– Конечно, – согласился Володя. – Я только не понимаю одного, Алексей. Почему было не подождать, пока установят оборудование? Уничтожить объект накануне пуска было бы куда ценнее...
– Ерунда, оборудование не стоит тех жертв, которые пришлось бы затратить на такую операцию. Да и вообще неизвестно, удалось ли бы ее провести. Если бы начался монтаж, немцы поставили бы колючую проволоку, часовых, так что не думай, что это было бы просто. А так все прошло, как по маслу. Я считаю, что мы это сделали просто изящно. Без шума, без крови, а танкоремонтные мастерские накрылись. Если бы не тот дурак, что тебе встретился...
– Ладно, не будем о нем. Насчет ангара, в таком случае, беру свои слова обратно. Но одна успешная операция – это очень мало, Алексей. Я почему вспомнил слова Митрофаныча? У нас слишком мал КПД, понимаешь? Жизнями мы рискуем в той же мере, что и партизаны, но делаем в сто раз меньше. Только это я и хотел сказать. Если тебя схватят со сводкой Информбюро, которую ты отпечатал, а какого-нибудь партизана – с полными карманами взрывчатки, то и ему и тебе, обоим будет одинаковая петля. По-моему, в таком случае лучше уж взрывчатка, чем листовки...
– Как когда, Глушко. Иногда бывает наоборот. Я вот по какому делу зашел... Во вчерашнем номере «Дойче-Украинэ» была, говорят, одна статейка – Володя полез в карман и выложил перед Кривошипом сложенный номер газеты:
– Вот она. На второй странице.
– А-а, – сказал Кривошип, разворачивая газету. – Читал уже?
– Читал.
– Ну и как?
Володя помолчал.
– Знаешь, Алексей, по-моему, им скоро капут.
– Факт. А ты сомневался? Вопрос – когда!
– Если судить по этой статье...
– Прочти-ка мне ее вслух. Самое главное, а всякую эту пропагандную хреновину можешь пропускать.
Он молча сидел и курил, пока Володя читал статью военного обозревателя. Он молчал еще с минуту после того, как тот кончил.
– Ну как? – спросил Володя, тоже закуривая.
– Чудак ты, Глушко, – сказал Кривошип. – Прочитал такую статью, а говоришь, что листовки ничего не значат. Ведь если это взять и напечатать, да еще снабдить коротеньким комментарием, – ты что же, не понимаешь, какой это будет иметь эффект?
– На кого?
– На население, елки точеные, на советских граждан, живущих в оккупации! Может, не все верят сейчас сводкам Информбюро, а это самими немцами опубликовано, черным по белому, и не в каком-нибудь там берлинском издании для служебного пользования, а в здешней газете, в «Немецко-украинской», которую можно купить в любом киоске и проверить все до последней строчки!
– Черта с два расшевелишь этим наших обывателей, – сказал Володя пренебрежительно.
– А мы для обывателей стараться не будем. Расшевелятся другие, а с обывателя хватит и того, что эта статья подбодрит его, даст ему немного уверенности, какое-то утешение.
– Словом, ты решил утешать обывателей. И это, по-твоему, задача антифашистского подполья?
– Вполне возможно, в числе других, – сказал Кривошип. – Эти обыватели – те же советские люди, и, может быть, только обстоятельства помешали им стать героями. Трудно ведь сказать, почему один человек становится героем, а другой – нет. И этот пренебрежительный тон тебе лучше бросить, факт. Ты вот что, Глушко... Давай так сделаем: ты эту статью переведи не всю, а выборочно – вот как мне читал, самые то есть главные места. Насчет комментария я подумаю, а может, он и не понадобится, тут все говорит само за себя. Ты будешь завтра на работе?
– Наверное, если не расхвораюсь.
– Лучше не хворай пока. Захвати тогда с собой этот перевод, завтра же и тиснем.
– Краски не хватит...
