Два крайних были иногда темны, иногда светились. Там шла какая-то чужая ему жизнь. Да и вообще все вокруг было уже чужим, бесконечно отдалившимся, не имеющим к нему больше никакого отношения. Сейчас трудно было поверить, что именно здесь был их с Дуняшей дом, что через этот сквер она ходила, у этого бассейна останавливалась и, обернувшись, махала ему рукой — он обычно провожал ее взглядом, раскрыв окно.
Теперь, этими теплыми осенними вечерами, сквер на площади был тих и безлюден, неподвижно чернели деревья, в зеркале бассейна отражались окна и огни фонарей. Только тени, только призрачные голоса, — Полунин знал, что они будут звучать для него еще долго, лишь с каждым годом глуше и призрачнее…
Однажды, покупая сигареты в киоске на вокзале Ретиро, он увидел женщину, которая издали чем-то — походкой, манерой нести голову — показалась ему похожей на Дуняшу. Он не сразу опомнился. И тут же, словно давно собирался это сделать, подошел к ближайшей кассе и взял билет до Талара.
День был тихий и теплый, но пасмурный, совсем уже осенний. Выйдя из вагона, Полунин постоял на платформе, огляделся — ничто здесь не изменилось, время словно обтекало поселок стороной, — и медленно побрел вдоль полотна, по узкой тропке между краем балластной насыпи и бурыми колючими зарослями пыльного, давно уже отцветшего чертополоха.
Пройдя километра два, он свернул к изгороди, оттянул тугую проволоку и пересек пустой выгон, истоптанный копытами, в сухих навозных лепешках. За второй изгородью шла узкая проселочная дорога, так хорошо ему знакомая, и холм был уже недалеко — тот самый, с геодезической вышкой, на котором они сидели тогда с Дуняшей. Год назад. Неужели только год? Ему казалось, что прошла целая жизнь. «Девятый век у Северской земли стоит печаль о мире и свободе… »
Мало стихов знал он наизусть, а вот эти запомнились. Правда, он потом не раз перечитывал их в старой Дуняшиной тетради, где все было вперемежку — Бунин, Клодель, Аполлинер, Пушкин, какие-то вовсе неизвестные ему Поплавский, Цветаева. «И только ветер над зубцами стен взметает снег и стонет на просторе… » Дойдя до холма, он поднялся по склону и сел у подножия вышки, почувствовав вдруг непреодолимую усталость. Не нужно было сюда приезжать. Глупо, сентиментально, ни к чему. Захотелось на прощанье пощекотать нервы?
Полунин сидел, обхватив руками колени, все было как тогда — пасмурное небо над степью, сухой растрескавшийся суглинок под ногами. Не было лишь закатного солнца — оно в тот вечер прорвало вдруг плотную завесу туч у самого горизонта, подожгло их снизу внезапным и неистовым пожаром, — и не было рядом женщины, которая тогда смотрела не отрываясь на закат, глаза ее были прищурены от бьющего в них огня, а лицо в этом странном тревожном освещении казалось загорелым до медного цвета. И это действительно делало «Евдокию-ханум» какой-то нерусской, похожей на одну из ее давних-давних прародительниц, чьи юрты проделали невообразимо долгий путь, двигаясь за монгольскими туменами через всю Азию — чтобы осесть в излучине Итиля, на землях будущего Казанского царства. «О Днепр, о солнце, кто вас позовет… »
О, если бы мы обладали даром провидения, мгновенной и точной оценки настоящего, если бы мы могли знать — как скажется на нашем завтра то, что происходит сегодня! Наверное, за все последние десять лет жизни Полунина не произошло в ней ничего более для него важного, чем тот случай три года назад, когда он на свадьбе одного приятеля оказался за столом рядом с черноволосой незнакомкой, которая сидела, скучающе подперев рукой щеку, и рисовала что-то на бумажной салфетке. Он удивился, увидев на ее пальце обручальное кольцо, — такой молоденькой она ему показалась в первый момент; лишь потом, разговорившись с молчаливой соседкой, он понял, что ей уже за двадцать. Тихо, неприметно, без «солнечного удара» вошла в его судьбу Дуняша Новосильцева, — так тихо, что он даже не заметил, насколько это серьезно. И не замечал до самого конца.
