Слоним Марк Львович
Три любви Достоевского
Марк Слоним
Три любви Достоевского
ОГЛАВЛЕНИЕ
Предисловие автора 7
Часть первая: Первая любовь 11
Часть вторая: Подруга вечная 109
Часть третья: Счастливый брак 195
Послесловие 301
Библиография 313
{7}
Посвящаю моей жене
ПРЕДИСЛОВИЕ АВТОРА
Во время моей трехлетней работы над этой книгой я не ставил себе задачи написать биографию Достоевского или критическое исследование о связи между истинными происшествиями его жизни и его произведениями. Цель моя была гораздо более ограниченной: проследить историю отношений великого писателя к женщинам и рассказать об его увлечениях и двух браках с возможной полнотой, без стыдливых умолчаний и обычного "прихорашивания" действительности.
Интерес к эротизму Достоевского и подробностям его любовных драм, удач и поражений возникает не из праздного любопытства или игры нездорового воображения. В своих романах и повестях он так взволнованно говорил о тайнах, провалах и безумиях пола, так настойчиво выводил сластолюбцев, растлителей и развратников, начиная от Свидригайлова и Ставрогина и кончая отцом Карамазовым, так проникновенно рисовал "инфернальных" и грешных женщин, что совершенно естественно задать вопрос: откуда пришло к нему это исключительное знание тяжелой, порою чудовищной эротики его распаленных героев и героинь?
Создал ли он весь этот мир страстей и сладострастия, преступлений и возмездия, взлетов духа и беснования плоти только из наблюдений над другими или же из собственного опыта, - потому что в нем самом бушевали чувственные бури и его существование было полно телесных соблазнов и порывов? Кого и как любил он в {8} молодости и в годы зрелости, и каким был он - Достоевский муж и любовник?
Рассказать об этом нелегко: и самая тема "опасна" (когда называешь вещи своими именами, слова становятся тяжелыми или грубыми), и трудно соблюсти меру, если речь идет о такой гениальной и больной индивидуальности как Достоевский: он сам ни в чем не знал пределов, и биографу постоянно приходится следовать за ним в душное подполье патологии. Многие черты его характера и события его жизни продолжают оставаться загадочными, необъяснимыми. О нем ходило множество легенд, сплетен и ужасных предположений, порою распространявшихся близкими ему людьми. Подлинную правду о его первом и втором браке или о связи с Сусловой знали только немногие друзья, а после его смерти - узкий круг специалистов и несколько представителей минувшего поколения: до широкой публики доходили одни глухие намеки.
Два обстоятельства чуть ли не полвека поддерживали это положение. Мы знаем интимнейшие подробности о жизни Толстого, - самого объективного, эпического русского писателя, и всё творчество его, от "Детства и отрочества" до "Воскресения" - одна огромная исповедь. А Достоевский, художник глубоко субъективный, превращавший свои романы в захлебывающийся патетический монолог, потаенные стороны своего существования отразил в них неполно, косвенно и неохотно, и не оставил почти никаких автобиографических произведений.
Он вообще был очень сдержан и немногословен, когда дело касалось его личных, особенно любовных чувств, и, за редкими исключениями, избегал признаний даже в письмах к любимым.
Кроме того, Анна Григорьевна, вторая жена Достоевского, ревниво вытравляла при помощи густых полос чернил все те места в его переписке и заметках, которые казались ей нежелательными или {9} чересчур откровенными.
Цензура ее одинаково распространялась на прошлое и настоящее: она, например, тщательно вычеркивала и всякое доброе упоминание о первой жене писателя, и его слишком пылкие уверения в любви, обращенные в старости к ней самой. Биографы последовали за ней по этому пути создания иконописного лика Достоевского и умышленно замалчивали всё, что могло бы его затемнить.
Только через сорок лет после смерти Достоевского началось опубликование неприкрашенных биографических материалов (часть их всё же не миновала контроля Анны Григорьевны). В 20-ых и 30-ых годах были выпущены три тома его писем (четвертый том, обещанный в 1934 г., так и не появился в свет в Советском Союзе - по причинам, понятным всякому, кто знаком с отношением коммунистической власти к автору "Бесов"); были также изданы варианты, планы и записи Достоевского к главным его произведениям, воспоминания и дневники близких ему женщин, свидетельства современников и ряд иных документов. Таким образом в распоряжении исследователя оказались данные, позволяющие судить о роли пола и любви в жизни Достоевского. То, что раскрывается в этой до сих пор запретной области, бросает яркий и порою странный свет на его личность и творчество.
