Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Тьма в полдень

ModernLib.Net / Военная проза / Слепухин Юрий Григорьевич / Тьма в полдень - Чтение (стр. 31)
Автор: Слепухин Юрий Григорьевич
Жанр: Военная проза

 

 


Лицо ее исказилось, стало некрасивым, она крепко зажмурилась и опустила голову, кусая губы, по-прежнему держа за спиной обе руки. Болховитинов смотрел на нее и не трогался с места. Он понимал, что подойти к ней сейчас, пытаться что-то говорить, утешать – нельзя.

– ...Я только сейчас увидела, чем вы успели стать для меня за это время. Если б вы знали, какое это для меня несчастье, – ничего страшнее я никогда не...

– Таня, не продолжайте, – сказал Болховитинов, воспользовавшись паузой. – Успокойтесь, это пройдет, не говорите об этом больше...

– Погодите, – прервала его она, справившись с собой. – Вы должны обещать мне – я очень вас прошу! – обещайте не приходить больше сюда и не пытаться видеть меня в городе. Если вам хоть немножечко меня жаль! Я не могу сама этого избежать, и вам, я знаю, тоже приходится бывать в комиссариате, но хоть постарайтесь, пожалуйста, мне ведь очень трудно будет вас видеть...

– Я не стану попадаться вам на глаза, Татьяна Викторовна, – глухо сказал Болховитинов.

Таня молча кивнула, вымученно улыбаясь сквозь слезы. Потом она сообразила, что все еще стоит у двери, загораживая выход, и отступила в сторону.

– Итак, честь имею, – сказал Болховитинов, стоя посреди комнаты почти навытяжку, и поклонился одним резким кивком. – Когда и как я смогу узнать о результатах вашего разговора? Может быть, через Володю?..

Таня кивнула в ответ и прикрыла глаза.

– Прощайте, Кирилл Андреевич, – шепнула она, услышав рядом его шаги. – Я никогда вас не забуду...

Он осторожно обнял ее плечи и поцеловал в лоб. Она замерла и затихла, потом шепнула еще тише:

– Те стихи, помните... «ты как уголь в тлеющей золе»... как там кончается?

– «Ты одна – и нет тебя меж ними беззащитней и непобедимей», – сказал Болховитинов. – Я верю, что это относится к тебе, ты – такая хрупкая – действительно сильнее их всех. Бог стоит не за сильных, а за правых. Помни это и будь счастлива, родная.

Он ушел. Таня выключила свет и легла на диван, свернувшись клубком и зябко натянув на плечи платок. Она лежала долго, ни о чем не думая, ничего не вспоминая. Непрекращающийся дождь тихонько барабанил по стеклам. По улице прошел взвод полицаев, – их теперь каждый день гоняли на какие-то вечерние учения; они прошли, нестройно грохая сапогами и горланя свою излюбленную «Марш вперед, труба зовет, храбрые шуцманы». Потом к Тане незаметно подкрался милосердный сон.

А когда она проснулась – с беспощадно четким ощущением горя, – то в комнате горел свет и в кресле у письменного стола вместо Болховитинова сидел Володя. Он сидел в мокром плаще, согнувшись и опираясь локтями на расставленные колени, и задумчиво вертел на пальце свою кепчонку. Услышав, что Таня пошевелилась, он поднял голову и посмотрел на нее.

– Привет, – сказал он. – Я не хотел будить, ты так спала... Там чайник сейчас закипит, я поставил.

– Что случилось? – спросила Таня, поднимаясь.

– Ничего страшного, не впадай в панику преждевременно. Просто человек, который доставал нам пропуска и прочую липу, сегодня арестован.

Таня ничего не ощутила в этот момент – ни страха, ни даже тревоги. Она потянулась к тумбочке, взяла щетку и стала расчесывать волосы.

– Что он знал? – спросила она, искоса наблюдая за Володей.