Поэтому-то конец и наступил. Поздно, слишком поздно открылась Полунину главная, может быть, черта Дуняшиной натуры: потребность быть необходимой. Неоднократно, и задолго до того разговора в сентябре, когда они решили подать документы, он предлагал узаконить их отношения. Предлагал, но не требовал, и Дуняша всякий раз уклончиво сводила разговор на шутку. Потому и уклонялась, возможно, что была достаточно проницательна, чтобы понять: у него это было проявлением не столько любви, сколько порядочности, он просто не хотел продолжать компрометировать ее незаконной связью. А самое главное — она чувствовала, что занимает в его жизни случайное, второстепенное место.
Знакомство их состоялось в феврале пятьдесят третьего года, но тогда он даже не спросил номера ее телефона, и до зимы они больше нигде не встречались. А девятого июля Димка Яновский пригласил его идти смотреть парад по случаю Дня независимости — в чью-то квартиру, где с балкона второго этажа якобы можно было увидеть прохождение войск не хуже, чем из президентской ложи. От нечего делать Полунин пошел, сбор был назначен у станции метро «Бульнес», и на место они явились целой компанией. Увидев хозяйку квартиры, он узнал свою новую — и уже почти забытую — знакомую. Впрочем, она оказалась лишь исполняющей обязанности, настоящие хозяева уехали и попросили ее пожить здесь в их отсутствие. На балконе, куда высыпали все любопытствующие, он опять увидел ее рядом и взял за плечи, чтобы продвинуть на более удобное место перед собой, но руки убрать потом забыл, и она, благо было тесно, с какой-то доверчивой готовностью прильнула к нему всем телом. Так и простояли они весь парад, прижатые друг к другу, оглохнув от рева танковых двигателей и ураганного свиста проносящихся низко над крышами реактивных «метеоров»; желто-зеленые машины с солнечной эмблемой на башнях шли внизу рота за ротой, сотрясая балкон и занавесив широкую авениду синеватым дымком выхлопных газов, и этот слишком знакомый ему перегар странно смешивался с ароматом ее блестящих черных волос. Думал ли он за восемь лет до того, что когда-нибудь ему доведется нюхнуть выхлоп «шермана» в столь неожиданной комбинации, — обычно этот приторно-едкий дымок если и мешался, то чаще всего с другими продуктами сгорания: кордита, если в боевом отсеке отказывала вентиляция, или тротила марки «ИГ-Фарбен», а то и человеческой плоти…
Все остальное произошло с ошеломительной простотой. Когда представление окончилось, гости посидели за столом, попытались по российскому обыкновению спеть хором и начали расходиться. Полунин ушел с последней группой, а на углу отстал от попутчиков и, обойдя вокруг квартала, вернулся. «Мсье Полунин! — воскликнула она скорее обрадованно, чем удивленно. — Вы что-нибудь забыли? » — «Нет, вспомнил», — сказал он, прихлопнув за собою дверь.
Но даже и после этого Дуняша осталась для него лишь героиней приятного эпизода, не больше. Дело в том, что месяцем ранее, в начале июня, он встретил снимок Дитмара в старом журнале, и все мысли его были заняты одним — как лучше организовать поиск. Он сообщил о своем открытии Филиппу и Дино, а сам — пока те готовили экспедицию — стал объезжать места расселения послевоенных иммигрантов, русских и немцев, осторожно наводил справки, завязывал на всякий случай знакомства. Первое время Дуняша живо интересовалась его делами — ей он сказал, что собирает некоторые материалы для одного этнографа из Европы, который в скором времени намерен приехать сюда, — но постепенно прекратила расспросы. Полунин не придал этому значения, был даже рад: врать было неловко, а сказать правду он не мог. Уезжая из Буэнос-Айреса, он иногда неделями не вспоминал о своей приятельнице, а вспомнив, бросал в почтовый ящик очередную открытку с видами Мендосы или Тукумана. Однажды, будучи проездом в Санта-Фе, купил в лавке сувениров забавную корзинку для рукоделия, сделанную из панциря армадила, и остался очень доволен собой — шутка ли, такой изысканный знак внимания. Со временем, правда, кое-что изменилось, год назад — в Монтевидео — он уже по-настоящему тосковал по Дуняше. Впрочем, и тогда еще ему самому было не совсем ясно, чего больше хочется — увидеть ее глаза или лечь с нею в постель.
