интернационального комитета, сказал Николаю Симакову:
— У нас есть оружие, но мало людей военных. У вас много надежных бойцов, но нет оружия. Часть своего оружия мы передадим вам. Остальное добудете сами.
24 карабина, боеприпасы к ним, несколько гранат и пистолетов были перенесены ночью в 7-й барак и скрыты в тайнике под полом.
Нам предстояло теперь регулярно пополнять арсенал… конечно, за счет эсэсовцев.
Многие наши ребята были в командах, которые работали на ДАУ и «Густлов-верке». По заданию подпольной организации и по велению собственной совести они всяческими способами срывали военное производство. Портили детали, искривляли незаметно стволы винтовок, выводили из строя ценное оборудование, приборы, станки. Конечно, надзиратели и мастера были тоже не круглыми идиотами и кое-что понимали в технике. Приходилось пускать в ход не только свои знания, но и хитрость, ловкость, смелость.
На ДАУ, например, наши заключенные додумались, что медицинские шприцы, кроме своего назначения, могут пропускать серную кислоту внутрь чувствительных приборов и механизмов. Снаружи все выглядело вполне исправным, а через некоторое время оборудование приходило в полную негодность.
На «Густлов-верке» действовал наш «специалист» Леня Орлов (а по-настоящему Леонид Иосем). Он оказался виртуозом по производству брака и добыче оружия.
Леня Иосем попал в плен под Смоленском. Побывал в лагере Острув-Мазовецки. Работал батраком у немецкого барона. Среди своих товарищей
— таких же рабов, как и он сам — вел «вольные» речи против фашистов. Был предан одним отступником и попал в руки гестаповцев, а от них — в Бухенвальд. Здесь едва не погиб в штайнбрухе, но был вызволен оттуда, подкормлен и отправлен на «Густлов-верке».
Имея техническое образование, Леня сумел втереться в доверие мастеров, стал даже бригадиром пистолетного цеха. И тут развернулся вовсю!.. В соседнем цехе изготовлялись десятизарядные винтовки-полуавтоматы. Кто не знал, что оружие шло на Восточный фронт, значит, против своих?! Как сделать, чтобы эти винтовки не стреляли?
С таким вопросом Леонид обратился к одному парню, москвичу Анатолию Скобцеву.
Тот придумал: добавлять в смазочное масло соляную кислоту. На испытаниях винтовки стреляли, а потом выходили из строя. 25 тысяч забракованных полуавтоматов фирма получила обратно. Фашистские мастера неистовствовали в цехе, но так и не дознались, почему не стреляло оружие…
В одной из мастерских «Густлов-верке» с огромными предосторожностями установили уникальный расточный станок. Нужно было вывести его из строя. Леонид поручил это Василию Дубровину. Немцы допустили его работать к станку, потому что мастер Адольф Френцель рекомендовал его как высококвалифицированного токаря. С тех пор Василий Дубровин не проходил мимо осколков стекла, чтобы не подобрать их. Это стекло он перетирал в порошок и добавлял его в смазку. Месяца через два станок потерял точность, и заказы перестали поступать.
Во всех цехах ДАУ и «Густлов-верке» заключенные саботировали и вредили производству. Русские, немцы, французы, чехи, поляки — все, ежеминутно рискуя головой, придумывали способы, чтобы где-нибудь что-нибудь сорвать или испортить. Ретивые служаки и убежденные нацисты, как ищейки, принюхивались ко всему в цехах, в мастерских, но ни на что серьезное и подозрительное не могли напасть.
А значительная часть суточного производства винтовок, пистолетов и другого вооружения по-прежнему шла в брак…
К тому же часть оружия теперь регулярно переправлялась в лагерь.
Леонид Иосем имел право подбирать рабочих на разные операции. Конечно, он подбирал только надежных, проверенных ребят. Кое-какие детали, якобы бракованные, испорченные, удавалось утаивать от мастера. Их прятали в заранее приготовленных местах, а потом проносили в лагерь.
Конечно, по законам конспирации даже я, руководитель боевых групп, не всегда знал, кто и когда идет в лагерь с оружием, кому что удалось «организовать». Все детали и подробности стали нам известны потом.
Но вот так бывало…
Наступает вечер. Конец рабочего дня. Я стою недалеко от кантины, лагерной лавчонки, и смотрю на ворота. Слышится дробный перестук деревянных колодок, громкая команда, и первые ряды заключенных вливаются на аппельплац. На сей раз я знаю, что колонна идет с «Густлов-верке» с «начинкой». Леня Орлов предупредил нас. В условном месте приготовились наши, чтобы принять то, что принесут. Я смотрю на лица заключенных — они серые от усталости, равнодушные, вялые, похожие одно на другое. Хоть бы один энергичный взгляд! Только перестук колодок да быстрый взмах сотен рук, когда громкоговоритель бросает команду: «Mitzen ab!» Глядя на них, эсэсовцы, наверное, думают: «О чем могут мечтать эти существа? Как бы добраться до куска хлеба и миски вонючей баланды! Как бы скорее кинуться на нары, вытянуть уставшие кости!» Но у доходяг, оказывается, совсем другое на уме! «Сегодня немецкие подпольщики предупредили — обыска не предвидится. Такто оно так… Но всякое может случиться. Только бы пронесло!»
«Только бы пронесло!» — думает первая пятерка, идущая цепочкой впереди колонны. В случае опасности они подадут сигнал в задние ряды. А там идет пятерка, и у каждого в потайных карманах, в полых подметках колодок части для пистолетов и гранат. Если по цепи пронесется сигнал опасности, они еще успеют выбросить свой груз.
«Только бы пронесло!» — думает каждый из них.
«Только бы пронесло!» — думаю я.
Только бы пронесло!
Но, кажется, сегодня все в порядке. Ряд за рядом заключенные входят в лагерь и растекаются по широкой площади…
А перед самым сигналом отбоя мне докладывают, какими деталями и в каком количестве пополнился наш арсенал.
Крупные части оружия доставлялись через ворота на тележках, на которых возят трупы в крематорий. Не будут же эсэсовские охранники ворошить трупы, чтобы посмотреть, нет ли чего на дне тележки! На это мы и рассчитывали. И они действительно не ворошили трупы. А кроме того, в лагерь переправлялись обратно пустые бачки, в которых на завод возили баланду для заключенных. Разве нельзя было приспособить двойное дно? Можно!» И делалось это очень искусно. Сколько эсэсовские солдаты ни заглядывали в бачки, ни разу у них не пало подозрение, что тут что-то неладно. Только у возницы в эти минуты сердце готово было выпрыгнуть от страха. Но этого, к счастью, тоже никто не замечал…
Из деталей и деталюшек оружие собиралось по ночам где-нибудь в умывальной или вещевом складе лазарета. А потом переправлялось на тайные склады.
Тайные склады! Много у нас забот было с этими тайниками. Один раз мы с ужасом обнаружили, что в склад под полом 7-го блока натекла весенняя вода. Сколько трудов и риска было вложено в этот склад! И все, казалось, пропало! Может, не все? Пришлось по ночам выделять людей, чтобы вытаскивать карабины, по штучке сушить их, смазывать и замуровывать снова в более надежное место. Другой раз, уже позднее, после крупной бомбежки, пожар подбирался к нашему тайнику. А там хранились совсем готовые к делу гранаты. Вот был бы гром, если бы огонь охватил склад! Но ветер словно понял нашу отчаянную тревогу и увел огонь в другую сторону.
Был случай, когда эсэсовцы устроили обыск именно в том блоке, где под полом пряталось оружие. Они во многих местах поднимали доски пола, они ходили по тем половицам, которые прикрывали тайник, но до винтовок не добрались!
К концу лета 1944 года в лагере было уже изрядное количество оружия у немцев, русских, чехов, поляков, французов. Эсэсовцы подозревали, что оружия не может не быть в лагере, если рядом стоят военные заводы, но ни разу им не удалось подтвердить свои подозрения. Два раза всех заключенных, идущих в лагерь через ворота, раздевали догола, но всякий раз немецкие подпольщики узнавали о намерениях комендатуры и предупреждали заключенных. За все время один только парень попался с пистолетной пружиной, но отделался 25 палками: такие пружины были на многих форточках в бараках, эсэсовцы об этом знали и не придавали большого значения этой «невинной» краже.
А наше оружейное «предприятие» все расширялось. От сборки мы переходили к самостоятельному изготовлению гранат и бутылок с зажигательной смесью, ковали кинжалы, ножи, крючья…
Почти одновременно с немецкими подпольщиками, но те и другие самостоятельно, мы искали способ изготовления самодельных гранат. Мастер нашелся — лейтенант-артиллерист Павел Лысенко. Он пристроен на работу в парфюмерную мастерскую варить зубную пасту, ваксу, мыло. Попутно думает над тем, как приготовить взрывчатку. Кое-кто знает о его опытах. Густав Вегерер, австрийский коммунист, помогает советами. Способ доступен, кажется, один — обработать вату кислотами. Наш оружейник Борис Сироткин разрабатывает схему корпуса гранаты.
Теоретически все должно произойти удачно. Павел один остался в подвале кантины, чтобы взорвать гранату. Но первое испытание окончилось плачевно: граната лопнула в руках у Павла и ранила его. Он попал в руки польского доктора Вацлава. Вацлав был военным хирургом и, конечно, сразу понял характер ранения. Все было поставлено на карту: выдаст Вацлав или не выдаст. Вацлав не выдал, а наоборот, заботливо лечил пострадавшего, пока не поставил его на ноги.
Пока Павел лежал в лазарете, его помощник Борис Сироткин вместе с «радистом» Алексеем Лысенко и Вячеславом Железняком приготовили другой образец — из куска трубы с приваренным дном. Испытывал гранату и на этот раз Павел Лысенко, и в том же самом подвале. Снова неудача-граната лопнула, но не дала осколков.
Только третье испытание принесло успех: корпус разорвался на множество осколков. Теперь можно открывать серийное производство!
С завода «Густлов-верке» потащили бикфордов шнур, капсюли от патронов, ударники от винтовок — все для гранат. Несколько ребят собирают гранаты, Павел Лысенко заряжает их, красит. И они штука за штукой, десяток за десятком поступают на хранение. Надежные, сильные, убойные!
В это же время в большом ревире группа химиков — полковник Николай Тихонович Потапов, Николай Сахаров и мой друг Александр Карнаухов — составляет горючие смеси для бутылок и испытывает их в каменной уборной малого лагеря.
Об Александре Леонтьевиче Карнаухове не могу не сказать особо, к этому человеку у меня на всю жизнь осталось глубокое уважение.
Встретились мы с ним в Бухенвальде. Слышу я как-то на блоке:
— Говорят, здесь живет мой друг Иван Иванович.
— Тебе какого Ивана Ивановича? Если подполковника Смирнова, то здесь он, у нас.
— Вот-вот. Покажите мне его, братцы.
Ко мне подходит скелет, обтянутый кожей, но узнать можно:
— Тебя ли вижу, Александр Леонтьевич?
А он как обнимет меня за шею костлявыми руками, да как закричит:
— Неужели ты жив, Иван Иванович!
Стоим, держим друг друга, трясем в объятиях, а слезы сами текут. И удержать их нет возможности. На что уж мои товарищи по блоку — люди, всего повидавшие, смутились, отошли… В тот вечер мы поговорили немного. Александр Леонтьевич ушел на свой 25-й блок. А я все думал о нем, все сравнивал наши судьбы и тогда еще раз почувствовал скромное величие этого человека. Я дал себе слово — всем, чем только можно, помочь ему.
Мы познакомились с ним в госпитале какого-то лагеря военнопленных. Он едва раздышался тогда. Но чуть-чуть окрепнув, стал проявлять живейший интерес ко всему, что происходило вокруг. Время было, пожалуй, самое тяжелое — зима 1941 года. Сведения о положении на фронте до нас доходили самые неутешительные и противоречивые, но Карнаухов — больной, беспомощный, оскорбленный всей этой кошмарной обстановкой — не позволил себе ни разу усомниться в нашей победе и категорически отвергал все предложения служить немцам. И тогда еще, глядя на него, я думал: откуда берутся у него душевные силы? Ну, я военный, с юности приучал себя ко всяким тяготам солдатской жизни, к лишениям, физическим трудностям. Знал, что война — тяжелая штука, можно всего хлебнуть, и в плену страдал больше морально, чем физически. А Карнаухов — человек сугубо гражданский, интеллигентный, придавленный физическими страданиями, холодом, грязью, обнаженной грубостью этой борьбы за кусок хлеба и котелок баланды. За себя он не умел бороться. У него можно было отнять его пайку хлеба, он не мог пустить в ход кулаки, защищая себя. Но зато никто не сумел бы поколебать его убеждения, его достоинство советского человека.
Каждый вечер молчаливый санитар приносил нам целый котелок брюквенного супа. Кто проявлял такую заботу о нас, мы так никогда и не узнали. Спрашивали об этом санитара, врачей — все качали головами: не знаем, мол.
Мы хлебали баланду с великим благоговением и осторожностью (чтоб не пролить ни капли). Черпнув несколько ложек темноватой жижи, Александр Леонтьевич стучал по краю котелка. Это значило: таскай гущу. И всякий раз, посмеявшись, мы торжественно приступали к этой «операции».
Однажды, заканчивая трапезу, Карнаухов сказал:
— Тебе известно, Иван Иванович, что я инженер-химик? Так вот: после войны буду много работать и копить деньги, а на эти деньги скуплю все семена брюквы и сожгу их, чтоб не было на свете этого проклятого овоща.
Эх-ма, мы еще способны были воспринимать юмор! Я ответил тогда:
— Однако ты заявил об этом тогда, когда котелок почти опустел, а не тогда, когда подсаживался к нему.
Хороший человек Карнаухов и пойдет на любое дело, если прикажет подпольная организация. Он не член партии, но здесь, в немецких лагерях, не партийный билет, а голос совести определял поведение человека.
Об этом я и сказал на одном из заседаний политического Центра.
С помощью Эрнста Буссе, старосты лазарета, к которому мы часто обращались за содействием, Карнаухов как химик был определен в лабораторию. Я познакомил его с Генрихом Зудерландом, с русскими врачами Алексеем Гуриным и Леонидом Сусловым. Александр Леонтьевич прижился в лазарете, да и не только прижился, а стал активным членом подполья среди медиков. А главное — действовал в группе, изготовляющей бутылки с горючей жидкостью. Бутылки, пробирки для запалов, горючее для смесей — все поставлял лазарет, и лаборант Карнаухов изощрялся в «организации» материалов более, чем кто-либо другой.
…Настало время, когда у нас было уже достаточно собранного оружия и боеприпасов к нему. Но где уверенность, что пистолеты, винтовки будут стрелять? Решено провести испытание. За дело взялись Степан Бакланов, Николай Кюнг и Николай Симаков.
Где провести испытание? По лагерю снуют десятки тысяч заключенных. Каждый метр территории просматривается с вышек. Пожалуй, относительно спокойное место-огород, расположенный вдали от бараков. Здесь и людей работает немного, и эсэсовцы редко и неохотно заглядывают — рядом отстойники нечистот.
Договорились с капо, чешским коммунистом Яном Гешем. И однажды днем положили два пистолета и патроны в ведро, прикрыли мусором и тронулись на огород. Ян Геш ждал их в условленном месте, привел к канализационному колодцу и отошел. Остальное они проделали сами. Часовые на вышках не обратили внимания на их возню: мало ли что начальство заставляет делать заключенных…
В колодец спустился Степан Бакланов, двое ждали его наверху. Потом Степан рассказывал:
— В кромешной тьме зарядил пистолеты, нажал на спуск… выстрелил. Чувствую наощупь, пистолет перезарядился, значит, все в порядке. Стреляю из второго. В голове чугунный гул. Слышу, в крышку стучат. Что такое? Неужели попались? Пережидаю минуту-другую. Крышка приоткрывается, шепот: «Вылезай, хватит».
Оказалось, на земле все-таки был слышен неясный подземный гул. А это уже опасно!
Но и без дальнейших выстрелов совершенно очевидно, что пистолеты действуют безотказно. Ну, а руки, которые возьмут эти пистолеты, наверняка не дрогнут!
Так уже к концу лета 1944 года в распоряжении — только русского командования было несколько десятков винтовок и карабинов, около сотни пистолетов, много ножей, кинжалов, ножниц и кусачек для проволоки, ломов, лопат, топоров, более сотни гранат и бутылок с горючей смесью. Конечно, против эсэсовской дивизии «Мертвая голова» этого маловато, но кое-что уже сделать можно, особенно если к этому прибавить отчаянную ненависть к врагу. Кроме того, мы не завтра собирались пустить в ход оружие, а тайный арсенал пополнялся беспрерывно…
Глава 11. Мужество
Обычно так и бывает: пока не настали чрезвычайные обстоятельства, человек не знает про себя — храбрый он или не очень храбрый, способен он к большому мужеству или не способен. И лишь когда жизнь потребует от него выложить все достоинства и недостатки, становится ясно, чего в нем больше — храбрости или страха, мужества или слабости.
Я часто думаю об этом в Бухенвальде. Здесь сама обстановка заставляет человека раскрыться, подчас неожиданно для него самого и особенно для окружающих. Смотришь — человек тихий, скромный, незаметный. Иной раз думаешь о таком: этот не герой, нет в нем изюминки… А поговоришь с ним, присмотришься внимательнее, дашь дело и убедишься: напрасно так думал о нем, он еще покажет себя — дай время…
Мне приходит на память один случай. Это было в самые первые дни на фронте. Я только что прибыл в дивизию и со старшим сержантом-проводником обходил артиллерийские позиции. День уже начался. И это начало было отмечено не только светом раннего летнего солнца, но и нарастающим гулом стрельбы. Мы отходили. Собственно, часть уже отошла, и теперь отряд прикрытия снимался со своих позиций. Только неподалеку одна артиллерийская батарея все еще вела беглый огонь. Я отправился туда.
Огневая позиция в пыли и грохоте. Тут же трупы убитых — осколки вражеских снарядов достают и здесь. Но команды четкие, орудийные расчеты работают быстро и слаженно. Помощник командира батарей докладывает мне, что убитых много, а пополнения нет. Это я сам вижу. Вижу и то, что много лошадей побито, и в артиллерийских упряжках стоят верховые лошади.
— Как будет отходить батарея?.. — раздумывал я, и вдруг как-то случайно мне пришло на ум: батареей командует старший лейтенант Карюкалов. Уже не тот ли Карюкалов, с которым я встретился впервые пять лет назад?
…В наш полк прибыло пополнение из артиллерийского училища. Я тогда временно командовал полком и принимал молодых командиров. Все это были парни сильные, рослые, красивые. А вот последний все впечатление испортил: роста среднего, лицо какое-то птичье, веснушчатый, рыжий, нескладный. Держался как-то тяжело на кривых колесообразных ногах. На вопросы отвечал односложно и словно бы нехотя. По фамилии назвался Карюкаловым. «Ну, думаю, по человеку и фамилия — Карюкалов, Закорюков… В общем, что-то удивительно неуклюжее. Придется обратить на него особое внимание».
Но Карюкалов службу нес исправно, дело свое знал, с подчиненными был в меру строг, но справедлив. И все-таки его не любили…
Меня вскоре перевели в другую часть, и больше я его не видел. Неужели это он командует батареей?
Наблюдательный пункт комбата располагался на чердаке полуразрушенного дома. Дом стоял на краю какой-то деревни, которая догорала на наших глазах. Пожар был необычайный: без сутолоки, криков и плача. Только багровые сполохи огня плясали на развороченной, перемешанной снарядами земле.
Домишко, где засели комбат и телефонист, тоже был с провалившейся крышей и потолком. На полу среди обломков виднелись трупы. Кто-то, видимо, попытался собрать их в одно место или отыскать среди них раненых, но убедился в полной бесполезности этой работы.
Смерть тут потрудилась изрядно…
На покосившейся потолочной балке примостился старший лейтенант и отсюда управлял батареей.
Я тоже взобрался наверх и огляделся, чтобы сориентироваться в обстановке. Отсюда было видно, что отряд прикрытия, оторвавшись от противника, втягивается в лес, где на опушке маскировалась батарея. Умело перемещая артиллерийский огонь, комбат задерживал немцев, прижимал их к земле. Рядом с командиром сидел телефонист и, боясь перепутать команды, смотрел ему в рот. А там, вокруг нас, захлебываясь, строчили пулеметы — враг наседал.
Было ясно, что батарею необходимо отводить и как можно скорее. Я послал своего проводника передать комбату мой приказ. Старший сержант подполз по балке к нему и что-то закричал в ухо. Тот немного повернулся ко мне, скосил красные то ли от бессонных ночей, то ли от напряжения глаза. В выражении его лица я уловил удивление и что-то еще очень знакомое.
Да, конечно, это был Карюкалов!
Я махнул ему рукой, и мы оба спрыгнули вниз.
— Что прикажете, товарищ начальник артиллерии?
— Немедленно отводите батарею. План отвода есть?
— Второй взвод выйдет на открытую позицию и прикроет отход. Остальные будут сниматься.
