Он поднял свой стакан и осушил его.
- Ты дурно шутишь, - сказал Капо, не выпив своего. - Сейчас, когда наша округа занята одним врагом, а другой враг грозит Милану, нельзя так проговариваться. Ты не любишь родины.
- Друг Капо, - отвечал Луиджи, - я люблю ее не меньше, чем ты, но если страна управляется тупыми прелатами, знать и populo grasso бьют по щекам своих слуг, а сенаторы заняты куртизанками и наполнением своего кармана, так по мне лучше, чтобы кто-нибудь нас проучил как следует.
- Чему хорошему могут научить еретики? Не скажешь ли ты, что эти полчища французов, казнивших своего короля и творящих у себя смуту на удивление всему миру, отказавшихся от бога и проповедующих вместо него идолопоклонство разуму, - что они могут чему-то нас научить?
- Да, да, - пробормотал Луиджи.
- Может быть, ты даже будешь рад их приходу?
- От всего сердца, - отвечал Луиджи.
Тогда Капо, будучи не в силах сдержать возмущения, вскочил, схватил свою шапку и, не прощаясь, направился к выходу, проговорив:
- Я знавал твоих родителей, Луиджи, я помню тебя грудным младенцем, и никогда я не думал, что ты станешь изменником родины и врагом алтаря. Нога моя у тебя больше не будет.
Но в это время вмешался Сториони. Он был сильный и тяжелый; Капо в сравнении с ним казался высохшим, и ему поневоле пришлось сесть под давлением крепкой руки Лоренцо Сториони, который говорил:
- Ты же видишь, что Луиджи пьян. Можно ли судить за каждое слово человека, который плохо
стоит на ногах. Не забудь, что ты сам мастер и брат Луиджи по ремеслу. Ты сам, должно быть, мало выпил, оттого и не в духе. Луиджи, придержи свой язык, и чокнись с добряком Антонио.
Я считаю, что Луиджи одумался, вспомнив, что в Кремоне были имперские войска. Он знал, что имперцы добрые католики, и вольные речи его, а тем более упоминание о французах, могли бы послужить причиной предания суду. Поэтому, наверное, он спохватился и, подойдя к Капо с полным стаканом, сказал:
- Верно, друг Антонио. Ведь ты же мой гость. Прости мне, если я чем обидел тебя.
Бергонци также принялся их мирить, и под общим натиском Капо не оставалось ничего другого, как протянуть Луиджи руку.
Я видел, с каким трудом ему это далось, какое насилие над собой пришлось сделать его честной и прямой душе.
Так состоялось примирение, но веселье и простота речей были нарушены. Капо скоро ушел, вслед за ним ушел Бергонци. Один Лоренцо Сториони остался с Луиджи бражничать, и они долго разговаривали, ни разу не вспомнив о происшедшем. Уж слишком податлив был Лоренцо Сториони, слишком любил вести с Луиджи разговоры об общем ремесле, и Луиджи хитро пользовался этой слабостью Сториони, чтобы привлечь его дружбу.
Все случившееся не было для меня неожиданностью, а только лишним подтверждением моих мыслей о Луиджи. Памятуя наставление отца Себастьяна, я пришел к нему на следующий день вечером поделиться с ним новостями, и уже дорогой пожалел, что не выбрался сделать это с утра, так как заметил на улицах оживление, наполнившее меня тяжелым предчувствием. Отец Себастьян слушал меня, кивая головой и как бы встречая в моих словах подтверждение своим суждениям.
- Сын мой, - сказал он мне. - Отступник срывает
маску с своего лица, думая, что уже прошло время притворства. Но он поторопился. Следует наказать преступника, пока не поздно. Не медля ступай к австрийскому коменданту и передай все, о чем мне только что рассказал, присовокупив от моего имени, что я считаю Руджери не только французским лазутчиком, но и представлю доказательство его разрушительной работы по подрыву церковной власти, лишь только болезнь позволит мне встать. Помни, сын мой, что, как мне известно, враг ближе, чем ты думаешь, и от твоей быстроты будет зависеть это христианское дело. Иди же с богом.
