Пейзажи и портреты
ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Смехов Вениамин Борисович / Пейзажи и портреты - Чтение
(стр. 5)
* * * В 1977 году театр на Таганке совершил ответственное турне по Франции. Сорок дней и три города. Париж, превзошедший мечты, и Париж, неприятно удививший театральной публикой. Затем Лион, родина многих сценических шедевров, столица Сопротивления, столица виларовского Национального театра «TNP», город пролетариев и банкиров, признанный «желудок Франции», город театра Роже Планшона и его знаменитых постановок. И наконец, Марсель, в помещении театра Марешаля – подлинный праздник гастролей, отзывчивый и горячий зритель; ртутный столбик нашей погоды взлетает на вполне привычную – киевскую, ташкентскую, тбилисскую – высоту. Итак, ноябрь, третье число 1977 года. Москва провожает предпраздничными хлопотами, утреннее солнце и снежок. До свиданья, мои любимые Манеж, улица Герцена, Тверской бульвар, набережная Москвы-реки и Таганская площадь. Автобусы, аэропорт, повзрослевшая дисциплина таганского населения перед лицом важнейших событий. Три с половиной часа перелета, 2800 километров пути, солнце вселенское, облака надземные – стоп. Аэропорт Шарль де Голль. Первой спускается по трапу в Париж, разумеется, почтенная завтруппой Галина Николаевна Власова., Стекло, бетон, высота, модерн. Бесшумные эскалаторы, телереклама, плывем с чемоданами по городу-аэропорту. Заполняем горчичного цвета бланки: кто мы и откуда. Сбились с ног: как объяснить на латыни цель нашего приезда? Потом узнали: пиши как есть, не бойся грамматики, все равно скажут «мерси». Сделано – сказано. Автобусы поданы. Задержка вышла только с тихим Димой Межевичем. Алжирец-таможенник на минуту спутал Диму с разыскиваемым распространителем наркотиков из Гонконга. К обязательному «мерси» добавили еще и «пардон», и театр в полном составе выехал на трассу. На два часа перевели стрелки назад: отстает Запад от нашего времени. Говорят, это добрая примета – дождь пошел. Мы быстрее – и он быстрее. Опять по Маяковскому: «…дождинки серые свились, громаду громадили, как будто воют химеры собора Парижской богоматери…» Просторы, магистрали, этажи магистралей… Пошли дома. По убывающей – нынешняя мода, затем XIX век, дальше XVIII… Утихает скорость, сужается трасса… Улицы стоячих авто. Деловая ходьба людей, одеты без вычур, для себя, сами себе… Даже негры чувствуют себя французами… Даже мы, а что? Выводы первого, третьего, двадцать пятого впечатлений: Париж, столько раз рассказанный, – неописуем. Как музыка, как чувство. Его надо пережить самому. Он не бросается в объятия – слишком стар и строг для этого. Но он не задирает носа, не кичится с высоты своих красот – он слишком независим и добропорядочен. Ему так бережно творили долгие века охранную любовь, сберегли старину до камешка… и вот результат. Люди сами по себе, а Париж – это только Париж. Нечего заноситься, парижане. На фоне вечного города так очевидна мимолетность вашего бытия. Париж – величина постоянная. Все, что движется вдоль и поперек неширокой Сены, – всего лишь гости, путники и чужестранцы с тем или другим сроком пребывания. «Фиолетовый» – называл его Эренбург; «Сизая дымка Парижа», – писал Вознесенский. у Хемингуэя: «Праздник, который всегда с тобой», у каждого он свой. Меня увлекали лучи и звезды, распад улиц и площадей – на улочки и «рюшки» (поскольку «рю» – это «улица»). Ты едешь с разрешимой потоком скоростью, слева и справа вырастают дома (лежащие пирамиды); они рассекают пространство, рождают образ звезды. А я-то думал, что в Париже только одна площадь Этуаль – Звезда… Не устану наблюдать за россыпью балконных решеток… Рисунок не повторяется, чугунные автографы перебегают с окна на этаж, обнимут окошко бельэтажа, обхватят по два окна на третьем-четвертом, вырастут многооконным балконом на пятом… выше – больше, шире круг… Чугунное решето опоясывает уже целые этажи… а теперь перемножьте эту россыпь на бесконечный хоровод стройных, крупных домов по обе руки от Сены… Вообразите отборную армию единорослых седо-дымчатых слонов, тысячелетнюю команду добродушных великанов, томно вздыхающих ажурным ожерельем решеток… Город придуман, расчерчен, исполнен