«И лебеди не плещут, и вдали княгиня безутешная не бродит… » Целых три года была она рядом с ним, несбывшаяся его Ярославна, а он не только не мог дать ей утешения, — он вообще ничего не понимал, ничего не видел, ни о чем не догадывался. Ведь ей, наверное, хотелось от него ребенка. Она никогда об этом не говорила, — что ж, естественно, не всякая женщина скажет… Сам же он о ребенке не думал. Не позволял себе думать, подсознательно не позволял. Бродяги отцами не бывают.
Очень ярко вспомнил он вдруг одно свое мимолетное — не чувство даже, а какое-то беглое короткое ощущение, пережитое им однажды здесь, в Таларе. Это было еще в первый их приезд, год назад; он проснулся рано, совсем рано, только-только светало, Дуняша еще крепко спала — лежала обнаженная, зарывшись лицом в подушку. Он встал, чтобы поднять упавшую на пол простыню и укрыть ее, — и вдруг застыл, пронзенный странным ощущением, которое вызвал в нем вид этой детски беззащитной наготы. Не желанием, нет, — только нежностью, бесконечной нежностью, жалостью, рожденной предчувствием утраты, внезапным и безнадежным порывом — сохранить, уберечь… Как будто он и в самом деле видел перед собой не женщину, но ребенка. Не тогда ли — и только тогда, ни разу больше! — шевельнулась в нем непробужденная жажда отцовства? А он не прислушался, так ничего и не понял. И как неукоснительно пришла расплата! В той Дуняшиной тетради были стихи — чьи, он забыл: «Ты уходишь от меня, уходишь, ни окликнуть, ни остановить… »
Полунин не заметил, как стемнело. Оттянув рукав, он глянул на зеленые огоньки циферблата, встал и обернулся лицом к поселку. В отеле на втором этаже светилось окно — нет, не то, их комната была Левее… Ему вспомнилось, что поезд будет только утром. Спустившись с холма — бурьян жестко шуршал, цепляясь колючками за плащ, — он выбрался на проселочную дорогу и пошел по направлению к шоссе, чтобы поймать какую-нибудь попутную машину.
ГЛАВА ПЯТАЯ
В понедельник девятого его разбудили утром настойчивые телефонные звонки — оказался Балмашев.
— Михаил Сергеич, «Рион» пришел ночью, сейчас под разгрузкой в Новом порту Сможете подъехать часикам к одиннадцати? Давайте тогда, я вас познакомлю с товарищами.
Повесив трубку, Полунин сообразил, что забыл спросить — в котором из шести внутренних бассейнов стоит судно. «Ладно, разыщу», — подумал он, прыгая по комнате с запутавшейся в штанине ногой.
Он с трудом заставил себя зайти в бар внизу — выпить чашку кофе. Был только десятый час, времени оставалось много, но ждать он не мог, — конечно, он не станет подниматься на борт без Балмашева, но хотя бы посмотреть пока… Да и найти еще нужно — неизвестно ведь, где ошвартовался!
Искать не пришлось — «Рион» стоял в бассейне «А», первом от въезда в Новый порт, у северной стенки. Полунин издали увидел эмблему Совморфлота на широкой трубе. Он не стал подходить ближе, смотрел с противоположного пирса. Судно было красиво: длинное, низкобортное, со стремительным выносом форштевня, обводами корпуса оно напоминала эсминец, а далеко разнесенные кормовая и носовая надстройки делали его похожим на небольшой быстроходный танкер — если бы не короткие мачты с мощными грузовыми стрелами. Разгрузка уже шла, из трюма наискось выползал, прогибаясь и раскачиваясь на стропах, длинный поблескивающий металлом пакет — трубы или рельсы, отсюда было не разглядеть.