– Краску мне из типографии принесут сегодня вечером. И восковку один парень обещал достать, дорого только просит. С деньгами у нас худо, Глушко.
– Да, с деньгами худо.
– Из этой шарашкиной конторы с зажигалками много не выколотишь. Нужно или переключаться на что-то более серьезное, или искать принципиально новые пути.
– Самое выгодное, конечно, это спекуляция военным имуществом, – сказал Володя, подумав. – Обувь, шерстяные носки, одеяла; румыны загоняют даже шинели...
– Что шинели, – усмехнулся Кривошип, – к Женьке Сидоренко недавно заходят трое румын, вечером, предлагают – купи грузовик. Женька обалдел, спрашивает: «Зачем он мне, что с ним делать?», а румыны объясняют: спрячешь, мол, в яму, в лесу надо яму такую выкопать, а после войны во будешь жить! Транспортную контору, говорят, откроешь. Анекдот! Нет Глушко, от спекуляции лучше подальше, тут легко заработать, а еще легче погореть...
– В случае чего, лучше иметь дело с экономическим отделом гестапо, чем с политическим.
– Не беспокойся, там быстро докопаются, что к чему. Я, знаешь, по другому поводу локти себе сейчас кусаю... Какими мы были тюфяками, что не перехватили магазин у Попандопуло!
– Ту комиссионку? Ты думаешь, она ему что-то давала?
– Давала не давала, а он жил, будь спокоен, и еще наверняка деньжат поднакопил, чтобы уехать в Одессу. Фиг бы его румыны туда пустили, если бы он явился с пустым карманом... Прошляпили мы это дело, ничего не скажешь. Были бы сейчас коммерсантами, жили бы и в ус не дули. Немцы на тех, кто торгует, смотрят куда более снисходительно, и подозревают меньше, и вообще... Ну, это понятно – классовый подход. А главное, конечно, это деньги. Надо что-то придумывать.
– Подумаем, – сказал Володя без энтузиазма.
– Ты чего это скис? – спросил Кривошип, внимательно на него поглядев.
Володя пожал плечами:
– Нездоров немного, я ж говорю...
– Не валяй мне ваньку. Что-нибудь случилось?
– Да нет... просто нема с чего гопака плясать, как говорит Лисиченко.
– Тебе так кажется? По-моему, у нас очень скоро будут все основания плясать гопак.
– Я не про это. Плохо мне как-то, Алексей, – сказал Володя, помолчав.
Кривошип ответил не сразу.
– Я знаю, Глушко, – сказал он. – Но ты думаешь, тебе одному плохо? Думаешь, той же Николаевой хорошо? Думаешь, ей приятно и весело все время крутиться среди этих... кобелей в аксельбантах?
– Я не говорю, что ей приятно и весело, – уныло согласился Володя.
– Однако она не хнычет. Посмотри, как она держится! А что у нее за жизнь – тоже одна как перст, опасность постоянная, люди смотрят как на зачумленную... Я теперь иногда думаю: не нужно было посылать ее в комиссариат, будь он проклят. Не так уж много пользы от того, что она там сидит...
– Почему, есть польза.
– Да есть, конечно, но не такая уж большая. Все определяется той ценой, которую приходится платить. А Николаева платит так, как никому из нас и не снилось. Дурак я, в общем, что втравил ее в это дело. Нужно было взять у Попандопуло магазин, Николаева осталась бы продавщицей, и все было бы чин чинарем, А ты, Глушко, брось хандрить. Не думай, что я такой уж дуботолп, я прекрасно понимаю, что значит потерять семью, да еще потерять вот так, сразу. И утешать я тебя не собираюсь, тут никакие слова не помогают и не нужны. Ты просто подумай о том, что сейчас миллионы в твоем положении, а общая беда – она как-то легче переносится. Я ведь сам без родителей рос, не знаю даже, кто они были. Может, сбежавшие за границу беляки какие-нибудь, все возможно. До трудколонии я был самым обычным шкетом из беспризорников... Помнишь, может, такой был фильм – «Путевка в жизнь»?.. В асфальтовых котлах ночевал, под вагонами в Крым ездил, словом, все было. Мы, я думаю, только потому и выдерживали как-то, и становились потом людьми, что нас было много – не в том даже смысле, что помогали друг другу, а просто беда была общей, и если, с одной стороны, я видел благополучных ребят, то вокруг меня были ведь такие же, как я сам, с тем же горем, с теми же болячками...