одним художником– почти без отрыва кисти от холста… Неописуемо хорошо. Что еще там общеизвестно? Эйфелева башня? Елисейские поля? Проезжая впервые мимо них, почти расстроился: я это уже видел, господа, причем
в лучшемвиде. Гран-Пале? Церковь Мадлен? Лувр, Тюильри? Все уже где-то было, но значительно красивее, право. Бессмертная пагуба хрестоматийного глянца, она явно вредит… первому впечатлению. Мы прожили в Париже чуть меньше месяца, нам хватило времени наградить себя музыкой первородной чистоты. Париж изредка казался гигантским спектаклем. Артисты и зрители меняются местами, причудливо преобразуются в разных масштабах. Колокольчиками по краям сцены подрагивает веселая бахрома над кафе-ресторанами – почти каждый квартал кругло завершен знаменитыми тентами с упоительными названиями: Ротонда, Дом, Селект, Куполь, Клозери де Лила, Антрекот… На красном фоне ярко-белые заголовки… Красные фуражки по углам домов – пригласительный жест первых этажей… Мизансцена в стеклянных верандах кафе одна и та же: посетители повернуты к улице лицом. Пьют кофе, едят бутерброды и глядят, глядят, глядят на Париж… Витринное великолепие, рекламные тумбы, наклонные ящики овощей и фруктов, распродажа товаров внутреннего и внешнего пользования – навынос, на тротуаре, на авансцене «театра»… Над Сеной – знаменитые букинисты, репродукции великих мастеров и разнокалиберные «химеры» – сувениры, безвкусные лубки и лотки кокосов, миндаля, мороженого… Здесь гуляют, дабы лицезреть, а меньше всего для закупок. Под мостом Искусств собирается молодежь… ансамбли свободных музыкантов. Театр – на каждом шагу. И весь правый берег Сены, от высокого Монмартра и вниз до Лувра – это многоступенчатый амфитеатр влюбленного зрителя… Зритель уставился на сцену левого берега. Там средоточие духовного мира, там в узловатой ладони, рассеченной благородными «линиями любви» и «линиями жизни», – Распай, Сен-Жермен, Монпарнас, Сен-Мишель – чутко дремлет гений Артиста, что в переводе с французского значит «художник»… На углу бульвара Монпарнас и улицы Бреа – зеленеющая бронза роденовского Бальзака. Оторваться невозможно, потому что Бальзак в халате, с бородавкой и скептически оттопыривший ноздри – абсолютно живой и непредвиденный. Артисты и зрители… На левом берегу творится искусство и оживление – в сотнях мастерских и театриках, в хоромах Сорбонны, в скверах и бистро… Амфитеатр правого берега смотрит на «сцену» через оркестровую яму. Все как в театре. Оркестр – это Сена, водораздел театра. Как положено высокопоставленному зрелищу, над оркестром, отдельно от зрителей и актеров – королевская ложа. Называется – остров Ситэ. Он невелик, его можно обойти в десять минут, но скоро исполнится десять веков, как его не могут обойти… молчанием, спокойствием… Главная виновница столь долгого внимания – королева королевской ложи, законодатель Парижа-театра, нестареющая, прекрасная Нотр-Дам де Пари. Богоматерь и душа города. Здесь венчался Наполеон (впоследствии развенчанный), здесь любовались и разводили руками сотни поколений земных жителей. Приходили и уходили, а она – непоколебима и хороша, как вечная мудрость, как слова из воскресной проповеди, которые мне шепотом переводили: «Люди, противьтесь суете, будьте терпеливы и не обижайте слабых…» Нам повезло с погодой. Даже в день отъезда, на краю декабря, я совершал прощальный маршрут