Время приближалось к одиннадцати. Решив, что лучше подождать Балмашева у судна, Полунин обошел бассейн и увидел знакомый черный «шевроле», стоящий в тени за углом ангара, — видимо, он проглядел его или Балмашев приехал раньше. Вблизи «Рион» выглядел еще внушительнее и оказался не таким уж низким. С кормы, перевесившись через релинг, с любопытством смотрел на Полунина вихрастый белокурый парнишка, еще один — с повязкой на рукаве форменки — томился у трапа, поплевывая в щель между бортом и гранитной стенкой причала.
— Михаил Сергеич! — послышалось сверху.
Полунин поднял голову — Балмашев махал ему с галереи кормовой надстройки:
— Давайте сюда, я вас уже жду!
С забившимся вдруг сердцем Полунин легко взбежал по сходням, перекинутым через фальшборт, и спрыгнул на стальную палубу «Риона».
В просторном, отделанном полированным деревом салоне двое приехавших с Балмашевым сотрудников торгпредства сидели над разложенными по столу ведомостями, распустив галстуки и повесив пиджаки на спинки кресел. Балмашев тоже был без пиджака, в сорочке с закатанными до локтя рукавами; он казался сейчас совсем другим, чем Полунин привык его видеть, у него даже походка изменилась — стала как-то свободнее, размашистее. Полунин, напротив, чувствовал себя неловко. Балмашев познакомил его со старпомом, представив как первого пассажира и пообещав подкинуть еще нескольких. Старпом сдержанно улыбнулся, подал руку.
— Милости просим, — сказал он. — Походите тут пока, осмотритесь… беспорядок, правда, сейчас всюду…
В салон вошло еще двое моряков, старпом подозвал их, в свою очередь представил друг другу: «Знакомьтесь, это наш пассажир — старший электрик — третий штурман» — и исчез, как показалось Полунину, с облегчением. Штурман и электрик были общительнее, а может, им просто нечем было заняться: стали расспрашивать о Буэнос-Айресе — есть ли достопримечательности, которые стоит посмотреть, и всегда ли тут так жарко, и много ли живет соотечественников. Постепенно Полунин начал осваиваться, чувствовать себя смелее.
Отмахнув локтем стеклянную дверь, вошел хмурый человек, вытирая тряпкой испачканные маслом руки.
— Анатольевич, — позвал он (электрик оглянулся), — ну шо там, долго еще твои будут чикаться? Нельзя ж так, понимаешь, я ж просил…
— Не кончили еще? — Электрик посмотрел на часы, встал. — Придется пойти сделать им отеческое внушение. Вторая вспомогательная в порядке?
— Да шо вторая, за вторую у меня голова не болит…
— Стармех наш, — объяснил штурман, когда электрик с хмурым ушли. — Грозный мужик! Без чувства юмора, но дело знает. Во время войны на торпедных катерах служил, у нас на Балтике.
— Вы ленинградец? — спросил Полунин.
— Коренной. Вы тоже? Я почему-то так и подумал. Где в Питере проживали?
— На Мойке, возле Конюшенной. Угол Мошкова переулка.
— Мошков, Мошков… А! Знаю. Только теперь он Запорожский.
— Переименовали? — удивился Полунин.
— Ну, с этим у нас лихо. Так мы с вами, значит, почти соседи… Я — прямо насупротив, через Петропавловку, на Кронверкском. Да-а, тесен мир, тесен… Нас тут на судне трое ленинградцев: Володя вот этот, что электрикой заворачивает, и еще один. А остальные — кто откуда. Стармех — южанин, из Ставрополя, помполит — москвич… А вот и лекарь пожаловал — эй, доктор! Этот — помор, архангельский, — шепнул штурман. — Подваливайте сюда, доктор, познакомьтесь с пассажиром и доложите сансостояние команды.
Доктор, высокий меланхоличный блондин немногим старше третьего штурмана, вяло пожал Полунину руку и повалился в кресло.
— Какая это команда, — сказал он безнадежным тоном, — одни салаги. Дай, Женя, курнуть… Не тот нонче пошел моряк, не-е, не тот.