Я не желал отягощать текста подстрочными примечаниями, но все имеющиеся в книге фактические описания, вплоть до мелочей, могут быть подтверждены цитатами из многочисленных источников, указанных в Библиографии. Конечно, многое в сердечных и физических привязанностях Достоевского либо совсем неизвестно, либо вызывает вопросы и сомнения. Кое о чем можно только догадываться, - и я считал себя вправе высказывать догадки и делать предположения: работа моя заключалась не только в том, чтобы представить факты и события, но и объяснить их в свете {10} критического понимания. Я стремился быть не летописцем, а рассказчиком и толкователем. Естественно, что читатель может принять или отвергнуть эти толкования; ему следует, однако, помнить, что в угоду интерпретации нигде не была опущена ни одна деталь или принесена в жертву достоверность изложения. Некоторые страницы предлагаемой книги могут показаться неправдоподобными или маловероятными: вина за это лежит не на авторе, повсюду избегавшем преувеличений. Но ведь Достоевский был гораздо сложнее, чем любой из его героев: гениальный эпилептик, человек с "содранной кожей", прошедший через страшные испытания смерти, каторги, нужды и одиночества, патологический любовник и мятущийся искатель святости, он прожил неповторяемую, фантастическую жизнь. Что же удивительного, если и повесть о его любви и страстях полна неожиданностей и противоречий и порою напоминает жгучие и мучительные главы его романов?
Бронксвил, Нью-Йорк. {13}
Часть первая
ПЕРВАЯ ЛЮБОВЬ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Ранним утром 22 декабря 1849 года шестнадцатилетний лицеист барон Александр Врангель выглянул в окно и в сумрачном свете петербургской зимы увидел вереницу двуконных возков-карет. В таких возках обычно ездили воспитанницы Смольного Института благородных девиц или балетные ученицы Императорского Театрального Училища.
В это утро, однако, вместо молоденьких девушек, в возках находились государственные преступники: на казнь везли двадцать человек кружка Буташевича-Петрашевского. Их арест в начале 1849 года произвел большое впечатление в столичном обществе. Передавали, что тайная полиция открыла заговор против самодержавия, что в кружке проповедовали социализм, политические свободы, освобождение крестьян и прочие возмутительные бредни. И глава крамольников, Петрашевский, и его друзья - Н. Спешнев, Н. Кашкин, Ал. Европеус - окончили тот самый Александровский лицей, в котором учился Врангель, - и поэтому жандармы произвели обыск в лицейских классах в поисках запрещенной литературы. Врангель, естественно, заинтересовался делом Петрашевцев, как их называли, хотя говорить о них можно было лишь в интимном кругу, да и то понизив голос: шел слух, что император Николай Первый сильно разгневан и велел примерно наказать участников общества.
Близкий родственник Врангеля, Карл Егорович Мандерштерн, впоследствии комендант Петропавловской {14} крепости, был аудитором военного суда, и от него юный лицеист, отпущенный домой на Рождественские каникулы, узнал, что ряд петрашевцев приговорен к расстрелу. Среди них был Ф. М. Достоевский. Совсем недавно Врангель прочитал роман "Бедные Люди", положивший начало известности Достоевского, и неоконченную повесть "Неточка Незванова". Оба произвели на него сильное впечатление, и он очень огорчился, услыхав, что смерть ждет любимого писателя.
В то памятное утро 22 декабря дядя Врангеля, офицер конно-гренадерского полка, должен был присутствовать со своей ротой на казни петрашевцев. Он согласился взять племянника с собой.
Когда они приехали на Семеновский плац, где была назначена экзекуция, площадь была оцеплена войсками. Позади черных рядов солдатского карре толпился случайный народ - мужики, бабы-торговки, простые люди в зипунах и чуйках. "Чистой публики" почти не было. К Врангелю подбежал другой его родственник, тоже офицер, бывший в наряде, и начал упрашивать юношу немедленно покинуть место казни, а то - неровен час - и слишком любопытного лицеиста заподозрят в преступном сочувствии к осужденным.
Врангель несколько струсил и обещал поехать домой, но на самом деле не ушел, а затерялся в толпе: этот его смелый поступок остался тайной и он никому не осмелился в нем признаться.