– Это, в общем, довольно людоедское утешение, – усмехнулся Володя.
– Пожалуй, – кивнул Кривошип. – Это, наверное, пережиток первобытного эгоизма. При коммунизме, разумеется, человека будет утешать именно обратная мысль: что несчастье произошло только с ним одним, а все вокруг счастливы. Если, конечно, при коммунизме будут еще случаться несчастья.
– Ну, несчастья могут случаться всегда...
– Не говори, – живо возразил Кривошип, – если разобраться, то все они происходят от несовершенства системы общественных отношений. Понятно, я не говорю о смерти. Но смерть естественную, в преклонном возрасте, когда человек успел сделать все, ради чего жил, в общем-то и нельзя назвать несчастьем. Я имею в виду несчастья в прямом смысле слова. Ты сам понимаешь, что при коммунизме прежде всего отпадут несчастья, которые в той или иной мере связаны с войной. Согласен?
– Ну конечно.
– Возьмем теперь несчастья, вызванные заболеваниями, у того обнаружили рак, тот умер от разрыва сердца и тому подобное. Все это, я уверен, при коммунизме исчезнет, потому что общественное здравоохранение будет поставлено на небывалую высоту. А такие вещи, как производственные травмы, транспортные происшествия, – это же все происходит только от несовершенства сегодняшней техники, верно? Я не хочу сказать, что при коммунизме вообще никогда не произойдет ни одного несчастья, но я уверен: их будет так мало, что каждое будет восприниматься как трагическое событие мирового масштаба. Ну, скажем, где-то в Гималаях или на Кавказе провалился в трещину альпинист. Или где-нибудь в Лондоне во время тумана старушка оступилась с тротуара и сломала ногу. Это будет сенсация, черт возьми! И я уверен: альпиниста того сразу же найдут и вытащат, а ту старушку тут же каким-нибудь сверхскоростным самолетом доставят в лучшую клинику мира, и через неделю она уже будет плясать как миленькая. Я вот только думаю, что при коммунизме в Лондоне не будет уже никакого тумана. Долго, что ли, климат преобразовать?
– Это все логично, – сказал Володя. – Но бывают другие виды несчастья. Например, несчастная любовь.
– При коммунизме не может быть несчастной любви, – твердо заявил Кривошип.
– Вот те раз, – сказал Володя изумленно. – Выходит, при коммунизме всякий мужчина непременно встретит именно ту женщину, которая ему нужна, и та женщина непременно ответит на его любовь? Это просто какой-то вульгаризаторский бред, ты меня извини...
– Ладно, – посмеиваясь, сказал Кривошип, – обойдемся без извинений. Ты мне лучше расшифруй, что значит, «женщина, которая ему нужна».
– Ну как что? Общность взглядов, характер, наконец внешность...
– Внешность – дело десятое. Да и характер тоже. У меня есть приятель, которому в теории нравятся девушки черненькие, веселые, такие, знаешь, хохотушки. Ну вот как у нас на Полтавщине. А он взял да влюбился в блондинку, да еще тихонькую такую, целый день молчит. А тебе не приходилось слышать или видеть, как влюбляются в некрасивых? За что в них влюбляются, тоже за внешность?
– Ну разумеется, внешность играет второстепенную роль, это элементарно. Главное – встретить в девушке общность взглядов, доброе сердце, ну и вообще, душу, что ли...