— А как убитые? Что с ними сделаете?
— Придется оставить на месте. Даже телефонные двуколки отдал под раненых.
— Ясно. Немедленно снимайте батарею.
— Товарищ подполковник, разрешите дать еще несколько очередей — за них отомстим, — он показал на убитых.
— Думайте о живых. И действуйте быстро.
Но Карюкалов еще медлил. Снял каску и сказал только губами, почти без звука:
— Прощайте! Простите, что последний долг перед вами не выполнил…
Еще некоторое время я оставался на батарее, проследил, как последняя повозка пристроилась к отходящему отряду, и подошел к Карюкалову проститься.
— А ведь я, Иван Иванович, вас сразу узнал, сказал он мне. — Ну, да война только началась, еще встретимся, поди.
Теплота обращения как-то очень тронула меня, и я понял тогда особенно ощутимо, сколько настоящего мужества таится за этой простотой. Наблюдательный пункт стоял под сильным обстрелом. Но сменить его значит минут на тридцать лишить огневой защиты отходящую пехоту, открыть ее врагу. Старший лейтенант Карюкалов оставался под огнем. Все такой же рыжий, конопатый, неуклюжий — этот человек словно повернулся теперь передо мной другой стороной. Я почувствовал, что его твердость и бесстрашие поднимали артиллеристов. Вот почему на батарее до последней минуты царил закон: «Один за всех и все за одного». Это он сумел создать такую обстановку в тяжелейшие дни отходов, окружений и страшного невезения. Ему словно только и нужно было все это напряжение, тягость, чтобы проявить себя полно и ярко… Я думаю, что окажись он где-нибудь в Бухенвальде и другом подобном месте, он бы вел себя мужественно и достойно.
А мужество здесь необходимо каждому человеку и каждый день… И раскрывается оно часто там, где его совсем не ожидаешь.
Когда я прибыл в лагерь, священника Шнейдера уже не было в живых, но о мужестве его знал весь Бухенвальд. Верующие видели в нем пророка и мученика, а коммунисты уважали силу его Духа и неистребимую ненависть к фашизму.
А был он евангелический священник, и по сану ему полагалось быть смиренным и кротким. Но Шнейдер публично отказался снять шапку, когда на плацу «чествовали» Гитлера. Его бросили в карцер в руки зловещего Мартина Зоммера и протомили там больше года. Но Шнейдер не смирился. По воскресеньям и в дни больших праздников, когда весь лагерь стоял на аипельплаце, торжественную тишину переклички нарушали громкие проклятия, рвущиеся из-за решетки карцера: Шнейдер проклинал коменданта и его приспешников, обвинял их в массовых убийствах, выкрикивал имена жертв, погибших в последние дни. На него набрасывались охранники, пинали, швыряли в другой угол камеры, били до полусмерти, а через несколько дней он снова кричал свои проклятья. И только смерть заставила Шнейдера замолчать. Говорили, что его тело было изуродовано истязаниями. Когда его мертвым выносили из карцера, весь лагерь молчал в глубокой скорби…
Слушая рассказы об этом человеке, я, безбожник, коммунист, проникался почтительным уважением к его имени. И теперь, вспоминая лагерную жизнь, я подписываюсь под словами Вальтера Бартеля:
«В борьбе против организованного истребления людей, против шпиков, против эпидемий, порождаемых голодом,, вопрос решал не прежний партбилет, а стойкость, мужество и подлинная солидарность. Только тот, кто под дулами пулеметов, глядевших со сторожевых вышек, за проволокой, через которую пропущен электрический ток, во власти озверевших бандитов, готовых в любую минуту пристрелить заключенного за малейшую „провинность“, забить до смерти, затоптать сапогами, повесить, загнать под пули охранников, — только тот, кто в этих условиях находила себе мужество для того, чтобы дать отпор, чтобы защитить своих товарищей, пользовался в лагере доверием и авторитетом».
Когда человеку становилось невыносимо, он мог совершить отчаянный поступок. Слабые кидались на проволоку с высоким напряжением и сгорали или бросались под пули охранников. Сильные и при этом думали, как бы подороже продать свою жизнь и хоть чем-нибудь нанести урон фашистам.
Такой была смерть Юрия Ломакина, которая взволновала весь лагерь и заставила долго говорить о себе.
Подпольная организация в принципе была против побегов. Обычно они кончались неудачами, а весь лагерь нес тяжелое наказание, и многие могли поплатиться жизнью. Но были случаи, когда в филиалах лагеря готовились побеги. Так, летом 1944 года бежала шестерка молодых ребят, комсомольцев, во главе с Юрием Ломакиным. Всех поймали и вернули в Бухенвальд, на 44-й блок. Здесь они ожидали решения своей участи. Все знали, что за побег одно наказаниесмерть и крематорий. Подпольщики пытались спасти их, но не успели. Как умели, товарищи помогали беглецам пережить страшные дни перед казнью. Настал день, когда всех шестерых вызвали к воротам.
Юрий Ломакин первым вышел из барака. Зная, что в окна бараков на него смотрят сотни заключенных, старался идти твердо, с поднятой головой. Впереди широкий плац… Последние шаги… Вот окно э 3, куда вызывают смертников… Группа эсэсовцев спокойно смотрит на подходящего полосатика. Молниеносный взмах руки — и офицер тяжело рухнул. на землю с перерезанным горлом. Второй взмах-и еще один офицер повалился к ногам Юрия Ломакина: в груди его по самую рукоятку торчал нож. Остальные эсэсовцы в страхе шарахнулись в стороны, а потом, опомнившись, с почтительного расстояния открыли огонь из автоматов по одиноко стоящему человеку…
В тот же день расстреляли и товарищей Юрия.
— Смерть, достойная героя! — говорили в Бухенвальде.
— Но надо прилагать все усилия, чтобы и таких смертей было как можно меньше, — решил подпольный комитет. — Солидарность и помощь друг другу, чтобы отстоять как можно больше людей…
Это хорошо, когда в тебе самом достаточно мужества, чтобы сохранять человеческое достоинство и не терять ненависти к фашизму. Еще лучше, когда ты чувствуешь рядом плечо друга-единомышленника. Совсем хорошо, когда друзей-единомышленников много. Именно в этом твое спасение…
Живую летопись коллективного мужества открыли в Бухенвальде немецкие коммунисты в первые дни существования лагеря. Это они уже в июле-августе 1937 года в условиях строжайшей конспирации начали создавать партийные группы, чтобы помогать больным и старым, чтобы объявить войну «зеленым».
Именно коммунисты оказались той силой, которая вырастила в Бухенвальде Интернациональную подпольную организацию сопротивления. Это не значит, что среди немцев других партий, политических группировок и религиозных сект не было героев. Пример тому — мужество священника Шнейдера. Но это единичные случаи протеста. Коммунисты принесли в лагерь не только свои интернациональные и антифашистские убеждения, но и опыт подпольной работы, и партийную дисциплину, и пролетарскую солидарность. Все это придало им огромный авторитет в лагере.
Отряд немецких подпольщиков начал свою историю в Бухенвальде со времен строительства лагеря. Известные функционеры партии Вальтер Штекер, Тео Нейбауэр (член ЦК), Альберт Кунц, а потом Эрнст Буссе, Август Тене, Гарри Кун и Вальтер Бартель возглавили всю организационную и идеологическую работу. Некоторые из них — Альберт Кунц, Тео Нейбауэр — поплатились за это жизнью, были казнены в начале 1945 года. Но Вальтер Бартель, Эрнст Буссе, Гарри Кун держали руководство лагерным подпольным комитетом до дня восстания. Заключенные знали их и верили им, потому что все сложные вопросы лагерной жизни они неизменно решали в интересах интернациональной солидарности.
Когда гитлеровская Германия развязала войну с Советским Союзом, немецкие коммунисты разъясняли товарищам: это нападение — величайшее преступление фашизма, Советский Союз ведет справедливую войну, все силы надо положить на помощь советскому народу: как можно меньше работать на фашистов, саботировать производство, вредить, где только можно.
18 октября 1941 года лагерные ворота открылись, чтобы пропустить 2-тысячную колонну советских военнопленных — изможденных, оборванных, больных. Комендатура требовала, чтобы старосты блоков оцепили лагерные улицы и никого не подпускали к военнопленным. Но уже через несколько минут пленные жевали хлеб, закуривали сигареты. А на следующее утро трое немецких коммунистов отсчитывали на своих спинах по 25 палочных ударов за «солидарность с врагами мира», как объявил гауптштурмфюрер Флорштедт.
Весь лагерь на три дня был лишен пищи.
Комендант лагеря отдал приказ: в течение шести месяцев советские заключенные не будут получать никакой еды, кроме похлебки из брюквы и половины лагерного хлебного пайка. Весь аппарат сопротивления обсуждал вопрос — как обойти приказ. И обошел! Подменивались котлы с едой, и пленные получали более наваристую похлебку, вместе с хлебом в лагерь проносили мясо, маргарин, повидло, картошку, ночью сквозь ограду просовывали кое-что из продуктов. Словом, советских ребят подкармливал весь лагерь. Многие поплатились за это своей спиной, но зато сколько жизней было спасено. И каких! Особенно если учесть, что именно в лагере военнопленных обосновался Центр русского подполья.
Когда через Бухенвальд проходил крупный транспорт советских женщин, весь лагерь был поднят, чтобы оказать им помощь. Мгновенно освободили и вычистили один барак. По всем закоулкам собирали женские вещи, потому что узницы после долгого пути были в ужасном виде. На складах СС «организовали» три мешка хлеба, два мешка огурцов, несколько ведер повидла и благополучно переправили в лагерь. А потом, когда женщин увезли в Равенсбрюк по рукам долго ходило их письмо, в котором они выражали восхищение солидарностью заключенных Бухенвальда.
Как ни тяжело было советским людям в Бухенвальде, все-таки надо сказать, что тяжелее всех бывало евреям, свезенным в лагерь из всех стран Европы. Первый еврейский транспорт, как рассказывают старожилы, прибыл в лагерь в начале 1938 года, когда борьба политических с «зелеными» еще только началась. Людей привезли на опрокидывающихся вагонетках и прямо вываливали на землю. Не обращая внимания на ушибы, вывихи, переломы костей, дубинками погнали в лагерь к недостроенным баракам. Голодные, мучимые жаждой, затиснутые в тесные помещения без окон, люди сходили с ума. Политические принимали все меры, чтобы облегчить их страдания, хотя бы напоить, потому что уголовники отобрали даже воду, а потом продавали ее кружками за большую цену.
Глубокой осенью все того же 1938 года в лагерь пригнали более 12000 евреев. Вдоль всего пути от Веймара до Бухенвальда стояли шпалерами эсэсовцы с дубинками и плетьми, и мало кто дошел до лагеря не окровавленный, а многие остались лежать на дороге.
Евреев поселяли в сараях, в палатках, их обирали эсэсовцы и уголовники, их убивали сотнями, они сходили с ума, бросались на колючую проволоку.
Политические и в этом случае не складывали бессильно руки. Им удалось свергнуть бригадира команды, которая носила пищу в еврейский лагерь, и поставить своего товарища Курта Позенера. Он тайно проносил евреям дополнительное питание, выделенное Большим лагерем. Много жизней спас писарь-поляк Макс Вулкан, убитый потом по доносу «зеленых». Вальтеру Кремеру, старосте лазарета, удалось добиться от эсэсовцев ликвидации особого лагеря для евреев, как якобы рассадника всякой заразы. Всякий раз, когда евреев наказывали лишением пищи, команды — пожарная, внутрилагерной охраны, складов — организованно отдавали им лагерные пайки. Из рук палачей удавалось вырывать еврейских детей и молодых людей и прятать их в лагерных потайных местах. Словом, все возможное делалось для того, чтобы сохранить как можно больше людей, поднять их дух, сплотить для активного сопротивления. Побед здесь было немало… И заслуга в этом прежде всего немецких коммунистов, которые совершенно не были задеты ядом антисемитизма…
Занимая руководящее положение в лагерном сопротивлении, германские коммунисты и антифашисты ежедневно решали сложные политические вопросы.
Вот, например, ветеран фашистских концлагерей Вальтер Зоннтаг получает задание: стать старостой на 52-м блоке, куда должны прибыть 2000 французов. С первых же дней Вальтер Зоннтаг почувствовал, что французы считают его таким же врагом, как эсэсовцев. Что делать? Как заставить их поверить себе? И Вальтер пишет обращение к французам: «У нас общий враг-фашизм. За ненависть к нему вас привезли в Бухенвальд, за ненависть к нему нас, немецких коммунистов, социал-демократов, привезли сюда задолго до того, как французский народ узнал что-нибудь о концлагерях; я выполняю обязанности старосты не по заданию СС, а как деятель коммунистической партии, и я призываю вас: будьте солидарны, поддерживайте дисциплину и чистоту в блоке — это в ваших же интересах; мы выйдем из концлагеря, если будем стоять друг за друга».
Когда переводчик-люксембуржец читал это обращение, в блоке стояла мертвая тишина, а потом раздались аплодисменты. Французские товарищи приняли Зоннтага в свои ряды, и ни один из 2000 не пошел сотрудничать с СС.
Вальтер Эберхардт рассказывал…
Был он раньше капо кочегарки. Уголь у него разгружали несколько больных и затравленных евреев и, конечно, не справились с работой. Вальтер попросил еще грузчиков из советских военнопленных. Ему отобрали десять относительно крепких и молодых, а двоих совсем слабых и больных. Староста предупредил его: «Присмотри за этими, а то погибнут».
— Я подумал про себя, — Вальтер кинул на меня взгляд, полный лукавой усмешки, — через несколько недель они будут выглядеть иначе.
Вальтер не заставлял их работать, разрешал лежать весь день в углу подвала за кучами кокса, подкармливал. То картошку сварит в ведре, то еще что-нибудь раздобудет. Больные стали поправляться, повеселели, а Вальтер Эберхардт оберегал свою команду грузчиков, затевал с ними беседы о Советском Союзе, о положении на фронтах (у него всегда была свежая информация), рассказывал об истории Бухенвальда (он был в лагере с 1938 года).
Так немецкие коммунисты давали заключенным всех других национальностей уроки международной солидарности, которая стала одним из непреложных законов внутренней жизни Бухенвальда.
В течение нескольких лет политические немцы отвоевали у «зеленых» позицию за позицией. И когда я прибыл в лагерь, победа была одержана почти на всех участках.
В канцелярии сидели только свои люди, вся картотека была в их руках. Это позволяло перемещать узников, отправлять из лагеря подозрительных, задерживать нужных, регистрировать их под чужим именем, вписывать в анкеты только те данные, которые смягчали заключенному участь. Это давало возможность именно здесь начинать изучение людей.
Канцелярия подпольными узами была тесно связана с отделом учета рабочей силы, ведала распределением заключенных по командам, работавшим в лагере и его филиалах.
Товарищи из отдела учета рабочей силы изощрялись во всевозможных хитростях, чтобы провести эсэсовское начальство. В списки команд ежедневно включались фиктивно сотни людей, которые на самом деле оставались на блоках. Надежные антифашисты, а также больные, слабые переводились с трудных работ на более легкие. Если нужно было спасти товарищей, попавших в Бухенвальд за активную борьбу против гитлеровского режима, их переправляли в такие команды за пределами лагеря, откуда можно было совершить побег.
Вокруг Бухенвальда росли военные заводы. Подпольное руководство пустило по лагерю лозунг: работать как можно медленнее, уничтожать и портить все, что можно. Русские выдумали, а весь лагерь подхватил шутливую фразу: «Команда икс-работа никс». Команда «икс» — это строительство «Густлов-верке», а «никс» — немецкое диалектное «ничто».
Руководители производства то и дело докладывали эсэсовцам: повреждена нагревательная печь, упал с автомашины и разбился ценнейший станок для изготовления взрывателей, детали ушли в брак, потому что закаливались или слишком мягко или очень твердо, израсходовано металла во много раз больше предусмотренного, производительность цехов не превышает 40% мощности, станки, прессы, насосы простаивают на ремонте по многу дней и тут же выходят из строя.
«Все для лагеря, ничего для производства вооружения» — это правило было известно всем заключенным. В лагерь проносили не только оружие, но все, что могло пригодиться для жизни: гвозди, ножи, зажигалки, портсигары. И все это — из лучшей меди, высококачественной стали, цветных металлов.
Закону «все для лагеря — значит, все для заключенных» была подчинена и работа других лагерных команд. На вещевом складе старались сохранить в целости одежду, деньги, документы и ценные вещи заключенных (к русским это, разумеется, не имело отношения: мы прибывали в Бухенвальд наги и босы, но для других было важно). Часть одежды из вещевого склада шла в лагерь и разумно распределялась среди заключенных. Со склада обмундирования поступало в лагерь лишнее количество белья, теплых вещей, одеял, обуви. Инвентарь заключенных и эсэсовцев хранился на одном складе — это, конечно, тоже использовалось. Так, СС получали мыло худшего качества, чем заключенные. Советские блоки отапливалось полной нормой угля вместо половины, а лазарет имел угля даже больше, чем ему было нужно. Кроме того, со склада СС заключенные тащили все, что могло пригодиться, вплоть до радиоаппаратуры, из которой потом смонтировали радиопередатчик.
В первые годы существования Бухенвальда, в пору своего неограниченного господства, эсэсовцы знали, что можно поживиться за счет заключенных. Уголовники им усердно помогали, выгадывая и для себя куш. Теперь у них были руки коротки. Поступление всех продуктов взяли под контроль подпольщики. Мясо взвешивалось в лагере, а при всяком удобном случае, когда зазеваются шоферы, на лагерный склад попадали и лишние десятки килограммов. Если поступали большие транспорты заключенных, в суматохе приема записывалось большее количество пайков. А так как речь шла о многих тысячах заключенных, в распоряжении подпольной организации оказывалось часто значительное количество хлеба, картошки, маргарина. Все это распределялось там, где более всего было нужно.
Большим подкреплением для многих заключенных были посылки от Красного Креста и от родных. Товарищи с почты добились того, что эти посылки не попадали в руки эсэсовцев для «контроля», а передавались прямо блоковым. Русским неоткуда было ждать посылок, но кое-что из чужих перепадало и на нашу долю. А ведь лишний кусок хлеба мог стоить подчас человеку жизни!
Но поистине центром сопротивления надо считать лазарет. Построенный несколько лет назад по настоянию и неотступному ходатайству политических, он и при нас еще расширялся. Здесь использовалась любая возможность, чтобы облегчить состояние больного.
Дать освобождение на день-два-пять — это было обычное явление. В лазарете спасали приговоренных к порке и смерти, укрывали на время и насовсем перед транспортами уничтожения, давали передышку «доходягам» из штрафных команд или тем, кого преследовали эсэсовцы.
А скольких здоровых специалистов лазарет приписал к нетрудоспособным, чтобы избавить их от работы на военных заводах!
Несмотря на скудость оборудования, тесноту, нехватку медикаментов, здесь проводилось и лечение. И многих смертников нашим врачам удавалось вновь поставить на ноги. Так был вырван из лап смерти Николай Симаков, заболевший в Бухенвальде туберкулезом.
Но самое опасное предприятие лазарета — передача живым номеров умерших товарищей. К этому прибегали лишь в крайних случаях, когда человека приговаривали к смертной казни и когда он был флюгпунктом — мишенью для каждого стрелка-эсэсовца. Около 150 человек было спасено в Бухенвальде таким образом. Так и Валентин Логунов в свое время получил в лазарете новый номер и стал называться Григорием Андреевым. Так был спасен Алексей Цыганов…
Вот некоторые подробности этой операции «Жизнь». В малый лагерь из бохумской тюрьмы привезли 39 русских, обвиненных в подрывной работе против Германии. Вслед за ними пришел приговор: казнить всех тридцать девять. В одном из них Сергей Харин узнал старшего политрука 259-й стрелковой дивизии, в которой служил сам. Он попросил Степана Бердникова: нельзя ли спасти хоть одного, может быть, двоих? О, это была очень тяжелая задача! Объявить одному, что он останется жить, а 38 его товарищей завтра погибнут! И все-таки это пришлось сделать Степану. Его выбор пал на Алексея Цыганова и Григория Червонского — коммунистов, вожаков группы саботажников.