от площади Республики в легком свитере и куртке. О том, как нам повезло, можно было догадаться по всем физиономиям Театра на Таганке – в любое время дня и ночи. Париж влияет атмосферно и безостановочно. Как явление природы он оказывает тонизирующее действие; как явление искусства он не дает отдыха, не ставит точек, только запятые… Прекрасно, что отель «Модерн» (сомнительной ценности, как и его название) расположен вдали от дворца Шайо, где мы играем. Нас каждый день долго везут автобусы… Перед тем как стать актерами на сцене, мы не отрываясь работаем зрителями… Спасибо шоферам, они все время меняют маршрут. Что же это за лучистый, звездный город, если по одному и тому же адресу мы попадаем примерно за одинаковый промежуток времени десятью (если не больше) способами? Причем к театру движемся в час пик не короче чем в 35—40 минут, а обратно добираемся всего за пятнадцать… Мы и не успели удивиться тому, что Елисейские поля – никакие не поля, а сплошной асфальт и магазины, и тому, что Большие бульвары – это тоже всего лишь Большие… тротуары. Все лесистое, парковое – по краям города, как, например, Буа де Булонь и Венсен. В Венсенском лесу я побывал в знаменитом университете, которому еще не исполнилось десяти лет. Это демократическая, автономная ветвь парижского древа науки. Благодаря памяти Маяковского и дружбе с Лили Юрьевной Брик, я давно знаю Клода Фрию – философа и маяковеда, старого коммуниста и молодого, непоседливого, озорного полемиста, профессора и президента университета. Коренастый рыжий Клод – значительный фактор моего познания Парижа. Почти всем жителям Таганки повезло с друзьями – или со старыми и новыми знакомыми – русистами, или с учителями, или с советскими специалистами – журналистами и инженерами, или с актерами: встреч, прогулок, экскурсий было множество… Мне подарили Лувр и сказочную выставку «позднего» Шагала, Латинский квартал, Музей Родена, Отель Инвалидов с могилой Наполеона, дома-музеи XIII—XVIII веков над бурной Луарой, версальские дворцы, модерный взрыв архитектуры в сердце Парижа – «центре Помпиду» с потрясающим музеем искусств XX века, улицы, музеи, рестораны, где бывали Пикассо, Ленин, Маяковский, Де1а, Эренбург… мне подарили «Зал для игры в мяч» с экспозицией импрессионистов в парке Тюильри, студенческие театры, пригороды, заводские пейзажи, замки и уличных художников Л1он-мартра. Спасибо французам, влюбленным в Россию, спасибо соотечественникам, знатокам Парижа… Всем, кто щедро и талантливо пытался расколдовать эту волшебную шкатулку Театра-Города… Но рыжий пропагандист, язвительный и добрый Клод Фрию сам по себе остался для меня достопримечательностью Франции. В первые же два часа после нашего прибытия Клод привез меня на площадь Вогезов – центр квартала Маре, первое поселение парижан. Королевская площадь, арочная галерея вдоль первых этажей – замкнутый средневековый квадрат высоких кирпичных домов. Кафе и туристы, театральный антикварный магазин с макетами сцен и куклами-«арлекинами» и безработный негр, беззастенчиво укладывающийся на ночлег здесь же, под аркой в углу, на пыльном мешке… На улицах – клошары и полицейские, митингующие политические сектанты с листовками, бродячие огнеглотатели и бездна музыкантов – они же украшают переходы в метро, терпеливо выжидая подаяния доброхотов… Аккордеоны и скрипки, банджо и всеразмерные гитары. Париж звенит, переливается огнями и звуками… Проблема скверов и парков – старая проблема. А новая и более жгучая – скверные шансы паркования автомобилей. Некуда приткнуться: счастливчики, прикорнувшие у тротуаров, – это бесконечная карусель машин, надежное подножье всех домов города. За ошибку в стоянке автовладелец может жестоко расплатиться. Вероника Жобер пристроила свой «жучок» на площадке у Лувра: вроде