— Чем не нравится?
— Мелкий он, понимаешь, — подумав, сказал доктор. — К тому же пузатый, прожорливый до неимоверности. Да еще и саковитый вдобавок.
— Ладно тебе очернительством заниматься, сам ведь сачок изрядный — всю дорогу медведя давишь.
— Послушайте, штурманец, вы вот когда с мое наплаваете, и когда ваша… извиняюсь, корма обрастет ракушкой по самую ватерлинию, — тогда и вы начнете понимать, как это хорошо, если лекарь весь рейс давит большого медведя. Вот когда у лекаря бессонница начинается — это, Женя, весьма хреновый симптом. Давно вы в этих краях? — неожиданно обратился он к Полунину.
— Почти девять лет.
— Ого! Небось Южную Америку вдоль и поперек изъездили? Я вот на Амазонке мечтаю побывать, с детства еще — пацаном был, прочитал что-то, и втемяшилось. Интереснейший край… Слышь, Женя, водится там такая вредная рыбешка — ростом с леща, а корову вмиг до костей очистит и не поперхнется… Стаей, тварь, ходит.
— Есть такая, — кивнул штурман. — Мы ведь, доктор, тоже не лаптем щи хлебаем, слыхивали и мы кой-чего. И про пиранью, и про электрического угря. Но ведь в Аргентине, — он обернулся к Полунину, — этой пакости нет?
— Это все туда, севернее, ближе к тропикам…
Они еще поговорили о пиранье, о пауках-птицеедах и прочей экзотике. Узнав, что Полунин тоже немного плавал, они принялись расспрашивать его об условиях на аргентинском торговом флоте. За разговорами незаметно бежало время; Полунин удивился, увидев, что настенные часы в салоне показывают уже половину второго. Подошел Балмашев, уже в пиджаке, подтягивая на место узел галстука.
— Ну что ж, я поехал, — вы со мной или побудете здесь?
— Пообедали бы у нас, — предложил штурман.
— Спасибо, не могу. А вы как, Михаил Сергеич, может, и в самом деле останетесь пообедать?
— Только на разносолы не рассчитывайте, — мрачно предупредил доктор. — Кандея нашего утопить мало, совершенно без творческой фантазии человек…
Полунин и не прочь был бы остаться, но не рискнул из опасения показаться навязчивым.
— Нет, — решил он, — мне тоже пора.
— Вообще-то успеем надоесть вам своей травлей, — посмеялся штурман, пожимая ему руку, — до Ленинграда ведь четыре недели топать — озвереешь…
Они сошли на причал, постояли у рельсовых путей, пропуская маневровый дизель, который оттаскивал от «Риона» две платформы, груженные пакетами труб.
— Для ИПФ, — сказал Балмашев. — Хотели еще турбобуры наши купить — так американцы, черти, не позволили. А сами продают им буровое оборудование втридорога… Ну что ж, Михаил Сергеич, я свое дело сделал, — продолжал он, направляясь к машине. — Увидимся еще в день отплытия, вручу вам свидетельство — и, как говорится, с богом…
— Когда отплытие?
— В четверг, если управятся с погрузкой. Отсюда шерсть повезут…
Тень за это время переместилась, машина стояла на самом солнцепеке — изнутри, когда Балмашев раскрыл дверцу, пахнуло жаром, как из духовки.
— Черт, как накалило… Опустите у себя стекло, Михаил Сергеич, пусть немного протянет. Ну, как первое впечатление?
— Хорошее, — сказал Полунин, закуривая. — Я, признаться, побаивался… что будут смотреть как на диковину. С недоверием или с жалостью — не знаю, что хуже. А все оказалось очень просто.
— Вот видите…
Весь вторник Полунин протолкался в таможенном управлении. Гербовая бумага, с которой он переходил от одного чиновника к другому, постепенно украшалась все новыми и новыми печатями, штампами разных форм, подписями, пометками, визами, и к концу рабочего дня превратилась в должным образом оформленное разрешение на вывоз вещей личного пользования в количестве трех мест багажа, подлежащих погрузке на борт д/э «Рион», порт назначения — Ленинград, СССР, не позднее 20 апреля 1956 года. В среду он позвонил в консульство — ему сказали, что отплытие завтра и что пассажиры должны быть на пристани к двенадцати часам, имея на руках все аргентинские документы.
