Сергей перестал жевать.
– Два года? – недоверчиво переспросил он.
– Как минимум. Это при условии, что второй фронт откроется в будущем году. Суди сам: если мы начнем наступать весной сорок третьего, а раньше это практически невозможно, то только к весне сорок четвертого сможем очистить Украину и Белоруссию. Хорошо, если союзники к тому времени успеют выйти к Рейну с той стороны. Вот и смотри. Остается полгода на Польшу, Балканы и саму Германию. И то это прогноз весьма, я бы сказал, оптимистичный. В действительности обычно все оказывается чуточку труднее, чем представлялось заранее.
«Вообще-то правильно, – подумал Сергей. – Меньше чем за два года никак с этим делом не управиться, но это же страшно себе представить – еще два года войны».
На фронте обычно не задают себе этого вопроса – долго ли еще. Всякий понимает, что долго; но лучше, когда это так прямо не сформулировано. Когда топаешь форсированным маршем с полной выкладкой, никогда не следует представлять себе всю остающуюся впереди дорогу. Лучше намечать цели поближе: вот скоро дойдем до тех холмов, до той рощи, до того сломанного дерева...
В дверь постучали – заглянула хозяйка, сказала, что уходит на дежурство, а раскладушка в коридоре, чтобы взяли, если понадобится.
– Могу здесь, спасибо, – рассеянно ответил Сергей. – Два года, вы говорите. Выходит, сколько было и еще дважды столько же. Здорово! А помните, как раньше будущую войну описывали? Неделя, две самое большее...
Николаев дернул щекой.
– Когда-нибудь история еще займется вопросом, во сколько солдатских жизней обошлось нам вдохновение этих... деятелей литературы и искусства. Это все не так просто, Сергей, бывает простота, которая хуже воровства. Ну да что о них... Послушай, я хотел спросить: у вас в школе кто был комсоргом перед войной?
– В школе? – удивленно переспросил Сергей. – Ну этот, как его... Кривошеин Алешка, ребята его Кривошипом звали. А что?
– Я говорил недавно с одним товарищем из Энска. Он там работал в обкоме, по военной линии... Ты понимаешь, что он мне рассказал... В Энске был, оказывается, создан подпольный комитет, когда стало ясно, что город придется оставить. А перед самым отходом весь состав этого комитета погиб, совершенно случайно: было совещание какое-то, а тут бомбежка, их всех одной бомбой и накрыло. Создать новое руководство не удалось: эвакуация уже шла полным ходом. Так все и считали, что в Энске подполья не осталось. И только недавно выяснилось, что один из членов подпольного комитета жив, находится там, в Энске, и даже сколотил какую-то молодежную группу...
– Этот самый Кривошип? – спросил Сергей тихо. Он почувствовал вдруг, как странно бьется сердце.
– Судя по всему, да. Фамилию Петр мне не назвал, сказал только, что, если он не ошибается, этот человек был до войны комсоргом в вашей школе. Может быть, это и ошибка.
Сергею сейчас больше всего на свете хотелось, чтобы это была ошибка, потому что он каким-то шестым чувством угадывал, что если это действительно так, если Кривошип сколотил там группу и если Таня находится в Энске, то она не могла не... Додумывать это до конца ему было слишком страшно.
– Ты хорошо знал этого комсорга? – помолчав, спросил Николаев.
– Еще бы...
– Ну, парень он настоящий, – сказал Сергей.
В том-то и беда, что он настоящий парень. Если бы этим делом занялся кто-нибудь другой, то Таня почти наверняка осталась бы в стороне. Беда в том, что это именно Алешка Кривошеин, Кривошип, их комсомольский вожак, в котором для всех, кто его знал, было что-то от комсомольцев двадцатых годов – от Павки Корчагина, от Николая Островского...
– Ты не знаешь, для Татьяны он... тоже был авторитетом? – спросил Николаев, точно разгадав его мысли.
