И сон не обманул. Подходя к своей крошечной комнатке в конце коридора на третьем этаже, Таня уже издали заметила, что дверь приоткрыта. Начальница канцелярии ждала ее, держа в руке какие-то бумаги.
– Доброе утро, фрау Дитрих, – сказала Таня.
– Вы опять опоздали.
– Сейчас девять часов, фрау Дитрих...
– Да, и вы еще не приступили к работе. Господин гебитскомиссар уже у себя в кабинете, а вы разгуливаете по коридорам!
– Господин гебитскомиссар только что приехал, – робко возразила Таня, – одновременно со мной.
– Что вы хотите этим сказать? – Фрау Дитрих поджала и без того тонкие губы и смерила Таню негодующим взглядом. – Господин доктор Кранц приезжает когда ему угодно, но сотрудники комиссариата обязаны подчиняться определенной трудовой дисциплине. Вы имеете представление о том, что такое дис-цип-лина? Или в вашей большевистской стране не было такого понятия? Перепечатайте это в четырех экземплярах, и постарайтесь без ошибок. Во всяком случае, с минимальным их количеством.
– Выдра, – сказала Таня вслух, когда фрау Дитрих вышла из комнаты. – Драная кошка, самая типичная.
Она села за столик и сняла чехол с машинки. Хорошо еще, что работа несрочная. Когда выдра Дитрих предупреждает насчет ошибок, это значит, что можно не особенно спешить. Впрочем, работ по-настоящему срочных ей вообще не дают, – на это есть другие машинистки, более квалифицированные.
Удивительно вообще, что ее сюда взяли. Работница из нее, честно говоря, никакая: печатает медленно, с ошибками, рукописный текст (особенно если готика) разбирает с трудом; иногда приходится выходить с неразборчиво написанным листком в коридор и останавливать первого попавшегося немца – просить разобрать фразу. Однажды какой-то шутник подсказал ей сходное по написанию неприличное слово, а она так и напечатала. Получился скандал, потому что нецензурная бумага попала на стол , к самому помощнику Кранца и тот усмотрел злой умысел. Удивительно, но выдра Дитрих почему-то ограничилась выговором и только настрого запретила Тане обращаться за помощью к кому попало.
Так что не совсем понятно, чего ради ее здесь терпят? Скорее всего, им просто неоткуда брать людей для черной канцелярской работы (а ведь канцелярщину развели – с ума сойдешь). Гражданские служащие из Германии едут сюда только на руководящие посты, везти же так далеко простых машинисток, очевидно, нерентабельно. Некоторые начальники привезли с собой личных секретарей-стенографисток, но те явно не справляются с массой писанины. Вот и приходится набирать служащих на месте; но, опять же, не так просто найти здесь машинистку, знающую немецкий и, главное, готовую служить в оккупационной администрации...
Развернув принесенные выдрой бумаги, Таня вздохнула с облегчением, увидев четкий и довольно разборчивый почерк Заале, начальника промышленного отдела. Одиннадцать страниц, поправок совсем немного. Она начала читать первую, перелистала остальные, – это была, очевидно, памятная записка, которую Заале готовил к какому-то совещанию. Что ж, тем лучше.
Она выдвинула ящик, в котором была копировальная бумага, осторожно отделила четыре тоненьких, невесомых листка. Пальцы ее задержались в нерешительности. Дитрих может войти в любую минуту и посмотреть, нет ли ошибок. Если она заметит пятый экземпляр – что ей сказать? Это надо хорошо обдумать, на таких делах обычно срываются из-за того, что какая-то деталь остается непредусмотренной.
Можно, конечно, сделать вид, что просто не поняла указания – подумала, что речь идет о четырех копиях, не считая первого экземпляра. Да, пожалуй. Это наиболее правдоподобное объяснение, в случае чего.