На следующий день десять из тридцати девяти были повешены. Остальных временно перевели в Большой лагерь, видимо, потому, что крематорий, пострадавший от бомбежки, не справлялся с загрузкой. В тот же день вечером Степан увел двоих и передал Косгерохинскому, работавшему в группе безопасности. А тот отвел их в лазарет. И здесь они «скончались», на их больничных бланках были поставлены жирные кресты, мнимые их трупы увезли в крематорий и сожгли вместе с семью последними товарищами из 39. Алексей Цыганов стал Степаном Онищенко, Гриша Червонский получил фамилию Брыкун. Через несколько дней оба были включены в рабочую команду, которая направлялась в городишко Мойзловец-между Дрезденом и Лейпцигом, но по пути им удалось бежать…
Сложна, полна ежеминутного риска, изобретательности, отчаянной отваги и неброского на вид мужества подпольная жизнь Бухенвальда. И теперь, когда я не только знаю ее, но посвящен во многие ее тайны и хитроумные ухищрения, мне не страшно, не одиноко. Отчаяние больше не приходит ко мне. У меня просто не остается времени для него. Жизнь переполнена заботами, встречами с людьми, конспиративными совещаниями. Бедный Вальтер Эберхардт! Сколько ему приходится волноваться из-за того, что я или Николай Кюнг уходим по ночам, возвращаемся под утро, из-за того, что ко мне все время наведываются люди из других бараков, а он должен быть все время настороже: вдруг нагрянут эсэсовцы. Но я не слышу от него ни одного слова упрека, недовольства. Только внимательный взгляд исподлобья метнет он временами и ни о чем не спросит. Да и о чем спрашивать? Мы хорошо понимаем друг друга: это и есть солидарность — наша опора и надежда в Бухенвальде. Может ли быть иначе — мы свои люди, у нас одна цель и один враг…
Глава 12. Дамоклов меч
Все дальнейшие события смешались в один клубок, и понадобилось какое-то время, чтобы стало понятно, что принесли они лагерю вообще и сопротивлению в частности.
Утро 24 августа 1944 года не предвещало ничего грозного. День был ясный, жаркий — обычный день конца лета, когда все в природе затихает в ароматной истоме, словно предчувствуя скорое увядание. Лагерь полупуст — команды с утра, как обычно, разошлись по работам. На блоках заканчивается уборка. И тут послышался в небе нарастающий гул целой армады самолетов. На это поначалу никто не обратил внимания. В последнее время над нами часто появлялись самолеты союзников, разворачивались где-то неподалеку, а через несколько минут в стороне Веймара, Эрфурта или Лейпцига вставали высоченные дымовые столбы и глухо ухали мощные взрывы. Но над горой Эггерсберг пока было все спокойно. Говорили, что нас спасают огромные красные кресты на белых крышах цехов «Густлов-верке» и ДАУ. Кто знает, может быть, это и так, во всяком случае ни одна бомба не задела Бухенвальд, тогда как, по слухам, многие окружающие города лежали в развалинах.
На сей раз все произошло иначе. Самолеты густыми волнами — десятками, сотнями — заполнили небо над Эттерсбергом, развернулись и низко, с ужасным оглушающим ревом прошли над бараками.
— Бомбить будут! — дико закричал поляк-штубендист Юзеф и вдруг надел на голову табуретку.
Все, кто был в блоке, невольно втянули головы в плечи, и сейчас же над заводами ДАУ и «Густлов-верке» все смешалось в вое, грохоте, свисте. В небо взметнулись глыбы бетона, железа, дерева. Все это падало обратно и снова взметывалось вверх. А самолеты идут и идут — одна волна, вторая, третья… шестая…
В окнах бараков вылетают стекла, осколки барабанят по крыше, тяжелые камни и куски железа залетают в окна.
В дверях барака вдруг появляется Валентин Логунов, что-то кричит, машет руками. Ничего не слышу. Догадываюсь, чего он хочет. Кричу, что есть мочи:
— Не смей! Сейчас нельзя! В лагере почти нет людей! Это кончится провалом!
Через несколько минут все смолкло, только горело, разгораясь, что-то в районе заводов, полыхало уже несколько деревянных бараков в той же стороне. Все, кто оставался в блоках, кинулись к воротам, к горящим зданиям, тащили носилки, лопаты, ведра… В лагерь потянулись раненые. Кого несли, кто ковылял сам. Говорили, что от одиннадцати цехов «Густлов-верке» остался один и то без перекрытия. Лазарет не успевал принимать раненых и покалеченных, они валялись прямо на мостовой, на крыльце, в коридорах. Из-под развалин выкапывали мертвых и изувеченных. Около крематория росли штабеля трупов. Прошел слух, что под одним из разрушенных блоков обнаружен труп писателя, видного деятеля германской социал-демократии Рудольфа Брейтшейда. Его жена Тони, заключенная вместе с ним, осталась жива, а он погиб.
Весь день Бухенвальд залечивал раны, нанесенные бомбежкой. Тушили пожары. Спасали заваленных. Сжигали убитых. А за колючей проволокой сновали вооруженные эсэсовцы, рычали танки в тени высоких кустов — охрана боялась, что, пользуясь паникой, мы разбежимся.
Итак, военные заводы ДАУ и «Густлов-верке» перестали существовать. Но можно ли радоваться, когда более трехсот наших товарищей погибло, несколько десятков умирает сейчас с оторванными руками, ногами, с пробитыми головами, раздавленными животами? Правда, вместе с ними погибло и много наших мучителей-эсэсовцев, мастеров, но казармам СС не нанесено существенного вреда. Значит, они отделались легче нас: погибли только те, кто был на работе, на посту, а их не так много.
В тот же день ко мне опять пришел Валентин Логунов. На лице озабоченность, но и торжество.
— Иван Иванович, что делать — оружия ребята столько натащили, не знаю, куда девать. Во всех цветочных горшках, в столах пока упрятали трофеи, а дальше…
— У нас то же самое, Валентин. Кто жив остался. не пришел с пустыми руками. На эту ночь спрячьте как-нибудь. Эсэсовцам сейчас не до нас. Завтра что-нибудь сообразим.
Всю ночь лагерь не спал.
До утра в лазарете шли срочные операции и перевязки. Никто из врачей и санитаров-немцев, русских, австрийцев, чехов — не покинул своего места, пока последнему пострадавшему не была оказана помощь.
А в тайных местах — в подвалах, на чердаках — срочно прятали принесенное оружие. Наш арсенал пополнился большим запасом. Трудно представить, как в грохочущем аду бомбежки, когда прямо на головы сваливаются стальные летающие крепости, ухают взрывы, все вокруг рушится и горит, трудно представить, что человек может еще не просто выбежать из цеха, а захватить с собой винтовку или пистолет, гранату или мину. Может не просто перескочить через убитого эсэсовца, а нагнуться и отцепить его пистолет. Может на носилки или тележку под трупы заложить это оружие, и, пользуясь растерянностью охраны, пронести его в лагерь.
Но значит может, раз все это было!
Через несколько дней жизнь в Бухенвальде вошла в свою обычную колею. Все рабочие команды, занятые ранее на военном производстве, уходят теперь каждое утро разбирать развалины, переносить трупы в крематорий. Столб огня стоит не опадая над трубой крематория, печи работают на полную мощность круглые сутки.
Починены крыши на бараках, пробитые осколками, вставлены стекла. Упрятаны подальше в глубокие тайники новые партии оружия.
А по Бухенвальду ползет слух: в лагере убит Эрнст Тельман, вождь Коммунистической партии Германии. Где? Как? Когда? И вдруг официальное сообщение в немецких газетах:
«Во время террористического налета авиации на окрестности Веймара 28 августа 1944 года большое количество фугасных бомб попало также в концлагерь Бухенвальд. Среди погибших заключенных также бывшие члены рейхстага Брейтшейд и Тельман» («Leipriger Neueste Nachrichten», 16/IX 1944).
Ложь! Налет был не 28 августа, а 24. Это все знают!
Ложь! Ни одна фугасная бомба не попала на территорию лагеря. Только ближние к ДАУ бараки пострадали от взрывной волны и пожара. Здесь и погиб Брейтшейд. Его труп видели заключенные. Здесь нет никакого сомнения. Но Тельман?..
— Ложь! — восклицал Николай Кальчин. — Писаря говорят, что Тельман не значится ни в одном документе канцелярии. Его не было в Бухенвальде.
—Ложь! — повторял Вальтер Эберхардт. — Если бы Тельман был в Бухенвальде, разве бы мы не узнали об этом, пусть даже гестаповцы держали бы его на глубине 500 метров под землей!
И правда стала просачиваться в лагерь, как ни скрывали ее эсэсовцы. Правду уже знал Эрнст Буссе, а через него все руководство немецкого подполья. Правда пришла от поляка Мариана Згоды, носильщика трупов в крематории Бухенвальда.
Вот какой она дошла до нас.
17 августа после полудня заключенные, работавшие цри крематории, получили приказ готовить печи. Они исполнили приказание и ждали, что будет дальше. Шел час за часом, но ничего не происходило. Под вечер им велели удалиться в жилые помещения и заперли их на замок. Тогда они поняли, что готовится что-то очень секретное. Несмотря на запрет, Мариан Згода вылез во двор через вентиляционную трубу и до ночи лежал за кучей шлака. В полночь в здание крематория вошли несколько офицеров СС и лагерный врач Шидлауский. Несколькими минутами спустя ворота открылись, и во двор въехала легковая машина. Из нее вышли трое штатских. Было похоже, что двое охраняют третьего. Мариан Згода успел заметить, что охраняемый был крупный, лысый, без шляпы, В то время, когда заключенный шел к входной двери крематория между двумя шеренгами эсэсовцев, раздались три выстрела, а потом четвертый.
Минут двадцать спустя Мариан Згода услышал разговор двух офицеров, вышедших во двор покурить:
— Знаешь, кто это был? — спросил один.
— Это был вождь коммунистов Тельман, — ответил другой, и оба они, беспечно раскурив сигареты, направились к воротам.
Утром Мариан Згода чистил печи и в кучке золы обнаружил обгоревшие, искореженные часы. От расстрелянного также остались ботинки, которые забрал один из эсэсовских офицеров.
К вечеру Эрнст Буссе уже знал от Згоды эти подробности, а дней через десять лагерный электрик Армин Вальтер сообщил, что в канцелярии раппортфюрера видел бланк, заполненный на имя Эрнста Тельмана. В графе «Причина смерти» стояло: «Погиб во время налета вражеской авиации». А еще один заключенный Гейнц Мислиц случайно слышал разговор двоих унтер-офицеров СС. Они говорили, что не знают, кому отправить пепел Тельмана, потому что все его родные либо в тюрьмах, либо в концлагерях.
Сомнения быть не могло: злодеяние совершилось, Тельман погиб.
Как выразить всю силу гнева и печали?!
Концлагерь Бухенвальд незримо для эсэсовцев погрузился в траур.
Однажды ночью меня разбудили и передали указание немедленно прийти к дезинфекционному бараку. Ночные вызовы для меня не редкость, поэтому я не стал расспрашивать, кто велел идти и зачем, а быстро оделся в полной темноте и неслышно выбрался из барака. На крыльце огляделся. Сентябрьская ночьтемная, влажная — подходит к концу, на востоке чуть заметна светлина, словно полог ночи там реже. Лагерь спит. Тихо. Спокойно. Не беснуются прожекторы на вышках: видно, ночь притомила часовых. И все-таки заметно какое-то движение. Вот от 25-го блока бесшумной тенью скользнула человеческая фигура и исчезла, за углом где-то скрипнула дверь. Кто-то споткнулся о камень. Прячась за бараками, я тоже двинулся к дезинфекционному блоку. Здесь чаще попадаются люди с нашивками лагерной полиции на рукавах. Так всегда бывает, если идет важное совещание подпольного Центра.
Подвал освещен голубоватым пламенем — это в жестяных чашках горит сухой спирт. Портрет Эрнста Тельмана обвит красной и черной материей. В помещении цветы, лавровые ветви. Собралось человек тридцать. Все нации прислали своих представителей. Здесь Николай Симаков, Николай Кюнг, Марсель Поль. Вон стоят Эрнст Буссе и Генрих Зудерланд. Насуплены брови на приветливом лице Вальтера Бартеля, еще больше сгорбился Квет Иннеман. Звучит мелодия русской песни «Вы жертвою пали». Ее исполняют чешские скрипачи. Роберт Зиверт произносит речь о борьбе Тельмана против фашизма, призывает не опускать руки, продолжать борьбу. Негромко каждый на своем языке поем «Варшавянку». А потом несколько минут тянется молчание. Каждый стоит, подняв вверх кулак.
Тут же принято решение провести митинги на всех блоках.
Провести митинг на блоке — что это значит? На блоке живут до тысячи человек. Среди них только около половины, а может и меньше, так или иначе привлечены к участию в подпольной организации. А остальные? Можно ли на них положиться? А если среди них провокатор, шпион? Да и не будешь устраивать открытого собрания с речами, если по лагерю то и дело рыщут эсэсовцы.
И все-таки митинги начались.
После отбоя, когда все разделись и улеглись уже по своим нарам, свет потушен, в полной темноте в спальное помещение блока входит человек и рассказывает, как эсэсовские бандиты расправились с Тельманом, призывает почтить его память минутой молчания. Воцаряется гробовое молчание, после этого человек незаметно уходит. Никто не видит его, не знает, откуда он пришел и куда ушел, кто он и кто послал его. Но неизменно его сообщение производит на всех одинаково сильное впечатление. И долго еще в эту ночь на блоке не прекращаются разговоры о Тельмане, о коммунистах, о политической борьбе.
И все-таки где-то мы были неосторожны. Однажды утром во время поверки двенадцать номеров вызвано к воротам. Среди них немцы, австрийцы и двое русских-Тимофей Савин и Григорий Екимов. Все они политические, все так или иначе связаны с подпольем.
Лагерь притаился. Никаких совещаний! Никаких информаций! Таков приказ комитета. Кое-кого укрыли в лазарете. Проверили, надежны ли тайники с оружием. Судьба подполья зависела теперь от этих товарищей. Удар пришелся точно: среди арестованных был и Роберт Зиверт, произносивший траурную речь, и видный член подполья австрийский коммунист Август Вегерер.
Всех их в тюрьме подвергли страшным мучениям, но когда в начале октября один из них случайно, по ошибке конвоя, оказался в лагере, мы узнали, что гестаповцы ничего не добились. Их гоняли из тюрьмы в тюрьму, из лагеря в лагерь, много раз принимались допрашивать — никто даже не намекнул на подпольную организацию. Прихватили к двенадцати первого старосту лагеря Эриха Решке, подозревая, что он-то обо всем знает. Некоторые из них вернулись в лагерь, других еще долго мытарили по дорогам, пока в апреле 1945 года они все не разбежались.
Эти двенадцать спасли подпольную организацию.
На наших ребят Гришу Екимова и Тимофея Савина выпало тяжелое испытание. От них требовали имен советских офицеров и организаторов митинга. Ни тот, ни другой не участвовали в траурном митинге Интернационального комитета и едва ли знали что-нибудь о нем. Они работали в небольшой команде и допустили неосторожность: прервали работу и почтили память Тельмана. Провокатор выдал их. Их били плетьми и дубинками, выламывали руки, мучили другими варварскими способами, но молодые парни (Савину было всего восемнадцать лет) молчали. Совершенно истерзанного Гришу Екимова привезли в лагерь. Весь лазарет был поднят на ноги, чтобы спасти его, но тщетно. Через три дня политрук Советской Армии, коммунист Григорий Екимов умер. Тимофея Савина потом вернули в лагерь, и он вместе с нами дождался освобождения.
Так прошел октябрь — с тяжелыми тучами, холодными ветрами и мрачным настроением. Приближается еще более мрачное время, ноябрь-пора мокрого снега, оттепелей, еще большей сырости и туманов. Но подпольная жизнь лагеря мало-помалу снова начинает оживляться. Эсэсовцы сумели нанести удар по подполью, но это ранение не смертельное. По сути, они не подобрали ключей к организации, не проникли вглубь, не сумели раскрыть ни один из наших планов. Конспирация оказалась на высоте! Так неужели от страха притихнуть и молча ждать, когда эсэсовцы придумают еще что-нибудь против нас?!
Захожу на 44-й блок, к Валентину Логунову.
— Как дела?
— Очень хорошо, Иван Иванович. Полный батальон в вашем распоряжении. Никто не унывает. А вам сюрприз: создана авторота.
— А машины? — спрашиваю я.
— Конечно, пока без машин, — Валентин победно ухмыляется. —Но и машины будут, как только захватим гараж эсэсовцев.
— Что же это за рота? Объясни!
— А очень просто. Разве среди нас мало шоферов или водителей танков? Почему бы им не изучить немецкие машины? У нас есть дока по этому делу — Генка Щелоков. Знает все марки автомобилей. Ему поручили создать роту и пока теоретически научить водить любую машину из тех, которые мы видим в лагере.
Молодцы! Действительно, это может в свое время нам очень пригодиться!
…Мне давно нравился врач Алексей Иванович Гурин-крупный красивый человек. Он жил на нашем 30-м блоке, и мы иногда разговаривали с ним на разные темы. Меня он знает с того дня, как избитый Вилли Длинным я попал в лазарет. Гурин и Суслов тогда латали и перевязывали меня. Мы с Алексеем Ивановичем нет-нет да вспомним этот случай. Только теперь нам обоим смешно.
Однажды я сказал ему как бы между прочим:
— Слышал, что тут некоторые собираются поднять восстание. Что вы думаете по этому поводу, Алексей Иванович?
Но от Алексея Ивановича не так-то легко добиться прямого ответа. Его лицо непроницаемо: ни удивления, ни радости.
— Ну, об этом можно только мечтать, —.раздумчиво произносит он,
—Поднять сейчас людей — это значит бросить их на уничтожение. А готовиться, пожалуй, надо…
Иду дальше, стараясь вызвать его на откровенность:
— А вы согласились бы принять участие в подготовке?
Опять он отвечает не сразу. И опять уклончиво:
— Да ведь я только врач. А восстание должны готовить люди военные…
Мне приходится первому открыть карты:
— Восстание готовится, Алексей Иванович. И давно. Уже созданы роты и батальоны. Есть и оружие. Лазарет тоже участвует в подготовке. Да вы ведь, конечно, об этом знаете…
Алексей Иванович улыбается.
— Кое-что знаю… Николай Тычков создает у нас санитарную группу.
— Николай Тычков энергично и умно действует, я знаю, но он нужен и на другой работе. А как вы, согласны вступить в русский боевой отряд? Только хорошенько подумайте.
Гурин оживился:
— Тут и думать нечего. Я давно считаю себя вступившим. Вместе с Николаем Тычковым мы навербовали на блоках санитаров. Нам хорошо помогают все наши врачи. У нас уже есть немало медикаментов. Да вы сами недавно видели, как работает наша санитарная группа.
— Когда?
— А после бомбежки. Для нас это была серьезная проверка. Теперь мы уверены, что справимся с любым количеством раненых.
Слушаю его, радуюсь и досадую. Радуюсь, потому что вижу реальные плоды деятельности подпольной организации. Досадую на конспирацию, хотя понимаю, что только она позволяет нам так развернуться под носом СС. И все-таки досадно, что даже приятель с приятелем не может быть до конца откровенен. О группе Тычкова я, разумеется знал, но не был уверен, что и Гурин так глубоко ушел в работу. И все-таки хорошо! Все симпатичные мне люди, на которых, как мне кажется, можно положиться, с нами.
Теперь наш разговор переходит на деловую почву.
— Алексей Иванович, что вас интересует там, за колючей проволокой, в военном городке эсэсовцев?
— Конечно, госпиталь. У нас люди мрут, как мухи. И бывает так, что помочь совсем нечем. А там все есть: и медикаменты, и инструменты.
— Обещаю вам при штурме городка СС выделить специальный отряд для захвата госпиталя. Все, что удастся добыть, поступит в ваше распоряжение как начальника санитарной службы русского отряда.
Алексей Иванович с довольным видом потирает руки:
— О, вот тогда мы развернемся. Всех больных из ревира перетащим в госпиталь, всех подкормим, вылечим…
Этот разговор происходил за полгода до освобождения. Мы мечтали и верили, что все то, ради чего рискуем жизнью, не спим по ночам, тревожимся и волнуемся, все это обязательно произойдет. Эти мечты и вера жили рядом с нами в тесных, холодных бараках и помогали нам!
Эта вера особенно нужна была нашим товарищам, которые работали в карантинном лагере, — Пайковскому, Бердникову и другим.
Под ударами двух фронтов сжималась гитлеровская Германия. По стране метались эшелоны с узниками концлагерей. С запада и востока их свозили в центр, и многие тысячи их попадали в Бухенвальд. В других лагерях они прошли «селекцию», их отобрали как годных для работы. Но, Бухенвальд с 24 августа, когда были до основания разрушены его заводы, перестал быть рабочим лагерем. Под бомбежками перестали существовать и многие его филиалы. Оставалось одно
— уничтожать сотни, тысячи, десятки тысяч ставших ненужными рабов рейха. Да и что это были за рабочие! В своих полосатых костюмах на «рыбьем меху» они прошли или проехали пол-Германии. Часто по нескольку дней бывали без еды и пищи. У них уже совсем не оставалось сил, и их отправляли в крематорий десятками, сотнями. А там эсэсовцы оборудовали специальное помещение, из которого эти еще живые жертвы попадали прямо в горящие печи.
Каждую ночь сквозь открытые окна бараков слышался хруст гравия под тележками труповозов. А заключенных все гнали и гнали. И все эти многие тысячи проходили через карантинный лагерь. Бараки не вмещали всех узников. Рядом с блоками выстроился палаточный городок. И повсюду трупы, трупы, трупы…
В таких условиях работали наши товарищи. И не только помогали тем, кому еще не поздно помочь, не только старались поддержать в них моральный духи политически информировать их, но и приобщить к подпольной работе.
