Вот написал заглавие – и сразу успокоился. У меня есть пара, очень близкие мне люди. Когда у него или у нее что-то не ладится, что-то случается нехорошее и в тот момент кажется: беда, непоправимо! – она берет его за плечи и, глубоко глядя ему в глаза, несколько раз с тревогой: «Все будет хорошо? Скажи: все будет хорошо?» А он смотрит не отрываясь на нее и обязательно помолчит, подумает и потом уже твердо ответит: «Да! Все будет хорошо». И ей всегда становится легче. Надо обязательно сосредоточиться на важном, взвесить свои переживания и жизнь как таковую, и тогда, глядя в тревожные родные глаза, скажешь, ни звуком не солгав: «Да. Все будет хорошо».
Некоторым кажется, что после такого взвешивания должно непременно победить другое восклицание: «Ах, как было хорошо!» Но, во-первых, это означает, что люди недостаточно подумали, поторопились с ответом. Во-вторых же – ну господи, ах, как было хорошо! Ну и что же, ну и что? Разве одно другому противоречит?
…Вот вам пожалуйста. Судите сами. В лесном поселке под Москвой стоял огромный дом. Ну допустим, огромный. Конечно, хозяева были он и она, для двоих это как бы чересчур. Поселок, естественно, писательский. Это было довольно давно, и отсюда мне кажется – мы все были совершенно молодые и жили весело, сумбурно, поспешно, одним словом, небогато, и ах как было хорошо…
В поселке крест-накрест идут улочки, а в них за рядами берез, осин и сосен прячутся солидные эти дачи. Островерхие крыши как будто дружно пришагали из Прибалтики, в Москве таких почти не встретишь. По улочкам изредка прогуливаются по два-три человека, пробегают деловитые собаки. Их обязательно подкармливают женщины поселка. И все здесь тихо, красиво, солидно, ничто не мешает писателю писать и обдумывать написанное.
…А мы как раз тогда были очень молодые и, допустим, без должного уважения к писателям собирались в том чудесном доме. Он был такой один на весь поселок, а теперь, через двадцать лет, выясняется, что и на всем белом свете. Хозяева, он и она, были, конечно, всех нас постарше. Оба переводчики, оба уважаемые в своем деле. Тогда у них, у Рослиных, много вышло книжек, поэтому и появилась дача. Дальше книжек поубавилось, стали жить все скромнее, но дача стояла гордо, возвышаясь над местными соснами и березами, а также над всеми проблемами быта и денег. И кто только не перебывал в доме Рослиных! Поэты, актеры, художники, философы, кинорежиссеры, музыканты… Но дело не в именах и не в занятиях людей, а дело в этом доме, что всех соединил, и еще дело – в судьбе. И тут, надо признаться, все похоже на сказку, на сговоренность. Судите сами. Двадцать лет назад вся наша компания состояла из беспечных и безденежных, невезучих и неунывающих: все будет хорошо, это каждый твердо знал. Такие наши годы, походы и погоды. Особенно остро наша самоуверенность проявлялась зимой. Поселок замирал в чистейших и тучных сугробах. Воздух, как и время, был ясен и никуда не двигался. И каждый из нас добирался автобусом до тридцать шестого километра, потом измерял ботинками, а то и валенками снеговое пространство от шоссе до поселка и в конце перехода, краснощекий и шумно дышащий, оборачивался на пройденный путь: белое поле и длинный ряд веселых многоточий…
Что нас подкупало в Рослиных и что, напротив, возмущало жителей поселка – это открытые двери дома, ключ на подоконнике, овчарка Муха, обожавшая всех, кого любили хозяева, жарко натопленные два этажа комнат, бездна книг во всех комнатах и по коридорам… Ты являешься утром или ночью, тебя встречает бурный пропеллер Мухиного хвоста. Ты уже прочистил мозги и легкие, ты румян, полон сил, и у тебя есть идея.
Сколько бы ни было в доме народу, тебе рады, ты свой, внизу у камина соберутся к новому чаю дорогие люди, и потекут беседы о новостях и надеждах… А завтра ты уединишься наверху в кабинете Рослина и, допустим, напишешь рассказ или продолжишь сценарий и… Нигде, никогда так славно не писалось, клянусь, не болталось, не елось, не пилось, не мечталось и, допустим, даже не голодалось так, как в доме Рослиных. В горячем доме посреди холодной зимы.
У поэтессы ничего не печатали, она писала здесь много, а когда читала всем, кто ввалился и поселился на день, на два, горели глаза, мы были восхищены стихами, и ей было тоже чудесно. Кинорежиссер писал сценарий за сценарием, их нигде не брали, а он писал новый. Потом читал его нам и убеждался, что пишет все лучше и – что еще? И что все будет хорошо.
Когда я приехал переделывать в третий раз одну статью, в запасе у меня были полдня завтрашней среды (мой выходной день) и два мясных набора по 90 коп. каждый. Внизу Мара Агатова доделывала очередную заявку на «Мосфильм», а я в кабинете расположился переночевать, обдумать и переписать.