Небольшие бумажки, если ей казалось, что их содержание может представлять интерес для Кривошеина, она обычно просто наспех переписывала от руки, из других брала только цифры. Конечно, ничего по-настоящему секретного ей не доверяли, но ведь искусство разведки, как объяснил всезнающий Володя Глушко, заключается именно в том, чтобы уметь сложить картину секретного целого из массы разрозненных и вовсе не секретных деталей.
«Разведчик не должен пренебрегать ни единой мелочью, – поучал он, – он должен все замечать и все мотать на ус. Мне ребята в плену рассказывали: в Виннице одного шпиона задержали, старика. Знаешь, что он делал? Сидел целыми днями и просил милостыню у входа в военторговскую столовую. Что он мог слышать? Только обрывки разговоров, в основном всякого трёпа, потому что о секретных вещах никто в столовке не разговаривает. Ради этого трёпа и сидел. А ты что думала, шпионы только по сейфам шарят?»
Таня вставила в машинку пять переслоенных копиркой листов, уравняла их и защелкнула прижимные ролики каретки. Итак, эта штука называется: «К вопросу... о некоторых проблемах... восстановления... и развития... местной промышленности... Энского гебита». Как странно звучит – «к вопросу о проблемах»...
Отпечатав заглавие, она пропустила две строки, поставила каретку на середину и отстукала: «А. Общие соображения». Потом осторожно разделила листы в верхнем углу и заглянула в последний экземпляр, – ничего, получается вполне разборчиво. Лучше, если бы бумага была потоньше, но сойдет и так.
Ею вдруг овладела усталость. Жарко сегодня, с самого утра нечем дышать, к вечеру, наверное, соберется гроза. Но дело не в жаре. Она, в общем, переоценила свои силы, когда шла на это. А теперь, взявшись за гуж...
Допечатав страницу, Таня встала и подошла к открытому окну. Утро было ослепительным, сверкали недавно политые газоны, военнопленный в линялой распоясанной гимнастерке катил по аллее тачку песка. Он был бос, с крупно намалеванными на спине красными буквами «KG»[19].
Немцы пишут, что под Харьковом взято в плен двести пятьдесят тысяч – самый крупный «котел» за всю войну, если не считать прошлогоднего под Киевом. И угрожают, что вот-вот начнется новое генеральное наступление по всему фронту. Что же это, опять все будет, как в прошлом году?
Кривошип говорит: нельзя сомневаться. Конечно, нельзя, она и сама это понимает. Но откуда взять силы, чтобы продолжать верить, несмотря ни на что? Чтобы продолжать вести эту жизнь?
Всего полтора месяца, как она здесь работает, а кажется, будто прошли годы. Она просто состарилась за это время! Говорят, люди привыкают ко всему; может, и она постепенно привыкнет, но пока более вероятно другое: что она попросту рехнется в один прекрасный день. Самая здоровая психика может не выдержать нагрузки непрерывного страха. Когда просыпаешься с мыслью: «Сегодня меня могут арестовать», на службе холодеешь при звуке незнакомых шагов у твоей двери, выходишь на улицу, зная, что в случае облавы и обыска ты погибла, и засыпаешь, прислушиваясь – не подъехала ли к дому машина...
И ведь это не какие-нибудь пустые, беспричинные страхи, а страх вполне логичный и обоснованный. Как бы осторожна ни была она сама, ее в любой момент может погубить чужая неосторожность. Что делает Кривошип с получаемыми от нее данными, она не знает; очевидно, их пересылают куда-то дальше. Каким образом – по радио? Любая передача может быть перехвачена и расшифрована. Через связных? Еще хуже. Стоит лишь немцам заметить утечку информации из гебитскомиссариата, как они тут же догадаются, кто в этом виноват. Тут не нужно быть Шерлоком Холмсом, любой дурак поймет, в чем дело. Может быть, они не сразу ее схватят, а будут проверять – подсовывать определенные данные и следить. Откуда она знает, не приманкой ли уже является этот соблазнительный материал из промышленного отдела?