– Он? – Володя посмотрел на нее, словно не поняв вопроса. – Алешка говорит: почти ничего. Он не был членом организации, с его стороны это было просто коммерческое дело, он зарабатывал себе гроши на пропуск в Транснистрию. Плохо то, что теперь мы заперты. Понимаешь? В случае чего, никто из нас отсюда не выскочит. И если эти два ареста не просто совпадение...

– Какие два? Володя смутился:

– Да нет, там вчера еще одного арестовали, и я просто...

– Второй – член организации?

Таня подождала ответа – Володя молчал.

– Почему ты не отвечаешь? А впрочем, ты уже ответил. Но только зачем было скрывать от меня? Ты хотел сделать мне сюрприз, чтобы до самого ареста я ни о чем не догадывалась, правда?

– Алексей не хотел тебя волновать, – сказал Володя, разглядывая пятно на кепке. – В конце концов, не известно еще, провал ли это. Может быть, все и обойдется... пока. Этого парня взяли с листовками, но он был один. Алексей говорит: он из крепких. – Володя поднял на нее глаза и добавил каким-то совсем не свойственным ему тоном: – Ты не бойся, Николаева, возьми себя в руки и... не бойся.

– А я не боюсь, – сказала Таня. – Откуда ты взял, что я боюсь и что мне нужно брать себя в руки?


Глава одиннадцатая

Подпольщики гибнут по-разному. Одних губит собственная неосторожность, других – предательство, третьих – случайное стечение обстоятельств. Именно так, из-за глупого случая, погиб и Димка Горбань.

Последнее его задание было сравнительно легким: расклеить листовки в районе мотороремонтного завода. Район этот считался почти безопасным, так как блюстители «нового порядка» предпочитали не заглядывать туда после комендантского часа. Хорошо было выбрано и время операции: перед рассветом, незадолго до смены ночных патрулей. Казалось бы, ничто не предвещало беды.

Вместе с командиром «луча» Миколой Жуком они прошли сначала по широкому Коминтерновскому проспекту, каждый по своей стороне, и благополучно расклеили около сорока штук. Потом решили разделиться: Микола отправился прямо, а Димка свернул направо, чтобы обработать параллельную улицу Карла Либкнехта. Встретиться договорились у кинотеатра «Ударник»,

Дойдя до угла, Димка остановился и прислушался. Все было тихо. Небо уже чуть просветлело с краю, и он подумал, что придется поторапливаться; следовало бы выйти на часок раньше.

Он достал из-за пазухи листовку, взял кисть из прицепленного к поясу плоского немецкого котелка с клейстером. Несколько быстрых движений – и листок четко забелел на темном фоне кирпичной стены, а Димка двинулся дальше, неслышно ступая в старых резиновых тапочках. Он не сделал и нескольких шагов, как навстречу ему выдвинулась из подворотной арки темная фигура и прямо в глаза ударил слепящий свет карманного прожектора.

– А ну стой!

Человек, выкрикнувший эти слова, шуцман вспомогательной полиции Степан Нефедов, в данный момент должен был находиться совсем в другом месте, по крайней мере за десять кварталов от улицы Карла Либкнехта. Однако случилось так, что его напарник по патрулю, за которым был давнишний карточный должок, неделю назад продул в очко все свое жалованье за месяц вперед; поскольку расплачиваться теперь было нечем, он предложил Степану отдежурить за него три ночи. Они выходили вдвоем, а потом Степан шел отсыпаться и присоединялся к напарнику за час до смены. Сделка была, понятно, тайной, и Степан не стал посвящать в нее свою жену, бабу болтливую и ненадежную. Поэтому отсыпался он у знакомой официантки, жившей на улице Карла Либкнехта.

Сейчас, выйдя от своей приятельницы, шуцман задержался под аркой, чтобы закурить. Зажигалки в кармане не оказалось. Он еще раздумывал, вернуться ли за ней, когда услышал за воротами осторожные шаги. В первый момент они даже не привлекли его внимания; лишь секунду спустя Нефедов сообразил, что сейчас три часа ночи и обычных прохожих на улице быть не может. Задержанный оказался совсем мальчишкой – лет семнадцати от силы. Нефедов быстро обыскал его, вытащил из-за пазухи пачку отпечатанных листков, отстегнул от пояса котелок и, взболтнув, вылил на тротуар густую желтоватую кашицу.