– Для всех он был, – угрюмо ответил Сергей.
Им овладело странное чувство. Конечно, это здорово, что в Энске есть комсомольское подполье, что во главе стал такой парень, как Леша Кривошип; и вместе с тем радоваться этому он сейчас не мог, понимая, насколько это увеличивает нависшую над Таней опасность. Потому что Таня – он это знает точно – ни за что не останется в стороне. Она ведь всегда была отчаянной, всегда мечтала о подвигах!
Он высказал все это вслух. Может быть, не без влияния выпитого коньяка. Неужели мало людей гибнет на фронте, неужели фронт не может взять на себя всю полноту борьбы с немцами? Зачем еще мирное население, зачем гнать под топор девчонок и пацанов?..
– Ты, Сергей, не так все это понимаешь, – сказал Николаев. – Это сложнее, пропагандой людей под топор не погонишь. Их гонят немцы. Понимаешь? Ребята сами идут под топор, потому что не могут жить иначе, чем жили, жить по-немецки. Как будто здесь можно было бы достигнуть чего-то приказами...
– Нет, регулярной нет. Я этим вопросом интересовался; сейчас налаживается более или менее регулярная связь с районами партизанскими в полном смысле слова – ну, это главным образом Белоруссия, Северная Украина. Энск в степях, самолет туда не зашлешь, радио – вещь опасная, так что... пока на это рассчитывать нельзя. Может быть, со временем.
Он закурил и добавил, в первый раз вслух высказывая то, что мучило его все эти шесть дней после разговора с Шебеко:
– А ты не волнуйся, Сергей; к чему обязательно предполагать, что она стала подпольщицей? Возможно, этот ваш комсорг ее и не допустит, – все-таки девушка. Да и вообще там ли она, тоже ведь неизвестно.
Может быть, не следовало говорить это так прямо; но он не мог уже держать все это в себе. Он должен был поделиться с кем-то своей тревогой, потому что на нем лежала сейчас такая масса работы, такая ответственность, что он попросту не имел уже права на какие бы то ни было дополнительные заботы личного порядка. Он всю жизнь привык подчинять частное общему, свои личные интересы интересам службы, и сейчас страх за племянницу был вдвойне мучителен для него еще и тем, что отнимал часть душевных сил, нужных для другого, для главного. Он понимал, что этому сидящему напротив мальчику тоже нужны все его силы и поэтому следовало бы его пощадить, но не смог заставить себя промолчать. Может быть, потому, что надеялся услышать от Сергея что-нибудь, могущее сразу уничтожить все опасения. Но эта надежда не оправдалась.
– Что? – спросил Сергей, посмотрев на него непонимающими глазами. – А, чаю. Нет, спасибо...
– В таком случае, предлагаю спать. – Николаев посмотрел на часы и встал. – Тащи из коридора раскладушку и устраивайся. Давай отдыхать, завтра у меня много дела. Ты едешь утром?
– Да, утром.
– Тогда тем более нужно выспаться. Скоро, брат, тебе будет не до сна...
Глава третья
Как-то незаметно прошло лето – без особенных потрясений, но полное повседневных страхов и неприятностей. Вдруг в одно прекрасное утро приходит Сергей Митрофанович, – ты думаешь, что он просто зашел навестить, как трогательно с его стороны, ах какой милый старик и тому подобное; и вдруг милый старик сообщает, что Володя Глушко только что застрелил на улице полицая. Перестань трястись и реветь, говорит милый старик, смотреть на всех вас тошно, умойся сию минуту и ступай к Алексею – скажи ему от имени Глушко, что все в порядке. Если не считать застреленного полицая.
Все, конечно, относительно. Сейчас это можно назвать просто неприятностью, потому что все кончилось благополучно, – полицай, видно, оказался не из номенклатурных, и никто не стал поднимать из-за него шума. А если бы Володю арестовали, да еще здесь, на Пушкинской?