Приняв, как обычно, его благословение, я бросился в цитадель, но за поздним временем не застал коменданта. Солдаты и офицеры, к которым я обращался, обещали мне разобраться с моим делом на следующее утро, и моя настойчивость кончилась тем, что меня прогнали.
Но я и сам видел, что им недосуг: во дворе цитадели было множество солдат, егерей и улан, происходила какая-то суета и сборы. Я решил добиться коменданта с утра и с этим ушел.
Дома меня вновь поразило поведение Луиджи. Черная совесть его сохранила ему спокойствие в эти часы, когда враг уже стоял у ворот и по всему городу ходили сильные патрули. Он беспечно наигрывал Наталине веселые песенки, а потом, бросив скрипку, стал вертеться с ней по комнате, смеша ее своими выкриками.
На следующее утро я опять не сумел добиться коменданта. Его денщики сказали мне, что он вышел из дома еще на рассвете, а в цитадель меня не пропустили. В нерешимости я бродил возле казарм и наблюдал, как одна за другой части, стоявшие в городе, спешно покидали Кремону. По улицам уже проезжали повозки походных лазаретов, тянулись обозы с войсковой кладью. Я шел им навстречу, стараясь прочесть в их лицах тайну происходивших событий, и незаметно для себя вышел к городскому
валу у дороги из Пиччигетоне, оттуда двигалась большая колонна пехоты.
Здесь собралась многочисленная толпа жителей, передававшая из уст в уста толки о сражении под Лоди. Говорили о большом числе раненых и о том, что французам удалось занять этот город.
Между тем со стороны Пиччигетоне вслед за пехотой показалась кавалерия. Под блеском полдневного солнца было трудно решить, чьи это войска, так как вдали, среди зелени полей и низких виноградников, можно было различить лишь слитное сверкание оружия. Быстрое движение конницы внесло беспокойство в толпу зрителей, но я все же превозмог его в себе и остался на валу. Мое упорство дало мне возможность убедиться, что это австрийцы, и сколь ни поспешно двигались войска, они не теряли в движении ни стройности, ни порядка. Я насчитал, кроме двух полков прошедшей пехоты, несколько пушек, эскадрон драгун, целый уланский полк и еще несколько отрядов гусар и волонтеров. Это меня глубоко обрадовало. С такой армией Кремона могла спокойно ждать неприятеля, окруженная своим рвом и бастионами.
Часть улан осталась на подступах к городу, и из этого я понял, что дальше уже следуют вражеские войска. С замиранием в сердце я остался на месте, решив быть свидетелем этого первого виденного мною сражения.
Не долго мне пришлось ждать. Вскоре вдали на гребнях холмов показались отдельные всадники, похожие издалека на маленьких букашек. В австрийских войсках послышались команды и, как только на дороге появилась голова неприятельской колонны, красавцы-уланы, обнажив свои сабли, поскакали навстречу в атаку.
Вдали, там, где сшиблись они, поднялся густой столб пыли. Несколько одиноких слабых выстрелов донеслось до моего слуха. Некоторое время я еще ждал, но затем, не имея возможности ничего различить вдалеке и заметив по солнцу, что время уже за
полдень, я решил вернуться домой, будучи уверен в поражении французов. Как можно было подумать, что они выдержат удар блестящей австрийской конницы?
Но едва я спустился с вала, как меня уже обогнали первые всадники, скакавшие в галоп от ворот в город. На этот раз вид их и беспорядочная скачка сразу подсказали мне недоброе, и я мигом очутился снова на валу. С высоты его мне прекрасно было видно, как уланы, повернув вспять, погоняли своих коней и как отступление мало-по-малу превращалось в беспорядочное бегство. Сытые кони их оставили неприятеля далеко позади. В последних рядах я видел уже раненых и несколько пленных французов.
"Теперь ворота захлопнутся", - подумал я, но, к ужасу моему, уланы, не задерживаясь, пронеслись в город. Оторопелый, я остался в толпе зевак на валу и видел, как некоторое время спустя три всадника, покрытые пылью, с пламенеющими от зноя, как у демонов, лицами, на полном скаку ворвались в город.