Как бы ни было трудно, но к началу зимы малая бригада все-таки существовала. В ней было три батальона, в каждой роте — по четыре взвода, а во взводе — по четыре отделения. Состав командиров и комиссаров очень сильный. А бойцов бригада насчитывала более 400.
Карантинцы не прибеднялись, за счет товарищей жить не хотели и даже оружие добывали сами. У них в бригаде был для этого незаменимый человек — Александр Филиппович Базилевский. Он словно был создан для того, чтобы командовать ротой управления и снабжения. Снабжал свою бригаду Александр Филиппович очень напористо, активно, но, конечно, не без осторожности. И ничто, годное для дела, не проходило мимо его рук. Работал Базилевский в эсэсовском гараже, ремонтировал машины и правильно рассуждал: если в кузовах или кабинах находилось оружие, неизвестно кем забытое, то зачем его оставлять там? А оружие нет-нет, да и попадалось и в деталях, и це ликом. Как его спрятать? Этому не надо было учить Александра Филипповича. Как его пронести в лагерь? Это он тоже умел.
А еще в карантинном лагере при штубендистах одного из блоков жил мальчишка Женька. Был он лет десяти, круглый сирота, верткий, сноровистый, хитрый. Эсэсовцы использовали его в тире, он подносил им оружие. Сергей Пайковский, разумеется, знал, что для Женьки это — большой риск, и все-таки поручил ему таскать из тира патроны. Он рассчитывал при этом: «Женька так мал, что эсэсовцы не заподозрят его и не станут обыскивать». А кроме того, надеялся на его смекалку и проворность. И правда, Женька ни разу не попадался.
Командиры подразделений ухитрялись даже проходить со своими бойцами боевой устав пехоты, методы партизанской борьбы. Комиссар Бердников заботился о политическом просвещении воинов. Это он получал из Центра сводки Информбюро и делал так, чтобы они доходили до всех. Он писал воззвания, проводил беседы, разъяснения.
Весь лагерь, понимая отчаянное положение узников карантинного отделения, старался помочь лишними порциями баланды и хлеба, посылая туда медиков, спасая людей от смерти, если оставалась хоть тень надежды.
Так Бухенвальд приближался к 1945 году…
Глава 13. Кто кого!
До сих пор удивительно: эсэсовцы так и не набрели на след подпольной организации. Конечно, они подозревали, что она существует, подозревали, что в лагере есть оружие, потому время от времени устраивали обыски, аресты, перемещение наиболее активных заключенных в другие лагеря или свои филиалы. Но все-таки на жилу они не напали. Не представляли ни размаха деятельности, ни количества спрятанного оружия, ни числа хитроумных ухищрений, направленных против них. В чем причина этого? Почему они подчас бывают столь беспечны и позволяют нам пользоваться их простотой? Или они уж так презирают нас, считают настолько ниже себя, что потеряли всякую бдительность? Но этого же не может быть. Они знают, что в лагере заключены многие функционеры Коммунистической партии Германии, прошедшие школу подполья. Общаясь с ними на работах и внутри лагеря, они видели, что это люди умные, твердые, дисциплинированные. Они знали, что в лагере много советских военнопленных и политических заключенных.
А решительность и храбрость русских были известны многим из них по фронту.
Или они были так уверены в своей силе, что считали нас совершенно деморализованными порядком Бухенвальда? И опять нет. Они же не могли не видеть, что гитлеровский рейх трещит по швам.
Эту загадку я не разрешил и в те времена в лагере, не разрешил и теперь. Как бы там ни было, многотысячная армия сопротивления существовала в Бухенвальде до 11 апреля 1945 года и знала о каждом шаге, о каждом намерении комендатуры. И не удивительно. В кабинете коменданта и его адъютанта были скрытно вмонтированы микрофоны, и потому, даже все самые секретные разговоры теряли мгновенно свою секретность. Эти микрофоны были установлены еще задолго до нашего появления немецкими антифашистами. Политический отдел лагеря имел прямую телефонную связь с веймарским гестапо. Телефоны, как известно, имеют провод, и кабели их проходят под землей, в ходах отопления. А среди заключенных были инженеры связи, монтеры, и, конечно, разговоры с веймарским отделением, распоряжения гестапо тут же становились известными подпольщикам. Поэтому, если отдавался приказ формировать транспорт и такие-то номера включить обязательно, именно эти номера оказывались или больными и нетранспортабельными (если нужно, им даже делались срочные операции), или умершими и сожженными. И тут уж ничего не поделаешь. И обман не откроешь — нельзя же запомнить в лицо многие тысячи заключенных!
Городок охранников обслуживался в основном заключенными. Улицы мели заключенные, казармы убирали заключенные, на кухне работали заключенные, брили заключенные, машины ремонтировали заключенные, строили, чинили, проводили электричество, телефоны, водопровод, канализацию тоже заключенные. И какие-то разговоры, сведения, несомненно, попадали в их уши. У одних пролетали мимо, а у других крепко зацеплялись. А так как эти другие были связаны друг с другом и делали общее дело, сведения в конце концов попадали куда надо.
На этом и строилась наша разведка, которая пустила глубокие корни в самые тайники СС.
Каждая национальная группа добывала свои сведения, они обобщались и попадали в Интернациональный комитет.
У немцев-заключенных разведка уже имела большой опыт, а в последние месяцы перед восстанием проявила максимум изобретательности.
Ее главная задача — следить за всем, что делается в эсэсовской дивизии, охраняющей нас. Там происходили смены подразделений, прибывали новые, формировались из числа раненых. И надо было знать, откуда они прибыли, — из кого они состоят, какова их численность.
Определить численность было проще всего. Товарищи, работавшие на эсэсовской кухне, знали, на сколько человек готовится еда. Кроме того, в каждой казарме у дверей канцелярии висела доска со списком подразделения. Электрикам, монтерам, водопроводчикам, столярам вход в казарму был разрешен.
Значит, численность эсэсовцев уже не была для них секретом.
Труднее было определить количество оружия. Оружейная кладовая одна на четыре казармы. Оружейный мастер здесь особенно осторожен и не подпускает заключенных близко. В таких случаях можно было поставить негодные предохранители на электролинии, питающей оружейную кладовую. Все равно приходилось звать электрика. Тогда оказывалось, что надо еще сменить выключатели, ввернуть новые лампочки, сделать еще что-нибудь, а попутно подсчитать, сколько винтовок лежит на полках, сколько стоит станковых и ручных пулеметов, сколько ящиков с гранатами и патронами. Все сведения передавались потом капо команды электриков. А он заносил их в карточки, на которых вел учет электроматериалов, Конечно, пользовался при этом условными обозначениями.
Район казарм — это только один из объектов штурма. Нельзя было обойти разведчикам и двадцать две вышки, которые, как башни крепости, кольцом опоясывали лагерь. Вход на них был с наружной стороны. Русских туда не подпускали. Здесь тоже действовали чехи и немцы. Специальные команды носили пищу эсэсовцам, стоящим на посту. Они не только знали, сколько порций несут в термосах, но поднимались наверх, видели, как установлены пулеметы, какое еще оружие приготовлено против нас, сколько солдат дежурит на посту, когда происходят смены.
Не менее важно было знать все средства связи, которыми пользуются и могут воспользоваться эсэсовцы. Ну, с телефонами дело ясное, они в руках подпольщиков. Где стоят радиопередатчик и телефонный аппарат — тоже известно. На эти объекты при нападении должно быть нацелено внимание в первую очередь. Но Бухенвальд был еще связан с расположенным невдалеке аэродромом Нора. В случае тревоги, он мог подать световой сигнал и вызвать штурмовиков. Одна рабочая команда, которая ежедневно ездила в Эрфурт мимо аэродрома, видела, что из района эсэсовских казарм иногда подавались световые сигналы.
Подпольный комитет дал задание группе товарищей разведать, где установлен прибор и как он устроен. Предполагалось, что он мог стоять в казармах II, IV или на общежитии холостых офицеров СС. Тщательно обследованы казармы. Никаких признаков прибора. Надо пробраться на чердак общежития. Дверь этого здания всегда была заперта, а ключ находился у дежурного унтер-офицера. Но это еще не так велика беда — дверь можно отпереть и отмычкой. Гораздо опаснее пробираться на чердак: на лестнице денщики обычно чистят сапоги своих господ офицеров. После некоторого колебания товарищи все-таки решились проникнуть на чердак. Предположения оправдались. Здесь на штативе стояло простейшее сооружение с лампой, зеркальным отражателем и телеграфным ключом. Световые точки-тире мгновенно могли бы сообщить на аэродром требование выслать на нас самолеты. Но теперь это не опасно: бригады, которые пойдут на штурм казарм, не забудут о приборе.
Если выдавалась возможность в ходе разведки что-то в вооружении СС испортить, вывести из строя, обезвредить, эта возможность не упускалась. Как-то зимой стало известно: в лагерь прибыли четыре огнемета. Тут же поступило распоряжение комитета: разведать, где они. Огнеметы были не только обнаружены, но сопла их попутно забиты тряпьем…
Разведка велась во всех направлениях и всеми национальными группами. И хотя возможности русских в этом отношении были довольно ограничены — нас не часто выпускали за пределы лагеря — кое-что и нам было доступно. Мы не могли, например, побывать на вышках вместе с подносчиками пищи, но подступы к вышкам со стороны лагеря были во многих местах доступны. А это немаловажно, ведь надо выбрать наиболее удобные места для прорыва колючей проволоки.
Часть ограды примыкала к территории эсэсовских огородов, которые обрабатывались заключенными, а командовал ими чешский коммунист-подпольщик Ян Геш. На эту территорию я решил проникнуть и посоветовался об этом с Николаем Кальчиным.
— Нет ничего проще, —сказал Николай, —Ян Геш все устроит. Скажите только, кого включить в команду огородников.
— Сначала я пойду. Потом пошлем Бакия Назирова, Валентина Логунова и Сергея Харина. Хорошо, если бы это можно было устроить уже завтра. Мне потребуется часа два, не больше.
Николай Кальчин усмехнулся.
—Нет уж, Иван Иванович, работать придется не два часа, а весь рабочий день. А работа там, сами знаете, какая. Как бы ваш желудок не растерял всю дневную порцию кофе и хлеба!..
Работа на огороде была. конечно, мало приятным делом. Здесь находились громадные отстойники нечистот, стекавших по канализационным трубам со всего лагеря. Но что поделаешь! Работают же там люди и ничего: от скверных запахов они не стали хуже.
— Ничего, Николай, —говорю я беспечно, —для такого дела можно и в уборной день поработать.
Но, пожалуй, я переоценил свои возможности, и этот день был для меня не из легких. Однако все, что надо мне было видеть, я увидел.
Ян Геш — человек чудесный, инженер по образованию, какое-то время в 30-е годы работал у нас на одной из новостроек Урала. Он мне прямо заявил, что даст возможность все осмотреть, но и погоняет здорово на работе. И вручив ведро для нечистот и лопату, действительно начал «гонять» по всей территории огорода. Он проводил меня вдоль колючего забора, подводил прямо к сторожевым вышкам, но при этом осыпал самой отборной бранью на чешском, русском и немецком языках. Доходило дело и до пинков, к великой радости эсэсовцев, стоявших на вышках, которые разражались радостным ржанием.
Я молчал и терпел, понимая, что Гешу надо отвести от меня малейшие подозрения. И дело было сделано: к вечеру я уже успел кое-что прикинуть в голове.
На самых черных работах в эсэсовском городке — выгребать помойные ямы, подвозить песок и посыпать им улицы, чистить уборные — допускались и русские заключенные, кое-какие нужные сведения — подслушанные, подсмотренные — и они приносили. Это мы называли: «Выходить в глубокую разведку».
Руководитель Интернационального лагерного комитета Вальтер Бартель присутствовал на заседаниях русского Центра и передавал нам информации немецкой разведки о численности эсэсовцев, о расположении комнат в казармах, о том, как открываются двери, о количестве оружия. Мы сообщали ему свои сведения. Так руководство лагерным подпольем всегда имело в своих руках все разведданные.
Некоторое время разведкой занимался я, потом русский Центр передал это дело опытному советскому офицеру-полковнику Кузьме Евгеньевичу Карцеву.
Но разведка разведкой, а если бы мы не сумели обезопасить себя изнутри от предателей, провокаторов и шпиков, едва ли бы удалось вырасти такой огромной и сильной подпольной армии. И потому вместе с организацией разведки комитеты сопротивления думали о контрразведке. По решению русского Центра с мая 1944 года все вопросы безопасности были переданы Николаю Кюнгу.
Его знали многие в лагере, уважали за строгость к себе и отзывчивость к другим. В 1944 году Николаю Кюнгу было 27 лет. В сущности он был еще молод, но все его поведение в лагере говорило о его зрелости, серьезности, ответственности перед своей честью, перед партией, в которой он состоял кандидатом с 21 июня 1941 года, перед Родиной и товарищами.
Николай разделил судьбу тысяч советских людей, попавших в плен в первые месяцы, а скорее — в первые дни войны. Войну начал в пограничном гарнизоне Бреста. В крепость прорваться не удалось. Началось отступление. Бои под Бобруйском, Конотопом. Ранение… И плен! А дальше скитания по переполненным лагерям военнопленных, пока летом следующего года с большой группой военнопленных он не попал в Бельгию на каменноугольные шахты. Именно здесь для Николая началась школа подпольной борьбы и солидарности. Саботаж — нормы выполнялись лишь наполовину. Мелкие и крупные диверсии — портили все, что можно было испортить: оборудование, инструменты, механизмы. И как награда за упорстводоверие бельгийских товарищей. Они также ненавидели гитлеризм и готовы были навредить ему. А это значило — помочь русским ребятам: не дать им свалиться от голода, обеспечить одеждой, достать деньги, карты, компасы на случай побега, регулярно информировать о положении на фронте.
После поражения под Сталинградом фашисты остро нуждались в солдатах. Агитация за вступление в гитлеровскую армию усилилась. Но в лагере военнопленных ни один человек не поставил свою подпись на вербовочном листе. Однако 13 организаторов сопротивления, в их числе Николай Кюнг, переменили место каторги: их перебросили в Бухенвальд.
Он прибыл в лагерь через неделю после меня. В одно и то же время мы находились в карантине, но встретиться довелось только в 41-м блоке, несколькими неделями позднее.
Кюнг прибыл в лагерь с хорошей анкетой. Графа «За антифашистскую агитацию», заполненная в карточке, сразу же привлекла к нему внимание подпольщиков. Еще не кончился карантин, а блоковый Альфред Бунцоль уже отправил Николая на ДАУ собирать винтовки. Видно, отправил туда не без дальнего прицела. Николай так и понял это и вместе с другими товарищами портил теперь не шахтное оборудование, а готовые винтовки.
Это именно он по вечерам вел длинные рассказы про Александра Невского и Ваську Буслаева, про Минина и Пожарского, про походы Суворова и про мудрость Кутузова. А мы тогда слушали и восхищались: «Какая память у парня!» Именно тогда «напал» на него Сергей Пайковский и доверил первое задание — изложить историю ноябрьской революции 1918 года в Германии. С тех пор подпольная организация уже не упускала Николая из поля зрения. Его зачислили в команду мусорщиков, и теперь он мог не уходить из лагеря. Мы часто беседовали с ним и убеждались, что у нас много общего в желаниях и убеждениях. И как-то так получилось, что в подпольной работе мы шли все время рядом: вместе начали формировать батальон на 30-м блоке, вместе были приняты в члены русского политического Центра.
С этих дней и началась для Николая работа по организации безопасности, работа очень осторожная, терпеливая, кропотливая. Именно ему в значительной степени мы обязаны тем, что у нас не было ни одного провала.
Кого только фашисты не затолкали в лагерь! Кроме военнопленных, здесь были и националисты, ненавидевшие Советский Союз, и белоэмигранты, которые открыто пособничали эсэсовцам, и малодушные, которые от мук голода готовы были избавиться даже предательством.
Немецким товарищам давно пришлось заняться вопросами безопасности. У них существовала могущественная группа Рихарда Гросскопфа, которая могла убрать любого предателя. В лагере был известен случай, когда группа Гросскопфа обезвредила человека, очень опасного для русских…
Часто по лагерному радио раздавалась команда:
— Kuschnareff, zum Tor! (Кушнарев, к воротам!).
И тогда через аппельплац мелкой трусцой бежал старикашка. Все знали, что он когда-то занимал крупный пост во Временном правительстве России, после Октябрьской революции эмигрировал в Югославию и попался гитлеровцам на каких-то связях с английской разведкой. В лагере он «прославился» на селекции. Когда прибывал транспорт с русскими, Кутйарева вызывали к воротам. Он обращался к заключенным с речью, предлагал офицерам выйти из строя якобы для того, чтобы разместить их в более благоустроенных бараках. Редко кто кидался на его провокации. Тогда Кушнарев обходил строй, выискивая более интеллигентные, не простые лица, и указывал на них пальцем. Людей выводили из строя, и в лагере они больше не появлялись.
За Кушнарева взялась немецкая группа. Эсэсовский врач Ховен согласился за 20000 марок заманить Кушнарева в лазарет как больного и ввести ему смертоносный шприц. 20000 марок! Где их взять в лагере, когда у заключенных отбиралось все, что они вносили в лагерь? Правда, в эффектенкамере, где хранились вещи узников, тоже работали свои ребята и умели припрятать часть золота и драгоценностей. Герр Ховен удовлетворился вознаграждением и подтвердил в комендатуре, что Кушнарев умер от сыпного тифа и тут же сожжен.
На первых порах немецкие и чешские подпольщики помогали советским военнопленным создавать свою группу безопасности и охраняли сами русскую организацию. И когда Кюнг принялся за это дело, у Степана Бакланова был уже кое-какой опыт.
Разумеется, один Кюнг ничего не сумел бы сделать. Ему нужны были глаза и уши. И он нашел надежных и осмотрительных помощников. Это — Костя Руденко и Николай Руденко, Костя Крокинский, Михаил Хохлов, Сергей Каталидзе, Александр Павлов и многие другие, которых в то время знал только Кюнг.
Человек с транспорта попадал в карантинный лагерь. Он был измучен дорогой, часто побоями, длинной процедурой приема. Он и не подозревал, что кто-то в кишащем муравейнике барака может наблюдать за ним. Он и не знает, что о нем уже многое известно: откуда родом, где воевал, когда угодил в плен, за что попал в Бухенвальд, только отходит от пугающей мысли, что его везут в концлагерь, только начинает привыкать к тусклому венчику пламени над трубой крематория. А уж номер его занесен в тайный список который ведет Петр Саенко. Он сидит за столом и ест свою порцию хлеба и супа, а цепкие глаза штубендиста следят, как он ест. Он ложится спать, аккуратно складывает свою одежду и не думает, что штубендист будет непременно знать, что у него в карманах.
И если он положил записочку с номерами заключенных, чтобы передать ее завтра эсэсовцу, то считай, что жить ему осталось несколько часов.
А если он попытается с этой записочкой проскользнуть ночью к воротам, то у него из этого тоже ничего не получится. Где-то на улице его непременно остановит лагершутц, пристрастно допросит, куда и зачем так спешит. И отвертеться от лагершутца невозможно, и освободиться от предательской записки тоже невозможно. Потому что лагершутцы — это свои ребята, и их инструктировал Николай Кюнг.
Входя в лагерь, узник «освобождался» от всех личных вещей. Деньги, ордена, медали, документы, а что еще могло быть у советских военнопленных? — хранились в эффектенкамере. Здесь действовал Костя Руденко. Он просматривал все документы, и ему было видно, что за человек попал на территорию Бухенвальда.
Итак, пока человек проходил через канцелярию, мылся в бане, переодевался, съедал первые порции лагерной похлебки, за ним уже разматывался клубок его прошлой жизни и он мысленно заносился в разряд или активных, или пассивных, или подозрительных и с этой характеристикой поступал в Большой лагерь. Так было с нами, когда мы прибыли в лагерь. Так было с тысячами других.
Время от времени вопросы безопасности становились главными в нашей жизни. Когда эсэсовцы схватили участников траурного митинга и все зависело от того, хватит ли у товарищей мужества перенести допросы, политический Центр насторожился и утроил бдительность. Последние месяцы, ободренные успехами Советской Армии, массированными налетами авиации союзников на германские города, мы кое-где стали забывать об опасности, потеряли осторожность.
Однажды осенью я получил через связного приказ явиться на экстренное заседание Центра. Оно, как обычно, проходило в одном из надежных подвалов лагеря.
Николай Кюнг — большой знаток всех укромных уголков Бухенвальда — умел выбрать место.
На заседании, как всегда, присутствовал Вальтер Бартель. Обычно жизнерадостный, остроумный, он сейчас чем-то озабочен. Руки нетерпеливо мнут какую-то вещицу на столе.