нормально, впереди автобус, позади машины… На всякий случай подняла с земли чей-то бланк штрафа, прикрепила к лобовому стеклу, дабы совсем успокоить возможных стражей автопорядка… Через два часа, вернувшись из музея, ахнула и поспешила уехать с площади: полицейский фургон с подъемным краном заглатывал авто за авто, нарушителя за нарушителем… Это отвезут за город, чтобы владелец, ощутимо расплатившись с властями, смог снова вернуть себе «неприкосновенную» собственность… Но я отвлекся. Клод Фрию, Венсенский университет. Свободный прием демократической молодежи. Стены расписаны разнопартийгыми лозунгами. Долой фашизм, долой шаха Ирана, да здравствует Испания… Обрывки плакатов, мусор окурков, огромный парк стареньких автомобилей и мотоциклов, а в аудиториях – тишина и порядок, экзамены лютые, попасть сюда легко, а вот диплом получить… гм, много сложнее. Библиотека русского факультета. Глазею любимую литературу по корешкам и заголовкам. Журналы, подшивки советских газет, объявления семинаров по прозе Тендрякова, Распутина, Носова, афиши недавнего вечера нашей поэзии с именами Сулейменова, Сергеева, Рождественского, Вознесенского, Симонова, Окуджавы, Высоцкого… Академическая чистота знаний, и снова – хаотическая беспризорность быта. Коридор университета с пестрым самодеятельным базаром… Тут же на полу разложены и продаются сапожки, сувениры, пуговицы, книжки, бусы, серьги, всякая чепуха… Рассказы Клода об очень непростой жизни президента-коммуниста в столь веселом заведении. Клод – испытанный пропагандист. Даже самых крайних «гошистов» и прочих говорунов множество раз умел «перековать» – не лозунгами и властью, а примерами из собственной биографии, спокойным и честным описанием с выводами – что он видел в СССР, в США, в Китае, в Италии или недавно в Чили… Всю жизнь его лично волнует тема участия интеллигенции в политике, в революции. Итоги поэзии и жизни Маяковского – жгуче актуальны. 7 ноября, в день 60-летия Октября, телевидение Франции, после двухлетних проволочек, показало по главной программе поздним вечером фильм Клода Фрию о Маяковском… Сильные стороны фильма – эрудиция и подвижность, яркий монтаж живых речей Клода в кадре, Антуана Витеза – чтеца «Облака в штанах», Лили Брик с удивительным рассказом о первом чтении автором великой поэмы – с документальными кадрами, фотографиями, цитатами из фильмов Пудовкина, Эйзенштейна. Зрителю, далекому от нашей поэзии, трудно остаться безучастным и равнодушным, когда средствами и ритмами телекино ему является образ гениального, доброго, гневного и рискованно-новаторского художника на фоне его великого времени. Манера рассказчика и автора фильма Клода Фрию – зажигательная, юношески атакующая, и французы, смотревшие рядом с нами, много раз восхищенно вскидывались, хохотали и толкали друг друга. Фрию разговаривал на экране не со мной, который готов слушать о поэзии без отдыха, а со скептиками, с противниками. Я не знаю языка, и не все нам успевали переводить, но безошибочно узнавал смысл и притягательность работы ученого по меткости, едкости, дискуссионной ярости интонаций, обильно сдобренной чувством юмора. В последующие дни от разных людей – в том числе от непочитателей Фрию или незнатоков нашей поэзии – я услыхал о замечательном