Это уже были французы. Вслед им в облаке пыли двигалась конная колонна.
Не ожидая дальнейшего, я опрометью бросился в город. Он был пуст, австрийцы покинули его без боя. Кратчайшими переулками я подоспел к тому позорному мигу, когда на площади перед домом коменданта городские власти вынесли навстречу ворвавшемуся первым французскому офицеру на блюде, покрытом парчевой, с золотой бахромой, скатертью, ключи от городских ворот и угощенье.
Подобострастный вид, с которым, обращаясь к офицеру, произнес короткую речь на французском языке представитель властей, позволил мне понять содержащуюся в ней лесть. Офицер слушал, ухмыляясь, и затем воскликнул, обращаясь к собравшейся толпе, с плохим итальянским выговором:
- Граждане Кремоны! Французская армия разбила ваши оковы. Французский народ - друг всех народов! Выйдите встретить его!..
После этого он выпил залпом стакан вина и принялся, чавкая, закусывать, в то время как толпа кричала приветствия, смотря ему в рот. До сих пор помню имя этого висельника: то был лейтенант Девернуа...
Вслед за ним подоспела конница и генералы, которым офицер в свою очередь передал полученные городские ключи и представил власти. Часть конницы бросилась дальше в погоню за австрийцами, отступившими на Боччоло, а остальные, вместе с подошедшей наконец пехотой, все больше наполняли улицы.
Они выступили до рассвета из Кремы, по дороге взяли Пиччигетоне и теперь изнемогали от усталости. Но никакой усталостью не могу я объяснить то, что вскоре произошло: короткая команда прозвучала в конных частях, - как мне потом сказали, это была команда: "По конюшням", - и я увидел, как, разбившись на отряды, кавалерия направилась к храмам. Частью спешившись, а частью не слезая с седла, всадники въезжали на паперти и вводили своих лошадей прямо в храм...
Теперь мы уже притерпелись, нас трудно удивить этим рассказом о невероятном святотатстве французов, - тогда я стоял в онеменье, ожидая, что небесный гром грянет и испепелит безумцев. Но велико долготерпенье господа!..
Я видел, как соборный викарий с дарами в руках вышел преградить путь разбойникам, - они с грубым хохотом оттолкнули его и ворвались внутрь храма... Присутствовавшие здесь женщины, преклонившие колена перед святыми дарами, при виде этого богохульства, заплакали навзрыд. Полный скорби и ужаса, я побрел домой, натыкаясь повсюду на отдельные банды французов, расходившиеся по городу.
Так состоялось столь памятное мне взятие Кремоны французской республиканской армией.
Мы все хорошо помним, что это было за войско. Лишь теперь они немного приоделись, обворовав наши страны, а тогда вид их был настолько жалок,
что с трудом можно было понять, какая сила удерживает их от окончательного развала. Грязные, оборванные, кто в мундире, не закрывающем живота, кто в плаще, кто в шинели, кто в сутане, уже украденной по дороге, они врывались в города, как полчища разбойников. Голод гнал их на новые места, но, придя, они тотчас возвещали всем, что несут с собой свободу и всеобщее равенство. По сравнению с австрийскими войсками это были толпы бродяг. И кто же мог поверить, что они дадут что-либо, кроме насилия и грабежа?
Так и было. Я видел крестьян, которых гнали от самого Турина, заставляя везти войсковое имущество - мулы их падали от голода и усталости. Я видел, как санкюлоты грабили церкви и делили церковный бархат себе на штаны, а сатин на куртки. Я наблюдал, как глумились они над верой и всем, что принадлежит церкви. Они не знали уважения ни к сану, ни к преклонному возрасту, даже собственные офицеры их шли в общих рядах, неся на плечах свою поклажу, и только шестидесятилетним из них давали лошадь... И все это среди треска речей о свободе, возглашавшихся одурелыми или злобными злодеями, с зеленым шарфом вокруг шеи, в дурацком колпаке, двигавшимися вслед за армией. И все это среди тысяч расклеенных по улицам города листков, где сыпались проклятия на головы всем, кого господь бог отяготил властью и богатством.