– Думаете, у меня там граната лежит, – сказал парнишка. – Я же не партизан какой-нибудь...

– Это мы разберем, кто ты есть, – сказал шуцман и вернул ему котелок. – На, чепляй обратно, представлю тебя при всем снаряжении. За листки тоже по головке не погладят, сопляк ты дурной. Допрыгался?

– Да я на гроши польстился, – уныло ответил хлопец, возясь с котелком. – Он мне, зараза, десять марок пообещал.

– Кто?

– Парень один. Чернявый такой, высокий.

– Где живет?

– А кто ж его знает. Уговорились встретиться завтра, на базаре. То есть теперь уже сегодня. Если успеешь, говорит, за ночь всё расклеить, приходи на толчок часам к одиннадцати – сразу и рассчитаемся. Хотите – нехай со мной пойдут, только в цивильном, я на него укажу...

Димка и сам не знал, зачем говорил все это. Глупо было предполагать, что полицай примет всерьез такое нелепое объяснение, да он и не собирался его убеждать; просто ему казалось сейчас очень важным суметь прикинуться таким теленком, показать, что он и не думает сопротивляться и вообще готов выложить все, что знает. Он понимал, что это ничем ему не поможет, когда начнется настоящий допрос; но пока важно было заговорить зубы.

Мысль о побеге пришла позже, когда полицай повел его по длинной, обесцвеченной предрассветным сумраком улице, время от времени подталкивая между лопаток стволом карабина. Точнее, это была мысль не о побеге, а о самоубийстве. Он знал, что его ведут в управление вспомогательной полиции, или «шуцманшафт»; в сравнении с тем, что его ожидало там, пуля в спину была бы милостью судьбы. Кроме того, побег давал ему еще и шанс спастись, – правда, ничтожный, но все равно нельзя им не воспользоваться.

Они шли по длинной пустой улице, посередине мостовой, шли мимо спящих домов и запертых калиток. Начинался день, с каждой минутой становилось все светлее; до «шуцманшафта» оставалось не более четверти часа ходу. Дальше, в центре, им могли встретиться другие патрули. Тянуть было нельзя.

Димка замедлил шаги и начал отцеплять от пояса котелок.

– Ты чего там? – угрожающе крикнул конвоир. – Давай шагай!

– Слухайте, пан, – сказал Димка, – вы пытали, как зовут того парня... Тут на котелке какая-то фамилия нацарапана – может, его? Котелок-то он мне дал вместе с листовками. Вот гляньте, может разберете...

– А ну покажь!

Димка обернулся. Полицай, тоже остановившись, опустил карабин, держа его на сгибе правой руки.

– На, гляди! – крикнул Димка, с размаху ударив его в лицо ребром котелка.

И бросился бежать.

Он ударил изо всей силы, но пустой алюминиевый котелок – не такое уж увесистое оружие; шуцман Нефедов был не столько оглушен, сколько ошарашен внезапностью нападения. Впрочем, он тут же пришел в себя.

– Стой, куды побег! – заорал он, кидаясь вдогонку за беглецом. – Стой, говорю!

Тот был уже довольно далеко, – шуцман сообразил, что в тяжелых сапогах ему за мальчишкой не угнаться. Оставалось стрелять. Еще до войны боец ВОХРа Нефедов не раз брал призы на осоавиахимовских состязаниях и имел значок «Ворошиловского стрелка». Остановившись, он вскинул карабин и срезал бегущего первым же выстрелом.

А Микола Жук, благополучно расклеив все свои листовки по Коминтерновскому проспекту, ждал у мрачной коробки сгоревшего в сорок первом году кинотеатра «Ударник». Он уже начал беспокоиться, – прошел почти час, как они расстались с Димкой. Когда совсем рассвело, он забрался подальше в развалины и оттуда продолжал следить за прилегающими к площади улицами. Горбань так и не появился.