Поднявшись на цыпочки и вытягивая голову, он увидал посредине площади деревянный эшафот со ступенями и врытые в землю столбы. С осужденных сняли верхнее платье, и они стояли на двадцати градусном морозе в одних рубашках: девять человек с одной и одиннадцать с другой стороны эшафота. Аудитор прочитал приговор. Врангель услышал: "Достоевский Федор Михайлович... за участие в преступных замыслах {15} и распространение письма литератора Белинского, наполненного дерзкими выражениями против православной церкви и верховной власти, и за покушение, вместе с прочими, к распространению сочинений против правительства посредством домашней литографии, лишен всех прав состояний... к смертной казни расстрелянием". (Письмо Белинского по поводу "Избранных мест из переписки с друзьями (1847)" было полно гневных нападок на Гоголя за его реакционность, приверженность к церкви и крепостному праву. Оно не могло быть напечатано по цензурным условиям и распространялось нелегально, в рукописи. Сам автор письма умер в 1848 году, до того, как его могли привлечь к ответственности, но за распространение и даже чтение его письма строго преследовали.).
Священник с крестом сменил на эшафоте аудитора и предложил исповедываться. Только один из осужденных пошел к исповеди. Остальные приложились к серебряному кресту, который священник быстро и молча подставлял к губам. Затем на Петрашевского, Момбелли и Григорьева надели саваны; этих трех, с повязкой на глазах, привязали к столбам. Достоевский стоял в следующей группе, ожидая своей очереди. Взвод с офицером во главе выстроился перед столбами, солдаты вскинули ружья и взяли на прицел. Но в тот самый момент, когда должна была раздаться команда "пли!", один из высших военных чинов взмахнул белым платком, казнь была остановлена, и осужденных отвязали от столбов. Григорьев шатался: он сошел с ума за эти несколько минут ожидания конца. У Момбелли внезапно поседели волосы. Был объявлен новый приговор - монаршая милость. Достоевскому назначалась каторга на четыре года и потом служба рядовым в Сибири, тоже на четыре года. Преступникам разрешили надеть верхнее платье. Не дожидаясь, покамест их отвезут в Петропавловскую крепость, Врангель украдкой выбрался из толпы и дрожа от волнения и жалости, поспешил домой.
Спустя четыре года, после окончания лицея и непродолжительной службы в министерстве юстиции, Врангель по собственной просьбе был назначен прокурором в только что учрежденную Семипалатинскую область, составленную из юго-восточных районов Киргизских степей и юго-западных Алтайского округа. Сибирь тогда была мало исследована, а Врангеля {16} тянуло в дальние страны: гораздо больше, чем юриспруденция, интересовали его путешествия и охота.
Когда прошел слух в Петербурге об его отъезде, ему снова пришлось услышать имя Достоевского: бывший петрашевец только что отбыл срок на каторге в Омске и в марте 1854 года был зачислен рядовым в 7-ой Сибирский Линейный батальон, находившийся в Семипалатинске - месте службы Врангеля. Брат Федора Достоевского, Михаил, попросил новоиспеченного чиновника отвезти ссыльному письмо и деньги, и молодой прокурор охотно взялся исполнить поручение.
В ноябре 1854 года Врангель, наконец, добрался до Семипалатинска и, едва устроившись на квартире у местного купца Степанова, вызвал к себе Достоевского: ему казалось, что он знает его с давних пор, и он с нетерпением ожидал встречи с бывшим писателем, бывшим каторжником, а ныне рядовым. Когда Достоевский вошел в комнату, он впился в него глазами. Перед ним стоял коренастый среднего роста солдат в мешковатой грубого сукна форме. Во всем его обличьи, фигуре и одежде было что-то простонародное, а отнюдь не дворянское или интеллигентское.
И лицо Достоевского было такое же, какое часто встречается на Руси у ремесленников, мещан и богобоязненных купцов: жесткая темнорусая борода лопатой; тонкий и упрямый рот под густыми усами, над широким лбом с выпуклыми надбровными дугами, светлые волосы, стриженные коротко, под машинку; глубоко сидящие, точно провалившиеся глаза и под ними синеватые круги; цвет лица нездоровый, бледно землистый, с веснушками, кожа щек и лба изрыта морщинами. Голос у него был глухой, с хрипотцой, - след отроческой горловой болезни - и говорил он тихо, медленно, точно неохотно, скупыми простыми словами, но когда воодушевлялся, речь его становилась звучной и быстрой, в словах звенела страсть, он почти захлебывался, движения его, {17} несмотря на порывистость, даже резкость, приобретали живость и легкость, он преображался, и от прежней хмурости не оставалось и следа.