О, как прав был отец Себастьян, предостерегая меня некогда от французских веяний!..
Но всего ужасней и всего прискорбней было видеть, как вслед этой своре пришельцев бросились наши предатели помогать им в деле разрушения обычаев веры, кто - руководимый преступным легкомыслием и ложным направлением ума, кто - заискивая перед новым хозяином. С каким усердием глумились они над духовенством, как поспешно создавали все эти новые выборные управления, как громко орали "эввива" проходящим по улицам санкюлотам, как
коварно натравливали их на богатых граждан, обрекая грабежу соседа и оберегая свой достаток. Больно было на это смотреть, и много еще и теперь нужно огня и железа, чтобы вытравить все эти плевелы, посеянные злодейской рукой.
Луиджи был в их числе, и я этому не удивился. Его почти годовая работа пропала даром, так как квартетов не взяли, но он остался как будто равнодушным к этому, несмотря на то, что это еще раз оттягивало его женитьбу. Он бегал теперь по городу, по вечерам сидел в кафе, завел себе новый круг приятелей, известных крикунов, и беседы их все время вертелись вокруг событий дня и новых законов, вводимых генералом Бонапартом. Нет, Луиджи не горевал: он не погнушался перенять новую моду, принесенную французами, - красные каблуки и пышный галстук. Работа была заброшена, забыта, забыл он, казалось, еще больше и обо мне, почти не разговаривая со мной, вечно спеша уйти из дома. Даже Наталину он пытался увлечь за собой в свою теперешнюю жизнь, и только властное слово отца заставило ее одуматься.
Зато я тем более отдался работе, и в этот год моего особенного одиночества и отверженности в оскверненной жизни, я сделал больше, чем когда-либо, в мастерстве, так что даже Луиджи не мог не заметить моих успехов, хоть и старался сделать это с обидным для меня намеком или прямым упоминанием о моей неспособности.
Увы, этот год был в то же время последним в здешней жизни для моего духовного наставника, отца Себастьяна, - он так и не встал с постели, и я, оплакивая его кончину, еще раз поклялся выполнить его заветы, споспешествуя делу доминиканцев-инквизиторов, ныне так тяжко гонимых.
Моя утрата была невознаградима. Отец Себастьян заменял мне сверстников, с которыми я никогда не мог сойтись, отца и мать, утраченных мной, утешая меня в горе, укрепляя в сомнениях. Но, видя всеобщее
растление, к которому пришло человечество, - посрамление нравов, осквернение храмов, попрание веры, - я не мог не порадоваться за него - не долго страдал он в этом Содоме.
Я же остался в этой жизни один, бок о бок с злейшим врагом церкви, - и через это моим, - во времена, когда всякое благочестие встречалось гонениями и насмешкой. Но мне уже исполнилось, благодаря бога, в ту пору восемнадцать лет, и я чувствовал, как росли во мне силы для подвига, указанного мне отцом Себастьяном.
Памятуя все же, что и разбойник, распятый вместе с господом нашим, раскаялся на кресте, я спросил однажды Луиджи:
- Помнишь ли, как ты хулил в споре с Антонио Капо австрийских офицеров, говоря о насилиях, творимых ими? Из этого я понимаю, что ты осуждаешь вообще всякое насилие. Как же ты смотришь теперь на все поборы и грабежи, производимые французами? И почему же ты радуешься их приходу?
Я видел, в какое затруднительное положение поставил я Луиджи своим вопросом. Но он не промолчал:
- Я говорил о насилиях над отдельными людьми, над женщинами... О порках, которым подвергали австрийцы всех без разбору и без вины, по произволу; говорил о взятках... А теперь, если французы щиплют наших богачей и попов, грабивших народ, то это пойдет на великое дело освобождения народов, за которое они борются. Что это тебе пришло в голову?