Только испугом отделалась она и через три дня после случая с полицаем, когда фон Венк пришел к ней как ни в чем не бывало – словно и не было того вечера в казино – и спросил, давно ли она связана с бандитами. Спросив это очень серьезным тоном, он молчал несколько секунд, испытующе глядя на нее через стол, и вдруг откинулся назад и захохотал, страшно довольный произведенным впечатлением. Что она пережила за эти несколько секунд!
И что же оказалось? В докладе о перспективах развития местной промышленности, который ей однажды дали перепечатать, был упомянут какой-то объект, имевший для немцев большую ценность в смысле его будущего использования; и не успел Заале вернуться из Ровно, где выступал с этим докладом на совещании гебитскомиссаров, как драгоценный объект взял и взлетел на воздух. «Судите сами, милейшая Татьяна Викторовна, – сказал фон Венк, – подозрение падает на вас в большей степени, нежели на участников совещания, ха-ха ха!».
Очаровательная манера шутить у этого человека. Хорошо еще, если он не повторяет свои лучшие шутки каждому приятелю, как это обычно делают записные остряки. И вообще, если говорить всерьез, то до сих пор нельзя сказать с уверенностью, была ли это действительно шутка. Это могло быть попыткой прощупать, увидеть ее реакцию. Но что об этом гадать! Не первый месяц она ходит по острию ножа, пора бы привыкнуть...
Да, ничем хорошим это лето не вспомнишь. От Люси по-прежнему ни слова, хотя кое-кто получает иногда письма из Германии. Пишут мало, редко и невесело. Уже выработался особый эзопов язык этих писем, понятный всем, кроме немецкой цензуры. «Мамо, а у нас тут всё дожди и дожди, с наших девчат уже некоторые повыходили замуж за летчиков». Германию, видно, бомбят все сильнее и чаще, даже немцы начинают говорить об этом совершенно открыто. У Дитрих погибла в Кёльне родственница с детьми.
Если бы только знать, что это действительно когда-то кончится. Пусть через год, через два, через три. Если бы только знать это наверняка! Ждать – это ведь еще не самое плохое. Гораздо хуже, когда уже ничего не ждешь.
С Кириллом Андреевичем Болховитиновым Таня встретилась во второй раз именно там, где все время боялась его увидеть: в коридоре гебитскомиссариата. Она шла с пачкой переписанных бумаг в руке, так что при всей ее изворотливости никак нельзя было изобразить дело так, будто зашла сюда на минутку – просто по делу. Орловский дворянин, как и следовало ожидать, при виде нее изумился, но ограничился лишь поклоном, ничего не спросив.
Лишь неделю спустя, когда они встретились опять, на этот раз на улице, он задал вопрос, которого она боялась. Но тут уж Таня была подготовлена, психологически подготовлена со времени второй встречи, и с великолепным бесстыдством заявила, что не видит в службе у немцев ничего страшного. Она патриотка, да, и любит свою родину, но ведь и есть что-то надо. И потом лучше уж печатать на машинке, чем мыть полы в солдатской столовке.
– Строго говоря, мытье полов – работа ничуть не хуже других, – заметил дворянин.
– А вам приходилось это делать? – спросила она с вызовом.
– Мне – нет, но моей матушке приходилось, в первые годы эмиграции. Вы, разумеется, вольны поступать как вам угодно, но зачем же тогда было упрекать меня в том, что я пошел к ним на службу, – то есть сделал точно то же, что сделали вы сами?
– О, вы совсем другое дело! У вас другое положение, вы инженер и могли работать во Франции. Я не осудила бы вас, если бы вы умирали с голоду или если бы вам грозила высылка на принудработы, как грозила мне...
– Высылка, простите, куда? – не понял Болховитинов.
– Ну куда, на принудиловку! Послали бы куда-нибудь в госхоз – это они теперь колхозы так переименовали – или в Германию, еще хуже. Вам же это не грозило!