Слезы выступили на глазах у Достоевского, когда он начал читать письмо от брата. В это время Врангелю принесли почту из России, и, вспомнив о том, как далека его семья и Петербург, и глядя на измученное страдальческое лицо Достоевского, он тоже не мог удержаться от слез. Молодой прокурор и государственный преступник посмотрели друг на друга и крепко обнялись. С этого момента началась их дружба. Врангелю было тогда 21 год, а Достоевскому 33. {18}
ГЛАВА ВТОРАЯ
Служба Достоевского в Семипалатинске была нелегкая: строевое учение с раннего утра, маршировка, наряды, рубка леса в тридцати верстах от города, суровая дисциплина, поддерживавшаяся палками, розгами и зуботычинами. В деревянной грязной казарме солдаты спали по двое на узких жестких нарах, между которыми бегали голодные крысы. Главной едой было варево. Его черпали из железного чана самодельными ложками.
Но и это казалось Достоевскому отрадной переменой после четырех лет Омской каторги, когда он, по его собственному выражению, "был похоронен заживо и закрыт в гробу". Предположения некоторых биографов, что каторга была не так уж плоха и что Достоевский в ней "духовно возродился", ни на чем не основаны. Сам Достоевский об этом писал совершенно точно: "это было страдание невыразимое, бесконечное" (письмо от 6 ноября 1854, № 64). Помимо физических лишений, нервных припадков, ревматизма в ногах, болезни желудка, помимо оскорблений и унижений (майор Кривцов наказывал розгами арестантов, кричавших во сне или спавших на левом, а не, как приказывал регламент, правом боку) он испытывал душевные муки от необходимости постоянно быть на людях. Его окружала толпа убийц, воров, насильников и безумцев, общение с ними не прекращалось ни на минуту - и они относились к нему с подозрением и враждебностью, потому что он среди них был единственным барином. (Об условиях жизни Достоевского на каторге см. его письма брату от 23 февраля 1854 г., где он, между прочим, пишет:
"Жить нам было очень худо. Все четыре года я прожил безвыходно в остроге и выходил только на работу. На работе я выбивался из сил в ненастье, в мокроту, в слякоть или зимой в нестерпимую стужу. Жили мы в куче, все вместе, в одной казарме. Летом духота нестерпимая, зимой холод невыносимый. Все полы прогнили. Пол грязен на вершок, можно скользить и падать. Спали на голых нарах, позволялась одна подушка. Блох, вшей и тараканов четвериками. Есть давали хлеб и щи, в пост капуста с водой. Я расстроил желудок нестерпимо и был несколько раз болен. От расстройства нервов у меня случилась падучая. Еще есть у меня ревматизм в ногах".).
С ссыльными поляками-дворянами и другим {19} петрашевцем, С. Дуровым, он не дружил. Так и прожил он четыре года в полном одиночестве и без всякой возможности уединения. Выйти из скученности, неволи и духоты каторжной тюрьмы, не ходить с желтым тузом на спине и в десятифунтовых кандалах, не надрываться от тяжкой работы в копях и на кирпичном заводе, вновь обрести свободу передвижения, стать человеком хотя бы в образе муштрованного рядового Линейного батальона, - это было почти счастье. Через несколько недель после перевода в Семипалатинск он сообщал брату: "покамест я занимаюсь службой, хожу на ученье и припоминаю старое. Здоровье мое довольно хорошо, и в эти два месяца много поправилось". Он физически окреп, и нервные припадки, которые он определял как "похожие на падучую и, однако, не падучая", стали реже (раньше они повторялись каждые три месяца). Ощущение свободы, хотя бы и ограниченной, было настолько сильно, что он не замечал ни своей бедности - денег у него не было, и рассчитывать он мог только на мелкие и случайные получки от брата из России - ни неприятностей, связанных с его положением солдата и бывшего каторжника. Когда Достоевский появился в своей роте, командир Веденяев, по прозвищу "Буран", сказал фельдфебелю: "с каторги сей человек, смотри в оба и поблажки не давай". Достоевский через несколько дней замешкался в казарме, и фельдфебель больно ударил его по голове. У знакомых офицеры принимали его за денщика и ждали, чтоб он снял с них шинель. Но самым мучительным было стоять в строю, с палкой в руках и опускать ее на обнаженную спину очередной жертвы, которую проводили через зеленую улицу. Позади солдатских рядов шагал Веденяев и метил крестами тех, кто бил неохотно или слабо. Меченых потом секли. Участие в экзекуциях обходилось Достоевскому не дешево: после одной из них он упал в конвульсиях. (Современник рассказывает: "Достоевский стоял в строю бледный, лицо у него нервно подергивалось. Трясущимися руками нанес он очередной удар провинившемуся. А ночью припадки падучей". Брату Андрею Михайловичу он писал:
"Я вышел из каторги решительно больной. А между тем надо было (в Семипалатинске) заняться фронтом, ученьем, смотрами. Все лето я был так занят, что едва находил время спать".).