- А разве не творят они насилий над духовенством? - возразил я. - А разве картины и статуи, которые они вывозят из наших городов, послужат им в борьбе как оружие против угнетателей?
Лицо Луиджи омрачилось, но он все же упорствовал:
- Духовенство веками угнетало народ, - отвечал он, - не беда, если в лице его пособьют спеси со всех, кто держит мир в темноте и рабстве.
Больше он ничего не нашелся сказать, но по его
виду я понял, что слова мои бесполезны. Да и какое раскаянье, не очищенное, не освященное страданием во имя божье, могло бы его спасти?
Я видел, что попытки мои излишни, и еще раз подивился своему простодушию, вспомнив, что хоть и многое в Луиджи стало для меня ясным, но многое и осталось необъяснимым. Это необъяснимое я мог угадывать только по временам, и когда приоткрывалась завеса над этой стороной его существа, то я чувствовал близость нездешней мерзости. Не радовался ли он сатанинской радостью при виде гибельных разрушений, вносимых французским штыком и еще больше глашатаями безбожия?
Еще одно существо владело моими тогдашними помыслами - прекрасная Наталина, судьба которой была связана с именем Луиджи. Мысль мою постоянно смущало воспоминание о ее небесной улыбке, о беспечности, с которой она, ничего не подозревая, доверяла свою жизнь неблагодарному, порочному человеку. Луиджи ждал ад, - но чем же была виновата она, чистая и не ведавшая зла? Чем дальше я отходил от Луиджи, тем больше хотелось мне предостеречь Наталину, раскрыв ей глаза, пока не поздно. Я думал о том, как это поразит ее, я мечтал о том, чтобы она, почувствовав во мне защитника, прибегла бы к моему покровительству, спасая свою душу, достойную вечного блаженства.
Да, каюсь, Наталина, хорошевшая день ото дня, была женщиной, пробудившей во мне впервые чувство. И каково же было мне видеть ее и ежечасно вспоминать, что она предназначена другому!
Когда она садилась в мастерской на низенький чурбанчик и, заглядывая в глаза Луиджи, шалила, бросала в него стружками дерева или бралась за скрипку и подражала, дурачась, игре Луиджи, а он только рассеянно улыбался, - мне делалось невыносимо тяжело и грустно...
Но нет, было бы неверно считать, что мое отношение к Луиджи зависело от моих чувств к Наталине.
Теперь, после многих лет раздумий, проверяя умом все мои поступки и заблуждения, я вижу хорошо, что я не забывал никогда о добре, оказанном мне Луиджи. Все же я прожил эти годы у него в достатке. Однако столько зла попутно принес мне этот человек, что все его добро не может искупить и сотой доли вреда, причиненного мне.
Но тогда я был свободен добиваться своего счастья, подвиг мой еще не стоял передо мной во всей своей трудности, и я еще не обрек себя ни одиночеству, ни суровой доле воина армии веры. Я выбрал час, когда Наталина шла со своей корзиной на рынок и, встретив ее, сказал:
- Наталина, я уже не мальчик. Поверишь ли ты мне и хочешь ли ты себе вечного блаженства?
Я неудачно начал, - я вижу это теперь, - но тогда смех ее больно поразил меня.
- О чем ты говоришь, - возразила она, - как будто ты проповедник. Разве Луиджи учит тебя и этому ремеслу?
- Не смейся, - отвечал я. - Если до сих пор я молчал, то разве ты не видела, что я люблю тебя и готов на все, чтобы ты стала моей женой?
Не знаю, откуда пришел ко мне дар речи - я стоял и говорил ей о том, что скоро смогу зарабатывать, что я не буду, подобно Луиджи, пренебрегать черной работой, что я перечиню все скрипки от Венеции до Лукки и сколочу нужные для свадьбы деньги, если она даст мне два года сроку.
Видя, что она стала внимательной и задумчивой, а глаза ее блестят, я перешел наконец к тому, что меня больше всего волновало, - к Луиджи, - и чем дольше я говорил, тем задумчивей и строже становились глаза Наталины. Мы ушли незаметно к городскому валу. Не боясь быть услышанным, я коснулся всего, что было темного в жизни Луиджи, я заклинал ее именем божьим забыть этого человека и дать мне согласие.