– Правильно. Совершенно правильно! Вот мы и договорились, – весело сказал Кривошип. – При коммунизме люди будут прежде всего объединены общностью взглядов! При коммунизме все люди будут добрыми, Глушко, иначе не может быть коммунизма. Добрыми и честными! И душевными! Характеры у них, конечно, будут разные, и глаза и волосы тоже, но ты же сам сказал, что это не главное. Следовательно, практически любая встреченная тобою девушка будет отвечать твоим требованиям. Выбор-то какой будет, елки точеные!
Володя встал и подошел к окну. Сухой редкий снежок мел по улице, не задерживаясь на подмерзшей земле.
– Остается только дожить до коммунизма, – усмехнулся он. – Опять какой-то «бекантмахунг» расклеили, видал?
– Это насчет дополнительной регистрации неработающих, – погасшим голосом отозвался Кривошип. – Говорят, скоро будет новый набор в Германию. Ну то ж, я пошел, Глушко.
– Слушай, Алексей! Насчет денег у меня есть потрясающий план.
– Да? – Кривошип стоя застегивал ватник.
– Надо нажать на Николаеву, она достанет. Этот эмигрант, о котором я говорил, – знаешь, сколько он получает? Тысячу марок в месяц, это десять тысяч карбованцев. Наши инженеры на такой же работе получают у них шестьсот-семьсот. А он – десять тысяч!
– Так что?
– Я нажму на Николаеву, она нажмет на него. Пусть раскошеливается, белобандит.
– Не валяй дурака! Придумал тоже!
– А ты знаешь, Алексей, он ведь даст. Ручаюсь. Даст, и немцам ничего не скажет...
Глава пятая
Потрясающий план – расколоть заезжего белобандита на несколько тысяч марок – доставил Володе массу хлопот. Прежде всего, пришлось долго уговаривать Кривошипа, который считал, что это авантюризм, и авантюризм преступный, поскольку речь идет об опасности провала всей группы. А что, если Болховитинов немецкий агент? Что-то уж очень он разглагольствует о своей любви к России. В ответ Володя стал горячо защищать чуть ли не всю эмиграцию, крича, что они там истосковались по родине – неудивительно, что их патриотизм принимает иной раз экзальтированные формы...
В общем, согласились на том, что Болховитинова следует прощупать. Разумеется, о существовании подполья не упоминать ни в коем случае; сказать просто, что деньги нужны для благотворительных целей – помогать одиноким старикам, больным, инвалидам и тому подобное. К этому даже немцы не придерутся, в случае чего.
– Считаю, что говорить с ним удобнее всего Николаевой, – сказал Кривошеий. – В конце концов, это она его раскопала. Я не уверен, что она согласится, но ты ей скажи. И проинструктируй ее хорошенько, чтобы не наплела там...
– Лучше бы тебе с ней поговорить, ты же руководитель.
– Не хочу я с ней говорить на эту тему, – решительно отказался он. – Твоя идея, ты и действуй. Я только предупреждаю, что Николаева может не согласиться.
И она действительно не согласилась. Кривошип как в воду глядел. Она проявила совершенно необычную строптивость, ничем к тому же, по мнению Володи, не оправданную. Хуже всего было то, что никаких разумных доводов она при этом не приводила: не хочу, не буду, и все. Володя пришел в ярость.
– Нам здесь не хватало только твоих идиотских капризов! – кричал он, выкатывая глаза. – Просто руки чешутся дать тебе хорошенько! Говоришь, убеждаешь – никакого толку, как горохом об стенку... Прав был Ницше, когда говорил: «Идешь к женщине – бери собой плетку»!
Николаева только помаргивала, но держалась. Возражать она ничего не возражала, лишь при ссылке на Ницше пожала плечами и обозвала Володю дураком и мальчишкой.
– Это ты ведешь себя как последняя дура! – крикнул. Володя. Мало того – ты просто изменница, ты все наше подполье подводишь! Ты что, не понимаешь, для чего нам нужны эти деньги?!