{20} Семипалатинск пятидесятых годов прошлого столетия был захолустьем в Киргизской степи, недалеко от Китайской границы. Имя свое он получил от развалин семи палат на правом, высоком берегу Иртыша, существовавших еще в XVIII веке.
Некогда он был крупным монгольским центром, и об этом свидетельствовали надписи на бараньих лопатках, обычных скрижалях кочевников, раскопанных археологами. В середине века он превратился в один из форпостов Российской Империи, в военное поселение с каменной крепостью, вокруг которой теснились деревянные бараки для солдат. Всё население городка вместе с гарнизоном не превышало шести тысяч душ. Каменная церковь, казенная аптека и магазин галантерейных товаров считались главными достопримечательностями. Ташкентские, бухарские и казанские купцы торговали в палатках и ларьках или на меновом дворе, обнесенном частоколом, куда сходились караваны верблюдов и вьючных лошадей.
Цены на всё были очень высокие, а для нижних чинов и вовсе недоступные. Единственное, что Достоевский мог себе позволить - это калач или бублик на базаре. Мощеных улиц не было - повсюду песок, превращавшийся осенью в топь, а летом в пыль. Растительности никакой: ни деревца, ни кустика перед одноэтажными бревенчатыми домиками, всё голо и безотрадно, точно в пустыне. Но недалеко от городка начинался бор - ель, сосна и ветла, - и тянулся он на сотни верст. По ночам улицы погружались в беспросветную тьму (фонарей не было), и только отчаянный лай множества сторожевых собак выдавал жилье. Убранство домов было скудное, полуазиатское: кошмы (войлочные ковры) на полу и стенах, кое-где лубки с героями Двенадцатого года, скачущими на коне. Почта приходила раз в неделю, газеты и журналы выписывало человек пятнадцать, и образованные люди собирались друг у друга, чтобы {21} поделиться новостями и узнать, что делается в столицах. Начальник Достоевского, подполковник Беликов, сам не любил процесса чтения, считая его утомительным для здоровья, и предпочитал слушать. Поэтому, узнав о появлении "сильно грамотного" нижнего чина из дворян, он позвал его к себе для чтения газет вслух. С этого времени и началось знакомство Достоевского с Семипалатинским обществом.
Как и повсюду в провинции, здесь, главным образом, занимались картами и сплетнями, и пили водку.
Первое время Достоевский мало выходил из казармы. Соседом его по нарам оказался молодой семнадцатилетний кантонист Н. Ф. Кац, крещеный еврей. У Каца был самовар, он угощал чаем своего молчаливого хмурого товарища и удивлялся спокойствию, с которым тот переносил грубость и невзгоды солдатской жизни. А Достоевский, когда мог, оказывал услуги юноше и помогал ему. Позднее Достоевскому было разрешено поселиться на частной квартире, и он снял комнату в кривой бревенчатой хате, стоявшей на пустыре, на краю города. Он платил пять рублей в месяц за "пансион": щи, каша, черный хлеб. В низкой полутемной комнате, где вся мебель состояла из кровати, стула и стола, было поражающее множество блох и тараканов.
Хозяйка, солдатская вдова, пользовалась дурной репутацией: она открыто торговала молодостью и красотой своих двух дочерей. Старшей было 20, а младшей 16 лет. Младшая была очень хороша собой, и с нею то и подружился, а может быть, и больше, чем подружился, Достоевский. После четырех лет каторги и вынужденного воздержания его сильно тянуло к женщинам, и каждая новая встреча производила на него сильное впечатление. На базаре он познакомился с 17-летней Лизанькой, продававшей калачи с лотка; красивая девушка, у которой была нелегкая трудовая жизнь (она поддерживала всю свою семью), полюбила {22} солдата за его ласку и внимание. Неизвестно, как далеко зашли их отношения, но Достоевский писал ей нежные письма, которые Елизавета Николаевна Неворотова, оставшаяся девицей, хранила до самой смерти и никому не хотела показывать. (Елизавета Михайловна Неворотова родилась в 1837 или 1839 г., умерла в 1918. Письма ее погибли во время гражданской войны в Сибири, после ее смерти.).