- Я не знала, что ты так умеешь говорить,
сказала она, когда я кончил. - Я хотела сначала обещать тебе, что когда я выйду за Луиджи, то возьму тебя в чичисбеи, если ты не вообразишь никаких глупостей. Но теперь, когда я выслушала все, я тебе отвечу по-другому. Все, что ты рассказал, доказывает лишь твою бесконечную завистливость и лицемерие. Не напрасно Луиджи считает тебя себялюбивой бездарной тупицей. Но даже и он не знает всей меры твоего самообольщения, ханжества и твоей подлой души, которая переносит все свои гнусные недостатки на других и видит в человеке, которому ты недостоин целовать обувь, лишь зеркало своего собственного уродства... Несчастен день, когда Луиджи приютил тебя. Я сделаю все, что смогу, и если только он меня послушает, то выгонит тебя палкой из своего дома... Пошел прочь!..
И бросив мне все эти оскорбления, она быстро отошла от меня.
Заносчивая девчонка, она не понимала, конечно, как сумел ее приворожить Луиджи, и слепо верила ему. Но я любил ее, и теперь, перед лицом воспоминаний, я не хочу кривить душой и скрыть ужасную тоску, обуявшую меня. Да, мое отчаяние было безъисходно: рушилась последняя надежда, улыбавшаяся мне дотоле. О, Луиджи умел оградить себя со всех сторон!
Но тем строже и явственнее чувствовал я теперь свой долг. Мечты рассеялись и вместе с тем приблизилась опасность. Я был слишком откровенен с Наталиной, я видел, с какой злобой смотрела она на меня, с какой ослепленной преданностью защищала Луиджи. Я понял, что она выполнит свою угрозу без колебаний, что сам Луиджи, пожалуй, в этот час не мог бы быть ко мне столь безжалостным, как она.
Но и на его жалость трудно было рассчитывать. Он едва терпел меня в последнее время. Не только прогнать, он мог со мной сделать теперь все, что угодно, будучи близок к новой власти.
В ужасном беспокойстве провел я день до самого вечера, бродя по улицам и боясь вернуться домой. Но когда я наконец вернулся, то понял, что Луиджи еще не приходил с утра - его обед остался нетронутым, - он был сыт, очевидно, разговорами со своими французами.
Я забился в свою постель, но не мог заснуть и слышал, как вернулся Луиджи, как он зажег свет и принялся что-то перелистывать, как постучала в окошко Наталина и, торопливо переговорив с ним у двери, опять ушла. До меня только долетели слова, из которых я мог понять, что она на два дня уходит из города вместе с родителями в виноградник, принадлежавший им, для сбора урожая.
Я счел себя на время спасенным, и когда Луиджи вернулся, то я пошевелился и приоткрыл веки.
- Мартино, - сказал он вдруг, - как ты смел поднять на Наталину глаза?
Тогда я счел за лучшее опять зажмуриться и притвориться спящим. Луиджи не стал повторять вопроса, а только пробормотал:
- Щенок!..
Итак, я понял, что Наталина, по своему женскому тщеславию, успела рассказать только о моем признании, но можно было быть уверенным, что за этим последует и все остальное, лишь только у нее будет для этого время.
Я просил у Наталины два года, а получил два дня. В этот срок надлежало о себе позаботиться.
На следующее утро я рано ушел из дому, и смутные чувства, обуревавшие меня, направили мои шаги туда, где я привык искать утешение. Я вошел в собор, еще пустынный и безмолвный и, опустившись на колени, долго молился перед святым распятием. В благоговейной тишине слышались только мягкие шаги прелата, облачавшегося к мессе; дым кадильниц, клубясь среди алтарных свеч, терялся в сумраке и, лишь поднявшись кверху и попав в лучи солнца, пробивавшиеся сквозь окна куполов, розовел и оживал,
вознося мои тревоги и молитвы к престолу всевышнего. В этот миг я почувствовал, как в сердце мое нисходят покой и уверенность; я понял, что увижу сейчас просветленной душой все пути жизни; я знал, что обрету праведный путь.