– Да, но я ведь вам объяснял однажды... у меня не было другой возможности приехать сюда, – сказал он виноватым тоном. Почему, собственно, ему так понадобилось сюда приезжать, Таня не совсем понимала.
– Ну как, удалось вам разыскать тут какого-нибудь завалящего интеллигента? – спросила она, переводя разговор на другие рельсы.
Болховитинов принялся обстоятельно рассказывать, что да, кое-какие знакомства у него появились – он вхож в три дома, очень разные люди, но все одинаково не любят немцев; две семьи при этом питают приблизительно такие же чувства и к Советской власти, а третья наоборот -настоящие большевизаны, но милые люди...
– Настоящие кто? – переспросила Таня, поднимая брови.
Болховитинов очень смутился:
– Простите, у меня иногда прорываются галлисизмы... Я хотел сказать, что они сочувствуют большевикам.
– А-а, – сказала Таня. – В общем, Кирилл Андреевич, если «большевизаны» вас не отпугивают, приходите как-нибудь вечерком, правда. Помните, вы хотели? Посидим, поболтаем. Если, конечно, вам не скучно со мной.
– Бога ради, Татьяна Викторовна! Сочту за честь... непременно... Я просто не осмеливался настаивать после того, как вы в тот раз так решительно меня м-м-м... как это сказать по-русски...
– Отшили, – подсказала Таня и засмеялась. – Я не хотела вас обидеть, правда. Приходите же!
Она не была уверена, что поступила правильно, приглашая его. Ей казалось, что какая-то маленькая, едва заметная измена Сереже заключена в этом приглашении; не то чтобы Болховитинов ей понравился, – нет, он был каким-то слишком чужим и далеким, этот эмигрант, кадет, почти марсианин, – но просто она не была уверена в своем праве развлекаться в то время, как Сережа находится на фронте. Она пригласила Болховитинова только потому, что – ей показалось – он может быть интересным собеседником; пригласила, чтобы рассеяться немного; просто ей хотелось забыть на час-другой о гебитскомиссариате, о том, чем заняты Володя и Кривошип и чем, если уж говорить начистоту, занята и она сама. Пусть ей лично не пришлось закладывать взрывчатку в этот проклятый объект из доклада гауптмана Заале; она взорвала его, сидя за своей машинкой, и немцы, когда докопаются до всего, сумеют определить ее роль совершенно точно. Вот об этом-то ей и хотелось забыть. Разве это такое уж преступление, Сережа?
Ей было очень трудно этим летом, гораздо труднее, чем год назад. Тогда еще оставался какой-то запас внутренних сил, какой-то странный подсознательный оптимизм, как будто сердце, вопреки рассудку, все еще не до конца поверило в случившееся и продолжало жить наполовину в прошлом, в мирном, благополучном прошлом. А сейчас этот запас был на исходе.
Ей было гораздо труднее, чем Володе или Кривошипу, потому что она была девушкой, не приспособленной для этой опасной, придуманной мужчинами игры; и еще потому, что их роль в игре – в отличие от ее роли – была более активной и предоставляла им возможность действовать и своими действиями влиять на ход событий. А ее роль сводилась в конечном счете к тому, чтобы сидеть и ждать разоблачения и гибели. Ей трудно было поверить в то, что игра со смертью может кончиться как-то иначе. Болховитинов пришел вечером в субботу. Володи не было дома. Они вдвоем пили чай, потом Таня показала ему библиотеку Галины Николаевны; Болховитинов стал расспрашивать о жизни советской технической интеллигенции, его интересовали многие мелочи, о которых Таня не имела понятия. Откуда она знала, например, как поставлена работа в наших проектных бюро!
Он просидел недолго; видимо, счел неудобным засиживаться для первого раза, хотя Таня видела, что уходить ему не хотелось. Прощаясь, он спросил, чем она думает заняться завтра.
– Стиркой, – сказала Таня. – А что?