Пленный на аллее отвез песок и теперь, прихрамывая, возвращался с пустой тачкой. Таня всмотрелась в него, заслонившись ладонью от солнца. Трудно разглядеть – кажется, пожилой, с широким скуластым лицом. Рассказывают, что какая-то женщина увидела мужа в Ясолонне пленных, которых вели работать на сортировочную станцию. Неделю потом ходила в ортскомендатуру, валялась в ногах у коменданта – вымолила-таки, отпустили мужа. Немцы иногда любят продемонстрировать свою «доброту»...
В этом здании все для нее наполнено воспоминаниями. Трудно даже сказать, хорошо это или плохо. Иногда кажется, что помогает, а иногда, наоборот, отнимает последние силы. Энергетическая лаборатория была на втором этаже, в зале, где сейчас какое-то налоговое ведомство. Там они познакомились. Три года назад, в апреле тридцать девятого. Она пришла записываться в кружок, а он сидел за столом и что-то наматывал на катушку – сердитый-сердитый. И как закричит! Тут-то она и пропала.
Так не было ни с кем, ни с одной из девчонок ее класса. Все в кого-то влюблялись, но это никогда не было всерьез. Взять Люсю с этим злосчастным Глушко – уж, казалось бы!.. Но не успела миновать и четверть, как все благополучно прошло. Словно корь или скарлатина. А она до пятнадцати с половиной лет не обращала внимания ни на одного мальчишку – просто дружила с ними, дралась, некоторые немножко нравились, но не больше, – а потом вдруг такое.
Говорят, что неразделенная любовь – это самое тяжелое. Чепуха какая! Конечно, разделенная лучше, но даже и без взаимности это уже счастье. Счастье, когда есть кого любить. Вот любовь в разлуке – это действительно страшно. А если любимый где-то рядом и можно видеть его каждый день...
Сережа ведь долго не обращал на нее никакого внимания, даже сторонился, она это видела. И все равно была счастлива. Правда, чувство это проявилось не сразу, сначала оно пряталось где-то в уголке сердца и созревало совсем незаметно. Сама она вскоре после знакомства с сердитым мальчишкой из энергетической лаборатории уехала с Люсей в деревню, потом в минводский лагерь; и, пожалуй, за все лето ни разу не вспомнился ей тот апрельский вечер, пустые гулкие коридоры Дворца и сладкий запах грушевой эссенции из-за перегородки, где работали авиамоделисты. А потом все началось опять, когда она пришла первого сентября в класс и увидела на задней парте сердитого энергетика.
Постепенно он стал для нее образцом, абсолютным эталоном героя. Раньше ей не нравилось, когда мальчишки говорили девочкам грубости, но Сережа однажды обозвал ее «рыжей шалавой», и она покраснела – вовсе не от возмущения, а от удовольствия. Ей нравилось раньше, чтобы мальчишка, с которым она идет по улице, был хорошо одет, но потом она увидела Сережину вельветовую куртку с протертыми на локтях лысинами и вытянутые на коленях коротковатые брюки и сразу поняла, что именно так – пренебрегая производимым впечатлением – должен одеваться настоящий мужчина. После этого ей действительно стало противно смотреть, на всегда одетого с иголочки щеголя Бондаренко.
Осенью того же года они первый раз пошли вдвоем в кино. «Если завтра война». Настоящая была уже совсем близко, уже бушевала рядом, а они еще ничего не понимали и ни о чем не догадывались, восторгались игрушечными целлулоидными победами и свято верили, что именно так и будет в действительности – «если, враг нападет, если черная сила нагрянет»...
Внизу на дорожке показался фон Венк – поднял голову, увидел ее, приветственно помахал перчаткой. Веселый, как всегда. Таня кивнула и отошла к своему столу.
Заправив машинку новой порцией бумаги, она разобрала отпечатанные экземпляры, отложила последний. Почерк у Заале размашистый, из двух страниц рукописи выходит неполная машинописная. Всего будет страниц пять, не так-то просто их вынести.
