Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Сладостно и почетно

ModernLib.Net / Военная проза / Слепухин Юрий Григорьевич / Сладостно и почетно - Чтение (стр. 9)
Автор: Слепухин Юрий Григорьевич
Жанр: Военная проза

 

 


— В самом деле, он ведь тоже…

— Увы!

Дверь бесшумно приоткрылась, пропустив в кабинет горничную в белом передничке, с подносом в руках.

— Поставьте сюда, Ирма, и на сегодня вы свободны, — сказал Фетшер. — Вы, помнится, говорили, что у вас собрание?

— Да, господин доктор, это по линии «Веры и красоты».

— Даже так! Тогда бегите, а то опоздаете.

Ирма сделала книксен и исчезла так же неслышно.

— Активистка, — подмигнул Фетшер, указывая большим пальцем на закрывшуюся за горничной дверь. — За фюрера готова в огонь и воду… причем, заметь, совершенно бескорыстно, лично ей «новый порядок» не дал решительно ничего. Если не считать траурных извещений о двух братьях. О, Германия! Разлей чай, Людхен, это полагается делать даме. Нет, мне без сахара, а себе клади, и побольше. В твоем возрасте это еще полезно. Бери также печенье, не заставляй себя упрашивать.

— Да-да, спасибо… Я хотела спросить — вы сказали, что хотели уехать в Австрию, но поняли, что все равно будет аншлюсе, так что не имеет смысла. Но в другую страну?

— Помилуй, чего это ради я бы поехал в другую страну. Вообще эмигрировать, что ли? Ну, это полнейший вздор.

— Однако многие эмигрировали тогда из Германии. И из Австрии тоже — потом. Цвейг, Фейхтвангер…

— Евреи тот и другой, это во-первых. Идиоты они были бы, если бы остались. Евреям ничего другого и не оставалось, как эмигрировать. Во-вторых, ты говоришь о литераторах, то есть о людях, которые занимались политикой; я же политикой не занимаюсь и не интересуюсь, мое Дело лечить людей. При любой политической системе, при любом строе люди болеют одними и теми же болезнями, и при любом правительстве их от этих болезней надо лечить. Согласна?

— Да, но… Можно сказать и так: люди болеют также в любой стране, — Людмила говорила медленно, подбирая слова, — и их можно и надо лечить в Германии, во Франции…

— Стоп, стоп! Во Франции, кстати говоря, мне бы никого лечить не позволили — врачи-иностранцы, с иностранным дипломом, я хочу сказать, права практиковать там не имеют. Но даже если бы позволили. В принципе, можно добиться: пройти так называемую «нострификацию» — чертовски трудно, но в принципе возможно. А зачем? Почему я должен ехать лечить больных французов и оставить без лечения больных немцев? В этом нет логики, согласись.

— Логика есть, я думаю, это вопрос — как это? — согласия с режимом, наверное.

— Ну, милая моя! Воображаю, что было бы, если бы из Германии уехали все несогласные с режимом. Да начать хотя бы с того, что вот сегодня никто не помог бы тебе достать немного лекарств для твоих соотечественников. К кому бы ты с этим обратилась, а? И если бы в свое время эмигрировал Штольниц, — а ведь как они его уговаривали, и Кокошка, и Грундиг! — если бы Штольниц уехал, то ты сейчас работала бы в доме какого-нибудь «партайгеноссе», а это, знаешь ли, было бы совсем не то, что обметать Иоахимовы фолианты изящной метелочкой из перьев да помогать фрау Ильзе консервировать шпинат… Так что возблагодари судьбу, что еще остался в этой стране кто-то из несогласных. Как чай?

— Очень хороший, спасибо. Я такой пила только до войны.

— Да, из трофейных фондов, вероятно. Или получен через Швейцарию — черт их знает, у этой публики совершенно фантастические каналы снабжения… Что это ты все посматриваешь на часы?

— Уже довольно поздно, господин доктор, а завтра мне надо встать очень рано…

— Катись в таком случае, что же делать. Я сейчас тоже еду домой. Подвезти тебя?

— Спасибо, но лучше не надо.

— Да, наверное. Ну что ж! Будьте очень осторожны с передачей медикаментов и постарайтесь, чтобы в любом случае я остался в стороне.

— Я все объясню, господин доктор, они поймут.

— Иначе, сама понимаешь, просто некому будет вам помогать — в будущем, если на сей раз все сойдет благополучно…

Возвращаясь домой, Людмила не рискнула воспользоваться трамваем — шла пешком, выбирая улочки поглуше. В такой поздний час — без «восточного знака», без документов, с запасом лекарств в сумке — ей не хватает только нарваться на какую-нибудь проверку… Вечер был душный, безветренный, небо с южной стороны часто озарялось зарницами, и отдаленно погромыхивало — в горах, наверное, собиралась гроза. Будь это другой уголок Германии, подумала Людмила, всякий решил бы, что там бомбят. Так же выглядели издали ночные бомбежки в августе сорок первого года, когда она с подругами была на окопах под Куприяновкой…

Она миновала длинную громаду рынка Марктхалле, вышла на призрачно освещенную синими фонарями Постплац. Если бы там — тогда, два года назад — кто-нибудь сказал ей, как сложится ее судьба в ближайшие месяцы, куда ее занесет из родных мест… Никакая самая необузданная фантазия не могла бы такого придумать, а теперь это подлинная реальность, и лишь изредка — вот как сейчас — пронзит вдруг странное ощущение, почти уверенность, что все это снится, все это не на самом деле…