- Vol dicere missam! - провозгласил прелат, и я затрепетал от ожидания. Заиграл орган, мощные звуки подхватили меня. Все мои сомнения рассеивались как слабый сон, я крепнул и рос, освобождаясь от осаждавших меня наваждений. Вдруг нестерпимый свет пролился мне в душу. Я разом понял все: я понял, что напрасно колеблюсь, слушаю искусителя, нашептывающего мне, что нет служения богу угоднее, чем высокое мастерство; понял, что если буду малодушен, я предамся во власть темных сил. Нет, не зависть, не корысть руководили мной, когда я думал о том, что лучше бы Луиджи Руджери не появляться на свет. Я это знал теперь. Мужество пришло ко мне как божья воля. Я решился. И когда, обернувшись к молящимся, прелат возгласил: "Dominus vobiscum!" и благословил всех, я принял это благословение как напутствие, встал и вышел из собора.
Весь день я чувствовал себя взволнованным. Мое торжественное настроение не укрылось от Луиджи, и он спросил:
- Тебя облатками покормили?
Я сдержался и ничего не ответил. О Наталине он не вспомнил, но разве можно поверить, что он об этом не думал?
Вечером, как я знал, к Луиджи должен был притти сплавщик леса Гвидо, доставлявший ему дерево. Я выждал, когда Гвидо собрался уже уходить, и стал отпрашиваться у Луиджи к Паоло, ученику Антонио Капо.
- Куда ты пойдешь так поздно? Капо тебя выгонит, - сказал Луиджи.
Но я знал, что он не откажет, и продолжал настаивать. В конце концов Луиджи, действительно отпустил меня.
Выйдя из дома, я тотчас же спрятался за углом, ожидая, когда Гвидо уйдет. Когда шаги его смолкли, я выждал еще некоторое время и, обмотав голову платком, вернулся домой, слегка пошатываясь.
- Что с тобой? - встретил меня Луиджи, но я застонал, лег на постель и закрыл глаза.
- Что с твоей головой? - продолжал допытываться Луиджи.
- Меня кто-то ударил, - отвечал я, как бы пересиливая боль.
Луиджи снял повязку с моей головы, я дал ему прощупать под волосами набитую накануне шишку и рассказал ему, что около рва наткнулся в темноте на лежавших бродяг, один из которых ударил меня по голове палкой. Как я и ожидал, Луиджи страшно вспылил:
- И ты бежал, как баба? Хорош жених!
- Их было двое, - пробормотал я.
- Мы их сейчас проучим, - возразил Луиджи. - Вставай! Не хватало еще с такими пустяками валяться. Веди туда, где ты их встретил.
Он взял свой кинжал, и мы двинулись в совершенной темноте.
Мог ли я думать, что хитрость моя так легко удастся мне. Луиджи сам шел мне навстречу в своей жажде унизить меня перед Наталиной и выказать свою храбрость рядом с моей трусостью. Я хорошо понял его насмешку.
Я вел к знакомому мне месту, где около рва для стока нечистот была сложена наполовину осыпавшаяся кладка камней, заготовленных для постройки. Когда далеко в дали забрезжил свет караульной у Порта Моза Ступпа, я схватил Луиджи за руку и прошептал:
- Осторожнее, мне кажется, они еще тут.
Мы стали подвигаться очень медленно, стараясь обнаружить мнимых бродяг, прежде чем они обнаружат нас.
- Вот они, - сказал я, указывая в темноте. Тропинка
здесь делала поворот между кучей камней и неосыпанной еще кладкой.
Луиджи некоторое время вглядывался вперед, а я тем временем взял в руки большой, заранее приготовленный камень. Но Луиджи надоело медлить, он громко окликнул пустоту и высек огнивом искры.