Кончился комендантский час, появились прохожие. Жук вернулся по Коминтерновскому проспекту до того перекрестка, свернул к улице Либкнехта. На стене углового кирпичного дома был виден след сорванной листовки, которая еще не успела просохнуть до того, как ее сорвали. Это было подозрительно. Чуть подальше он увидел на тротуаре подсохшую и уже затоптанную лужицу знакомого клейстера. А в первом же соседнем дворе, куда Микола зашел, чтобы поговорить со всезнающими пацанами, нашелся и свидетель – конопатый Генка, который в четвертом часу выбегал за нуждой и видел, как возле того вон дома полицай с фонариком обыскивал какого-то человека.

Дальше выяснять было нечего. Микола Жук отправился к Алексею и сообщил о провале первого «луча».

Теперь оставалось только ждать. Все меры по переключению руководства на запасный центр, предусмотренные на случай прямой угрозы, были приняты, люди предупреждены, машинка и ротатор перепрятаны в другое место. Ничего больше сделать было нельзя, оставалось ждать.

Жук и трое его ребят несколько дней не показывались дома, но полиция к ним не приходила. Очевидно, Горбань пока молчал; неизвестно было вообще, жив ли он. Окольными путями удалось узнать, что какой-то парнишка, схваченный с листовками, якобы пытался бежать и был убит на месте, но проверить это было нельзя.

Чудовищный парадокс, порожденный характером самой подпольной работы, заключался в том, что гибель честного товарища оказалась для организации менее страшным ударом, чем арест отпетого проходимца пана Завады – «короля липы». Завада был способен выдать и продать что угодно, кого угодно и кому угодно; единственным утешением в данном случае было то, что он мог только догадываться о существовании какой-то нелегальной группы, которая время от времени пользовалась его услугами через посредство господина Федотова, совладельца мастерской по производству и ремонту зажигалок. Был ли ему смысл делиться своими догадками со следователем? Как попытка задобрить немцев и доказать им свою политическую лояльность – может быть; но Завада не мог не понимать, что подобным признанием он погубил бы самого себя. Стоит лишь немцам узнать о его хотя бы косвенной связи с подпольем, и он из экономического отдела гестапо попадет в политический, где из него сначала выколотят все возможное и невозможное, а потом все равно повесят. Лучше уж оставаться просто мелким жуликом, гешефтмахером, незаконно выдававшим пропуска деятелям черного рынка.

Так что едва ли стоило опасаться того, что пан Завада назовет следователю имя господина Федотова. Главная опасность заключалась в другом: с его арестом все члены организации потеряли возможность покинуть город в случае провала.

Эвакуационный план, или «Операция спасайся кто может», как ехидно называл это Володя Глушко, был самым слабым звеном созданной Кривошеиным системы подполья. Все знали это, но ничего другого придумать пока не могли. Согласно плану члены организации были заранее снабжены запасными фальшивыми паспортами с энской пропиской по разным несуществующим адресам и полностью оформленными бланками пропусков, куда оставалось только вписать места назначения. Поскольку немецкие власти постоянно меняли форму пропусков, весь этот запас приходилось периодически обновлять и подгонять к последнему образцу.

В этом-то и заключалась основная трудность. Единственным человеком, через которого удавалось до сих пор получать бланки с печатями, образцы подписей, шифров-ловушек и различного рода условных обозначений, которыми немцы так любят уснащать свои бумаги, был тот же пан Завада. Не стало его – не стало и пропусков; а без них «аварийные» паспорта теряли всякую ценность, потому что ими можно было пользоваться, лишь выехав из Энска: здесь, в городе, любой полицай мог проверить местожительство и обнаружить липовую прописку.

А конспиративных квартир, тайников, где можно было бы на время спрятать хотя бы несколько человек, в Энске у подпольщиков не было. Были места, где в прошлом году прятались пленные, где долго жил еврейский ребенок (его в конце концов удалось переправить за Южный Буг), но это были квартиры самих членов организации, и в случае разгрома на них рассчитывать не приходилось.