Оставались сутки. Еще не поздно было съездить в Бельграно, — даже если Новосильцевы и перебрались из пансиона, фрау Глокнер должна знать новый адрес. Или просто позвонить? По правде сказать, не хотелось бы встретиться с этим типом, — он ведь, скорее всего, опять нигде не работает, сидит дома и предается мировой скорби. Нои встреча с Дуняшей, ежели здраво рассудить… Действительно, нужно ли? Так она, может быть, уже забыла, успокоилась… А сам он с нею уже попрощался — третьего дня, в Таларе. Нет, не поедет. И звонить тоже не станет. С прошлым если уж рвать, так рвать, а душещипательные сцены под занавес — это ни к чему. В конце концов, выбор сделала она.
Вечером он пришел к Основской с цветами, коробкой конфет и бутылкой сидра, заменяющего в Аргентине шампанское. Они просидели допоздна. Когда пришло время прощаться, Надежда Аркадьевна обняла Полунина и троекратно поцеловала.
— А это — на память об Аргентине, — сказала она, вручив ему небольшого формата томик, переплетенный в коричневую телячью шкурку с выжженным в виде тавра заглавием «Martin Fierro». — Я вам там написала, потом прочтете. И ступайте, не люблю долгих прощаний, ступайте, а то реветь начну…
На улице, остановившись под фонарем, Полунин раскрыл книгу — на фронтисписе было написано бисерным почерком: «Помните, голубчик, — даже годы, прожитые на чужбине, не станут для человека потерянными, если они научили его крепче любить родную землю».
Он убрал в комнате, оставил на столе в передней прощальную записку для Свенсона, деньги за последний месяц и ключ от входной двери. Погрузив чемоданы в плюшево-бордельную кабинку лифта, спустил их вниз, оставил у портеро и пошел за такси. Не прошло и десяти минут, как ему удалось перехватить у Дворца правосудия машину с поднятым на счетчике красным флажком.
— Далеко собрались? — поинтересовался таксист, засовывая чемоданы в багажник.
— Далековато — в Советский Союз…
— О-о, — шофер изумленно свистнул. — Замерзнуть не боитесь?
— Да уж как-нибудь. Сейчас там весна.
— Неужто? Вы смотрите — всё шиворот-навыворот. Весна в апреле, это же надо… А белых медведей у вас там много?
— Как здесь — пингвинов, — Полунин улыбнулся. — Ну, тронулись. Давайте по Санта-Фе — свернете сейчас на Либертад и через площадь…
Утро было ясное и прохладное, но на солнечной стороне курился уже пар над тротуарами, быстро просыхающими после ночного дождя, — день обещал быть жарким. «Бабское лето, сказала бы Дуняша. На площади их остановил затор, таксист пробормотал, что проще было проехать по Коррьентес, но Полунин был рад задержке. Не отрываясь, смотрел он на поредевшие, уже тронутые осенней желтизной кроны деревьев, на раскидистые веера пальм, четко врезанные в неяркое голубое небо, на белую фигурку каменной купальщицы посреди бассейна. Он впервые пожалел вдруг, что у него нет фотоаппарата, — снять бы это на память… Впрочем, и так не забудется.
Пробка впереди рассосалась, таксист добродушно выругался и включил скорость. Верхние этажи «их» дома проплыли в просвете между деревьями и опять скрылись, заслоненные листвой. Полунин, подавив вздох, откинулся на спинку сиденья, закурил и протянул сигареты шоферу.