– Завтра ведь воскресенье, – немного изумленно, как ей показалось, сказал Болховитинов.
– Ну да, поэтому и надо стирать. Когда же еще заниматься домашними делами, как не в воскресенье!
– А... а в церкви вы не будете?
Таня буквально разинула рот.
– В церкви? Чего ради, Кирилл Андреевич?
– Да-да, конечно, – улыбнулся он. – Я вот к чему, Татьяна Викторовна... Мне завтра придется съездить на один из участков, километров за шестьдесят. Не сочтите за навязчивость, но может быть... вы не отказались бы совершить небольшую автомобильную прогулку? Часа на три, не более. Вы подумайте, – добавил он быстро, словно испугавшись, как бы Таня не сочла себя вынужденной решить этот вопрос сразу, – подумайте до завтра, а завтра я в любом случае заеду – ну, узнать, едете вы или нет...
– Хорошо, – сказала она, – спасибо, я с удовольствием, правда. Я так давно не была за городом! А к какому часу мне быть готовой?
Болховитинов просиял:
– О, тогда к двум, пожалуйста, если вас не затруднит...
Утром она робко сказала Володе, что после обеда едет покататься с Болховитиновым, русским инженером из фирмы «Вернике».
– А-а, – равнодушно отозвался Володя, не отрываясь от книги, которую читал за завтраком. – Ну как он, большая сволочь?
– Почему сволочь? Неужели ты думаешь, что я поехала бы с ним, будь он сволочью!
– Что ж такого, мало ли с кем тебе сейчас приходится иметь дело...
– Да, но это не для дела, понимаешь. Это просто так. Он меня пригласил, и я согласилась. Я не должна была этого делать, Володя?
Володя отложил книгу, подумал и пожал плечами.
– Я не знаю, для чего ты согласилась, поэтому не могу ответить на твой вопрос. Если ты надеешься что либо у него узнать, то, может быть, стоит попробовать. А просто так не стоило. Мало о тебе еще трёпу идет по городу!
Таня вздохнула, – трёп действительно шел.
– А что можно у него узнать? – спросила она.
– Откуда я знаю, что. Слушай, что он будет говорить, и мотай на ус. Всегда может проскользнуть что-нибудь интересное в самой пустой болтовне. Вы куда едете?
– Не знаю, на участок какой-то. Они тут дорогу строят; очевидно, на один из строительных участков...
– О! – сказал Володя и прицелился в нее пальцем. – Ты у него вот что узнай. Узнай, что это будет за дорога, поняла? Важно знать характер покрытия и ширину проезжей части. Уяснила?
– Что значит «характер покрытия»?
– Это значит, что дороги бывают грунтовые, мощеные, покрытые асфальтом или бетоном. Вот это и надо выяснить.
Ровно в два Болховитинов остановил свою машину перед калиткой. Володя, отогнув занавеску, сказал, что машинка так себе – малолитражный «ханомаг», и ушел в сарайчик, не без ехидства пожелав приятной прогулки.
По странному совпадению, участок, который нужно было посетить Болховитинову, находился недалеко от Семихаток – того самого хутора, где год назад, удрав из-под Белой Криницы, окопники впервые увидели наши отступающие войска и узнали о прорыве фронта немецкими танками. Теперь все это шоссе, по которому они тогда возвращались в Энск на загруженной саперным имуществом полуторке, было изрыто, перекопано, завалено свежими насыпями глины, местами – на холмах – заглублено в землю на два-три метра. День был солнечный и довольно жаркий, тучи пыли, поднятой идущими по объездным путям машинами, стояли над трассой работ, кишащей людьми, словно муравьями. Работали в основном женщины, очевидно деревенские, лица почти у всех были для защиты от солнца и ветра плотно повязаны белыми хустками, – и все они провожали взглядами затесавшуюся среди военных грузовиков маленькую легковую машину, в которой сидели мужчина в штатском и чистенькая, нарядно причесанная девушка. «И зачем только я поехала?» – с тоской подумала Таня, съеживаясь под этими взглядами.