Когда все собрались, Вальтер сказал:
— Наша подпольная работа достигла такого размаха, что привлекла внимание не только комендатуры, но и германского правительства. Саботаж на заводах «Густлов-верке» и ДАУ не мог не вызвать подозрений. Эсэсовцы замечали и пропажу оружия и дефицитных материалов. Они обратили внимание и на то, что во время бомбежки многие их солдаты были убиты явно не осколками бомб, а оружие их таинственно пропало. Словом, в лагерь приехала правительственная комиссия. В наши ряды заброшено много шпионов и провокаторов. Интернациональный комитет требует: бдительность и тщательная конспирация прежде всего.
Вальтер прав: в последние месяцы мы так размахнулись, что, пожалуй, пора призадуматься, пока половина лагеря не вылетела в трубу. Повсюду у нас рассовано оружие. У Венки Щелокова — в тряпках портновской мастерской. У Леньки Крохина — в подоконнике. И хоть он и говорит, что у него сам черт не отыщет, но ведь кто знает, где и как будут искать? И у многих других есть оружие. И, наверное, уж не так трудно его отыскать даже без помощи чертей.
Действительно, надо принимать спешные меры, чтобы предупредить всех подпольщиков об опасности.
Вальтер Бартель ушел все такой же озабоченный и встревоженный, а мы остались думать, что же делать дальше. Если передать предупреждение по прямой связи от командиров к подчиненным, на это уйдет много времени. Да, пожалуй, в лагере будет заметна некоторая суета, оживление: после работы забегают командиры, политработники, связные.
Не лучше ли сделать это через штубендистов и гигиенвартов? Все они люди свои, проверенные, на блоках все знают и в один вечер сумеют предупредить кого надо. А главное, их можно собрать всех сразу под видом санитарного инструктажа. Правда, это дело рисковое, но разве не больший риск не предупредить вовремя об опасности?
Мою мысль поддержали Кюнг и Симаков. Совещание было назначено в одном из каменных блоков. Пауль Шрек дал согласие своим авторитетом старосты прикрыть наше мероприятие.
— Ты скажешь своим товарищам все, что нужно, предупредил Пауль. — Лагершутцы организуют наблюдение. Среди них мой брат. Можешь на него положиться. Если я дам сигнал — не разбегайтесь. Начинай ругать штубендистов за грязь и неряшливость, говори, что посуда плохо моется, что врачи требуют чистоты. Ну, и что-нибудь еще в таком же роде…
— Спасибо, Пауль. Тебя понимаю.
Собралось человек тридцать русских. Уселись вокруг длинного стола. Перед ними немытые или плохо промытые баки для подноса баланды и миски, из которых едят заключенные. Они не знают точно, зачем их позвали. Недовольно переговариваются: им давно надоели разговоры о грязной посуде. Они все это знают сами.
Я смотрю на них и никак не могу начать. Что надо сказать — знаю, но не могу придумать, как сказать. Вроде все надежные. А вдруг все-таки среди них провокатор, доносчик?
Решил сказать так:
— Придется опять говорить о том, что вы сами виноваты в антисанитарных условиях: миски и бачки плохо моются, заключенные не всегда умываются, а вы не следите за всем этим. Эсэсовцы и без того возводят на нас всякие напрасные обвинения. Будто бы мы работать не умеем, станки и оборудование портим, растаскиваем дефицитные материалы. Будто мы вместо частей орудия делаем утюги, зажигалки, портсигары и дарим их мастерам и эсэсовцам. А они принимают подарки и ослабляют контроль за нами. Будто бы во время налета пропало много винтовок, пистолетов, ручных гранат, патронов. Комендатура подозревает, что все это оружие в лагере. В Бухенвальд приехала правительственная делегация, чтобы разобраться во всем этом. Мы, конечно, знаем, что все эти подозрения напрасны. Но можно предполагать все-таки, что на блоки заброшены десятки шпионов и провокаторов. Вы должны знать, что они работают сдельно. А потому не исключено, что могут подбросить оружие и на нас же донести, чтобы получить свою зарплату. Они могут вырвать из наших рядов десятки и сотни ни в чем не повинных людей. Надо немедленно, сегодня же предупредить товарищей на блоках, чтобы были особенно осторожны и осмотрительны.
И еще хочу предупредить «кантовщиков». Как ни ловят их, как ни избивают, у нас их много. Они могут попасться на глаза эсэсовцам, могут выдать других товарищей. Кроме того, втолкуйте им, что кто работает в лагерных командах, помогает своим же товарищам. Словом, «кантовщиков» должно быть в лагере как можно меньше…
Я не успел закончить свой инструктаж. Пауль Шрек, сидевший у окна, вдруг поднялся встревоженный, махнул мне рукой, предупреждая об опасности.
Как можно спокойнее я перевел разговор:
— Подходят эсэсовцы. Все оставайтесь на своих местах. Перейдем к — вопросам, для которых собрались здесь.
В ту же минуту Валентин Логунов, Ленька Крохин, Жорка Остапчук подхватили немытые миски и стали разносить их по столу. Откуда-то появились грязные штаны и куртки, разбитые деревянные колодки.
В комнату вошел блокфюрер СС, которого заключенные звали просто Штефаном.
Пауль Шрек громко крикнул:
— Achtung!
Мы все вытянулись в струнку. Блокфюрер застыл у входа, разглядывая собрание круглыми малоподвижными глазами. На моей голове почти нет волос, только узкий гребешок от лба к затылку (фасонная стрижка Бухенвальда), но и они поднялись от одной мысли: что теперь будет?
Штефан — высокий, грузный, с горбатым носом, черными пучкастыми усами и бровями, каменным лицом — был чудовищен в глазах заключенных. Он бил редко, но всегда смертным боем. Всегда присутствовал на публичных порках. И когда обнаженное человеческое тело извивалось на «козле», а эсэсовцы громко хохотали, черные усы Штефана приподымались над звериным оскалом.
Не удивительно, что от моей головы по спине прошел ледяной ветерок. Вдруг кто-то уже донес Штефану о нашем инструктаже? Тогда все мы подвергнемся пыткам. А если кто-то не выдержит? Тогда клубок начнет разматываться, а виноват в провале буду я один! Поглощенный своими мыслями, я даже не слышу, что говорит блокфюреру Пауль Шрек. Пришел в себя, когда Пауль громко объявил, что инструктаж можно продолжать. И сейчас же Ленька, Логунов и Остапчук начали громко кричать, ругаться, тыча грязные миски под нос сидящим.
Блокфюрер подошел ко мне вплотную и вперил в меня пронзительный взгляд черных круглых глаз. В них не было ни угрозы, ни подозрительности. В них не было ничего. Никакого выражения. И все-таки, боясь выдать себя — притворяться я не мастер, — я отводил взгляд от его глаз и деловито смотрел на грязные миски, рваные штаны и куртки.
Постояв около меня и, видимо, убедившись, что инструктаж идет правильно, Штефан медленно вышел из барака.
Васька Цуцура, наблюдавший за ним из окна, громко провозгласил:
— Пронесло! — и весело засмеялся. И как разрядка страшного напряжения раздался всеобщий хохот. Смеялся и староста Пауль Шрек.
Дело сделано. Вечером того же дня все подпольщики были предупреждены об опасности.
Так, то размахиваясь во всю ширь, то собираясь в кулак, бухенвальдское подполье шло к новому — 1945 году, шло к развязке…
Глава 14. Ближе к делу
С каждым месяцем все труднее становилась жизнь Бухенвальда. Лагерь уже не вмещал узников, а новые транспорты все подходили и подходили к станции Веймар. На машинах, а то и пешком, их гнали последние восемнадцать километров до Эттерсберга, и потом все в гору, в гору… В самом плачевном состоянии, какое только можно себе представить: полураздетые, обросшие, синие от холода, с ранами и язвами на теле, голодные — тысячи заключенных проходили через железные ворота с загадочными словами «Jedem das seine». С хохотом, свистом, улюлюканьем, рассыпая направо и налево удары дубинок, эсэсовские солдаты заставляли их бегом пробежать аппельплац. А потом на площадь выезжали тележки труповозов и до самой вечерней поверки курсировали между площадью и воротами крематория. А над закопченной квадратной трубой расцветал ярче венчик огня, и зимний туман прижимал к земле темный дым, пахнущий горелым мясом.
Но все это словно утраивало силы сопротивляющихся. Сжавшись в кулак, уйдя из подполья в еще более глубокое подполье, мы все помыслы свои устремили на конкретные мероприятия по подготовке восстания.
Вскоре после разгрома немецких армий под Сталинградом бухенвальдское подполье начало разрабатыватъ планы восстания. Так родились план А — наступательный и план Б — оборонительно-наступательный. Весь 43-й и 44-й годы эти планы обсуждались, уточнялись. И к началу 1945 года они сводились к следующему.
План А рассчитан на внезапность нападения. Предполагалось, что утром, как обычно, рабочие команды выйдут из лагеря. Минут через 20-30 раздастся сигнал к восстанию, и вооруженные группы заключенных бросятся в атаку на основные объекты эсэсовской охраны.
Этот план требовал от нападающих большого напора, энергии и беспощадности к эсэсовцам. Он требовал также точного расчета времени. Рабочие команды уходили из лагеря одна за другой. Одним далеко было идти, другим — близко. Сигнал атаки мог застать их в пути. Но в каких местах? Это надо было знать точно. Интернациональное руководство поручило одному человеку уточнить время. Каждый день он выходил из лагеря с одной из рабочих команд и недели через три мог представить командованию свои расчеты по каждой команде.
По плану А все национальные боевые группы делились на условные секторы: красный, зеленый, синий, желтый.
Красный сектор — это батальоны советских заключенных. Вместе с русскими выступает бригада чехословаков. Их командир — мой хороший приятель Ян Геш — назначен моим заместителем. Этому отряду поручается наиболее ответственный район: казармы СС, оружейная мастерская, шестнадцать небольших домиков эсэсовских офицеров, здание для проводников собак, конюшня, лазарет и двадцать охранных постов за пределами колючей проволоки. Район тщательно разведан. На картах крестиками помечено, где размещаются комнаты офицеров. Нам известно, сколько оружия на складах, сколько эсэсовцев могут встретить нас в момент атаки и какой силы будет огонь. Мы знаем, что в казармы можно проникнуть не только через два входа, но и по отопительной системе. Знаем, как пробраться на чердак и обезвредить светосигнальный прибор, а также отключить телеграфную и телефонную линии. Может пригодиться и то, что мы знаем, как открываются двери в казармах. Здесь все важно учесть. Другие объекты нас менее тревожат.
Проводники собак со своими ищейками где-нибудь с командами. На месте будут самое большее человек 20-25. В лазарете и врачи, и служители обычно не носят оружия. В конюшне эсэсовцы почти не бывают. В оружейной мастерской их работает немного, кроме того, у станков они стоят, конечно, без оружия. Офицерские дома заселены в основном семьями фронтовиков. Там только женщины, дети.
По редкому лесочку тянется цепь охранных постов — блиндажи и окопы. Подобраться к ним трудно. Учтено и это. Сюда примется бросить значительные силы.
Польские и югославские боевые группы — зеленый сектор — берут на себя центральный вход в лагерь с канцелярией, комендатуру, дом коменданта, три барака с эсэсовскими подкреплениями, гаражи, гауптвахту, вокзал Бухенвальд и семнадцать сторожевых постов. Как было установлено разведкой, в утренние часы здесь не бывает много охранников. В бараках могут отдыхать, правда, солдаты, пришедшие после ночного дежурства, но их немного — человек 20-30. Вокзал Бухенвальд не охраняется. В канцелярии, в комендатуре вооруженных эсэсовцев тоже немного, так же, как и в гараже, и на гауптвахте. Но внезапность нападения и решительность здесь не менее важны, потому что в этом районе сосредоточен центр управления лагерем, транспортные коммуникации и средства связи. Именно здесь нужно перерезать железную и шоссейную дороги, идущие на Веймар, отключить ток во всей колючей ограде, перерезать всю телефонную связь, захватить радиопередатчик. Задача очень серьезная. Мы знали, что немецкие подпольщики готовятся к восстанию давно и серьезно, что у них много оружия. И все-таки не раз приходило в голову беспокойство: как пройдет атака? Ведь все они — люди не военные. Школу конспирации они проходят на «отлично». Но военное дело…
Впрочем, апрельские события показали, что беспокойство было напрасным!
Синему сектору — французам, итальянцам, испанцам, бельгийцам — предстоят действия в районе «Густлов-верке» и нескольких офицерских домов. Район этот по площади самый большой, но охраны здесь немного. Предполагается даже, что в случае удачи боевые группы придут на помощь подразделениям, действующим в районе казарм.
Желтому сектору — немцам, австрийцам, голландцам — доставалась почти вся линия, опоясывающая лагерь. Здесь более 20 сторожевых вышек, несколько километров колючей проволоки. Атака на всю линию забора предполагалась со стороны лагеря. Бревна, чтобы пробить боковые ворота, уже давно ждут применения. Готовы и снайперы, которые снимут часовых на вышках. Заготовлены цепи, чтобы набросить их на колючую проволоку и замкнуть ток, и кусачки, чтоб резать проволоку, и доски, чтоб набросить на порванную проволоку и пробежать по ним как по мосткам.
Заключенных, работавших штубендистами, мусорщиками, труповозами, было вполне достаточно, чтобы перебить тех немногих эсэсовцев, которые могли оказаться на территории лагеря.
Планом предусматривался и второй этап восстания — выступление объединенными усилиями на Эрфурт для поддержания антифашистских сил в городе. Третий этап — освобождение Готы. И четвертый — взятие Эйзенаха.
В случае, если противник окажет упорное сопротивление, восставшие уходят в Тюрингенский лес и продолжают борьбу партизанскими методами.
У этого плана один существенный недостаток, и его никак нельзя преодолеть. Рабочие команды составляются не по национальному признаку. Значит, те боевые отряды, которые созданы на блоках, будут действовать разобщенно, раздробленно, их командиры окажутся в разных местах, оторванные от своего командования. В бой вступят многонациональные колонны, не знающие своих командиров.
В этом бою мы не сумели бы применить винтовки. Разве их пронесешь через браму? Пистолеты, гранаты еще можно как-то спрятать в одежде. А винтовки никак не спрячешь.
Кроме того, разрабатывая во всех деталях этот план, политическое руководство лагеря понимало, что могут возникнуть обстоятельства, при которых нужно будет действовать совсем иначе. Скажем, в СС возникнет решение уничтожить лагерь. Тогда придется, видимо, начать с обороны, а потом идти на прорыв из лагеря и развивать наступление, предусмотренное планом А. Этот второй вариант и есть план Б. У него ряд несомненных преимуществ, и русское командование отстаивает именно его. Главное, этот вариант позволял действовать тем боевым подразделениям, которые с таким упорством мы создавали. И восстание сразу могло начаться как выступление большого, железно организованного коллектива.
По плану Б за каждым сектором устанавливался свой участок прорыва через проволоку. Но и при этом варианте главный удар должен наноситься в западном направлении, в районе казарм, то есть советскими и чешскими бригадами.
Правда, этот план отвергал дальнейшее наступление на Эрфурт и другие города. Несколько сотен вооруженных людей не могли бросить на произвол судьбы десятки тысяч больных, инвалидов, «доходяг» и несовершеннолетних и обречь их на гибель.
Были у этого плана и другие уязвимые стороны. Осуществление его возможно при ряде благоприятных обстоятельств: приближение фронта, высадка неподалеку сильного десанта, крупный воздушный налет на лагерь или восстание немецкого народа против гитлеровского режима. Русский военно-политический Центр разработал на всякий случай еще один план, который никому не был известен. Он был рассчитан на тот случай, если при угрозе уничтожения лагеря какие-то национальные группы откажутся от восстания, и тогда русский боевой отряд прорывается из лагеря и уходит партизанить к границам Чехословакии.
Итак, планы разработаны точно, подробно, с вариантами. Все дело теперь в том, когда выступать. Радио доносит вести, что гитлеровская Германия сжимается под ударами с востока и запада, теряет одного за другим своих сателлитов, трещит, готова вот-вот рассыпаться, но еще бешено сопротивляется. Советские войска освободили Болгарию, Белград, ведут успешные бои в Венгрии, подходят к Одеру. Армии союзников пробиваются к Веймару и Эрфурту. Мы — русские — нетерпеливо торопим, боимся упустить момент, нажимаем на Николая Симакова, требуя, чтобы он поставил вопрос о восстании на заседании Интернационального центра.
Дважды он возвращался с заседания и отрицательно качал головой.
— Нет, не соглашаются. Говорят, нельзя рисковать. В лагере около 80 тысяч заключенных. Только Марсель Поль и Квет Винцейн поддерживают меня. Остальные, особенно немцы, считают: надо ждать. Под Веймаром и Эрфуртом сильные фашистские части. Нас перебьют. Восстание надо начинать только в том случае, если станет ясно, что эсэсовцы хотят ликвидировать лагерь.
Как решить правильно: ждать, пока гитлеровцы приступят к уничтожению лагеря, или уже сейчас оружием проложить себе дорогу к свободе? На руководстве, в самом деле, лежит ответственность за жизнь десятков тысяч людей. Разве можно допустить хоть малейшую оплошность? И потом решение Интернационального комитета — закон для каждого подпольщика. Свое нетерпение и вырывающуюся через края энергию надо пока употребить на другое — тщательное изучение немецкого оружия и некоторые вопросы военного дела.
По вечерам после отбоя собирались группками в умывальнике или в уборной вместе с командирами рот и взводов. Изучали по самодельным картам расположение эсэсовской охраны, места возможного прорыва колючей проволоки, объекты для атаки. Каждый боец и командир хорошо понимали, что возможности маневра очень невелики: несколько зданий бараков и казарм — вот и все поле боя. Участники битвы в Сталинграде рассказывали о методах уличных боев, сражений за отдельные здания, чердаки, подвалы. На случай вспоминали способы противотанковой борьбы.
Мог пригодиться нам и опыт партизанских боев в густо населенных районах.
В последние дни 1944 года началось изучение оружия. Тоже по ночам, после отбоя. В умывальниках, кладовках, котельных, подвалах.
По заснеженным тихим улицам Бухенвальда, посвечивая фонариками, идут дозором лагершутцы. В тени бараков переминаются с ноги на ногу, дрожат от холода выставленные нами часовые. А в потайных углах бараков разбирают и собирают немецкие «маузеры», «парабеллумы», «вальтеры». Учатся обращению с ручной гранатой. Времени немного. Нужно торопиться, чтобы возможно большее число бойцов подержало в руках оружие. Его приносят сюда из 8-го блока в санитарной сумке. Николай Задумов выдает его часа на два под личную ответственность командиров бригад и батальонов. До утра оно должно быть возвращено на 8-й блок и спрятано под полом в специальном тайнике.
А в лазарете идут занятия санитаров. Группа Тычкова и Гурина насчитывает уже около ста человек. Инструменты и медикаменты у них наготове.
Где-то Геннадий Щелоков со своими шоферами и танкистами изучают схемы немецких автомобилей, Валентин Логунов обеспечил их охрану. У ребят руки зудят — скорее бы взяться за баранку. Ведь все уже понятно, любая марка машины их не озадачит.
В лагере военнопленных под видом больных в ревире спрятано несколько летчиков. Кто знает, может быть, нам доведется действовать и на аэродроме Нора, и тогда захват немецких самолетов будет невозможен без специалистов. Говорят, что в карантин прибыл недавно еще летчик — Герой Советского Союза Валентин Ситнов. Кто-то видел у него Золотую Звезду. По слухам, сбили его в 43-м, летом. С тех пор мотается по лагерям, кажется даже был в Освенциме. И сохранил звездочку Героя. Если это правда, то я снимаю перед ним свой митцен. Степану Бердникову и Сергею Пайковскому уже дано задание отыскать этого парня. Говорят, он совсем «доходяга». Надо вытащить его во что бы то ни стало. Да заодно поразведать, с кем он пришел в Бухенвальд. Около таких отчаюг всегда собираются дельные и смелые ребята.
Словом, это только эсэсовцы, мерзнущие на сторожевых вышках и постах, думают, что лагерь спит. Они видят чистые, припорошенные снегом улицы, белые крыши блоков. Их не беспокоят редкие группки людей, проходящих по улицам. Они знают: это лагерная полиция помогает им держать строгий порядок. К отблеску пламени над крематорием они давно привыкли, это их не касается. И если бы не холодный ветер, гуляющий на вышках, все было бы не так уж плохо. Во всяком случае, лучше, чем где-нибудь на Одере или у озера Балатон, где громада Советской Армии ломит и крушит немецкую оборону. Конечно, здесь гораздо лучше! А заключенные, спящие сейчас там, внизу, под крышами бараков, они не опасны. Что ждать от таких «доходяг»? Сотни их валяются на дворе крематория, скрюченные, изломанные.