– Я понимаю, для чего нужны деньги, но почему именно я должна их добывать? Почему ты сам не поговоришь с Болховитиновым? И почему вообще вы решили, что он даст нам эти деньги?
– Даст, если ты хорошо попросишь!
– Попроси у него сам, ты ведь с ним тоже знаком.
– Да, но он за мной не ухаживает!
– Во-первых, он и за мной не ухаживает! – крикнула Таня. – А во-вторых, если бы ухаживал, то это было бы еще хуже!
– Вот ослица упрямая, – пробормотал Володя сквозь зубы и вышел из комнаты, хлопнув дверью.
Такие сцены – с некоторыми вариациями – повторялись в течение недели. Володя был совершенно вне себя: великолепный план грозил сорваться из-за упрямства глупой девчонки.
Он понимал, что Николаева вправе отказаться от такого поручения, и это-то его больше всего и злило. Он с удовольствием выполнил бы свою угрозу и вздул недисциплинированную соратницу, если бы мог рассчитывать на то, что она после этого смирится. В конце концов Володя внутренне капитулировал и сказал себе, что в следующее посещение Болховитинова сам с ним поговорит. А на другой день это же самое пообещала ему Николаева.
Ей очень не хотелось этого делать. Какой-то внутренний голос настойчиво предостерегал ее от этого шага, и вовсе не потому, что Болховитинов может оказаться предателем. Здесь крылась для нее опасность совсем другого порядка: подсознательно Таня уже боялась своего зарождающегося чувства к этому человеку.
Временами ее охватывало отчаяние, и она почти ненавидела Глушко, Кривошипа, все это подполье, которое создало вокруг нее атмосферу смертельного страха и сейчас мягко, но настойчиво подталкивало к пропасти; ее ни к чему не принуждали, но она понимала, что иначе нельзя – просто нельзя, никак и ни при каких обстоятельствах. Бывали минуты, когда она проклинала свое решение пойти посоветоваться к Кривошипу после того, как Попандопуло сказал ей о своем отъезде; бывали минуты, когда она со злостью и омерзением к самой себе мысленно убеждала кого-то, что нужно было ей уехать в Одессу. Жила бы сейчас спокойно – без немцев, без конспирации...
В одну из таких минут возле нее оказался фон Венк, заговорил о скуке, о плохом настроении и как ни в чем не бывало, пригласил посидеть вечерок в казино. Она тут же согласилась, с каким-то извращенным удовольствием сознавая собственную низость. «Лететь, так уж вверх пятами!»
Они отправились в казино прямо из комиссариата, по окончании рабочего дня. Фон Венк заказал ужин, бутылку вермута. Таня выпила две рюмки, потом третью, ей стало хорошо и безразлично. И даже показалось на минуту, что все еще можно уладить и поправить. Она подумала, что барон – удобный партнер для такого времяпрепровождения. Сидит, курит, помалкивает. Хорошо, что он ее пригласил. Иначе пришлось бы сейчас идти домой, а дома этот мрачный Глушко – не человек, а живой укор. Почему именно она должна просить у Болховитинова эти проклятые деньги?
Они пришли рано, и в казино было почти пусто. Понемногу подходили новые посетители, некоторые знакомые Венка задерживались у столика, кланялись Тане, щелкая каблуками, обменивались несколькими фразами насчет сегодняшнего меню, начинающихся морозов или последней комиссариатской сплетни. Все были какие-то озабоченные, а может, просто в дурном настроении. Немец ведь тоже подвержен смене настроений, а тут еще и погода скверная, и ОКБ ничего утешительного не сообщает, за исключением новой порции брутто-регистровых тонн, потопленных доблестными подводниками на Североатлантических коммуникациях.
– Настроение здесь сегодня совсем другое, – сказала она, следя за тем, как фон Венк в четвертый раз наполняет ее рюмку. – Вы помните, в тот раз? Все были так возбуждены, это было как раз в разгар кавказского наступления. Все думали, что война вот-вот кончится. Вы ведь тоже так думали, правда?