Если сложить лист вдвое, вчетверо, тщательно отглаживая ногтем по сгибам, в одну восьмую, одну шестнадцатую, получается довольно плотный пакетик размером в ладонь. А таких будет еще четыре. Прошлый раз она спрятала маленький листок за чулком, – день был прохладный, и она надела чулки. Ах как неудачно! Впрочем, если бы сегодня на ней и были чулки, они бы помогли очень мало, потому что в узкой юбке нечего и думать спрятать за чулком даже один такой пакетик...
Она начала печатать вторую страницу и вдруг сообразила, что зря ломает себе голову. Если ее обыщут, то спрятанное найдут где угодно, и за чулком, и в лифчике, потому что бумага вещь предательская. Малейший листок под одеждой моментально выдает себя хрустом при первом же прикосновении. Так что это все бесполезно. Листки она положит в нагрудный кармашек блузки, где носит пропуск, и будь что будет.
– Татьяна Викторовна, – заглядывает в дверь фон Венк, – мое нижайшее! Как идет ваша молодая и цветущая жизнь?
– Спасибо, Валентин Карлович.
– Я вас опьять испугал? Вы даже несколько изменились в лице. Я столь страшен?
– Господи, – взрывается она, – я вам миллион раз говорила, что у меня нервы не в порядке, а вы всякий раз... Ну что вы стоите в дверях – у меня все бумаги улетят!
– О, я через-вычайно сожалею. – Барон садится на свободный стул и закидывает ногу на ногу, покачивая щегольским сапогом. – Эта злая война всем немножко повредила нервы, я понимаю, но она скоро кончится. Вы сможете поехать отдыхать в любой пункт Европы, милая Татьяна Викторовна. Нис, Антиб – это Франция, затем Бельгия – Останд, Спа; Флиссинген – Нидерланды, есть также много отличных мест в Германии, в Богемии, на Остзее...
– Боюсь, что война переживет нас с вами, – говорит Таня, продолжая печатать.
– Я надеюсь, нет. О nein! Зима несколько спутала наши планы, но теперь все будет иначе. Этим летом мы покончим с Красной Армией приблизительно так... Дайте мне бумагу, пожалуйста, теперь извольте посмотреть сьюда...
Фон Венк достает серебряный карандашик, быстро и точно набрасывает контуры Азовского моря, Кавказского побережья, Каспия, потом, прикинув, с той же точностью проводит две извилистые линии.
– ...Здесь вы видите право-славный тихий Дон, а это Волга-матушка... Исконная, так сказать, кормильница и поильница. Именно последнее определяет стратегию этого лета. Вы меня понимаете?
Таня подняла взгляд от чертежа и пожала плечами.
– Я вообще не разбираюсь в стратегии...
– О, это совсем просто, смотрите. Что есть Кавказ? – Карандашик зондерфюрера очертил широкий овал между двумя морями. – Это хлеб, и это прежде всего нефть. Германии нужно то и другое, но также это нужно сейчас Москве. Даже в большей степени, нежели Германии, ибо мы имеем румынскую нефть и украинскую пшеницу, а Москва этого лишена. О да, у нее есть Сибирь и также есть американские танкеры, но сибирский хлеб – это очень мало, а танкеры мы топим. Когда Япония начнет войну, ни один корабль не войдет во Владивосток. Следовательно, Кавказ – это ключ к победе...
Серебряный карандашик быстро расставил точки – Ростов, Баку, Астрахань – и провел жирную стрелу через Ростов. Стрела раздвоилась змеиным жалом: один конец ее пересек Волгу выше Астрахани, а другой плавным изгибом устремился вниз, к Баку.
– Also, милейшая Татьяна Викторовна, – сказал зондерфюрер, любуясь своей работой. – В прошлом году мы сделали ошибку, пытаясь взять Москву в лоб. Это была ошибка не столько стратегов, сколько психологов. Москва для русских – святыня, как бы Мекка для мусульман. Не так ли?
–Да.