Во всяком случае, эсэсовцы явно не подозревают, что лагерь не спит, что лагерь точит ножи и кинжалы, собирает и разбирает затворы, заряжает гранаты, готовит еще и еще бутылки с горючей жидкостью. А ведь идет только декабрь 44-го года и сколько осталось до желанного часа восстания, никто не знал! И если бы знать, что впереди еще январь, февраль, март и первые дни апреля и что впереди такие напряженные события, когда все углы выставят свои острия, если бы знать заранее — хватило ли бы у нас сил, чтобы перенести это нечеловеческое натяжение нервов, воли, осторожности и дерзости?!
Да, хватило бы!
В этом я уверен. Потому что в эти последние месяцы увидел, в какую силу
— мудрую, твердую, хитрую — превратилось лагерное подполье.
…Мысль о своем радиопередатчике появилась еще в конце 1943 года, когда началось повсеместное наступление Советских войск. Потребовался год, чтобы инженер Дамазин по одной собрал детали для приемо-передающего аппарата. Бомбардировка 24 августа позволила приступить к осуществлению идеи. Во время бомбежки пострадали эсэсовские гаражи с бронемашинами и легковыми автомашинами. Среди разбитых машин оказались и такие, в которых были вмонтированы радиопередатчики. Все, что могло пригодиться, перенесено в лагерь. И вот, отказывая себе в сне, Дамазин мастерил аппарат. Ему помогали немецкие товарищи Армии Вальтер и Гельмут Вагнер. Для своей мастерской и радиорубки они выбрали кинобудку, где уже собрали не один радиоприемник. Кинобудка примыкала к просторному бараку, где заключенным за деньги иногда показывали фильмы, где проходили наши самодеятельные концерты. Вход в будку был снаружи по отдельной лесенке, стены из двух слоев огнестойких пластин были внутри полые. Здесь и встроили аппарат с расчетом, что питание к нему пойдет от кинопроектора, а антенной будет служить громоотвод, конечно, соответственно приспособленный. На случай радиопередатчику придали аккумуляторы и подвели собственное питание от электросети, объявив эсэсовцам, что дополнительная линия необходима для киноаппаратов.
Разумеется, все это делалось в глубочайшей тайне, только несколько товарищей имели доступ в «мастерскую». Я узнал о радиопередатчике только в январские дни, когда Интернациональный комитет передал национальным организациям, что в случае если эсэсовцы задумают уничтожить лагерь, в эфир будут посланы призывы к немедленной помощи.
В феврале лагерный арсенал пополнился ручным пулеметом и двумя тысячами патронов к нему. Подумать только — свой пулемет! «Организовали» его немецкие и австрийские товарищи в ту ночь, когда из Освенцима прибыл большой транспорт. Австриец Франц Мейкснер, работавший в санитарной команде по очистке машин от трупов, углядел эту штуку в последнем автомобиле, где ехал конвой. Забыли ли его эсэсовцы, или проявили беспечность, но конвой ушел, заключенных прогнали через лагерные ворота. И около пустых машин остались только трупы да несколько санитаров. Охрана к ним близко не подходила: велико ли удовольствие смотреть на их грязную работу! Не дожидаясь согласия военного руководства, ребята погрузили пулемет на тележку и прикрыли его трупами.
В воротах дежурному эсэсовцу отрапортовали:
— Тележка с умершими следует в крематорий.
Тот махнул рукой:
— Проезжайте!
Несколько дней пулемет скрывался под горой трупов во дворе крематория, потом был благополучно перенесен в подвал лазарета.
Нет, мы положительно с каждым днем становимся все сильнее. Дисциплина и какая-то особая собранность и точность сквозят в словах и действиях причастных к подполью. Это ощущают и тысячи «доходяг», которые еле дышат в карантинном лагере и все-таки готовы взять в руки оружие. Потому что просто нельзя не собрать в себе остатки сил, когда на твоих глазах другие полосатики учат, как надо жить.
На сей раз пример стойкости показали немцы.
В тот день комендант лагеря Пистер распорядился построить на аппельплаце всех заключенных немцев. Две тысячи человек растянулись пятью шеренгами по притоптанному снегу площади. Явился сам комендант в парадном окружении всех своих офицеров. Он торжественно объявил, что каждому немцу будет даровано прощение, если он выразит желание защищать отечество с оружием в руках. Пистер не забыл захватить и писаря, чтобы тут же записать добровольцев. Но строй молчал. Пистер прошел вдоль застывшей шеренги, пытливо заглядывая в лица. Ничего, кроме каменной холодности, он не прочел.
Весь лагерь ждал с затаенным дыханием, из-за углов барачных построек, из окон, с чердаков, наблюдая за тем, что делалось на аппельплаце.
Ни для кого не было секретом, что в Германии шла тотальная мобилизация всех мужчин. Солдат не хватало на последних роковых рубежах. И тогда в Бухенвальде была объявлена вербовка в эсэсовскую дивизию «Дирлевангер». Несколько заключенных из бывших военнослужащих вермахта клюнули на приманку. Но что значит несколько уголовников, на которых вряд ли можно положиться, когда гибнет армия! Другое дело — политические! Здесь можно пустить в ход пропаганду. Вот, мол, когда отечеству грозит опасность, люди забывают о своих политических несогласиях с властью и берут в руки оружие!
Накануне построения всю ночь заседал немецкий политический Центр. Были суждения, что надо принять предложение СС, а получив оружие, направить его против фашизма. Более трезвые и дальновидные 184 не соглашались. Во-первых, это еще вопрос, дадут ли им оружие. А во-вторых, политических рассуют по подразделениям, и тогда каждому придется действовать поодиночке. И, наконец, если немецкие политические уйдут в эсэсовскую дивизию, какое впечатление это произведет на весь лагерь? Словом, было принято решение: ни один член Коммунистической партии не позволит записать себя в армию.
И теперь строй молчит, не шелохнется. Остались в шеренгах не только коммунисты, но все, кто считает себя антифашистом. Даже не согласные с этим решением остаются в строю. Вот что значит сила коллективного мнения и авторитета!
Третий час идет поединок. Третий час заключенные стоят на плацу. Снег падает на их непокрытые головы, вздымается белыми беретами. Разошлись эсэсовские офицеры. В который уж раз на террасе главных ворот появляется комендат. А строй молчит. Чьи нервы крепче?..
— Ура! Наша взяла! — негромко передаем мы друг другу, когда изнуренных долгим стоянием на холоде заключенных распустили по блокам. Что-что, а кипяток, растирания, одеяла, которые мы припасли для них, а больше всего наши дружеские улыбки очень пригодились им в те минуты.
Так пришла еще одна победа. И чем яснее становилась участь фашистского государства, а значит, и его служителей-эсэсовцев, тем все более дерзкими становились мы. Конспирация конспирацией, но когда сотни людей втянуты в одно общее дело, тайна все менее становится тайной. В переноске оружия участвовали десятки людей. Изучать оружие собирались группами по 10-15 человек. В лазарете все друг друга хорошо знали: кто и что и как делает. Связь между командирами осуществляли несколько десятков связных. И с каждым месяцем нам приходилось все больше и больше рассекречивать себя и все больше и больше рисковать. И ничего нельзя было сделать иначе. Лагерное ядро сопротивления как живой организм заставляло включаться в работу все новые и новые органы. Так бывало особенно во время лагерных ЧП, например, когда в Бухенвальде формировались большие транспорты.
Так случалось в начале 1945 года. В список на очередной транспорт попало 16 активных наших подпольщиков — командиров батальонов, рот и взводов. Это был случайный удар, но угодил в голову и мог обернуться для нас полным крахом. Боевой отряд русских готов к действиям, у него есть свое оружие, свой план, а командиры-исполнители должны покинуть лагерь. Что делать? Ведь поздно начинать все сначала! Поздно! А фашисты придавали этому транспорту почему-то большое значение, требуя, чтобы все номера, попавшие в список, обязательно были выведены из лагеря.
Оставалось одно — обратиться за помощью к капо лазарета Эрнсту Буссе.
Удрученный, подавленный захожу в лазарет. Генрих Зудерланд доверчиво улыбается навстречу. Прошу его быть переводчиком.
Эрнст Буссе как всегда приветлив.
— Садись, Иван, говори, что тебе нужно. Хотя догадываюсь, зачем пришел. 16 ваших попало на транспорт. У меня есть их номера.
— Они не должны попасть на транспорт, Эрнст. Этих людей нужно оставить в Бухенвальде.
Буссе отводит глаза:
— Ничего не могу сделать, Иван. Когда мог, делал. А сейчас ничего не могу. Эсэсовцы носятся с этим транспортом, как будто вся их дальнейшая жизнь зависит от него. Да и список очень велик.
— В том-то и дело, что список велик, — подхватываю я. — И ты догадываешься, что это наши командные кадры.
Буссе раздумывал, не решаясь еще обещать мне что-либо определенное.
— Видишь ли, Иван, сам я сделать ничего не могу. Это могут сделать только врачи, если я им скажу. Но они сейчас под строгим контролем эсэсовских врачей. Мы рискуем потерять хороших товарищей, если наши действия будут раскрыты. Ты хорошо знаешь, что они будут уничтожены.
— Но пойми, Эрнст, — упорствую я, — этот транспорт срывает — наши планы восстания. Ты видишь, как меняется обстановка. Даже завтра может появиться возможность действовать.
Несколько минут Эрнст Буссе сидит в глубокой задумчивости. Потом твердо смотрит мне в глаза.
— Ты прав. Обстановка такова, что наступает время действовать. Будем действовать! Сделаем, Иван. Одних положим как больных в лазарет, других забракуют врачи. Это, конечно, большой риск. Беру его на себя…
«Беру его на себя», — сказал Эрнст Буссе. А это значит, что я не знаю подробно, как ему удалось провести эсэсовских врачей. Но так или иначе, все шестнадцать наших командиров, полежав с полмесяца в лазарете, снова появились в лагере. Не один-два спасены от транспорта, как это было до 1945 года, а шестнадцать.
Так ощутимо расширяется на глазах всех заключенных и все еще невидимо для эсэсовцев влияние подпольной организации перед решительным броском.
Глава 15. 15 часов 15 минут
Дело уже шло к весне, когда Николай Кальчин вдруг огорошил меня вопросом:
— Иван Иванович, скажи откровенно: у тебя нет сомнений в реальности нашего боевого отряда?
Смотрю на него с удивлением.
— Нет, Николай, у меня никаких сомнений нет. Командирам и комиссарам бригад я верю. С батальонами 44, 30 и 25-го блоков у меня личные связи. Они неоднократно проверялись, ты сам знаешь.
Кальчин мнется, что-то недоговаривает.
— Скажи, Николай, и тоже откровенно, на чем основаны твои сомнения.
— Сомнения не только у меня, Иван Иванович, но и у других членов русского Центра и у членов лагерного комитета. Думаю, что назрела необходимость провести смотр всех русских боевых отрядов. Что ты скажешь на это?
— Рад сделать это, чтобы военнополитический Центр убедился в нашей готовности. Но я против того, чтобы большое число иностранцев знало об этом.
Николай почему-то взорвался.
— Ты что же, не веришь активнейшим подпольщикам Бухенвальда? Немцам, чехам?
Отвечаю как можно спокойнее, все еще не понимая причины его раздражения.
— Нет, почему же, верю. Верю немцам, таким, как Вальтер Бартель и его товарищи, верю чехам, таким, как Квет Иннеман. Но смотр и без того связан с нарушением конспирации, и осторожность нам не помешает. Я хорошо помню урок, преподанный мне Центром, когда батальон. Валентина Логунова чуть не выдал себя.
— Тогда было другое время, — пробует возразить Кальчин.
— И сейчас я не могу доверить судьбу отряда многим людям.
— Ну, ладно. Кого пригласить на смотр, это ты доверь мне. Не возражаешь?
— Нет, конечно. До завтра я подумаю, как провести смотр.
Приближался какой-то праздничный день, когда эсэсовцы обычно не заглядывают в лагерь, пьют свой шнапс, горланят песни, ходят к девкам. В такие дни только усиливались гарнизоны дозорных вышек и сторожевых постов. Но это далеко от нас, по ту сторону забора.
На такой день был назначен «парад».
Командирам было объявлено, чтобы к 9 часам утра выводили подразделения на определенное место вблизи своих бараков.
Настал теплый, совершенно весенний день. Люди высыпали из бараков на солнышко. Мы с Николаем Кальчиным вливаемся в толпы гуляющих, как и остальные, принимающие парад. Внешне ничего не было заметно. Только у входов в бараки, по углам, на перекрестках стояли озабоченные комбаты. Увидев нас, они как бы между прочим направлялись вперед, словно ведя нас от группы к группе.
Вот мой 30-й блок. Тут меня все знают. И я всех знаю. Вон они, черти, поднимают руки в знак приветствия.
А Валентину Логунову опять неймется. Его бойцы принимают стойку «смирно». Ну, погоди, достанется тебе!
Но что это? У 25-го блока пытаются строиться в шеренги. Конечно, это Васька Цуцура! Васька, дорогой мой, неугомонный, больше осторожности! И так все понятно кому надо. Когда же ты научишься сдержанности?
Да, кажется, мы себя «покажем»! И даже больше, чем следует. И хотя постороннему глазу вроде бы ничего не заметно, но где же наша конспирация? Похоже, что все знают все!
Николай Кальчин торжествует, нет, просто сияет: — Ну, теперь ни у кого не остается и червячка сомнений!
Действительно, вечером Кальчин радостно сообщал мне:
— Бартель говорит, что «парад» превзошел все его ожидания, а Квет… Квет кричал: «Вот это сила!» Полковник Манэ сказал: «На русских можно надеяться. Мы пойдем с ними!»
Невозможно было не радоваться при этих словах. А ведь они еще не все — видели только 56 взводов, а у нас их 81 да в лагере военнопленных несколько.
События надвигаются стремительно.
Уже подходит апрель. Для всех очевидно, что существование фашистской Германии — дело дней. Опасаясь возмездия, гитлеровские приспешники принимают судорожные меры, — чтобы замести следы своих кровавых деяний. По лагерю ползет слух, который заставляет узников содрогнуться: Гиммлер отдал приказ уничтожить Бухенвальд, чтобы ни один заключенный не попал в рукц союзных или советских войск. Комендант Герман Пистер намерен в ближайшие дни выводить заключенных партиями и уничтожать за пределами лагеря. Одновремейно наша разведка донесла к лагерю стягиваются танки с огнеметами, артиллерийские батареи, солдаты. Аэродром готов по первому сигналу бросить на лагерь штурмовики. Все это похоже на правду. Лагерь бурлит тревогой. Одно событие подминает другое, и люди не знают, чему верить, как себя вести. А вокруг весна. Теплынь, солнце… 3 апреля комендант через старост собрал часть видных немецких заключенных. Начинается, «игра в кошки-мышки». Герман Пистер доверительно сообщает, что получил приказ не эвакуировать лагерь, а передать его союзникам в полном составе. И он, конечно, подчинится приказу. Но вот до него дошел слух, что якобы французы и чехи готовят восстание и собираются перебить всю охрану и немецких заключенных и для этого будто бы запросили по радио оружие у американцев.
«Кошка» разливается, а «мышки» ухмыляются. Они тоже кое-что знают о французах и чехах…
После совещания у коменданта лагерь забурлил пуще прежнего.
Находятся легковеры, которые кричат:
— СС капитулирует! Освобождение близко!
Как бы не так!
В тот же день в 6 часов вечера по радио раздается приказ:
«Всем евреям, находящимся в блоках, а также в лазарете, немедленно с вещами построиться на аппельплаце для эвакуации».
Ясно, герр Пистер! Нам совершенно ясно, что значит ваш приказ! Это значит, что первая партия заключенных — восемь тысяч — будут выведены на уничтожение.
И другой призыв обходит бараки: «Эвакуация — это смерть. Не выполняйте приказа палачей!»
Это призыв Интернационального комитета.
На аппельплаце толчется сравнительно негустая толпа евреев. Это те, что больше верят в милость эсэсовцев, чем в силу подпольной организации.
В течение трех часов гремит по лагерю приказ:
— Juden, zurn Tor! (Евреи, к воротам!)
— Juden, zurn Tori
— Juden, zum Tori Больше ни один человек не выходит на аппельплац…
И правильно делают! Выведя колонну из лагеря, эсэсовцы тут же полностью ее расстреляли.
Так в этот день, 3 апреля 1945 года, Бухенвальд вышел из повиновения.
Ночь прошла беспокойно. По баракам не спали. Забравшись на нары, узники в темноте обсуждали положение, теперь уже открыто спорили, строили предположения. Лагерная полиция усилила бдительность, с тревогой ожидая какой-нибудь каверзы от эсэсовцев. Всю ночь заседал Интернациональный комитет.
А утром — генеральная поверка! Это понято так: отобрать евреев и их уничтожить.
Не дадим евреев!
Пока лагерное радио надрывалось, сзывая узников на аппельплац, евреев прятали под полом бараков, в свинарнике, в подвалах, на чердаках, в канализационных трубах. Спешно срывали с курток желтые звезды и нашивали красные винкели с буквой R. Эсэсовцы метались по лагерю, но более 5000 евреев исчезли, как будто их и не было…
И снова на заседании Интернационального комитета Николай Симаков ставит вопрос о немедленном вооруженном восстании. И снова подпольщики говорят: время не настало. Рано!
А комендант Пистер изобретает новый способ вернуть лагерь к повиновению. Через капо лагерной канцелярии Ганса Неймейстера он потребовал к воротам 46 активных политических, ветеранов лагеря, в основном коммунистов из лагерного самоуправления. В этом списке немцы, австрийцы, чехи, голландцы-люди в лагере известные, такие, как Эрнст Буссе, Рихард Гросскопф и даже сам капо штрайбштубы Ганс Неймейстер. Комендант, видимо, подозревал, что эти товарищи организовали сопротивление узников.
Подпольная служба безопасности знала, откуда этот список. Его составил Дуда! О, в Бухенвальде его хорошо знали! В свое время он прибыл из Саксенгаузена. Там тоже был известен как шпион и доносчик. Но достать его было трудно, слишком он был в чести у эсэсовцев. Удалось только сплавить его в одну из рабочих команд. Но он сбежал оттуда. А в эти дни снова появился в Бухенвальде и рьяно зарабатывал себе помилование.
Политический комитет выносит решение: «Кто поможет эсэсовцам разыскать 46 товарищей, — наш враг. В случае применения силы отвечайте открытым сопротивлением. Все за одного — один за всех!»
К воротам вызываются старосты, лагершутцы, пожарники и рассыпаются по лагерю с командой «Искать!»
Они «ищут»!
Но безрезультатно.
Все понимают: вызов брошен.
С этого дня ни одна команда не выходит ни на какие работы, кроме тех, которые обслуживают лагерь.
5 апреля непрерывно передается команда: 46 явиться к воротам. Команда сопровождается то угрозой: «Всех арестуем!», то обещанием: «С ними ничего не случится».
В ответ — никакого движения.
Более тысячи разъяренных эсэсовцев врываются в лагерь. Потрясая автоматами, они рыщут по баракам, грозят поголовным уничтожением. Но, разумеется, никого из 46 не находят: они спрятаны надежно.
Ничего не поделаешь! С этим эсэсовцам приходится смириться.
Но Герман Пистер идет на следующую хитрость. 6 апреля он вызывает первого старосту Ганса Эйдена и сообщает ему, что нужно срочно сформировать транспорт из 6000 крепких здоровых заключенных. Шесть тысяч крепких, здоровых — это все наше боеспособное ядро! Ганс Эйден возвращается в лагерь. Интернациональный комитет, чтобы оттянуть время, дает согласие.
…У ворот за столами расселась отборочная комиссия, но действительный отбор производили подпольщики. Вот почему бесконечно длинная очередь заключенных состоит только из слабосильных стариков, увечных и «доходяг». Члены комиссии, конечно, не могут заметить в многотысячной толпе, что многие подходят к ним по второму, третьему, четвертому разу. Их снова и снова бракуют, отсылают на блоки, а там они снова и снова встают в очередь.
Так тянется и 6 и 7 апреля, а американские войска, по слухам, все еще в 30 километрах под Веймаром, и нам надо еще и еще тянуть время. Эсэсовцы поняли все-таки, что их перехитрили, и прекратили отбор.
Но на утро 8 апреля категорический приказ по радио:
«К 12 часам всем на аппельплац с вещами. Всеобщая эвакуация!»
И снова подпольщики говорят одному, другому, десяткам, сотням: «Эвакуация или даже построение — это смерть. Фашисты решили уничтожить весь лагерь одновременно. Посмотрите, на вышках появились дополнительные пулеметы, охрана снабжена противогазами, перехвачен запрос Пистера прислать бомбардировщиков с ближайшего аэродрома, вокруг лагеря пушки, минометы, огнеметы. Никто не выходите на аппельплац. Это — смерть!
Лагерное радио хрипло ревет, повторяя и повторяя приказ, а аппельплац остается пустым.
Ни одного человека!
Комендант дает еще два часа и предупреждает: в случае неповиновения лагерь будет очищен силой.