— Спасибо… Что ж, я бы, пожалуй, тоже уехал от всего этого свинства, — сказал тот, сворачивая на авениду Санта-Фе. — Перона скинули, помните, каких только не было обещаний: «свобода», «процветание», «социальный мир»… Пускай рассказывают про свой социальный мир шлюхе, которая их породила. Выборы обещали провести еще в марте, а теперь уже и разговора про это нету, осадное положение так и не снято, в каждый профсоюз понасовали своих «интервенторов»… ворюги все как один. Или опять же инфляция! Зарабатываешь вроде много, а взять к обеду бутылку простого тинто — уже задумаешься… Генералы, чего вы хотите, — таксист газанул, обгоняя справа новенький белый «мерседес», и с непостижимой ловкостью плюнул ему на хромированную облицовку радиатора. — Это уж точно, когда военные у власти, добра не жди. Нет, я бы уехал хоть завтра…
— Это ведь, дружище, тоже не выход — уехать…
— А что тогда выход? Сидеть в дерьме?
— Я не аргентинец, — Полунин пожал плечами. — Только посудите сами: если в стране плохо и все кинутся уезжать, лучше от этого не станет… Ни тем, кто едет, ни тем, кто остается. Наверное, нужно что-то делать.
— Сделаешь тут с этими гориллами, держи карман. И так уж чуть не каждый день находят где-нибудь то одного, то двух… Простое дело, че, вывезут ночью на пустырь, и — адиос мучачос. Пулю в затылок, долго ли…
Когда приехали в порт, досмотр уже начался. Таксист помог донести чемоданы до груды багажа, сложенного у трапа; Полунин выгреб из кармана последние аргентинские песо.
— Спасибо, камарада, — сказал таксист, пожимая ему руку. — Счастливого пути, и чтоб у вас все было хорошо…
Досмотр был чистой формальностью. Когда очередь дошла до Полунина, таможенник окинул вещи ленивым взглядом, прихлопнул на разрешение еще одну печать и сделал величественный жест — как епископ, благословляющий паству.
Людей вокруг толпилось порядочно, человек тридцать. Впрочем, многие тут, вероятно, были провожающими. Полунин успел поставить свои чемоданы на багажную сетку, когда ее уже стропили за углы, и налегке, с одним портфелем, поднялся по трапу.
Вахтенный спросил фамилию, поискал в списке, поставил карандашом птичку.
— В салон пройдите, пожалуйста, — сказал он. — Это вон там, в кормовой надстройке…
Проходя мимо раскрытого трюма, Полунин заглянул вниз — свободного места было еще много, вряд ли погрузку кончат засветло; к причалу подкатывали все новые грузовики с тюками шерсти, стивидоры работали не спеша, с ленцой, — ему невольно вспомнились гамбургские докеры. Те, пожалуй, управились бы скорее.
В салоне, рядом с Балмашевым, который приветствовал его молчаливым кивком, сидел набрильянтиненный элегантный аргентинец, тут же помещался сержант Морской префектуры, еще какие-то типы. Полунин выложил на стол удостоверение личности, таможенное разрешение, профсоюзный билет, справки о ненахождении под следствием, о незадолженности по налогам, о прививках, об отсутствии болезней. Аргентинец, бегло просмотрев, смахнул все в портфель. Балмашев раскрыл папку, — достал большого формата документ с фотографией Полунина в верхнем углу и крупно напечатанным заголовком «РЕПАТРИАЦИОННОЕ СВИДЕТЕЛЬСТВО» и попросил расписаться в получении. Вся церемония заняла не более пяти минут.
Когда он, бережно складывая бумагу, отошел от стола, чтобы освободить место другому отъезжающему, кто-то крепко взял его за локоть. Он оглянулся — это был давешний третий штурман, Женя.
— Ну что, отряхнули прах? — спросил он, белозубо улыбаясь. — Вот и мы тоже. Два дня бегали с высунутыми языками, — жаль, забастовка какая-нибудь не подгадала, на недельку хотя бы. Уж больно он красив, ваш Буэнос-Айрес.
— Правда? — Полунин искренне удивился. — Не замечал как-то.
— Ну, что вы. Не знаю, как Рио, — кстати, бывали там?
— Бывал.
— Неужто красивее?
Полунин пожал плечами.
— Да как сказать… Бухта замечательная, а сам город… Не знаю, центр хорош, но там трущобы сразу начинаются — отойдешь на два квартала в сторону, и такая рухлядь…
— Вот здесь этого нет. Мы все-таки поездили порядочно, и в метро, и автобусами.