– Без-условно. Решив атаковать Москву, мы разбудили религиозный фанатизм русского мужика, а это весьма опасно. Этим летом нам не придется брать Москву штурмом, она сама падет в наши руки, подобно созрелому плоду. Вы понимаете? Судьба столицы будет здесь решена, – барон потыкал карандашиком в точку, где острие змеиного жала коснулось линии, изображающей Волгу, – когда мы перерубаем главную питательную артерию. За Волгой – степи, колоссальное оперативное пространство для танков. Здесь, на Урале, закончится война. И очень скоро, смею вас уверить!
– Посмотрим, – сказала Таня, снова принимаясь за работу.
– О, вы увидите! Через год я покажу вам Европу – мирную, без карточек, и без затемнения также. Вы бывали когда-нибудь в хорошем ресторане? Нет? О-о! Я покажу вам лучшие рестораны Вены и Парижа. Я сознательно не говорю – Берлина, там иной стиль, иное...
Зондерфюрер пощелкал пальцами, подыскивая слово.
– Благодарю за доброе намерение, – сказала Таня, – но вы уверены, что меня пустят в хороший ресторан после того, как вы победите? В Индии, я читала, индуса не всюду пускают, даже если он с англичанином, а ведь после вашей победы разница между арийцем и существом из болота будет, пожалуй, больше, чем сегодня между англичанином и темнокожим...
– Почему «существо из болота»? – Фон Венк поморщился. – Не следует истолковывать некоторые термины из арсенала нашей пропаганды слишком уж прямолинейно.
– Не совсем представляю себе, как можно толковать их иначе.
– Поймите, сейчас война. Дабы укрепить дух фронта и также тыла, мы вынуждены упрощать некоторые вещи. Сейчас мы говорим: «Всякий славянин – недочеловек, унтерменш», и солдату это понятно. Солдат на фронте не должен иметь – как это, м-м-м... – базу для не-жела-тельных размышлений, вы меня понимаете? Но когда умолкнут пушки, тогда все станет иначе. Мы отлично понимаем, что славянин славянину рознь. Довольно взглянуть окрест себя! На квартире, где я проживаю, имеется дочь хозяйки, девушка вашего возраста по имени Наталка. Я хотел бы, чтобы вы увидели себя в зеркале рядом с ней. Этнически нет ни единого штриха, подтверждающего вашу с ней принадлежность к одному народу. У нее черные волосы, маленькие глаза, широкий скелет и короткие, несколько изогнутые ноги. Co-поставьте себя, прошу вас! Эту Наталку можно безусловно назвать существом из болота, но вы – дело другое.
– Благодарю вас, – Таня склонила голову, приложив руку к груди, – вы сняли с моего сердца огромную тяжесть.
– Кроме того, – продолжал барон, – мы умеем вознаграждать лояльность. Я знаю, что вам было не очень легко прийти к нам, вы патриотка и достаточно честны, чтобы не скрывать это. О, я хорошо помню наш разговор в «Трианоне»! Не думайте, Татьяна Викторовна, что нам приятны эти типы, которые охотно лижут наши сапоги. Мы их используем, но мы их не считаем людьми и не доверяем им. Ибо предатель всегда останется предателем, это закон. Вы – другое дело. Я так и сказал о вас доктору Кранцу не далее как третьего дня...
Таня подняла брови:
– Доктору Кранцу? Но... почему он вообще заговорил обо мне?
– Не он заговорил, я. У нас имел место разговор о настроениях местной молодежи, и я рассказал о вас. Комиссар был тронут, поверьте. Я рассказал, что вы – дочь боевого офицера, также имеете жениха в рядах Красной Армии. Доктор Кранц заинтересовался моим рассказом. Более того...
Зондерфюрер извлек из кармана знакомый Тане папенькин портсигар и вопросительно глянул на нее.
– Курите, курите, – пробормотала она, не в силах справиться с растерянностью. Важность того, что она только что услышала, была очевидна; неизвестно лишь, в какую сторону меняет это ее положение, к лучшему или к худшему.
Фон Венк закурил и посмотрел на Таню, хитро улыбаясь.