Но случайные подруги первых месяцев его пребывания в Семипалатинске не задели его глубоко - ни физически, ни сердечно, и он забыл о них, едва в жизни появилась та, к кому он привязался со всей исступленностью своей натуры и со всем пылом запоздалой первой любви.
{23}
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Федор Михайлович Достоевский вырос в большой семье (У Достоевских родилось восемь человек детей, но одна дочь умерла в младенческом возрасте.) - у него было шесть братьев и сестер, - над которой безгранично властвовал отец, врач Мариинской больницы для бедных в Москве. Доктор Михаил Достоевский любил говаривать, что предок его некогда был с князем Курбским во время переписки последнего с Иоанном Грозным, и что род его восходил к Золотой Орде, но ни знатностью, ни богатством он кичиться не мог. (В. Арсеньев в "Новике" (Афины, 1934) указывает, что Достоевские происходили от Аслан Мурзы Челебея, выехавшего в 1389 году из Золотой Орды: он был родоначальником Арсеньевых, Сомовых, Юсуповых, Ртищевых и многих других русских семей. Достоевский произносил свою фамилию с ударением на втором "о", этим подчеркивая, что вел свой род от Достоевских из Достоева, близких родственников Артищевых.). Сын священника, он принадлежал к бедному и захудалому дворянству, и не отличался удачливостью. Мнительно самолюбивый и резкий, он считал себя обойденным: карьеру он сделал маленькую, денег было в обрез, жизнь его не баловала. Вспыльчивый, угрюмый и подозрительный, он доходил до патологических преувеличений в своих обидах и фантазиях. Он был способен обвинить жену в неверности на седьмом месяце ее беременности и мучительно переживать свои сомнения. Почти такой же болезненный характер носили и вспышки его гнева. Возможно, что тот трагический случай в семейной жизни, о котором упоминал С. Яновский со слов А. Суворина, и который яко бы положил начало болезни Достоевского в раннем возрасте, и был испуг от взрыва необузданной вспыльчивости отца.
Быть может, он сопровождался насилием над матерью или кем-нибудь из домашних. Яновский {24} говорит об этом в загадочных выражениях: "Федора Михайловича именно в детстве постигло то мрачное и тяжелое, что никогда не проходит безнаказанно в летах зрелых".
Что отец бывал "ужасен" во время таких вспышек, известно из свидетельства его сына Андрея, но мы знаем также, что он пальцем не трогал детей и что телесные наказания, столь распространенные в то время не только в России, но и в Англии и Америке, никогда не применялись в его семье. Не об этом ли думал Федор Михайлович, когда впоследствии, в письмах к брату, с восторгом заявлял: "а ведь родители наши были передовые люди". Отношения между отцом и детьми, особенно сыновьями, были дружеские. Нет сомнения, однако, что в богобоязненной и консервативной семье штаб-лекаря Достоевского царила строгая дисциплина, и тяжелый нрав отца чувствовался во всех мелочах домашнего быта. О подсознательной вражде Федора к отцу и его привязанности к матери судить очень трудно. Детей воспитывали в послушании, отец внушал им почтение и страх, и ходили они по струнке. В двухкомнатном флигеле Мариинской больницы, где жило девять человек Достоевских и семеро слуг, не допускалось никаких фривольностей.
В доме господствовало пуританское настроение, и о женщинах разрешалось говорить лишь в стихах. Никаких флиртов и явных увлечений у братьев Достоевских в отрочестве быть не могло: их никуда не пускали одних, без провожатых, карманных денег им не давали (до 17 лет Федор не имел ни копейки на личные расходы, и это послужило одной из причин его неумения обращаться с деньгами). В пансион Чермака, где учились Михаил и Федор, их отвозили в семейной карете: в ней же их привозили домой в конце недели. Развлечений дома было мало, и все они носили очень невинный характер. Летом семья уезжала в имение Даровое, купленное с большим трудом в 1831 году, когда Федору {25} минуло 10 лет, и там дети пользовались большей свободой и играли с деревенскими ребятишками, - но за поведением подростков неусыпно следило материнское и отцовское око.