В это время в кинобудке колдует над своей рацией Эдмунд Дамазин. Ему помогает Константин Леонов. Отряд советских военнопленных заполняет зал для охраны. В эфир устремляется сигнал:
«Армия генерала Паттона. Передает концентрационный лагерь Бухенвальд. SOS! SOS! Нас хотят уничтожить! SOS! Просим помощи!»
И надо же, в момент передачи эсэсовцы почему-то отключили ток! Как пригодился собственный генератор! Через три минуты можно было продолжать передачу. Дамазин передает на немецком и английском языках, Константин Леонов — на русском. Передали дубль. Теперь прием. Ответа нет. Тишина. Еще раз летит в эфир сигнал. Ожидание. Минута. Другая. Третья. Чу! Ответ! На английском языке!
«Концентрационный лагерь Бухенвальд! Держитесь! Спешим вам на помощь. Штаб 3-й армии».
Эдмунд Дамазин, успев перевести, теряет сознание от волнения.
А вокруг ликование: помощь близка, еще несколько часов — и мы свободны! Терпение и выдержка!
Между тем, Два часа, данные комендантом на сборы, истекают. Снова хрипят репродукторы:
— Alles zum Tor! (Все к воротам!) И снова пуст аппельплац. А блоки кипят от возбуждения. Трещат нары, скамьи, в руках заключенных появляются палки, железины. Кто-то под полом роет ямы на случай артиллерийского обстрела.
— Alles zum Tor!-надрывается радио.
Огромная площадь пуста.
Тогда через боковые ворота врываются мотоциклисты и батальон эсэсовцев с броневиками. Напряженную тишину рвут автоматные очереди. Треск мотоциклов, крики, пальба. Начинать? Нет, нет! Терпение и выдержка! Мы не успеем вооружиться, как нас перебьют!
Солдаты выталкивают заключенных на улицу, но бараки не пустеют, а на улице не прибавляется народу. Вышвырнутые лезут в окна, во вторые двери.
Какие-то люди с белыми нарукавными повязками пытаются строить заключенных. Генка Щелоков в миг сообразил, что делать. Через несколько минут он выскакивает из своей портняжной мастерской, и в руках у него такие же повязки и даже с таким же, как у тех, клеймом. Наши ребята уже с повязками толкаются в толпе согнанных, хватают их, волокут, но в другую сторону, к тем блокам, которые еще не эвакуируют.
В этом гвалте, суматохе бегали с криками Сергей Харин, Логунов, Задумов и вносили такую неразбериху и панику, что согнанные на аппельплац прорывались через кольцо охраны и разбегались в разные концы лагеря.
Четыре тысячи эсэсовцам все же удалось собрать. Но ни одного подпольщика в этой колонне не было. И потом четыре тысячи — это не двадцать тысяч, которые еще остаются в лагере. Все-таки массовая эвакуация сорвалась. А сигнал наш принят в армии генерала Паттона. Таков итог дня!
Следующий день проходит в относительном затишье, эсэсовцы не беспокоят нас. Заключенные бродят между бараков. Выходить на открытые места не стоит. Тепло. Солнечно. Сладкий аромат распускающихся почек одурманивает и отвлекает от привычного запаха гари, паленого волоса и мяса. Тихо покачивают ветвями буки, осененные нежной зеленью. Никто не работает. В лагере тихо, не суетно — все устали от напряжения. Можно выйти из укрытий спрятанным в лагере евреям и 46 подпольщикам. Они сидят за общими столами на блоках, готовые по первому сигналу скрыться в свои тайники. Но, кажется, опасения напрасны. Только за пределами лагеря идет возня: эсэсовцы роют окопы, устанавливают дополнительные пулеметы. С запада, от Веймара теплый ветер наносит отзвуки артиллерийской канонады. Наверное, поэтому танки и пушки уже не видны за колючим забором, видимо, они брошены в оборону.
Вся тревога ушла в глубь человеческих сердец, нервы натянуты до предела. Это затишье перед броском. Мы все знаем об этом, и каждый мысленно проверяет, все ли у него готово. Люди держатся кучно, — батальоны не отходят далеко от своих блоков, все на ногах, и хоть теперь можно поспать вволю, даже днем, никто, кроме больных и немощных, не ложится.
Но продолжение событий было только на следующий день.
10 апреля комендант лагеря категорически потребовал эвакуации 500 советских военнопленных. Очевидно, за них он нес особую ответственность и был непреклонен.
Идет срочное заседание Интернационального комитета. Взвешиваются все «за» и «против». За прошедшую ночь звуки артиллерийской стрельбы не приблизились к лагерю. Армия генерала Паттона застряла где-то за Веймаром. Как протянуть время?
Интернациональный комитет выносит решение — сделать уступку, согласиться на эвакуацию. Но одновременно дается наказ — выходить вооруженными и при первой же возможности в пути разбежаться. С военнопленными уходит руководитель подполья Николай Симаков и командир бригады Степан Бакланов. Русский боевой отряд теряет одну из своих четырех бригад. Я категорически против этого решения. Нельзя отпускать самых сильных и боевых ребят. Но решение есть решение: в полдень военнопленные выстроились у своих бараков 1-го, 7-го, 13-го.
Уходят наши товарищи, уносят оружие!
Но что это? Не все уходят. Вон в полосатой куртке политического стоит в стороне Костя Руденко, а вот еще ребята.
Значит, они остаются с нами? Эх, молодцы!
Четко печатав шаг, колонна двинулась к воротам. К ним пристраиваются полторы тысячи узников малого лагеря, согнанных на аппельплац. Что сейчас будет? Вдруг их обыщут! Вдруг с них начнут уничтожение! Спокойствие. На тот случай и стоят у блоков 8,25, 30 и 44-го готовые батальоны. Их командиры во 2-м бараке, отсюда видны ворота. В случае чего…
Но нет, все как будто в порядке. Колонна прошла через ворота. Стрельбы за веротами не слышно.
Как стало известно много спустя, военнопленные выполнили наказ комитета, почти все разбежались в пути…
И снова лагерь как будто впал в оцепенение, настороженно прислушиваясь к отзвукам недалекой и неблизкой артиллерийской стрельбы все в той же стороне Веймара, Эрфурта.
И все-таки, кажется, события наступают…
Никого из эсэсовцев в лагере нет. Конспирация полностыю нарушена, командиры подразделений беседуют со своими бойцами, дают наставления.
Почти открыто заседает Интернациональный комитет. Вызваны я и Николай Кюнг, так как Николая Симакова больше нет в лагере. Нас вводят в члены комитета. Речь идет о том, кто возглавит командование лагерными отрядами. По общему решению командование поручается французскому полковнику Фредерику Манэ, меня назначают его заместителем и оставляют командиром русского отряда, С рассветом артиллерийский гром на западе усилился. Мы, люди военные, понимаем: теперь комендант просто не успеет эвакуировать лагерь, но уничтожить его — на это не нужно много времени.
Вдруг раздается угрожающий вой сирен, и сразу же нарастающий гул самолетов: воздушная тревога. Что такое? Они летят бомбить нас? Они вызваны комендантом? Тогда почему объявляется воздушная тревога? Нет, это, конечно, самолеты союзников. Они идут низко над лагерем, но, увы, проходят мимо.
И снова ожидание повисло над лагерем.
Комендант Пистер ведет себя странно: он вызвал к себе старосту Ганса Эйдена и, заигрывая с ним, заговорил о том, что в Европе знают: с его приходом положение в Бухенвальде стало гораздо лучше. Что это, хитрость на всякий случай?..
И тут же новая весть, которую сообщают немецкие политические: уничтожение лагеря назначено на сегодня, 11 апреля, на 17 часов. В случае надобности, будут бомбардировщики или штурмовики с ядовитыми газами.
А в лагере 20000 человек!
Опять собирается Интернациональный комитет. Вальтер Бартель начинает:
— Ждать союзников больше нельзя, восстание — единственное спасение. 15 часов 15 минут. Взрыв гранаты у кантины — сигнал к штурму. Кто за? Принято единогласно. Будет осуществляться план Б — прорыв из лагеря через колючую проволоку и дальнейшие действия, как предусмотрено.
Сразу же собирается русский военно-политический Центр. Приглашаются командиры и комиссары бригад и батальонов. Вырабатывается воззвание ко всем бойцам:
«Товарищи! Фашистская Германия, потрясшая мир чудовищными зверствами, под натиском Советской Армии, союзных войск и тяжестью своих преступлений рушится на части. Вена окружена, войска Советской Армии наступают на Берлин, союзники — в 40 километрах от Ганновера, взяты Зуль, Гота, идет борьба за Эрфурт.
Кровавый фашизм, окончательно озверевший от предчувствия собственной гибели, в предсмертных судорогах пытается уничтожить нас. Но его часы сочтены. Настал момент расплаты. Военно-политическое руководство лагеря дало приказ в 15 часов 15 минут начать последнюю беспощадную борьбу. Все, как один, на борьбу за свое освобождение! Смерть фашистским зверям! И будь проклят тот, кто, забыв свой долг, спасует в этой последней беспощадной борьбе! Наш путь героический. В этой героической борьбе победа будет за нами.
Все, как один, подчиняясь военной дисциплине, приказам, распоряжениям командиров и комиссаров, презирая смерть, горя ненавистью к врагам, — вперед трудным, но героическим путем к свободе.
Да здравствует свобода!»
Военно-политический Центр дает последнее распоряжение: зачитать воззвание по блокам и приступить к раздаче оружия.
Что тут поднялось в лагере! Тишина, царившая последние дни, взорвалась.
Даже те, кто уже знал о существовании подпольной армии, не представляли, «сколько же у нас оружия. И когда стали отдирать доски полов, стен, вскрывать все тайники, и на столах в блоках появились карабины, пистолеты, гранаты, кинжалы, бутылки с горючей смесью, крикам восторгов, казалось, не было предела. Люди махали руками, вскакивали на скамьи, на столы, целовали оружие, тянули руки, чтобы коснуться холодной стали пистолетов, пересчитывали патроны.
Но и это ликование улеглось. Оружие спешно чистилось, пригонялось, ставилось на боевой взвод, Конечно, всем не хватило. Но, подчиняясь общему подъему, люди хватали лопаты, ломы, камни, скамьи…
Среди эсэсовцев тоже движение, суета. Раздается сигнал общего построения, в беспорядочной спешке грузят на машины имущество, бегают солдаты. По громкоговорителям ревет голос раппорфюрера: «Всем офицерам и солдатам СС немедленно выйти из лагеря!»
«Выйти из лагеря?» Это хорошо!
Собираемся у 25-го блока.
Рядом со мной Бакий Назиров — командир деревянной бригады, Бибиков — командующий каменной бригадой, Сергей Пайковский, которому с карантинным лагерем приказано быть в резерве. Последние наказы: Бакий идет на угловую вышку и деревянные запасные ворота, Бибиков атакует правее, Сергей Пайковский ждет особого сигнала. Здесь же Валентин Логунов со своим штурмовым батальоном. Ребята все с оружием. Они кинутся первыми. А вот батальоны Сергея Харина и Григория Черного. Подошел полковник Манэ, постоял на крыльце, в восхищении покрутил головой, видя нашу численность и готовность. Ко мне подходит Николай Кюнг:
— Иван Иванович, служба безопасности закончила свою работу. Куда прикажете мне?
У нас почти открыт правый фланг, за лазаретом. Место не вызывает больших, опасений, охраны там немного, но вдруг оттуда подойдут воинские подкрепления.
— Возьми связных — и за лазарет! Сообщай обо всем, что увидишь, на 7-й или 30-й блок. Я буду там.
Отобрав с десяток ребят, Кюнг скрылся за бараками.
Эсэсовцы с вышек заметили движение в лагере. Забили пулеметы. Цвинькают пули. Но большого огня нет. Видимо, фашисты еще не знают, что готовится и что делать им.
15 часов 15 минут. Ясно услышанный всеми взрыв гранаты около угловых ворот бросил всех с места. В ту же секунду мощное ликующее «Ура!» затопило аппельплац. Оно было настолько громкое, страшное и бесконечное, что на некоторых вышках солдаты-эсэсовцы, побросав пулеметы, стали прыгать с трехэтажной высоты. Казалось, вырвалась беспорядочная разъяренная лавина, готовая подмять, опрокинуть все, что попадется ей на пути, или разбиться о препятствие.
Крики, грохот, выстрелы заполняют лагерь. Мне не видно, что делается повсюду, командовать общим штурмом невозможно. Где-то с французами наш главнокомандующий полковник Манэ. От 7-го блока я вижу только кусок колючего забора и одну вышку.
Сразу невозможно даже понять, что происходит. Это похоже на всеобщую свалку. В ход пошли бревна — ими пробивают проход в заборе, рвут проволоку ножницами, топорами, кусачками, бросают доски, куртки. Кто-то уже бежит по ту сторону ограды к зданию манежа, оружейной мастерской. Бойцы Логунова специальной кошкой-крюком стаскивают пулеметчика с вышки. И все больше и больше людей вырывается за территорию лагеря.
Сюда, на 7-й блок, где обосновался наш штаб, то и дело подбегают связные:
— Кто-то из немцев отключил ток в заборе!
Так вот почему бойцы сравнительно легко проскочили через колючку!
— Ворота взяты, Иван Иванович, глядите, красный флаг! Ура! Из карцеров всех выпустили. Какой там ужас…
— Каменная бригада захватила склады с оружием, Тимофей Бибиков раздает всем боеспособным. Гаражи тоже наши, там командует Генка Щелоков. У них танк…
— Бригада Бакия Назирова взяла угловые ворота!
— Батальон Харина в оружейной мастерской! Все бойцы вооружены. Идут на казармы!
Донесение до Николая Кюнга с правого фланга:
— Эсэсовцы бросили окопы и вышли с пулеметами, бегут в лес. К лагерю не приближаются.
Из 17-го блока сообщают:
— Есть пленные. Уже несколько десятков. Перепуганы до смерти.
Выстрелы удаляются от лагеря. Где-то в отдалении разносится «Ура!» Эсэсовцы повсюду беспорядочно отстреливаются и разбегаются. По радио передается первое открытое воззвание лагерного Интернационального комитета:
«Внимание! Внимание! Говорит староста лагеря по поручению лагерного комитета:
1. Эсэсовцы покинули лагерь.
2. Представители всех национальностей образовали лагерное руководство. Его распоряжение должно безоговорочно исполняться.
3. Оставайтесь все на блоках. Оберегайте заграждения.
4. Все продовольствие, все предметы одежды являются собственностью бывших заключенных лагеря. Тот, кто попытается их захватить, понесет наказание, как грабитель.
5. Все органы лагерного самоуправления остаются на своих постах, выполняют свою работу по поддержанию порядка и по организации снабжения лагеря».
А по лагерным улицам уже в открытую ходят люди, те, кто не мог взять в руки оружия. Выползли все больные, инвалиды, «доходяги». Бросаются обнимать друг друга. Слышатся возгласы, поцелуи, рыдания.
Примерно через час после взрыва гранаты новое донесение.
— Военный городок взят!
Появляется Валентин Логунов. На грязном разгоряченном лице сияние:
— Иван Иванович, — начал он и осекся, — простите, товарищ командир, обнаружен склад кожаных тужурок и брюк. Какой приказ?
Вот черти! Не успели отгреметь выстрелы, а они уже думают о житейском. Смеюсь, треплю его за плечи, целую. (Что со мной стало, я не забыл, что восторг можно выразить таким простым и ласковым движением губ — взять и поцеловать!)
— Валентин, Валька ты мой! Передай своим гвардейцам спасибо от всех, кого вы спасли. А тужурки? Немедленно, слышишь, немедленно одень всех своих оборванцев в кожаные костюмы. Но не забудь: в наших руках не более 150 пленных. А эсэсовцев было около 3 тысяч. Они могут загнать нас снова в лагерь. Занимайте оборону по плану…
Появляется Кюнг, ведет пару пленных:
— Иван Иванович, куда их?
— Как условились — в семнадцатый. Что делается там, на нашем правом фланге?
— Все! Фашисты разбежались. Эти сами сдались…
Около 17 часов мы с Николаем Кюнгом и Сергеем Котовым идем по лагерю к шрайбштубе, где должен собраться Интернациональный комитет. Неужели это Бухенвальд? Бухенвальд с его отрывистыми командами, четким ритмом тысяч колодок, боязливым шепотом заключенных, железной дисциплиной?
Улицы заполнены вооруженными людьми. На них те же полосатые куртки, кое у кого прикрытые добытыми на эсэсовских складах тужурками, мундирами, френчами. Они разговаривают громко, открыто, приветствуют нас криками, жестами. Мы тоже приветствуем, поздравляем, целуемся,, смеемся, жмем руки. Откуда-то выныривает Ленька Крохин и ко мне:
— Иван Иванович, дай наконец обниму тебя!
И вокруг меня чертом вприсядку, с чечеткой, хлопая по ногам, по бедрам, по подметкам.
Репродукторы разносят русскую речь и русские песни: это говорит радио Москвы.
У крыльца одного из блоков стоят Генрих Зудерланд и мой первый знакомый по Бухенвальду — Ганс. Подхожу к ним. От волнения куда-то пропали все русские и немецкие слова. Долго трясем друг другу руки, хлопаем по плечам, по спине. Генрих — большой, сильный, вдруг обхватил нас за плечи и крепко притиснул к себе. И вдруг запел песню узников Бухенвальда:
О Бухенвальд, тебя я не забуду…
Ты стал моей судьбой.
Свободу я ценить сильнее буду, Когда прощусь с тобой, О Бухенвальд, мы выдержим ненастье.
И нам не страшен рок.
Мы любим жизнь и верим в счастье, И день свободы нашей недалек!
В эти часы на улицах Бухенвальда не раз вспыхивала эта песня. До недавних дней ее пели лагерные команды, отправляясь под конвоем на работы. Это была официальная песня Бухенвальда. Но сегодня ее мелодия звучала мажорнее, и в словах слышался особый смысл.
На всех бараках флаги и больше всех наших, красных. Кто и откуда достал столько кумача в Бухенвальде?
На аппельплаце тоже толпы народа. На виселице покачивается чучело Гитлера. А около — разноплеменная речь, гогот.
Заседание лагерного комитета сегодня в помещении шрайбштубы.
Кроме меня и Кюнга, из русских здесь Котов, Азаров, Кальчин, то есть Николай Толстый. Все с оружием, небритые, оживленные, шумные. Делятся впечатлениями. Вальтер Бартель — маленький, подвижный, помолодевший — так и светится улыбкой счастья. Даже серьезный, немного мрачноватый Эрнст Буссе сейчас шутит, смеется. Тихо улыбается Квет Иннеман. Входит еще не остывший от боя Гарри Кун-руководитель немецких отрядов, за ним большой, лучезарный Фредерик Манэ. Кричит басом:
— Где мой заместитель? Подполковник Смирнов, доложите! — Это на смеси французского, немецкого и русского. По-русски, пожалуй, звучит только моя фамилия,
— Товарищ командующий, восстание узников Бухенвальда победоносно завершилось. Пленные ждут своей участи в 17-м блоке.
Он смеется громко, раскатисто, треплет за плечи, обнимает, и я, невысокий, весь как-то пропадаю в его объятиях и до дна ощущаю в эти минуты, что такое счастье.
Никогда ничего подобного не было в моей жизни. Вот оно — живы! Победили! Свободны! Впереди Родина! А здесь друзья! Нет, братья! Нет, еще более сильные и крепкие слова нужны мне, чтобы назвать вот этих людей, собравшихся в комнате, где еще вчера эсэсовцы распоряжались нашими судьбами!..
Глава 16. Клятва
19 апреля 1945 года. Четверг. 20 часов. В свете опускающегося к Веймару солнца замерли на аппельплаце четкие колонны бухенвальдцев 21000 человек. Сейчас начнется траурный митинг в память погибших в Бухенвальде. Играет лагерный оркестр. Звучит Бах, Гендель, Бетховен, Чайковский. Хочется, чтоб тихо было в душе. Это для того, чтоб вспомнить тех, кто забыт, чтобы воскресить в памяти то, что казалось потерянным.
Играет оркестр.
А на плацу тишина…
Уже неделю Бухенвальд живет новой жизнью. Нельзя сказать, что она радужно легка и радостна.
Когда улеглись первые бурные восторги, стало особенно видно, в каком состоянии люди. 5 тысяч из 21 больны, не менее половины из них должны умереть от болезней и истощения. Нет никакой надежды, что они останутся в живых. Теперь они имеют белый хлеб, масло, одежду, уход, но жить им осталось день-два-неделю. Каждый день умирают десятки людей.
Проходишь по узкому коридору бараков. То там, то здесь поднимается голова. Эти глаза хотят принять участие в общем оживлении. И не могут. Уже не могут!
А дети! Их около 800. Желтые, бледные, со сморщенной старческой кожей… Из их глаз еще не исчез страх и настороженность. Серьезные и молчаливые, они ходят по лагерю и не смеются: они разучились радоваться. Все так же жадными и голодными глазами смотрят на хлеб. И кажется, невозможно их накормить…
Свобода…
Свобода тем, кто не крепок, туманит головы. Все позволено! Довольно страдали! Делай, что хочешь!