Так что если Кривошеин был спокоен, то спокойствие было, в общем, очень относительным. Он его скорее показывал окружающим, чем испытывал сам. А ночами лежал без сна, накуривался до одурения и ломал голову над всевозможными вариантами выхода из ловушки, в которую попала организация. Он чувствовал себя как командир, который обнаружил вдруг, что забыл позаботиться об обеспечении флангов и тыла, и теперь враг каждую минуту может ударить по незащищенным местам. Кривошеин прекрасно понимал, что следующий удар гестапо может поразить организацию уже насмерть.

Он чувствовал себя кругом виноватым. А что, если этот чертов Завада не был единственной возможностью? Что, если существовала другая, более надежная, которую они попросту проморгали? Все ли было сделано для того, чтобы обеспечить тылы, заранее подготовить пути отступления?

Очевидно, не все. Он думал об этом, но, очевидно, думал меньше, чем нужно было. Он возлагал слишком большие надежды на радиально-лучевую структуру и считал, что она лучше всяких предохранительных средств защищает организацию от провала, а людей от гибели. Пожалуй, в глубине души ни он сам, ни другие товарищи просто не верили, что когда-нибудь придется воспользоваться аварийными документами. Не верили, потому что человеку свойственно надеяться на лучшее, даже вопреки очевидности, вопреки здравому смыслу. А как неохотно говорили они всегда о том, что делать в случае ареста такого-то или такого-то члена организации! Все ведь прекрасно понимали, что провал может случиться с каждым, но избегали об этом думать; может быть, это просто была защитная реакция. Не может же человек на фронте непрестанно думать о смерти и не сойти с ума.

Словом, теперь нужно было искать выход. Вариант с «оптовой» подделкой пропусков отпал; правда, сейчас – пока гром не грянул – любой член организации, еще не находящийся под подозрением, может совершенно официально испросить разрешение на выезд под тем или иным благовидным предлогом. А в селах устроиться можно, там все зависит от старосты. Так, постепенно и без паники, можно спровадить из Энска большинство ребят. Но ведь это значит практически покончить с организацией?

У Кривошеина голова раскалывалась от дум. Он несколько раз встречался с командирами отдельных «лучей», – все они без исключения высказались за то, чтобы пока ничего не предпринимать. «Что мы за подпольщики, – сказали они, – если разбежимся при первой опасности?» И были по-своему правы. Но прав был и Петр Гордеевич Лисиченко, который считал, что всякое проявление легкомыслия сегодня может обернуться страшной трагедией завтра.

В свое время Петр Гордеевич горячо поддержал мысль Кривошеина о создании в городе комсомольского подполья и помогал ему чем мог; но эту комсомольскую организацию он представлял себе только как часть широко разветвленного подполья с крепким партийным руководством и постоянной связью с Большой землей.

Приблизительно так же мыслил и Кривошеин, но он очень скоро понял, что эта заманчивая схема пока неосуществима. Партийные кадры в Энске, застигнутые врасплох внезапным отступлением наших войск, не успели в большинстве своем ни эвакуироваться, ни перейти на нелегальное положение и понесли страшные потери в первые же дни оккупации. В сущности, погибли все лучшие, все наиболее способные, все те, кого хорошо знали в городе – знали и друзья, и враги. Откуда же было теперь взять партийное руководство, о котором мечтал Петр Гордеевич?

Нерешенной оставалась и проблема связи с Большой землей. Кривошеину удалось передать туда сообщение о том, что ядро комсомольского подполья в городе создано; вскоре через тех же черниговских партизан ему сообщили, что в Энск будет направлен человек. Тот так и не появился, – очевидно, погиб в пути.