массовомвоздействии этого фильма… Чьи-то соседи делились тем, что не могли переключить эту случайно набранную программу… Кто-то наивно открывал для себя богатство и мировое значение фигуры Маяковского, жившего в столь «неевропейской» России… Многие просто радовались фильму и искусству его создателей, которые судьбу и талант поэта в короткое киновремя зафиксировали в тесном кругу знаменитых современников: Пастернак, Мейерхольд, Шостакович, Татлин, Третьяков, Осип Брик, Шкловский, Крученых, Эйзенштейн, Бурлюк, Кандинский, Малевич, Родченко… Что же касается речи самого Клода, то тут нам сообщили: «У него столько странных, самобытных выражений, такая яркая лексика, что его сначала надо было переводить на французский, а потом уже для вас – на русский». Наши разговоры о театре, о «Послушайте!», о «Комеди Франсез» и университете, о Вознесенском и Луи Арагоне – старом его друге Клод Фрию вел на прекрасном русском языке угощая при этом таганского актера невообразимыми красотами дорог от Фонтенбло до Барбизона, от Немура до Парижа… На это ушел всего лишь один выходной день, но я счастлив на всю жизнь, что «с таким счетом» оторвал Фрию от его огромной работы по переводу к первому полному собранию сочинений Вл. Вл. Маяковского во Франции. В Немуре он рассказывал о Бальзаке, в Маре – о Сислее, в Барбизоне мы топали по только что остывшим следам Милле, Руссо и Ренуара, а в теплом дворце французского Возрождения он переводил мне черновик отречения Бонапарта («Все это послужит, надеюсь, к славе нации…» зачеркнуто… «к славе Франции»…), после чего мы актерски фантазировали на «лестнице прощания» сцену отречения Наполеона 6 апреля 1814 года в Фонтенбло… И я беспощадно воскликнул словами Пушкина: «Нет, не пошла. Москва моя к нему с повинной головою…» Впечатления от Франции, разумеется, имеют в своем центре события на нашей сцене. С разъяснения того же Клода и других товарищей «обеих сторон» нам стала известна нетривиальность сегодняшней политической ситуации. Острый диалог и расслоение в левом блоке между коммунистами и социалистами, бурная предвыборная кампания, очередные данные о повышении цен, ситуация на мировой арене, прямо скажем, не очень содействовали успеху гастролей советской труппы… Париж, который «видел все», в это время не в первую очередь желал снять шляпу перед тремя спектаклями революционного содержания, показываемыми в дни 60-летия Советской власти… Что касается «запаха жареного», навеваемого со страниц «недружественных» СССР органов печати, то и он никак не соответствовал привезенному репертуару… Кроме того, Париж предоставил нашим гастролям едва ли не самое антисценическое помещение. Когда нас принимали в профсоюзе артистов Франции, один из почтенных виларовских актеров припомнил, с каким ужасом воспринимал Жерар Филип условия работы во дворце Шайо. Могучий караван-сарай, с металлическими сводами, с нелепым амфитеатром кресел, где уже с десятого ряда не слышно (и почти не видно) актеров на сцене. Подземный театр, куда актеры на лифте спускаются минуты три, а бедному зрителю надлежит протопать адское количество ступенек. Имеющийся эскалатор не включен: устроители гастролей сочли его финансово невыгодным. Представьте себе состояние театрала, если ему за пятьдесят, которому весь спектакль «светит» добрая перспектива взобраться ночью по крутой лестнице многоэтажного выхода на землю! Строить, варить, перекраивать пришлось в безумных и сжатых условиях времени. Монтировщики работали, как никогда. У французов закон: в двенадцать вся страна замирает на обед. Наши вкалывали сутками. Французы тоже очень помогли… В результате была построена новая сцена – на сваях, на металлических «козлах», чтобы хоть как-то приблизить к себе зал и чтоб смогла работать вся световая партитура. Свидетельствую: отнюдь не зарплаты и не заграничные промтовары заставляют наших техников, электриков и радистов работать без сна и отдыха. Они тоже в своем большинстве – ярые патриоты театра, единомышленники в общем строю, и я не удивлялся, но гордился, когда не на Блошином рынке, а в Музее Родена, не в магазине «Тати», а перед букинистами на Сене встречал Витю Кондратова, Володю Кизеева, Валю Каптелину, Алика Гордеева и их собратьев по техническим цехам Театра на Таганке… …4 ноября, пятница. На 25 минут задержали