"Отец наш, - рассказывал младший брат Андрей, - был чрезвычайно внимателен и наблюдал за нравственностью детей, в особенности старших братьев, когда они сделались уже юношами. Я не помню ни одного случая, когда бы братья вышли куда-нибудь одни".
Сестры, которые были моложе Федора, и крестьянские девочки летом - вот то женское общество, какое находил вокруг себя подросток до 16 лет. Его первые эротические ощущения были, конечно, связаны с этими детскими воспоминаниями - и это впоследствии нашло отражение в его жизни и творчестве. Во всяком случае, Достоевский-писатель обнаружил повышенный интерес к маленьким девочкам, вывел их в нескольких романах и повестях, а тема растления малолетней неотступно привлекала его: недаром он посвятил ей потрясающие страницы в "Униженных и Оскорбленных", "Преступлении и Наказании" и "Бесах".
Отношения между родителями создавали другой бессознательный фон, на котором зарождались первые движения любви и ненависти.
В докторе Достоевском были, безусловно, те черты двойственности и даже невроза, которые потом у его великого сына обернулись резкими противоречиями. Отец очень любил своих сыновей, но держал их в ежовых рукавицах, так что они не смели сесть в его присутствии, когда он давал им уроки. Он охотно тратил деньги на их воспитание, но был в остальном мелко расчетлив и скареден. Действительно, он был беден, деньги доставались ему нелегко, надо было копить и экономить, чтобы выплатить долги за деревню. {26} Хозяйство в Даровом шло неважно, пожар и засухи казались владельцу имения катастрофами, от которых нельзя было оправиться, а неудачи усиливали врожденную меланхолию. Федор Михайлович, как и отец, постоянно страшился, что останется без гроша, но отцовская прижимистость и скупость превратились в сыне в мотовство, в легкомысленные траты, в финансовую анархию. Угрюмость, отсутствие жеста, манер, любезности были целиком унаследованы Федором от отца. Мелочность, деспотизм, раздражительность отличали обоих. Михаил Федорович обладал натурой завистливой и огорченной, он, как впоследствии сын, скрывал свое честолюбие и самолюбие. Он жил одиноко, вся родня была женина, они то и приходили в гости, и у главы семьи создавалось впечатление личной изолированности. К тому же некоторые из жениных родственников, как, например, купцы Куманины были богаты, и это способствовало комплексу недовольства и униженности, вызывавшего приступы уязвленной гордости и нездоровой щепетильности.
Мать Федора, Мария Федоровна Нечаева, происходила из семьи зажиточных московских купцов. Напрасно некоторые биографы старались представить ее забитой и безропотной жертвой мужа-тирана.
У нее была "веселость природного характера", ум и энергия. Конечно, она полностью признавала авторитет главы семьи, владыки и повелителя, но совершенно не была пассивной и безгласной. Она любила его настоящей, горячей и глубокой любовью. Ее письма к нему дышат и наивной преданностью, и большим поэтическим настроением: для мало образованной женщины тридцатых годов прошлого столетия она писала исключительно хорошо, с тем литературным даром, который передала детям.
Она не только не трепетала перед гневным и суровым мужем, но, наоборот, была ему постоянной опорой и помощницей, ободряла его в периоды {27} душевной депрессии, боролась с его мнительностью и меланхолией. По его собственному выражению, она всегда говорила и писала ему "резкую истину своих чувств". Мягкая, добрая и нежная, она в то же время отличалась и практичностью, и сметливостью, и вела хозяйство и в городе и в деревне крепкой рукой, как множество типично русских активных женщин. Таким и остался ее образ в памяти Федора. Внешность ее отличалась женственностью и хрупкостью: у нее было шаткое здоровье, ослабленное частыми родами. Она не могла кормить детей и вынуждена была брать кормилиц из деревни. Еще в раннем детстве Федора у нее открылся туберкулез, она много хворала, проводила целые дни в постели, и дети подходили к ее кровати и целовали тонкую руку с синими жилками. И тут снова - неизгладимое воспоминание: на всю жизнь Федор запомнил болезнь матери - и в его сознании любовь и жалость, женское и увядающее слилось в безраздельном, волнующем и трогательном единстве. Она умерла сравнительно молодой, в 1837, когда Федору не исполнилось еще 16 лет.