– Я, кажется, сделал глупость, – виновато сказал Болховитинов, заметив ее состояние, – совершенно не учел, что до первого готового участка здесь не менее двадцати километров таких вот объездов... Маленькое удовольствие – ехать так, в пыли.
– Нет, что вы, – тихо отозвалась Таня не сразу – Я не из-за этого...
– Вы раскаиваетесь, что поехали?
– Да. Но не из-за вас, вы не подумайте. Просто...
Она не договорила и замолчала. Ей хотелось пожаловаться ему, сказать, как ей тяжело приходится, каким немыслимо трудным и унизительным оказалось то, что когда-то представлялось высокой романтикой; пожаловаться на эту проклятую жизнь, на войну, на немцев, на одиночество, на то, как ей плохо без Сережи. Но разве он поймет, этот марсианин? Да и потом, главного все равно ведь не расскажешь...
– Не обращайте на меня внимания, – сказала она тонким голосом. – Я знаю, что психопатка, но что же делать? Всякая женщина, у которой на фронте муж, где-то в глубине души наполовину психопатка, просто у меня это слишком уж снаружи, до неприличия...
– Ну что вы, – сказал ошеломленно Болховитинов. – я не замечал в вас ничего психо... психопатического. Но вы разве замужем? Странно, мне почему-то это и в голову не пришло, такая возможность. Вы так молоды, что ваш вид как-то не увязывается... с представлением о замужней женщине.
Он посмотрел на нее сбоку и улыбнулся. «Вот и вру еще зачем-то, – подумала Таня с отвращением, – вру совершенно автоматически, с необыкновенной легкостью, какая-то я вся стала лживая, мерзкая, просто лягушка – тронуть гадко...»
– И давно вы замужем?
– Я? Нет, что вы. Мы поженились перед самой войной, этого даже никто не знал. Видите ли, его родные были против. Поэтому мы так, – она сделала неопределенный жест, – потихоньку. А как только началась война, муж ушел добровольцем.
– Сумасшедший человек, – Болховитинов покачал головой, – бросить вас в такое время.
– Если бы он этого не сделал, то бросила бы его я, – заявила Таня. – Неужели вы не понимаете, что он не мог поступить иначе?
– Я это понимаю, умом. Хотя сам я, пожалуй, так бы не поступил. Я назвал вашего супруга сумасшедшим, но это то безумие, перед которым преклоняешься. Он молод?
– Да, он... на три года старше меня.
– О, совсем юноша! – Болховитинов опять покосился на нее, улыбаясь. – Приятно видеть такие ранние браки. Нужно очень любить, чтобы отважиться на это, я хочу сказать – в такое время...
Да, наверное, нужно было очень любить, чтобы отважиться. Гораздо больше, чем любила она. Все было бы иначе, будь ее любовь сильнее и самоотверженнее. Она должна была отважиться в тот вечер, когда Сережа был у нее в последний раз. Она должна была отбросить все – стыд, условности, страх перед тем, что будет потом; она должна была сказать ему: «Сережа, я хочу, чтобы сегодня мы стали мужем и женой». Он не мог бы, он не имел права ей отказать!
Все было бы сейчас совсем иначе, но этого не случилось. Она не помнит даже, приходила ли ей тогда эта мысль. Странно, но она вообще почти ничего не помнит о том дне. Они были на площади Урицкого, когда Сережа сказал ей, что идет добровольцем. Что завтра с утра ему на сборный пункт. Был горячий, тусклый от зноя июньский полдень, только что дали отбой воздушной тревоги. Сережа сказал ей это.