– О, людям свойственно немножко ошибаться, милейшая моя Татьяна Викторовна, – по-русски ответил фон Венк.
– Ничего себе «немножко»! – усмехнулась Таня.
– Не нужно торжествовать, военное счастье весьма капризно, и торжествование победителя нередко меняется в печаль побежденного, – меланхолично изрек фон Венк и поднял свою рюмку. – Прозит!
– Да, «торжествования» здесь сегодня не видно, – согласилась Таня.
Они опять помолчали. Барон достал знаменитый папенькин портсигар, машинально предложил ей сигарету. Таня так же машинально отказалась.
– Вы думаете, что в Москве сейчас торжествуют? -спросил он, возобновляя прерванный разговор. – О нет. Там не до этого, поверьте мне. Конечно, наша летняя кампания не оправдала те большие надежды, что на нее воскладались. Это бес-спорно. Но! Не следует делать спешные выводы. Наступление почти ничего нам не стоило: до Сталинграда мы вообще не несли потерь. Мы захватили массу военной добычи на Кавказе. Один только хлеб уже оправдывает всю операцию. Вы видели эшелоны с кубанским хлебом, которые шли через Энск?
– Нет, – Таня помотала головой. – Но неважно, это легко можно себе представить. Странно было бы, если бы вы там не поживились.
– О да, несомненно. Мы поживились, а Москва – как это? – промоталась. Москва потеряла хлеб, уголь, заводы – это невосстановимо так скоро. Москва понесла гигантские, колоссальные потери в живой силе. Я не скажу: в технике – только потому, что этой техники вообще не было. Русские танки – миф. Ваши конструкторы работают не хуже наших, да-да, я не боюсь это признать, я говорил со специалистами, но ваше производство...
Фон Венк пренебрежительно пожал плечами. Таня, подперев щеку кулаком, смотрела на него с сожалением и насмешкой, как ей казалось.
– Ну что наше производство? – спросила она. – Плохое, да? Отстает, да?
– Несомненно, – подтвердил барон. – Отстает не только от германского производства, это было бы не столь удивительно, но вообще от производства тех стран Европы, которые сегодня работают на нашу армию...
– Подумаешь, – сказала Таня и допила свою рюмку. – На вас работает Европа, на нас работает Америка, посмотрим еще, чья возьмет...
Фон Венк поднял палец:
– О! Вы сказали весьма важную вещь. Америка! Вы говорите, она на вас работает; хорошо, пусть будет так. Но ведь вы на нее воюете! Да-да, вы воюете на Америку. Вы знаете, где сейчас идет великое торжествование? Не в Берлине, и не в Москве, и даже не в Лондоне, но в Нью-Йорке. Именно там!
– Ой, только не начинайте мне говорить о евреях и о масонах, – сказала Таня, сморщив нос.
– Но это есть основа всего; не разобравшись в роли мирового жидо-масонского капитала, мы ничего не поймем в истории.
– Господи, каждый понимает историю по-своему, – сказала она примирительно. – К чему спорить?
– Правильно, я с вами согласен, будем сегодня немножко танцевать?
– Да нет, не стоит, посидим просто.
– Как вам угодно, – кивнул фон Венк. – Будем сидеть, разговаривать на умные темы и немножко пить. Я знаете, что думал недавно, Татьяна Викторовна?..
– Да? – рассеянно спросила Таня, наблюдая за посетителями.
– Я думал, не сделали ли мы некую колоссальную ошибку, начав эту войну против красной России. В сущности, нас не столь многое разделяет, сколь сближивает. Не так ли? Мы являем собою пример двух видов социализма – национального и интернационального, и все дело только лишь в этой маленькой приставке «интер». Вы правильно меня понимаете?
Таня еще ничего не понимала, но слушала очень внимательно.