открытие. Элитарная публика не любит торопиться. Плюс – «пробки» на улицах, доехать нелегко. Ладно. Начали. «Мать». Славина работает – без остатка, умирая на глазах за сына, за правду, за дела людей… Конечно, не привыкли электрики к мудреному пульту, масса световых накладок. Двадцать солдат в царских шинелях – это отмуштрованные режиссером Б. Глаголиным французские ребята-фигуранты из числа безработных актеров, студентов и т. п. Они сегодня молодцы. Играем все собранно, тревожно и очень громко. В сцене «Дубинушки» выдали такие рев-страсти, что сами оглохли. Однако с ужасом расслышали… совершенно мертвую тишину. Такого в этом месте не бывало. С отчаянным рвением доиграли первый акт, и когда после сцены «Первое мая» разбежались в темноте за кулисы и вспыхнул свет – будто рухнула гора. Шквал аплодисментов. Скандируют. Не ослабевают овации несколько минут. И мы, как сборная СССР по хоккею после решающего гола, бросаемся друг к другу – обниматься и поздравлять… …Финал. Обвал. Крики «браво». Советские представители, друзья и руководители фирм Франции – за кулисами. Посол нашей страны заявляет, что сегодня произошел такой триумф, значение которого трудно переоценить. В сложной политической обстановке, в канун юбилея нашей страны так сыграть в Париже горьковскую «Мать», привезти с собой революционный репертуар огромной политической важности… «В вашем театре даже „Гамлет“ Шекспира несет четкую революционную идею», – полушутя-полусерьезно добавил посол… …К десятому, пятнадцатому выходу на сцену дворца-«сарая» мы уже чувствовали себя «тертыми калачами». Деловито осведомлялись о прессе. Густым кольцом окружали нашу переводчицу Зою и газету за газетой перелистывали свидетельства шумной игры прессы. «Игра под прессом» – так скорее всего можно назвать жизнь театралов города Парижа. На далеком расстоянии от гастролей по Франции мне сегодня четко видны границы истинного и ложного. К сожалению, знаменитый парижский зритель к исходу 70-х годов нашего столетия уступает лионскому и марсельскому – как в температуре горения, так и в свободе личного восприятия. Если бы после Парижа мы не познали радости театральных работ в двух других крупнейших городах страны, нас можно было бы уличить в мстительной необъективности. Однако французы сами говорят против французов. Зрительный зал дворца Шайо состоял из политиканов и игроков, газетчиков и словесных банкометов, любителям Прекрасного билеты почти не достались. Так объясняли нам французы Лиона, Марселя, студенты Парижа, коллеги-актеры, для которых мы вымаливали места в течение всех представлений… В Лионе, на полпути из Парижа до южного побережья, мы встретили другого зрителя. Здесь не побежден театральный дух, напротив, он составляет элемент престижа города. Мы жили и работали там, где находился театр Роже Планшона, – в городе-пригороде по имени Виллебран. В Марселе мы играли во временном помещении («Жимназ») театра Марешаля… Так или иначе, но по внутреннему, таганскому счету мы не могли бы пожаловаться на успехи в Париже. Но сумма фактов, окружающих гастроли, среднеарифметическая физиономия зрительного зала, физическая и моральная акустика во дворце Шайо и на страницах прилегающих изданий – все это говорит в пользу… Лиона и Марселя. И там бывали диспуты и «каверзные вопросы», и там случались неодобрения тому или иному спектаклю, и там идет игра в многопартийное разноголосье суждений… Но там победили черты театрального свойства. Там присутствовал праздник по тому адресу, которому мы его посвящали. И русские артисты играли страстно свои спектакли, а французские зрители утоляли свои духовные аппетиты, узнавали новое и в искусстве, и об искусстве в СССР… Конечно, приятно, что на марсельские представления даже места на ступеньках были распроданы задолго