А потом у нее все спуталось. Они пришли, кажется, к ней на бульвар Котовского. Ну да, конечно: Сережа бегал к матери-командирше за валерьянкой. Как будто валерьянка помогает в таких случаях! Вероятно, она была в настоящем обмороке какое-то время, потому что после того, как Сережа ушел к матери-командирше, у нее в памяти остался провал. А потом был уже вечер, красный закат за окнами, – и самое страшное ее воспоминание: Сережа плакал, стоя у окна спиною к ней. Беззвучно. Наверное, мужчины только так и плачут. У него только плечи тряслись. Судя по книгам, мужчины обычно боятся женских слез; как глупо, ведь мы ревем по всякому пустяку, но когда плачет мужчина – это действительно страшно, когда на твоих глазах, не стесняясь, плачет мужчина, которого ты любишь...
– Татьяна Викторовна, что с вами? – встревожено спросил Болховитинов. – Впрочем, простите за этот глупый вопрос, я трижды идиот. Успокойтесь, не мучайте себя воспоминаниями. Вы знаете, когда я встречаю в жизни что-то хорошее... не именно в моей личной жизни, в ней хорошего мало, а вообще, вокруг... то мне всегда трудно поверить в то, что это хорошее появляется в мире просто так, чтобы исчезнуть без следа. Если вы с вашим мужем очень любили друг друга, то это не могло кончиться просто так... как бывает в книгах или в синема... счастье, и вдруг – война, они расстаются... Я не уверен, что могу вам изложить правильно – в этом нет логики, согласен, жизнь полна подобных примеров, миллионы пар в Европе были разлучены именно так. Но вы знаете, Татьяна Викторовна, есть правда фактов и есть нечто... другое, иногда оно оказывается сильнее, нежели приземленная реальность. Назовите это силой Добра, если угодно, Добра с прописной буквы...
Таня размазала слезы тыльной стороной ладони, потом вспомнила про платочек – полезла в один карман жакета, в другой. Платка, конечно, не оказалось.
– Я очень хотела бы верить в эту... силу добра, – сказала она, всхлипнув. – Но вы же видите, что кругом делается...
– Делается то же, что делалось всегда, – возразил Болховитинов, – всегда были войны, и жестокости, и всегда страдали люди, не виновные ровно ни в чем. Я ведь не доказываю вам, что человечество живет в раю, не правда ли. Я лишь хочу сказать, что мир все-таки становится понемногу лучше после каждого такого потрясения. Следовательно, закон конечного торжества каких-то добрых сил несомненно существует... Он проявляется хотя бы в том явлении, которое принято называть прогрессом.
– А я не знаю, становится ли он лучше, этот наш роскошный мир, – сказала Таня. – Я недавно перечитывала «Войну и мир». Нам бы такую «войну» и такие «бедствия»!
– Ну, это вы зря, Татьяна Викторовна, по тем временам...
– Вот именно – по тем временам! В том-то и ужас, что по тем временам это казалось пределом несчастий, которые могут случиться во время войны. А нам сейчас смешно об этом читать!! Ах, сожгли Смоленск! Ах, Москву разграбили! Ах, расстреляли дюжину поджигателей! А сейчас что? Вы видели, что сделали с нашим городом? Помните развалины, где мы с вами познакомились? А вам те рассказывали, как здесь уничтожили евреев? Где же ваш знаменитый прогресс? И это мир, который «стал лучше »?
Объезд наконец кончился. Они выбрались на готовый участок шоссе, обогнали несколько тяжелых крытых грузовиков. В приоткрытое с Таниной стороны окно туго ударил горячий сквозной ветер.