– Вы помните сороковой год? – продолжал фон Венк. – Помните, как перед нашими танками упала на колени «прекрасная Франция»? Вы никогда не задумались над тем, почему фюрер сумел за пять лет – я подчеркиваю: за одну пятилетку! – сделать из нищей Германии самую могучую державу мира?
– На это ответит любой ребенок. – Таня пожала плечами. – Потому что вы только о войне и думали, только к войне и готовились...
– О нет, милая моя Татьяна Викторовна! Вы имеете весьма благодушное представление о современном капитализме, что даже несколько странно, учитывая ваше коммунистическое воспитание, если считаете, что ни Англия, ни Франция не готовились к войне все эти годы. Они готовились также. Вопрос – почему подготовленной оказалась одна Германия? Потому что германский народ имеет свой идеал. Также и ваш народ имеет его, но Россия есть материал зыбкий и неорганизованный, и здесь неизбежны всякого рода, как это сказать, неувязки. Если бы мы объединились, их бы не было. Нам нужно было это сделать. Может быть, это и есть наша колоссальная, роковая ошибка. Против нас стоит мир, лишенный идеала, кроме наживы. Мир, который не понимает, что есть воля целого народа, управленная одним вождем и нацеленная на достижение некоего идеала. Вы понимаете мою мысль?
– Не понимаю и не особенно хочу понимать, – сказала Таня. – Вы не обижайтесь, пожалуйста, но я терпеть не могу говорить на такие темы...
От нее ускользал смысл туманных рассуждений Венка, может быть потому, что голова после выпитого была уже не очень ясной. Но что-то в его словах ей не понравилось. Дело было не в том, что с нею сейчас разговаривал враг, убежденный нацист; к этому она привыкла, и их обычная фразеология уже не возмущала ее. Но рассуждения зондерфюрера были именно необычными, она никогда еще не слышала от немцев ничего подобного, и хотя он ничего особенно зловредного, казалось бы, не сказал, было в его рассуждениях о двух системах что-то если не пугающее, то настораживающее.
– О, пожалуйста, – сказал фон Венк. – Я знаю, девушки не очень любят такие темы, но вы мне казались немножко исключением. Татьяна Викторовна, а ведь вам плохо пришлось бы, если бы красные вернулись в этот город...
С полминуты, а то и больше Таня смотрела на него широко раскрытыми глазами, чувствуя, как улетучивается и рассеивается хмельной туман.
– Почему вы это говорите? – пробормотала она – Разве дела на фронте идут так...
Она чуть не сказала «хорошо», но вовремя запнулась.
Барон, допивая рюмку, отрицательно помотал в воздухе сигаретой, зажатой между средним и указательным пальцами.
– Нет-нет, – сказал он, – так плохо дела не идут, я ставлю этот вопрос просто... гипотетически. Германский солдат обычно твердо стоит там, куда пришел. Но если предположить, а? Вам плохо пришлось бы. Еще бы! Сотрудничество с врагом, – за это не гладят по головушке. Знаете, какие ужасы имели место прошлой зимой в тех городах под Москвой, что были захвачены красными? О-о, мне рассказывали. Мне говорили про семью одного врача, который возглавил городскую управу в... Волоколамске, если не ошибаюсь. Может быть, это имело место в другом городе, я не уверен. Их буквально растерзали – всех, всю семью. В первый же час, как только по улице проехался первый танк с красной звездой. Таких трагедий было много; к сожалению, не всюду удалось своевременно провести эвакуацию цивильного населения...
– Валентин Карлович, – сказала Таня, – у вас нет других тем для разговора?..
– Хорошо, хорошо, простите. Может быть, немного танцев?
– Спасибо, не хочется. Я хотела спросить – вы читали Достоевского?
– О да, и с большим наслаждением, – закивал фон Венк.
– Вы не помните, откуда это выражение: «...если уж лететь, так вверх пятами»?
– Ну как же, это... дай Бог памяти... это из «Карамазовых», да, это говорит Иван в том знаменитом разговоре с Алешей – ну, помните, где насчет слезинки...