— И здесь есть, только подальше. Было бы время, я бы вас свозил, показал.
— Нет, все равно хорош городишко, хорош. А вчера вечером — вон, гляньте-ка, не узнаете?
Полунин глянул в указанную сторону — в дальнем углу салона, над пианино, сияла глазами и улыбкой большая фотография Лолиты Торрес.
— А-а. Как же, видал…
— Где?
— Да уж не помню сейчас, в каком-то фильме.
— В фильме! А я вот — как вас, — торжествующе объявил штурман. — И на этом самом месте.
— Лолиту? Что она тут делала?
— Как это — что? Укрепляла культурные связи. Визит дружбы, понимаете? Автографы подписывала, я целых два урвал — в Питере покажу, озвереют… А пела как!
— Вы подумайте, — сказал Полунин.
Обмен документов тем временем закончился, аргентинцы встали и направились к выходу. Дежурный матрос распахнул перед ними дверь салона, чиновник величественно кивнул, сержант взял под козырек. Когда пассажиров стали разводить по каютам, к Полунину подошел Балмашев:
— Идемте, покажу вам вашу обитель, да и попрощаемся. Может, если удастся, подъеду еще к вечеру — раньше шести вряд ли кончат, — но на всякий случай…
Он провел его по коридору, устланному ковровой дорожкой, толкнул одну из дверей. Полунин вошел — каютка была маленькая, тоже отделанная полированными деревянными панелями. Столик, привинченный к стене под прямоугольным иллюминатором, диван, две койки в нише, одна над другой.
— С вами тут старичок один поместится, врач, в Ереван едет, — сказал Балмашев. — Вы уж ему уступите нижнюю. Каюта эта — дайте-ка сориентироваться — по левому борту?
— Вроде бы так. Да, точно, по левому.
— Ну, значит, через месяц увидите Кронштадт в этом окошке Никогда не приходилось подходить к Ленинграду с моря?
— Только петергофским пароходиком…
Это было летом тридцать восьмого года, в начале июля, он только что сдал экзамены за девятый класс, и отец по такому случаю купил ему «Фотокор». Сам он, как и все мальчишки в классе, мечтал иметь «ФЭД», но узкопленочная камера стоимостью в шестьсот рублей была Полуниным не По карману — отец, скромный инженер-экономист, получал в своем «Ленэнерго» немногим больше. Впрочем, и этот неуклюжий аппарат, который заряжался пластинками 9x12 в металлических кассетах и наводился на фокус с помощью раздвижного меха, доставил ему много радости. В первый же выходной день они с отцом (матери не было в живых уже пять лет) поехали в Петергоф — исходили весь парк, фотографировали друг друга на фоне Большого каскада и Монплезира и даже выпили по кружке пива, закусывая свежими, пахнущими укропом раками, которые торговка предлагала тут же у киоска. Запах этот, в сочетании с медовым духом травы, вянущей на только что выкошенных газонах, и тем неопределенным и непередаваемым, чем веяло с близкого взморья, навсегда запомнился Полунину. Да, и еще — резковатый, чуть отдающий почему-то касторкой запах нового дерматина от висевшего на плече тяжелого футляра с фотоаппаратом. Вечером, стоя на корме экскурсионного пароходика, отец сказал: «А вон там Кронштадт, видишь? » Далеко на горизонте темнела узкая полоска с круглым возвышением посредине, — отец объяснил, что это купол Морского собора, и он жадно всматривался, ладонью прикрывая глаза от низкого уже солнца…
Кронштадт — в самом звучании этого слова была какая-то необъяснимая притягательность. В детстве его вообще влекло все загадочное и недоступное. Впрочем, как и всех, вероятно. Он собирал марки, особенно любил красочные выпуски французских колоний — Камерун, Того, Реюньон; окружавшая его обыденность казалась скучной. Жили они в довольно унылом на вид новом доме стиля первой пятилетки, который одним крылом выходил на Мойку, а другим — на улицу Халтурина и как-то странно выглядел в этой части города.