до нашего приезда. Конечно, радостно играть назавтра, если вчера молчаливо улыбающаяся публика не расходилась после «Тартюфа», пока не проводила таганских актеров. Но мы не возражаем и против отрицательной реакции, когда она высказана в правилах эстетической дискуссии, а не псевдополитической манипуляции… Кстати, о «Тартюфе». В Париже мы его не играли. В Лион и Марсель привезли по просьбе их театральных корифеев. «Тартюф» прошел в обоих городах… двояко. Режим дня был таков: утром полная репетиция спектакля, в 17 часов – дневное представление, в 20 часов – вечернее. Так вот, и в Лионе, и в Марселе дневные «Тартюфы» были горячими, а вечерние – остывали… Зато играть «удачного» «Тартюфа» – одно удовольствие. Публика, знающая вещь наизусть, открывает для себя шаг за шагом новости и фантазии наших причуд. Они хохочут и прерывают нас аплодисментами иногда в самых неожиданных местах… Потом объяснили люди из публики: у нас, мол, чаще всего с Мольером обходятся так бережно и свято, что за помпезной ритуальностью, академической стерильностью стиля пропали давным-давно и азарт сюжета, и прелесть интриги, и… жанр комедии. Когда мы играли, не в силах скрыть усталости, отзыв публики был тоже притушен, мы недобирали дыхания из-за их реакции, они недодавали «реакций» из-за нас… Магическая цепочка театра. В Лионе и Марселе по техническим причинам не мог идти спектакль «Мать». Но прием «Десяти дней, которые потрясли мир» был прекрасным, наша тревога испарилась. Спектакль «Гамлет» был всюду признан большим вкладом во всемирную антологию шекспировского театра, в историю бесчисленных сражений за дело принца датского. Я удержусь от юношеских восклицаний на пейзажные темы вокруг Лиона и Марселя, не без труда закрою глаза на Старый Порт и марсельские длинные рукава улочек, на баснословную сохранность городов Прованса, на путешествия и экскурсии… Пускай многосложное, но восхитительное странствие советских артистов по Франции закончится поклоном в адрес его инициаторов. Мы успели разглядеть и черное, и белое, и ничто не обошло внимания: пепельно-кружевной Париж с нестареющей горделивой улыбкой «Моны Лизы», полицейские страсти-мордасти, забастовки электриков и всеобщая забастовка во Франции 1 декабря 1977 года, любовь и участие простых французов к русским, к нашей истории, к нашему искусству, великие предпосылки советско-французского сотрудничества, миллионеры в дешевых свитерах и безработные с дорогими сигарами, общегосударственная рождественская суматоха – в торговле, в рекламе, в облике городов; витрины, дети, старухи, церкви, дороги, дороги, дороги… Прощайте, до свидания, мы уезжаем домой. Интересно: а что ждет нашего милого петуха из «Гамлета»? Всякий раз, когда гастролирует этот спектакль, администрация ищет нового «актера» – из местных «жителей». В Ленинграде был свой Петя, в Москве свой (дома-то к нему даже по штату и курицу приставили), в Венгрии нам отыскали какого-то гиганта, собакообразного петуха, невообразимо заносчивого (и поэтому – неважного артиста, как выяснилось) и т. д. Парижский добрый, чистенький петушок все сорок дней сопровождал наши гастроли. Его кормили, купали, лелеяли наши работники. Он трудился исправно: где надо, бился крыльями в окошке левого портала, а где надо, даже подавал голос… Как прокатную собственность Франции, мы оставили его на родине. Нам чужого не надо, как говорит Коровьев в «Мастере и Маргарите». А за работу спасибо. Отдельное спасибо всем «солдатам» из спектакля «Мать». Они трогательно сдружились с театром. Многие даже приезжали затем в Марсель – поглядеть «Тартюфа». Некоторые провожали нас в аэропорту. До свидания, спасибо друзьям – за дружбу, большой привет Парижу, родному городу любого человека планеты… Мы не открывали истин, они нам открылись сами.