– Я понимаю вашу точку зрения, Татьяна Викторовна, – сказал наконец Болховитинов, – но согласиться с ней – воля ваша – не могу. Мы немного по-разному представляем себе этот прогресс в графическом выражении. Вам кажется, что это должна быть восходящая прямая, где каждая данная точка находится выше предшествующей. Приблизительно так, да? А вы представьте себе не прямую, а ломаную. Тогда, если рассматривать отдельные отрезки, они могут оказаться как восходящими, так и нисходящими, но вся линия в целом идет вверх. Вы сейчас берете один короткий отрезок – полтораста лет; я готов с вами согласиться: на этом отрезке человечество потеряло многое. Многое и достигнуто, не будем забывать об этом, но допустим, что главное утрачено. Назовем это человечностью. Назовем это мягкостью нравов. Назовем это терпимостью – политической, религиозной, какой угодно. Но ведь это только один отрезок! А возьмите их несколько – вы сразу увидите, что эта ломаная, зазубренная, очень нескладная линия все же упрямо стремится вверх. Разве нет? Но несомненно, Татьяна Викторовна. Несомненно! Вы сравниваете наш век с девятнадцатым; хорошо, сравните его с четырнадцатым...
– Почему тогда уж не с Вавилоном?
– Можно и с Вавилоном. С любой исторической эпохой. Сравните наше время с любым, выхваченным из истории наугад, и вы увидите, что нравы смягчились, человечности стало больше, больше терпимости, больше знаний. Нет, вы зря отрицаете прогресс, Татьяна Викторовна...
Машина шла теперь на большой скорости, – под колесами с ровным гулом проносилась гладкая поверхность шоссе, торопливо мелькая навстречу черными поперечными линиями.
– Какова дорожка? – спросил Болховитинов. – Шик!
– Меня не приводят в восторг немецкие достижения, – Сказала Таня сухо.
– Напрасно в данном случае. Это не немецкая дорога, Татьяна Викторовна. Эта дорога построена на русской земле, русскими руками. Если тут и замешано несколько немецких инженеров, то это не должно вас смущать. Все ваши заводы в начале тридцатых годов тоже строились иностранцами.
– Тех мы приглашали! А эти пришли незваные. По-моему, есть небольшая разница?
– О да, совсем небольшая – применительно к этой дороге. Немцы уйдут, Татьяна Викторовна, а дорога-то останется. Вы думаете, я не учитывал этого, подписывая контракт с «Вернике»?
– Вы, я вижу, патриот.
– Изволите шутить, Татьяна Викторовна, а тема не из шуточных...
– Простите, я не хотела сказать ничего обидного. Вы можете остановиться на минутку?
Болховитинов сбросил газ и выключил сцепление; машина мягко зашелестела покрышками, сворачивая к обочине.
– У меня закружилась голова, – извиняющимся тоном объяснила Таня, открывая дверцу. – Постоим немного, если вы не торопитесь...
Они вышли на шоссе. Сейчас здесь было тихо, почти безветренно, ярко светило солнце с уже по-сентябрьски блеклого неба. Длинная сверкающая паутинка зацепилась, пролетая, за Танины волосы. По направлению к городу промчался в сопровождении мотоциклистов низкий длинный, забрызганный грязью «хорьх» какого-то высокого начальства. Таня задумчиво посмотрела ему вслед, нюхая сорванную на обочине серебристую веточку полыни.
– Может быть, из самого Берлина едет, – сказала она.
– Возможно, – согласился Болховитинов.
– А эта дорога идет прямо туда?
– Ну, в общем, да. Дальше она смыкается с сетью имперских автомобильных дорог. Вы же видите, это капитальная штука. – Он сделал широкий жест, словно приглашая полюбоваться своим творением. – Немецкий стандарт для стратегических автострад второй категории, с девятиметровой проезжей частью.
– О-о, – сказала Таня. – Девять метров, подумайте. Это что – асфальт?
Она присела на корточки и потрогала пальцем шершавую серую поверхность.
– Никак нет, бетон. Сплошная плита армированного бетона толщиной в шестьсот пятьдесят миллиметров. Точнее сказать, плиты. Видите эти черные полосы? Это термокомпенсационные швы между отдельными плитами. Асфальт! – Он рассмеялся. – Помилуйте, это ведь «панцер-штрассе» – дорога, рассчитанная на скоростное движение тяжелых танков. От асфальта, Татьяна Викторовна, здесь через месяц эксплуатации остались бы рожки да ножки...