– Я вижу, вы охвачены волнением. О, это selbstverstandlich[20]. Должен ли я сказать еще одну маленькую новость? Пожалуй, это будет нескромно, поскольку меня не уполномочили говорить на эту тему, но с вами так хочется быть немножечко нескромным, ха-ха-ха! Дело в том, любезная Татьяна Викторовна, что господин доктор выразил пожелание, чтобы ваш случай был использован в прессе.
Он поджал губы, глядя на нее многозначительно, и после выразительной паузы добавил, подняв палец:
– И может быть, не только в местной. Вы меня поняли?
Сначала она не поняла. Она просто не поняла смысл сугубо технического выражения «использовать случай в прессе», но потом до нее дошло – через секунду или две. Она отодвинула стул и медленно встала из-за стола.
– Да вы что, с ума сошли? – спросила она тихо. – В печати – об этом? Вы просто с ума сошли, вы и ваш Кранц.
– Aber, Татьяна Викторовна, – укоризненно сказал барон. – Такие выражения...
Она смотрела на него со страхом, прижав пальцы к щеке.
– Простите... Валентин Карлович, вы должны понять, -это же... это совершенно невозможно, ведь если такое напечатать – моего отца сразу...
Она еще произносила эти слова, когда в голове у нее вспыхнул сигнал опасности: именно этого нельзя говорить ни в коем случае – может быть, они сами не догадаются, ни в коем случае не дать им эту идею, – но было уже поздно, слова вырвались.
Фон Венк подхватил их на лету и понял совершенно правильно.
– О, вы боитесь, что ваш отец и жених подвергнутся репрессиям, – сказал он, нахмурившись. – Да, это... вполне реально, к сожалению...
. Таню охватил ужас. Что она наделала! Им самим, очевидно, это не пришло в голову, а она подсказала блестящий двойной ход: использовать ее здесь в своих пропагандистских целях и одновременно дискредитировать крупного командира по ту сторону фронта. Дядясаша почти наверняка уже генерал. Господи, что она наделала...
– Валентин Карлович, я прошу вас, – заговорила она сбивчиво, – я вас очень, очень прошу – отговорите доктора Кранца, придумайте что-нибудь, скажите, что это не даст никакого эффекта, – это ведь действительно не даст; поймите, ведь если мои близкие подвергнутся репрессиям, то об этом узнают и здесь, и тогда все еще больше будут бояться с вами сотрудничать – из страха за своих, ведь у каждого есть кто-то по ту сторону фронта... Скажите это комиссару, он вас послушает, вы же говорили, что с вами советуются по таким вопросам! Поговорите с ним, я вас умоляю, пока не поздно...
– Ну хорошо, хорошо, – сказал ошеломленный немного зондерфюрер, – я поговорю, обещаю вам это сделать, но...
– Что «но»? Здесь не может быть никаких «но». Валентин Карлович, я вам прямо говорю: я что-нибудь ужасное сделаю, если обо мне хоть строчка появится в печати!
Фон Венк рассмеялся.
– Вы не-подражаемы, моя прелесть. Что же «ужасное» вы намерены сделать – взорвать этот большой дом и убежать к партизанам? Неплохая идея, но вам придется, увы, слишком долго бежать, здесь нет партизан. Они все там, на севере – Чернигов, Белоруссия. Ну хорошо, шутки в сторону. Я поговорю при случае с доктором Кранцем. Но... одно маленькое условие!
–Да?
– Если мне удастся исполнить вашу просьбу, вы исполните мою: побываете со мной в казино. Хорошо? Всего один вечер – немножко потанцевать, немножко выпить, и не очень поздно я отвезу вас домой. Вы согласны?
– Хорошо. Если вы отговорите комиссара, я пойду с вами в казино. Обещаю вам.
Дверь внезапно распахнулась, и фрау Дитрих с порога окинула их подозрительным взглядом.
– Господин зондерфюрер, что вы здесь делаете?
– Поверьте, ровно ничего предосудительного. Я зашел навестить свою протеже, успехами которой весьма интересуется господин гебитскомиссар. А почему, собственно, вы задали этот вопрос?