Вот после этого-то и начались разногласия с Лисиченко. Тот считал, что в сложившейся ситуации подпольная деятельность такого типа обречена на провал. До сих пор она протекала успешно и даже принесла свои, пусть скромные, плоды; во всяком случае, жители Энска убедились, что гражданское сопротивление возможно даже в условиях оккупационного террора. Но сейчас, учитывая обстановку, организация в прежнем виде уже себя изжила, и ее следует распустить, оставив лишь ядро из самых крепких людей. Работа старыми методами, говорил Лисиченко, теперь уже не оправдывает себя и может привести только к лишним и совершенно ненужным жертвам.

Все это было так. Жертвы... Конечно это страшно, ребята ведь тебе доверились. Но как распустить организацию именно сейчас? Последние две недели через Энск, по восстановленной наконец железной дороге, эшелон за эшелоном идет на Харьков немецкая тяжелая техника, огромные, невиданные еще танки и самоходные пушки, которые они называют «фердинандами»; за железнодорожной линией организовано регулярное наблюдение, записывается время прохождения каждого состава, количество платформ и вагонов и, хотя бы приблизительно, характер груза. Войска перебрасываются, очевидно, в плане подготовки к этому знаменитому летнему наступлению, о котором все немецкие газеты твердят начиная с марта месяца. И переброска идет не только по железной дороге, в городе масса проходящих частей, – все напоминает обстановку прошлого лета, перед тем как немцы ударили по Кавказу и Волге. Здесь тоже нужен глаз да глаз: ребята смотрят в оба, потихоньку срисовывают знаки на машинах и бронетранспортерах; иногда это медведь на задних лапах, иногда пальма в треугольнике иногда что-то вроде гирьки, а иногда – круг и в нем тpи черточки, и все это имеет большое значение, потому что каждый такой рисунок – это «тактический знак», эмблема определенной дивизии. Ребятам также дано указание тщательно подбирать и сносить в одно место все обрывки газет и журналов, которые в таком изобилии всегда оставляют после себя немцы. Иногда по этим обрывкам можно определить, откуда перебрасывается часть; скажем, больше всего журналов с голыми красотками оставляют части, перебрасываемые из Франции.

Так что именно сейчас, когда на фронте готовятся какие-то крупные операции, важно сохранить в боевой готовности кадры подпольщиков. А если немцев погонят, и фронт будет приближаться к Энску? Никто не собирается поднимать здесь восстание, как было зимой в Павлограде, но уж какую-то помощь наступающей Красной Армии подполье оказать сумеет. Можно будет разведать оборону, в известной степени помешать угону людей, вывозу ценностей; вот тогда – именно тогда – и нужно будет провести ряд хорошо обдуманных диверсий на железной дороге, точно рассчитав момент, когда они окажутся наиболее эффективными.

Словом, Кривошеин в конце концов решил оставить все без перемен. Нужно было только заблаговременно убрать из Энска нескольких товарищей.

В свое время, подбирая людей для подполья, он обращал особое внимание на семейное положение каждого. Одинокие ребята, вроде Володи Глушко, казались ему идеальным материалом. Тех, у кого на иждивении была старуха мать, или отец-инвалид, или младшие братья и сестры, Кривошеин выбраковывал сразу. Но организация росла, и процесс ее роста временами ускользал из-под контроля. В ней появились ребята, ставшие во время войны главами семейств, кормильцами. Об этих нужно было сейчас позаботиться в первую очередь.

Командиры «лучей» говорили с каждым поодиночке. Говорили совершенно откровенно, не запугивая, но и не скрывая нависшей над подпольем опасности. Ребята реагировали по-разному: одни отказались выехать наотрез, мотивируя нежелание уезжать тем, что в случае чего семьи пострадают так или иначе; будет даже хуже, потому что немцы станут допытываться, где скрывается исчезнувший сын или брат. Другие сказали, что подумают. Третьи – таких оказалось всего двое – явно испугались, и уговаривать их не пришлось.

С этим вопросом было покончено. Оставалась забота номер один – Николаева.