– Нет, я же не читала совсем, – созналась Таня.
– Ну да, Достоевский у вас не поощряется, я знаю. Эти слова можно разглядывать как формулу русского максимализма. Русские суть максималисты по натуре, они думают о великом и не помнят про мелочи, строят дворец, забывая о кирпичах. Они хотят раздувать мировой пожар и не умеют организовать производство зажигалок. Я видел, пленные красноармейцы добывают огонь с помощью техники каменного века – камешек, и кусочек железа, и фитиль. Я бы не удивился, увидев у них дощечки – знаете, как в Полинезии?
– Знаю, знаю, – вздохнула Таня. – Идемте-ка отсюда, Валентин Карлович, что-то у нас сегодня не получается мирного разговора, а спорить мне не хочется. Пойдемте, правда, уже поздно.
– Как вам угодно, – тотчас же согласился фон Венк. – А может быть, вы удостоите посещением мое скромное жилище? На полчасика. У меня есть настоящий кофе в зернах. Кроме того, мог бы показать вам свои новые приобретения. Я ведь теперь собираю иконы, я вам не говорил? Что делать – каждый зверок...
– ...Имеет свое маленькое удовольствие, я знаю. Нет, благодарю, ваше скромное жилище я посещением не удостою. Вы просто отвезите меня домой, хорошо?
– Как вам угодно, – повторил фон Венк.
По дороге домой она приняла решение поговорить с Болховитиновым.
Он пришел в воскресенье после обеда, как обычно. Было холодно в этот день, выпал первый настоящий снег, начиналось даже что-то вроде метели. Таня, отогнув краешек занавески, со страхом и почти ненавистью следила, как он идет по дорожке от калитки – согнувшись от ветра, держа руки в карманах широкого мохнатого пальто, упрятав нос в свободно намотанный шарф. А из-под шляпы видны черные бархатные наушники на пружинке. Марсианин, настоящий марсианин!
– Я не помешал? – спросил он по обыкновению робко, когда она распахнула дверь.
– Как вы думаете, на такой вопрос когда-нибудь отвечают «да»? Входите, пожалуйста.
Болховитинов растерялся и нерешительно переступил порог.
– Но почему же... Я часто говорил своим приятелям именно это, когда они являлись ко мне... ну, скажем, с выпивкой в предэкзаменационную неделю. Я имею в виду студенческие годы...
– Я поняла, что вы имеете в виду, – сухо сказала Таня. – Обедать будете?
– Благодарю вас, я уже откушал, – сказал Болховитинов, грея руки о кафельное зеркало печи. – Холодно сегодня, не правда ли?
– Господи, Кирилл Андреевич, почему вы не следите за своим языком? Не обижайтесь, но вы сами просили поправлять вас, в случае чего. Ну кто так говорит: «откушал»? Это, может, при царе Горохе так говорили! «Господа изволили откушать!»
– Да-да, это неправильно, я знаю... Я не обижен, напротив, мне очень приятно, что вы меня поправляете. А это «откушать», – он засмеялся, – это у меня еще от нянюшки, честное слово!
– От нянюшки? – изумленно переспросила Таня. Ей показалось очень странным, что такой взрослый солидный человек говорит о своей нянюшке.
– Ну да, у нас была старая русская нянюшка, царствие ей небесное, совершенно такая, знаете ли, шмелевская... Вы Шмелева читали – «Няня из Москвы»? Впрочем, откуда же. Это очаровательная повесть, написана от лица старой такой московской нянюшки, которая после революции вместе со своими господами попадает в Крым, а потом за границу. Ну, Шмелев большой был писатель – он ведь до революции еще начинал. «Человек из ресторана»...
– Вот это мне что-то напоминает, – сказала Таня, – может быть, даже я ее и читала. В эмиграции много хороших писателей?
– Да как вам сказать... В сущности, остались только Бунин и Алданов; Мережковский недавно умер...