Суповые наборы пришлись кстати не только Мухе, но и жильцам: Мара имела великий талант, но тощий кошелек… Наутро я сел работать, сытый супом и макаронами (этого добра хватало), но в 11 часов прикатили Лариса, Сева, Лия, Виктор и двое новых друзей Рослиных, совершилось чаепитие, поедание привезенного, пополнение запасов, но самое главное, что в доме, а затем на улочках поселка, затем в лесу, затем над обрывом и надо льдом речушки родился, проветрился, отстоялся и был перепечатан шутливый сценарий к 50-летию старшего Рослина… Через пять дней надо было видеть их квартирку в Москве. Сколько было народу, и что это был за народ…
Прокипело полтора десятилетия… Сборы становились все реже. Вышло подряд три сборника, взошла высоко звезда поэтессы. Теперь к ней на дачу ездит Рослина сама – в другой поселок с названием, допустим, Передачкино. Получит в подарок сборник стихов, понянчит ребенка и уедет. К Маре Агатовой ехать подальше: на «Ленфильме» ее четвертая картина отмечена высокой премией, она уже дважды лауреат нездешних фестивалей. Ее всегда можно застать в Ленинграде, такую же свойскую, добродушную хозяйку, верного друга для старых друзей, ее всегда можно там застать, если она не в Испании или не на Каннском фестивале…
У Юры, спортивного журналиста, хорошо пошли очерки, книжки, а дети пошли в институты…
Редко навещался огромный дом под Москвой, крайне редко… Правда, рослинские дни рождений проходили в прежней, ну, почти прежней, обстановке, когда со стороны и не поймешь, о чем здесь смех и галдеж, кто кого тут старше и важнее – все такие же, как и тогда, в поселке, когда посреди заснеженного мира было жарко и легко в неубранном, натопленном домике Рослиных и ах как было хорошо…
Первым сдался пес Муха, он однажды в феврале вдруг взял и помер… И вздохнули облегченно молочницы и другие дамы из других домов: Муха-то встречал вращением хвоста и обожал только избранных, только своих… А лаял и летал у забора очень сильно и опасно… Одни вздохнули, другие срочно созвонились, кто-то обменялся письмами… В конце февраля был внеочередной сбор у Рослиных в городской квартирке… Конечно, и нашим милым хозяевам дома все труднее было приезжать в поселок. Они все более охотно навещали нас, объезжали по отдельности, а потом позвонит, допустим, сам Рослин: «Слушай, я вчера из Ленинграда, какая Марка молодчина! Поговорить, жалко, не успели, но я же был на просмотре ее „Воробья“! Это полный триумф!»
…Да, скорее все похоже на сказку или стихотворение: нас всех собрали под одну крышу. Мы все, как один, были беспечны и невезучи. Прошло время, и всем до одного чертовски повезло – с работой, в семье и на линии успеха… Даже старики Рослины и те последнюю пару лет так трудятся, столько вдруг заказов – это очень хорошо… А дача пустовала… После смерти Мухи незачем там стало бывать даже самым незанятым, готовым время от времени пожить для присмотра… И месяца через три, к лету, Рослины продали нашу дачу… И сделали это как-то небрежно, вскользь, вскачь и втридешева, как говорилось между своими… Когда я как-то проходил по поселку, то заметил вполглаза, что дом – совсем другой, совсем заново отстроен дворец, и, допустим, очень красивый, но и вместе с тем очень нелепый для того, чтобы его рассматривать специально. Ах, как же там было хорошо…
Ну и вот какая дальше приключилась история. Дом перестроен, отстроен, благоустроен, дворец высок, выше всех в поселке… кажется, новая тишина охватила окружающих свидетелей, кажется, еще острее стали крыши: зачем, мол, так высоко заноситься новому дворцу?… И мы, как в сговоре, оказались в один день у Рослиных – ну почти все… Шумели, качали головами: седые, юбилейные разговоры и шевелюры… и, кажется, не ладилось что-то за весьма вкусным столом рослинской квартирки… Внезапный телефонный звонок выгнал всех на улицу. По коням! Шесть личных автомашин, народу около двадцати человек, тридцать шесть километров пробега и – бедные новые хозяева… Такого пожара не видели окрестные зрители… Сгорел дворец, и это бедствие не нуждается в словах.
Но вот что дальше я замечу… Я не знаком с планами обновления того участка… Третью зиму, и вот только что опять, я посещаю изредка поселок… На месте наших радостей и дружбы торчит уцелевшая кирпичная труба – от бывшего пола до бывшей крыши, – то единственное, что спаслось от обновления, и то последнее, что пощадил пожар. Торчит среди берез, осин и сосен обугленная бурая труба…
Я уверен, что все будет хорошо. Когда что-то не ладится или что-то случилось крайне скверное, я гляжу в родные глаза, думаю, думаю и твердо отвечаю ее справедливой тревоге: «Да! Все будет хорошо». Потому что такова жизнь, такова память, таковы книги, стихи, надежды и дети, зима и лето, обрыв над ледяной речушкой и длинные тире на белой дороге от черных автомобильных шин… А в конце – черные многоточия наших шагов, от машины до калитки. И все обязательно будет хорошо.
И это совсем не противоречит грустному сожалению и грустной картине: посреди спокойного поселка в семье ветеранов-домов торчит и маячит кирпичная труба – как перископ затонувшего корабля неповторимого нашего счастья.