Он встретил ее на Герингштрассе, возвращаясь из управы, куда ходил продлевать патент на мастерскую. Она вышла из подъезда комиссариата вместе с каким-то немцем, потом рассталась с ним на углу и свернула направо, к парку. Он окликнул ее уже за воротами, когда убедился, что поблизости никого нет.

– Здравствуй, Леша, – сказала она без улыбки, когда он подошел. – Ты ко мне идешь?

– Нет, посидим здесь. Лучше, чтобы меня там часто не видели.

– Хорошо, – согласилась Таня. – Да, пока я не забыла: Володя сказал, что ты решил сам поговорить с Болховитиновым. Ты с ним уже встречался?

Кривошеин удивленно посмотрел на нее, потом вспомнил и досадливо крякнул:

– Ч-черт, забыл я совсем...

– Леша, но ведь человек ждет, пойми, уже ровно неделя, как я тебе сказала об этом...

– Да понимаю я, что ты мне морали читаешь. Погоди, дай с этими нашими делами разобраться!

– Я знаю, Леша, тебе сейчас не до этого, но это не тот случай, когда можно заставлять человека ждать. Для него это такой важный шаг, а с ним даже не находят времени поговорить...

– Все я понимаю, Николаева, – повторил Кривошеин, – не наседай ты на меня, Христа ради. Скажи ему, пусть завтра вечером придет к тебе, я тоже подойду, тогда и поговорим.

– Не нужно у меня, Леша, – быстро сказала Таня. – Где-нибудь в другом месте, пожалуйста.

– Почему?

– Ну... ты же сам только что сказал, что лучше тебе поменьше там показываться! Я говорю просто из соображений осторожности.

– Как хочешь, – сказал Кривошеин, – можно и в другом месте. Можно у него. Скажи ему тогда, что я сам зайду, пусть только скажет, когда удобнее. Ну хотя бы в это воскресенье.

– Хорошо. Что у тебя нового, Леша?

– Новости наши ты сама знаешь. Я по этому поводу и хотел с тобой поговорить.

– Я слушаю.

– Вот что, Николаева, – решительно сказал Кривошеин. – Обстановка получается такая, что тебе нужно уехать.

– Нет, Леша.

– То есть как это «нет»?

– Я никуда отсюда не уеду, – спокойно сказала Таня. Она сказала это таким тоном, что Кривошеин растерялся и понял, что уговаривать ее совершенно бесполезно.

– Ты давай не финти, – сказал он угрожающе, стараясь разозлиться. – Я тебе в порядке комсомольской дисциплины говорю, ясно?

– Оставь, Леша, сейчас не до формальностей. И потом комсомолку нельзя заставить быть дезертиром даже в дисциплинарном порядке.

– Вот дуреха, – сказал Кривошеин. – Кто тебя заставляет дезертировать?

– По-моему, ты. Или я ошиблась? Может быть, ты имел в виду дать мне новое задание? Где-нибудь в Берлине? Или по меньшей мере в Ровно?

– Не валяй дурака. Задание тебе было дано, считай, что ты его выполнила, и больше тебе здесь делать нечего.

– А другим?

– Что – другим?

– Организация распускается?

– Нет, не распускается. Но это не твое дело, ясно? Для тебя она больше не существует. Всё! Даю тебе неделю сроку. У меня есть для тебя совершенно железный маршбефель[34] на инспекционную поездку в качестве уполномоченной отдела пропаганды по проверке культурной работы среди населения. Это как раз та должность, в которой ты никого не удивишь – всякий решит, что ты любовница какого-нибудь важного лица. Кстати, и придираться будут меньше. Ты чего ревешь?

– От счастья, – сказала она сдавленным голосом, глядя мимо него огромными глазами, в которых дрожали слезы. – От благодарности. Как ты хорошо все продумал. Самое простое... правда? Если меня... схватят где-нибудь в Кременчуге... или в Черкассах, или в Полтаве – тебе все равно. Правда? Лишь бы не здесь, не на глазах у тебя. Чтобы не было потом угрызений совести. Там, мол, она сама виновата... а я здесь сделал все, что мог; даже маршбефель... достал...