Фрау Дитрих фыркнула не то презрительно, не то удивленно.
– Я проходила мимо и услышала иностранную речь. Вам не кажется, что в стенах немецкого учреждения более пристало говорить по-немецки?
– Разумеется, дорогая фрау Дитрих, разумеется. Но если это учреждение расположено вне границ рейха, то естественно также желание сотрудников попрактиковаться в языке, на котором говорит местное население.
– Для меня новость, что вы говорите по-русски, – недовольным тоном сказала фрау Дитрих.
– Может быть, для вас новость и то, что я являюсь референтом господина гебитскомиссара по вопросам местной политики? Хайль Гитлер!
Зондерфюрер вышел; выдра взяла страницу из уже отпечатанных, бегло пробежала ее и положила обратно.
– Ну хорошо, работайте, – сказала она, направляясь к двери. – И лучше будет, если ваши знакомые изберут другое время и место для разговорной практики; здесь не клуб.
– Хорошо, фрау Дитрих.
Наконец ушла и начальница. Таня села за машинку и в первой же строке сделала опечатку. Пришлось достаточно повозиться, чтобы ее подчистить, – не так просто это сделать, когда в машинку заложено пять листов. Снова начала печатать, и опять то же самое. Тут уже Тане захотелось разреветься в голос.
Страницу она закончила с грехом пополам. Посмотрела на часы, – начинать новую уже нет смысла, скоро обед. Теперь пакетиков уже три (ровно половина, их все-таки будет шесть), и они занимают много места. Даже прижатые по краям канцелярскими скрепками, они все равно оттопыривают кармашек. Конечно, в кармашке может быть что угодно, но когда совесть нечиста, то кажется, что всякий разглядывает тебя с подозрительностью...
Таня решила не брать их с собой в кантину. Вдруг за столиком напротив нее окажется сама Дитрих? Посмотрит-посмотрит и скажет: «Что это у вас в кармане, моя милая?» Нет уж, лучше не рисковать. Она заперла пакетики в нижний ящик, для проверки положив на них волос и щепотку графитной пыли. Едва она успела покончить с конспиративными делами, как по коридорам раскатился звонок, возвещающий обеденный перерыв.
К счастью, в кантине сегодня было немноголюдно. Выбрав столик в углу, Таня села спиной к залу и быстро поела, не поднимая глаз от тарелки. Меню обычное – протертый суп, кусок жареного мяса с картофельным пюре, шпинат, стакан зеленого компота из консервированного ревеня. Покончив с едой, она вышла в сад; оставалось еще полчаса свободного времени.
В саду было знойно и безветренно. Нещадно палило полуденное солнце; небо оставалось таким же безоблачным. Грозы, видно, не будет.
Давно уже Таня не чувствовала себя так плохо. Эта жара и нервное напряжение оглушили ее, она сейчас не испытывала ничего, кроме усталости и мертвящей апатии. Паутина, в которую она попала, стягивалась вокруг нее все туже и туже, скоро уже нельзя будет пошевелить пальцем; просто чудовищно, как иногда обстоятельства оплетают человека.
И теперь уже никак отсюда не вырваться. Если она передаст Кривошипу то, что рассказал ей фон Венк, – ну, относительно Кранца, – он будет в восторге. Скажет: «Вот и прекрасно, твое положение укрепляется, нужно это использовать». Как использовать? Втираться в доверие к зондерфюреру, принимать его приглашения? Господи, чем все это кончится...
Если Сережа и Дядясаша знают, что она осталась в оккупации, они, уж конечно, представляют себе всякие ужасы. Воображение рисует им ее где-нибудь в трудовом лагере или на военном заводе, грязную, измученную голодом и непосильным трудом. Но того, что есть на самом деле, не придумает никакая фантазия.