Группа наших бойцов вместе с командиром, захватив эсэсовский госпиталь, устроила пирушку. Мне сообщили об этом, когда пьянка шла уже не первый час. Послал Кюнга с несколькими ребятами. Через некоторое время они приволокли в лагерь командира, совершенно пьянущего. Мы раздели его и затолкнули в карцер. А разговор состоялся, когда он проспался… Крепкий разговор!
Среди немцев началось брожение: хочется домой, Препятствий нет. Некоторые не выдержали, ушли. Это настроение передалось кое-кому из наших. Заговорили: надо с оружием пробиваться на Эрфурт. Пробуем уговаривать: нельзя бросать больных, инвалидов, детей; союзники еще не подошли к лагерю, мы должны их охранять. У самовольников один резон: здесь перебьют, надо свою жизнь спасать, что нам до «доходяг»! И тут же возгласы: «Долой Смирнова! Долой Котова! Свобода! Даешь Эрфурт!» Остается одно: отдать приказ сложить оружие! Попробуй сопротивляться, когда батальон Логунова ощетинился сотнями винтовок, и где-то неподалеку, в тени буков, стоит наготове танк Генки Щелокова.
Они и сейчас в лагере, эти крикуны, стоят среди нас на аппельплаце. У них было достаточно времени, чтобы понять свою неправоту.
Несмотря на отдельные анархистские выходки, в лагере железная дисциплина. Люди, привыкшие годами повиноваться при угрозе палки, теперь повинуются распоряжениям своих товарищей с зелеными повязками на рукавах. Это лагерный комитет, взявший в 17 часов II апреля власть в лагере в свои руки. Теперь он распоряжается распределением продовольствия в лагере, заботится о «доходягах», лечит больных, устанавливает порядок в лагере. Это он назначил бывшего старосту лагеря Ганса Эйдена комендантом Бухенвальда.
Конечно, людям теперь не хочется выполнять черную работу. Но на такие дела, как уборка территории, очистка уборных и помойных ям, есть пленные эсэсовцы. Все же остальное: охрана лагеря, кухня, подвозка продовольствия, прачечная, швейные, обувные мастерские — все это в руках заключенных. Вот где еще раз пригодились воинского типа подразделения советских заключенных! Русские батальоны оцепили лагерь, стояли у складов с оружием, продовольствием, вещами и ценностями.
А союзники не торопились. В ночь на 12 апреля через военный городок СС
— прошли несколько американских танков. Как же были удивлены танкисты, увидя, что их встречают люди — в кожаных тужурках и брюках, хорошо вооруженные. А они думали, что Бухенвальд уничтожен! Так говорили их офицеры, которые знали о радиосигнале из Бухенвальда. Оказывается, с армией Паттона движутся журналисты, чтобы описать зверства фашистов. О! Вот была бы сенсация!
— Впрочем, когда журналисты узнают, что вы сами себя освободили, вот будет сенсация, — утешали танкисты наших бойцов.
Только 14 апреля гору Эттерсберг заняла американская воинская часть, и капитан Петер Балль объявил себя комендантом Бухенвальда. «Проволоку в местах прорыва восстановить, из лагеря без пропуска никому не выходить, оружие сдать!» — вот его первый приказ. Впрочем, капитан Балль оставил кое-какие функции за лагерным комитетом: разрешил заготавливать продовольствие у старых поставщиков Бухенвальда и за счет запасов гитлеровской армии.
Вместе с капитаном Баллом понаехали журналисты, которые с хозяйским видом расхаживали по лагерю, совались во все углы, ахали, приставали с расспросами и за один день всем бесконечно надоели. А между тем на стенах блоков появились цветные афиши, которые настойчиво убеждали русских не ехать на Родину, где им все равно не простят плен, и приглашали вкусить райское блаженство в Аргентине, Бразилии. Я не могу сказать, что никто не соблазнился.
Нет, кое-кто соблазнился. Их были единицы…
15 апреля меня, как представителя русских в лагерном комитете, пригласили в комендатуру. Встретил пожилой человек в элегантном гражданском костюме, на чистом русском языке сказал:
— Господин комендант скоро будет. Прошу подождать.
И вышел, оставив меня в небольшой полутемной комнате с единственным табуретом посередине.
«Что это, психическая обработка? — подумал я, усаживаясь на табурет (что мне оставалось еще делать?!), — или какая-то ловушка?»
Из-за двери доносился деловитый перестук пишущих машинок, приглушенные голоса: канцелярия работала. А я сидел на табурете и мрачно размышлял: «Уйти как-то неудобно, могут подумать, что струсил, убежал. А так сидеть совсем глупо, как заключенный перед допросом».
Когда я уже совсем потерял терпение, вошла женщина и жестом предложила мне следовать за ней. В кабинете капитана Балля, кроме господина коменданта, был и переводчик, тот самый, который встретил меня. Комендант усадил меня в кресло и долго разглядывал. Да, есть на что смотреть! Хоть я и побрит, и одежда на мне уже не полосатая, но совсем старик, отекший от голода, с синими мешками под глазами, с нелепой бухенвальдской стрижкой. Мы с капитаном Баллом, наверное, примерно одного возраста. Но как он крепок, свеж, моложав…
— Я отдал приказ сдать все оружие. Почему вы, русские, этого приказа не выполнили? — такой вопрос прервал мои мысли.
Надо отвечать. Но не надо торопиться. Это — союзники, не враги. Но и уши не развешивай, Смирнов. Ты же знаешь, что ребята не собираются сдавать оружие.
— Сотни эсэсовцев скрываются в лесах и ближайших деревнях. В лютой злобе они могут напасть на нас. Мы охраняем лагерь. Без оружия этого сделать нельзя.
Капитан Балль настроен миролюбиво, говорит с достоинством, чуть-чуть свысока.
— Наши передовые части прошли Веймар. Разве это не гарантирует безопасность всех бывших узников Бухенвальда?
Я обдумываю каждое слово:
— Знаю, ваши части прошли мимо Веймара и Бухенвальда, но это не гарантирует нашей безопасности.
Тонкие брови капитана Балля поползли вверх.
— Да, господин капитан, не гарантирует. У них свои задачи: гнать и добивать фашистов. Им не до Бухенвальда, Капитан Балль передернулся в кресле. А я уже понял, что дипломат из меня не получается, и пустился напрямик:
— Воинская часть, которой командуете вы, мирно отдыхает в военном городке СС. А мы охраняем лагерь и несколько сот пленных эсэсовцев.
Капитан побледнел, но ответил вежливо, хотя и холодно:
— Оборону лагеря и охрану пленных с сегодняшнего дня я беру на себя, господин подполковник. Вам же предстоит заделать проходы в проволочном заборе.
Вот как он заговорил! Ну что же, все должно быть ясно до конца.
— Что вы хотите этим сказать, господин капитан?
— Только то, что забор должен быть восстановлен в таком виде, каким был до 11 апреля.
— И вы пропустите через него электрический ток?
Мы молча смотрим в глаза друг друга. Капитан Балль так и не ответил. Но я настаивал:
— Вы хотите людей, которые сами освободили себя, снова заключить в лагере? — и не требуя ответа на этот вопрос, произнес твердо: — Советские люди этого не допустят, господин Балль.
Молчание длилось долго. Я чувствовал, что капитан сдерживает себя с трудом. Но он заговорил по-прежнему миролюбиво и приятельски фамильярно:
— Вы, подполковник, человек военный и на моем месте тоже не позволили бы по тылам своей армии разгуливать вооруженным группам.
— Я понимаю вас, капитан, но и вы поймите меня: я не могу отдать приказ о разоружении людям, которые добывали это оружие по винтикам в течение многих месяцев, ежеминутно при этом рискуя жизнью. Я предлагаю: вы принимаете наших пленных и берете на себя охрану лагеря. Мы сдаем оружие, но оставляем четыре вооруженных роты для охраны складов и проходов в заборе. Вход и выход должны остаться свободными, Капитан Балль опять долго молчал, наконец, переводчик передал мне его ответ:
— Принимаю ваше предложение, подполковник, но предупреждаю: всякий, кто появится за чертой лагеря с оружием, будет арестован, как бандит.
— Понимаю, капитан. Люди будут предупреждены. Надеюсь, что недоразумений не произойдет.
Капитан Балль снова холоден, он готов встать с кресла, но я удерживаю его вопросом:
— Позвольте обратиться к вам с просьбой.
Вежливый кивок головой.
— В лагере несколько тысяч больных. Им нужна неотложная медицинская помощь. Лазарет не может вместить всех. Прошу вас отвести в военном городке несколько казарм под госпиталь. Врачи и санитары у нас есть, но медикаментов не хватает и с питанием неважно.
Этот вопрос капитана не затруднил:
— Под госпиталь занимайте свободные помещения. О медикаментах и продовольствии скажу, когда узнаю наши возможности.
Едва я передал медикам разрешение капитана, как санитарная служба под руководством Алексея Гурина, Николая Тычкова, Леонида Суслова, Александра Карнаухова начала собирать больных, инвалидов, истощенных и перетаскивать их в эсэсовские казармы, где спешно развертывался госпиталь.
Так все и остается в лагере до сего дня, как обещал капитан Балль. Все заключенные сдали оружие, кроме четырех наших рот. Проломы в колючем заборе остаются. Вход и выход из лагеря свободный. Люди начинают приходить в себя, оправляются от голода и каторжной работы, отдыхают. И сегодня, 19 апреля, все выглядят чуточку посвежевшими, может быть, от волнения…
В тот же день, когда у меня произошел разговор с капитаном Баллом, лагерь посетил командующий 3-й американской армией генерал Джордж Паттон. Он был потрясен тем, что увидел, и тут же отдал приказ: показать Бухенвальд жителям Веймара.
Больше тысячи немецких женщин, стариков, подростков пешком пришли в Бухенвальд. Их водили по баракам, показали экспериментальные блоки, где умерщвляли людей, подземные бункеры, виселицу, козел для порки, печи крематория с несгоревшими человеческими останками. Вереницей, поддерживая друг друга, они, ходили по лагерю, совершенно подавленные, и было видно, что если они и знали о существовании Бухенвальда, то не подозревали, что это такое…
Веймарцев не отпустили домой, пока здесь же на аппельплаце не прошел митинг. Американский метод наглядной агитации действовал грубо, но сильно. Выступал американский офицер. Он говорил примерно так:
— Вы, немцы, находитесь на территории концентрационного лагеря Бухенвальд. Вы не могли не знать, что здесь происходит. Вот крематорий. Там, как вы видели, шесть печей для сжигания умерших от недоедания, замученных в карцерах, задушенных, запоротых или просто убитых. Здесь сожжено более 50 000 человек. Вы должны знать, что вытопленный в кремационных печах человеческий жир шел на изготовление мыла. Того мыла, которое вы покупали в ваших магазинах. Знаете ли вы, что пережженные человеческие кости дробились и продавались для удобрения ваших полей. Возможно, вы их покупали по две марки за… А это, — офицер показал в сторону «козла», — это не скамейка и не стол, это станок, в котором пороли человека. А теперь смотрите, что у меня в руках. Это голова человека, но препарированная особым способом, заимствованным у индейцев-охотников за черепами. Эту, голову отрубили от тела и высушили до размеров кулака. Она стояла украшением на столе офицера СС из охраны лагеря. А как вам нравится это? Знаете, из чего сделаны эти штучки? — Он держал в руках абажур для настольной лампы и дамскую сумочку. Они сделаны из человеческой кожи. Чтобы получить кусок Такой кожи с затейливой татуировкой, надо было убить человека и содрать с него кожу. Видели вы в подвале крематория железные крючки? Вам сказали, что человека нанизывали на такой крюк за нижнюю челюсть, чтобы он «дошел»?..
Его речь сопровождалась истерическими выкриками, рыданиями, многие пожилые женщины падали в обморок.
Во время митинга по лагерю ходил корреспондент английской газеты «Daily Telegraph» Джордж Файф. Вид полумертвых людей с выступающими под кожей ребрами, костлявыми руками и ногами, ввалившимися щеками и потухшими глазами произвел на него такое сильное впечатление, что он тут же набросал взволнованную корреспонденцию и отправил ее в редакцию своей газеты.
Но дни первых бурных восторгов от ощущения победы и сенсационных открытий бухенвальдских ужасов позади. У лагеря своя жизнь. Сегодня мы прощаемся с теми, кто не дожил до освобождения. Звучит клятва бухенвальдцев на немецком, русском, английском, французском и польском языках.
«Мы — антифашисты — бывшие политзаключенные концлагеря Бухенвальд, собрались на траурный митинг, чтобы почтить память умерщвленных фашистской бестией в Бухенвальде и его командах 51 000
наших товарищей.
51000 расстрелянных, повешенных, удушенных, заморенных голодом, отравленных, умерщвленных при помощи шприца!
51000 отцов, мужей, братьев, сыновей приняли мученическую смерть потому, что они были борцами против фашистского режима убийц!
51000 матерей, жен, детей взывают к мести!
Мы, оставшиеся в живых, мы, свидетели всех гнусных дел вампиров-наци, мы еще вчера видели гибель наших товарищей. Единственной нашей мыслью было: «Когда придет день мести?» Сегодня мы свободны. Мы благодарны доблестным армиям союзников — СССР, США, Англии, принесшим нам и всем народам жизнь и свободу.
Мы, бывшие политзаключенные Бухенвальда: русские, французы, поляки, чехи, немцы, испанцы, итальянцы, австрийцы, бельгийцы, голландцы, англичане, люксембуржцы, югославы, румыны, венгры — совместно боролись против СС, против нацистской банды за наше собственное освобождение. Мы твердо были уверены: наше дело правое, победа будет за нами!
Мы, представители всех национальностей, проводили жестокую, беспощадную, обильную жертвами борьбу. И эта борьба еще не закончена! Гитлеризм еще окончательно не уничтожен на земном шаре! Еще находятся на свободе наши мучители-садисты! Поэтому мы клянемся перед всем миром на этом плацу для перекличек, на этом месте ужасов, творимых фашистами, что мы прекратим борьбу только тогда, когда последний фашистский преступник предстанет перед судом народов.
Уничтожение фашизма со всеми его корнями — наша задача! Это долг перед нашими погибшими товарищами, их семьями!
Клянемся отомстить бандитам-наци за смерть 51000 наших товарищей!»
В траурную мелодию оркестра вплетается пение русского хора, и плац застывает в скорбном молчании. А потом молча, стараясь ступать бесшумно, участники митинга покидают площадь.
С этого дня все мы как-то внутренне распрощались с Бухенвальдом. Защемила тоска по дому, властно потянуло на Родину.
Но в Германии еще полыхала война, шли бои за Берлин, дороги были забиты войсками, техникой, и нам приказано было пока оставаться в Бухенвальде, отдыхать, залечивать раны.
Тогда лагерь стал готовиться к празднованию 1 Мая. Каждая национальная группа старалась отличиться. Еловыми ветвями, плакатами, транспарантами, флагами украшали свои блоки, готовили праздничные концертные программы, шествия и развлечения. И вечером 30 апреля Бухенвальд расцвел сотнями электрических лампочек. В полночь я вышел из блока, где лагерный комитет обсуждал программу завтрашнего дня, и медленно пошел к себе на тридцатый. Улица кроваво-красная от множества трепещущих флагов, подсвеченных электричеством. Дует холодный ветер, но из открытых окон доносятся песни, шум. Лагерь не спит в эту праздничную ночь.
На крыльце блока стоит Вальтер Эберхардт. Куртка наброшена на плечи. Руки сцеплены за спиной, губы сведены в одну узкую темную полоску.
Всегда приветливый со мною, он сейчас не поворачивает ко мне головы, он весь ушел в свои мысли, ему никто не нужен. Я хотел незаметно пройти в дверь, чтобы не нарушить его одиночество, но почему-то вдруг остановился рядом с ним на крыльце. И вдруг понял его настроение, оно передалось мне, и радость внезапно исчезла. Было что-то горькое-горькое в этом праздничном веселье. Это горечь сломанных человеческих судеб. Не знаю, пройдет ли когда-нибудь эта горечь, возможно ли полное излечение. Ведь оно возможно только в том случае, если совсем-совсем забыть то, что видел, пережил за годы войны, если забыть унижение плена, гибель и страдания товарищей, бессильную ярость заключенного, безумную ненависть к фашистам. Оно возможно, если осталась семья и по-прежнему ждет, если Родина примет солдата, бывшего в плену.
Да, если Родина примет…
А если не примет? Если до конца дней позор ляжет на голову мою и моих сыновей? Как жить дальше?
«Как жить дальше?» — наверное, об этом думал и Вальтер.
И все, что осталось за спиной в Бухенвальде, вдруг показалось простым и ясным. Было — ясно, кто твой враг. Было ясно, что ты его ненавидишь и должен перехитрить, если хочешь жить. Было ясно, что надо помогать товарищу, и тогда в минуту трудную он поможет тебе. Было ясно, что пока ты жив, ты должен сам искать пути к освобождению. И если ты не слюнтяй, то будешь искать их вместе с товарищами. Нет, все, решительно все было ясней и проще, чем теперь…
Я вспомнил, как мы праздновали 1 Мая в прошлом году. День, конечно, был рабочий, но еще с вечера меня предупредили, чтобы в пять утра, до подъема, я подошел к экспериментальному блоку. Было теплое, сверкающее утро, а мы — человек пятнадцать подпольщиков — сидели в подвальной комнате, и лица у всех были желтые от единственной тусклой лампочки, но говорили речи, тихо спели «Интернационал», а потом, смакуя каждый кусочек, ели чудесный студень из кроличьих лапок. Раздобыл эти лапки кто-то из немцев-уборщиков или лаборантов, работающих в экспериментальном блоке.
Да, это был поистине безоблачный день. Только что в праздничной речи Вальтера Бартеля мы услышали сообщение об успехах Советской Армии, наши батальоны росли и крепли, появилось кое-какое оружие, а главное, появилась уверенность в себе. Уверенностьэто основное, что расправляет плечи человеку!
А сейчас у меня и Вальтера только вопросы: Что будет? Как будет? И каждому из нас теперь уже придется решать свои вопросы…
Вот почему мы сейчас молчим и не только думаем каждый о своем, но мысленно и прощаемся друг с другом.
Разве при прощании обязательно нужны слова?..
А с самого утра в лагере начался праздник. Ни разу еще старые буки и дубы горы Эттерсберг не слышали столько музыки, песен, забавных шуток. Было праздничное шествие, были концерты национальных групп, были речи на всех языках, были горячие слова на транспарантах.
«Приветствуем борцов против нацистской тирании!»
«У нас только одно желание — строить новый, мирный, счастливый мир!»
На трибуне появился советский офицер, и восторгу бухенвальдцев не было предела.
А 2 мая — снова день, полный волнений и противоречивых чувств. Пал Берлин — логово фашизма. И лагерь опять ликовал и кричал «Ура!» Но комендант лагеря Балль передал через Ганса Эйдена свой приказ о роспуске Интернационального комитета. Нет, у него нет никаких претензий к комитету, его деятельностью он вполне удовлетворен, но отныне представителями национальных групп будут офицеры связи соответствующих правительств — таков приказ главного штаба союзников.
На последнем заседании комитета были слова возмущения и протеста, но приказ есть приказ, отменить его комендант не в силах, и верно сказал Вальтер Бартель:
— Мы преодолели столько трудностей в борьбе против СС, а после освобождения перед нами возникло столько новых проблем… И не может быть, чтоб за то короткое время, которое мы еще пробудем здесь, мы не найдем другие формы коллективного сотрудничества в интересах наших товарищей…
Письменный протест коменданту Бухенвальда был послан, но это уже не имело никакого значения, потому что 4 мая территорию Эттерсберга заняли части Советской Армии, а американцы покинули Бухенвальд.
Лагерь снова шумел и ликовал на встречах и митингах, а в эти же дни первые национальные группы — чехов, бельгийцев, голландцев, австрийцев-стали прощаться перед отъездом на родину. И все клялись в твердой решимости быть всегда готовыми к борьбе против всех сил реакции.
В таком состоянии всеобщего подъема, волнений, радости и застал нас День Победы.
Еще несколько суток мы живем в старых бараках, но и этому приходит конец, и вот уже автомашины въехали на плац, чтобы забрать советских.
Прощай, Бухенвальд! Сколько бы лет ни отпустила мне еще жизнь, тебя я не забуду! Ты показал мне, что такое фашизм, и внукам своим я накажу, чтоб ненавидели его и учились бороться против него. Но ты показал мне, Бухенвальд, и другое. Ты показал мне, до какой высоты может подняться человек, сколько он может вынести и не упасть.
Какие бы проявления человеческой слабости и подлости я ни увидел теперь, я знаю другое — человек, это хрупкое существо, может иметь огромную силу, если он знает, что борется во имя правды.
Прощай, Бухенвальд! Мне теперь ничего не страшно. Я знаю, что мужество беспредельно. В моем сердце, как набат, всегда будет звучать это слово: «Бухенвальд, Бухенвальд, Бухенвальд!»
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13
|
|