Кривошеин отвернулся и долго смотрел на ободранную раковину оркестра, разрисованную изнутри какой-то немецкой похабщиной, на одичавшие кусты сирени, на вершины старых пирамидальных тополей, безмятежно и равнодушно вознесенные в безоблачное синее небо.

– Ладно, – сказал он наконец усталым голосом. – Хочешь разыгрывать героиню – оставайся.

А дело было вовсе не в этом. Ей совсем не хотелось разыгрывать никаких героинь. Меньше всего думала она о том, как выглядит ее отказ уехать; она просто не могла этого сделать, не могла по многим причинам.

Прежде всего, ей было страшно уехать от друзей и остаться совсем одной. Пробираться куда-то с фальшивыми документами, постоянно быть начеку, следить за каждым своим словом, каждым шагом, – она чувствовала, что не сумеет с этим справиться. Именно о такой жизни она мечтала когда-то в детстве («Попасть бы куда-нибудь к фашистам, стать неуловимой разведчицей или диверсанткой – всюду ездишь, гестапо за тобой охотится, как интересно...»), но сейчас детства больше не было. Временами ей казалось, что и юность ее успела незаметно как-то кончиться за эти годы войны и оккупации.

Мысль об отъезде из Энска была для Тани невыносимой еще и потому, что она все еще не отказалась окончательно от надежды получить хоть какую-нибудь весточку от Сережи или Дядисаши. Если она скроется, кто сможет отыскать потом ее затерявшийся след? Главной же причиной было то, что она уже не могла оставить этот город, расстаться с Володей, Кривошипом, со всеми теми, чьи лица и имена оставались ей неизвестны. Не видя и не зная друг друга, они целый год вместе подвергались одной общей опасности, испытывали, наверное, тот же общий страх и, несмотря на все, делали одно общее дело. Не то чтобы она считала своим долгом остаться вместе с ними до конца, слово «долг», пожалуй, и не пришло ей ни разу в голову. Дело было не в долге, дело было в нравственной потребности.

Нет, она останется здесь, будь что будет. А если погибать, так на миру и смерть красна. Умереть, может быть, не так уж и трудно, гораздо труднее жить, утратив право чувствовать себя Человеком.

Не так страшно, может быть. Ведь потом уже все равно ничего не сознаешь; значит, нужно только перетерпеть вот этот короткий период перед самой смертью. И потом, к чему непременно предполагать самое худшее – подвалы гестапо, допросы и тому подобное? Может быть, ее просто-напросто застрелят, как Диму. Это просто: когда тебя арестуют, выбери момент и беги. По бегущим всегда стреляют, это называется «убить при попытке к бегству». Какой это фильм видела она когда-то на эту тему? Давно, за несколько лет до войны. Да, именно при попытке к бегству – быстро, безболезненно, и никаких допросов...

Все эти мысли как-то успокаивали ее; скорее даже не успокаивали, а одурманивали. Наверное, так действуют наркотики. Гашиш, например. В ее душе было пусто и призрачно, – ранней осенью бывают такие дни, ясные и очень-очень тихие. Мир и покой.

Только вот Болховитинов. Что ж, долг свой она исполнила. Она должна была гордиться собой, но гордости почему-то не было, не было и чувства облегчения от того, что наконец-то разрублен гордиев узел. Была только непрекращающаяся тупая боль в том месте, где уже ничего не должно было болеть. Так, говорят, у инвалида болит ампутированная рука или нога. У нее тоже болело что-то в душе – ампутированная ее половина.

Ну, а за исключением этого... Шли дни, все постепенно приходило в норму – словно и не поймали немцы Димку, словно не жил на свете Димка Горбань. Не проговорился, по-видимому, и пан Завада. Пишущую машинку и ротатор перетащили ночью на старое место, и Володя уже писал новую листовку – обзор военных действий на Средиземноморском театре, где союзники готовились к штурму островов Пантеллерия и Лампедуза.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35