Где сейчас одноклассницы, год назад сдававшие вместе с ней выпускные экзамены? Люсю угнали на каторгу, Инка Вернадская – «профессорша» – моет полы в зольдатенхайме, Наташу Громову еще зимой арестовали за уклонение от регистрации на бирже труда. Ариша Лисиченко торгует на базаре какими-то пирожками – с тех пор, как заболел Петр Гордеич. Хохотушку Галку Полещук отправили работать в госхоз, она там попыталась организовать какой-то протест и была до полусмерти избита комендантом. Иза Бернштам расстреляна в Казенном лесу, в карьере за Архиерейскими прудами.
А она жива и здорова, и вообще у нее не жизнь, а сказка. Стоит только посмотреть, как она сейчас выглядит – чистенькая, в свежеотутюженной белоснежной блузочке, с легкими и пушистыми от французского шампуня волосами, красиво причесанная в парикмахерской комиссариата. На ней юбка того покроя, который в сорок втором году носят все модницы Западной Европы, очень узкая и короткая (фон Венк уверяет, что эта мода продиктована экономическими соображениями), и датские спортивные туфли на толстой резиновой подошве, удобные и элегантные. Фрау Дитрих на этот счет очень строга и Тане влетало уже дважды – раз за болтающуюся на нитке пуговку и раз за то, что шов на чулке съехал немножко в сторону. Словом, хочешь не хочешь, а будь как картинка.
Вот она и сидит – картинка из модного журнала – в тихом, словно заколдованном саду под искусно подстриженными липами, где едва слышно журчит далекая музыка, переносный фонтанчик-вертушка разбрызгивает по газону серебряные струйки и на посыпанной белым речным песком дорожке бесшумно шевелятся размытые солнечные пятна. А в ста шагах от нее, в комнатке на третьем этаже бывшего Дворца пионеров, в эту самую минуту человек в сером мундире с черным ромбом на рукаве выдвигает нижний ящик ее письменного стола.
Разумеется, это только предположение. Может быть, никакого «человека в сером» там сейчас нет и сложенные в шестнадцать раз листы с копией докладной записки Заале спокойно лежат там, где она их оставила – вместе с контрольным волоском и графитовыми порошинками. Но кто поручится, что человек не появится завтра? Он может появиться в любую минуту. Она видит его совершенно ясно. На человеке серый китель, черный ромб на рукаве обшит серебряным крученым шнуром, и этим же шнуром выложены на ромбе две буквы: SD -Sicherheitsdienst»[21].
Вся эта сцена очень ясно стоит у нее перед глазами – воображаемая сцена, которая в любую минуту может стать реальностью, по причинам, которые от нее – Татьяны Викторовны Николаевой – совершенно не зависят.
Подумать только, что еще три года назад она всерьез мечтала о том, чтобы стать разведчицей, – это представлялось таким интересным, возвышенным, романтичным. Ничего возвышенного нет в ее теперешней жизни, в этом вечном страхе, более или менее успешно подавляемом трезвыми и будничными доводами необходимости; а потом, когда случится это, возвышенного останется еще меньше. Там будет только боль, ужас и одиночество – последнее, необратимое одиночество заживо погребенных. И это все когда-то казалось романтикой подвига?
Глава девятая
– Ну что ж, просто здорово, – сказал Кривошеин. -Теперь ты, можно сказать, закрепилась. Нужно будет подумать, как лучше это использовать, а, Николаева? Молодец, брат. Хвалю!
– Служу Советскому Союзу. – Таня вздохнула. – А ты, я вижу, страшно доволен. Так и кажется, что сейчас начнешь жмуриться и облизываться. Как кот, который нашел крынку сметаны.
– Ну, на кота я не тяну, – отозвался Кривошеин и глянул на свое отражение в стекле книжного шкафа. – Коты, они гладкие, а я вон как отощал. Не у всех же немецкий харч!
– Бывают и тощие коты, они кровожаднее. Хотела бы я знать, чему ты, собственно, так радуешься...
– Было бы лучше, если бы ты провалилась?
– Знаешь, Леша... так я провалюсь еще скорее, с этим твоим «лучшим использованием». В последнем материале было что-нибудь интересное?