* * * Каждое ведомство должно заниматься своими делами. Настоящий мастер всегда прописан по определенному
адресув искусстве. Его произведения могут вбирать краски, опыт и эхо любых жанров и видов, однако победный результат абсолютно единозначен по жанру и виду. Это значит, например, что радиоспектакль «Буратино» Николая Литвинова как праздник, как явление искусства мог состояться
толькона радио. Это значит, что телевизионное зрелище «Несколько слов о господине Мольере» Анатолий Эфрос посвятил «малому экрану», и
толькоему. Обратных случаев, увы, большинство. Безо всякого ущерба для качества звучат на радио киноэпизоды, а большой экран воспроизводит целиком театральные спектакли, эстрадные ревю переснимаются для «голубого экрана», а оперные сцены в концертном исполнении «ничего не теряют» на эстрадных подмостках. Что это все означает? Думаю, для многих зрителей – ничего тревожного Увидеть или услышать любимого артиста – какая разница где… Но не об артистах речь, а – «о любимом жанре», как называлась книга выдающегося артиста советской оперетты Григория Ярона… Я видел, мне посчастливилось участвовать, я знаю другие примеры. У каждого «сектора» театрального ведомства – своя история, своя глубина изысканий, каждый заслуживает верности и энтузиазма. Прошу прощения за резкость, но, по-моему, спектакли, которые равно хороши либо недостаточны на радио, на сцене и на пленке, сделаны без любви и азарта… Причем я имею в виду заведомо талантливых деятелей театра. Да, без любви и азарта. Кинофильм Никиты Михалкова «Неоконченная пьеса для механического пианино» принес славу не только всему коллективу его создателей, но точностью попадания
в адрес жанра и видаобернулся едва ли не открытием чеховской поэзии в кинематографе. …Когда, после двух-трех случайных опытов, мне предложили на телевидении несколько режиссерских работ, я был обрадован как «искатель новых впечатлений», но более всего меня влекло любопытство – попробовать внедрить театральные уроки в соседнем жанре. Я не стану описывать эти старые работы, многое в них издалека мне кажется поспешным, дилетантским и смешным. Однако притягательность такого (и никакого иного) способа жить в искусстве подарила мне немало радостных минут на поле телережиссуры. …Уже несколько «набив руку» на других постановках, я приступал к работе над цирковым и поэтическим, озорным и политическим буффом «Москва горит» («1905») Владимира Маяковского. Первое: времени в обрез. Не уложимся в жесткие сроки съемок – отложат неизвестно на сколько. Вывод: до съемок вся актерская и операторская жизнь должна быть расписана и отрепетирована максимально. Вывод: в деле должны участвовать
друзья– все вместе, а каждый в отдельности – специалисты. Старое твердое требование: единство цели, единство духа, единство команды. Традицию ленивого созерцания всех разобщенных служб: техники, звука, монтировщиков, ОТК и так далее надо было преодолеть любовью и азартом. Придумалась единая модель, образ спектакля: цирковая арена-подкова, «на счастье». По обочинам, как деревья, торчали на своих местах портняжные торсы-манекены. Их наряжали в царское, в офицерское, в мещанское – для моментальных включений в сцену. Позади подковы – экран. Прекрасные наши пантомимисты Ю. Медведев, В. Спесивцев и О. Школьников выдумали и осуществили целый ряд номеров «театра теней». Музыка Э. Денисова весело и упруго подстегивала артистов. Парики и толщинки, на глазах зрителей перенесенные с манекенов на актеров, превращали И Бортника, И. Дыховичного, Ф. Антипова и других в кого угодно – в визгливых грудастых буржуек, в клоунов, в прачек, в монархов… Но, увлекаясь деталями исполнения, нельзя отвлекаться от избранной модели, движение должно быть центростремительным… Снова и снова образ подковы-арены, парад-алле и зычные голоса возвращали зрителя к теме и образу представления Забота моя: решение должно быть
чисто телевизионным.А что это означает – выходило из наших обсуждений, а также проб – на мониторе. У меня дружная команда помощников: оператор В. Ефимов, ассистент режиссера С. Немчевская, звукорежиссер Вл. Виноградов… Я отчаянно «эксплуатирую» их способности и ту тоску по эксперименту, творческой шалости, которой у каждого – на сто передач. Все идеи, трюки, новинки – в общий котел. Потом, в свой черед (как это бывает в театре), моя задача как режиссера – зафиксировать некий вариант, угомонить инициативу, отшлифовать то, что найдено. Не разбрасываться, а сосредоточиться.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7
|