Нужно было решаться. Ни раньше, ни позже. Я проскользнул неслышно вперед; Луиджи, не замечая этого, окликнул еще раз и сделал шаг, высекая огонь. Тогда я изловчился и вслед за тем, когда сноп искр озарил его лицо, бросил камень. Удар, видимо, пришелся хорошо и был силен. Луиджи упал как подкошенный.
Ни бодрость, ни ясность духа не оставляли меня. Я быстро удалился от этого места, где суждено было Луиджи принять земное возмездие. Дом Антонио Капо был еще не заперт, я вызвал Паоло, и мы мирно разговаривали некоторое время у крыльца о своих делах. Паоло мечтал о том, как он сдаст работу на звание подмастерья, я ему поддакивал. Наконец вышел Капо и сказал:
- Ну, довольно полуночничать, отправляйся-ка восвояси. Передай привет Луиджи. Что он делает?
- Он, кажется, собирался уйти, - отвечал я.
- К Наталине? - спросил Капо.
- Должно быть, - сказал я. - Но он не говорил, куда.
Я попрощался и медленно отправился домой. Здесь я, не зажигая огня, лег спать, уверенный, что ночная стража не наткнется в своем обходе до утра на тело Луиджи, лежащее среди камней, вдалеке от дороги.
Я спал спокойно. Просыпаясь среди ночи, я вспоминал происшедшее, как далекое прошлое, с чувством глубокого удовлетворения. Под утро меня разбудили сильные удары и грубые голоса за дверью. Я понял, что тело Луиджи найдено, зажег огонь и открыл запоры твердой рукой - я знал, что буду говорить.
Несколько человек, громко топоча ногами, внесли тело, накрытое солдатским плащом.
- Пресвятая мать, - вскричал я, - что с ним?
- Долго же ты отворяешь, - возразил мне один из вошедших, в котором я узнал лекаря, жившего неподалеку. - Мы уже хотели ломать двери.
Они уложили Луиджи на постель, и мне больше не нужно было притворяться напуганным - так ужасен был его вид. Все платье было в пыли и крови, - видно было, что он долго полз по собственным кровавым следам. Лицо было залито кровью, сочащейся из разбитой переносицы. Острый край камня проломил ее до основания. Глаза - о! что было вместо глаз, трудно себе представить. Сильный удар заставил их выскочить из глазниц и разбиться. Луиджи полз и кровавыми лоскутами, висевшими на связках и жилах, мел дорожную пыль...
Но самое страшное, от чего у меня занялось дыхание, было не то. Луиджи был жив. Слабыми, но непрестанными движениями шевелились его пальцы, - он беспрерывно глотал кровь, заливавшую его рот и наполнявшую его открытую рану.
Воздуха не хватало мне, ноги мои подкашивались, я схватился за спинку кровати, чтобы не упасть. Но, к счастью, на меня не обращали внимания. Над Луиджи уже суетился лекарь, и я мог несколько притти в себя, выполняя его приказания принести воду, приготовить корпии и повязки.
Луиджи был найден французским патрулем, подобравшим его и разыскавшим лекаря, который, узнав в Луиджи соседа, доставил его домой. Не странно ли, первую помощь ему подала вражеская рука.
- Смотри, Мартино, будь внимательней к раненому, - проговорил, уходя, лекарь, - его жизнь зависит теперь от пустяка. В случае нужды - беги сразу за мной...
Эти первые часы, проведенные мною наедине с исходящим кровью Луиджи, оставили по себе неизгладимый след. Еще и теперь мне кажется, что они принесли с собой непоправимое. Во мне говорило безумное желание сорвать повязки с Луиджи и тем докончить
начатое. Но непонятный страх связал меня. Я сидел перед этим телом, борющимся со смертельной горячкой, и погружался душой в омут гибельного бессилия. Неужели же всемогущий в своем милосердии простер над Луиджи руку и сохранил его жизнь? Или он в своем праведном гневе счел Луиджи достойным горшей участи и уготовал ему, как возмездие, жизнь слепца? Что скажет мне Луиджи, вернувшись к сознанию? Как объясню я ему все случившееся и как избегну его мести?