Утром ее разбудил шум дождя. Было уже почти девять: будильник, поставленный на шесть, то ли не прозвонил, то ли давно вызвонился до конца. Она вскочила, кинулась одеваться — но что толку теперь спешить? — и остановилась у открытого окна, в отчаянии прикусив кулак. За окном ветер трепал мокрую листву платанов, веял в лицо свежей дождевой влагой, в Герцогингартене звонко гомонили дрозды — радовались долгожданной прохладе. Что же теперь делать — идти на сортировочную станцию и самой попытаться разыскать, где работают миктенцы? Но ведь станция наверняка охраняется, там и ограда какая-то должна быть, проволока колючая или забор… Или дождаться конца рабочего дня? А вдруг их завтра пошлют на другую работу и они уже не смогут передать пленным эти пакеты, вдруг именно сегодня последний день, когда еще можно это сделать…

Торопливо одеваясь, Людмила уже прикидывала в уме, что сказать, если вдруг остановят. Например, что договорилась с каким-то железнодорожником — ну хотя бы об обмене, сейчас ведь вся Германия что-то меняет, газеты полны объявлений: велосипед на детскую коляску, эмалированный таз на чемодан, щенка эрдельтерьера на двух кроликов… Да, а почему бы и нет? Договорились, и он сказал: «Приходи на сортировочную, я там работаю». Соврать-то можно что угодно, лишь бы не заметили акцента, не догадались, что иностранка…

Туфли ее совершенно промокли, пока она добежала до трамвайной остановки у Якобикирхе. Старый плащ фрау Ильзе тоже был далеко не водонепроницаем, единственным его достоинством оказались сейчас большие внутренние карманы, где отлично поместились пакеты с лекарствами. Как назло, долго не было трамвая — прошел 21-й, прошли один за другим 18-й и 22-й, а нужный ей 19-й так и не появлялся. Идти пешком? Далеко, пока туда доберешься — не меньше часа…

Позже, вспоминая то утро, Людмила все чаще думала, что действовала тогда словно в каком-то помрачении рассудка. Бывают, наверное, случаи, когда только так и можно — не то чтобы по-настоящему в помрачении, а просто отключив какую-то часть сознания. Ту, прежде всего, что контролирует ощущение опасности, чувство страха. Солдат на фронте, к примеру, да ведь если бы он все время четко и ясно представлял себе, что может случиться с ним завтра, или через час, или через минуту, — никто, пожалуй, не смог бы вообще воевать, каждый был бы парализован этим сознанием, этим страхом.

Выскочив из трамвая на углу Вальтерштрассе, она пробежала под дождем короткий квартал влево, мимо угрюмых краснокирпичных зданий каких-то железнодорожных «амтов» и «фервальтунгов», зловеще украшенных призывами к бдительности и напоминанием о том, что колеса должны крутиться для победы. Почему в такие минуты обращаешь внимание на мелочи (может быть, именно для того, чтобы не думать о главном?) — эти плакаты, например, или то, что часы у входа на мост, переброшенный через пути, не висят на кронштейне, как это обычно делается, а укреплены стоймя на верхушке бетонного столба. И стрелки уже показывают без пяти десять. На мосту она сообразила, что он наверняка должен охраняться, и вообще неизвестно, разрешено ли по нему ходить… Но часового не было видно, возможно он ходил вдоль туда и сюда и сейчас находился на том, дальнем конце, занавешенном дождевым туманом; мост казался бесконечно длинным, внизу все было тесно заставлено лоснящимися мокрыми крышами вагонов, лишь кое-где блестели рельсы свободного пути; сколько же здесь этих путей, и не сосчитать — тридцать, а то и сорок, — и всюду вагоны, цистерны, платформы с углем, гравием, чем-то громоздким под брезентами. С пешеходной дорожки моста через равные промежутки шли вниз лестницы, первая — прямо на открытый перрон с надписью «Дрезден — Фридрихштадт». Как знать, по какой безопаснее? На перроне могут проверить, но если пробираться между составами — еще скорее обратят внимание… Ладно, тут все равно ведь не угадаешь! Хуже то, что отсюда, с моста, не разглядеть, где работают лагерники. Во всяком случае, это должно быть где-то в той стороне, направо — если их водят по Флюгельвег…

Она прошла по мосту еще дальше и спустилась вниз третьей по счету лестницей на утоптанную, жирно пропитанную смесью угольной пыли и мазута землю межпутейного пространства. Справа стоял французский, судя по надписям на вагонах, зеленый товарный состав, слева медленно катились пустые платформы, лязгая буферами и громыхая на стыках рельсов. Дождавшись последней, Людмила пересекла еще два ряда путей — соседний, на ее счастье, тоже оказался свободным — и увидела далеко впереди кучку людей в лагерной одежде.

Иногда, видно, самый безрассудный способ действия и впрямь оказывается самым успешным. Ее так никто и не спросил, кто она такая и что делает на запретной территории; полицейских не было видно, а железнодорожники не обращали на нее ни малейшего внимания. Даже тот, под чьим надзором женщины в промокших до нитки лагерных платьях подбивали под шпалы балласт, ничего не сказал, когда Людмила подошла к одной из них. Оказалось, что работницы эти из другого лагеря — миктенские, сказали Людмиле, разгружают вагоны вон там, дальше. Это оказалось совсем рядом. Аня Левчук, увидев ее, сделала большие глаза.

— Неужто достала?! Вот здорово, как раз и хлопцы еще тут, зараз передадим…

Оглянувшись, она поманила Людмилу за угол пакгауза, где высокими штабелями громоздились какие-то железные бочки.

— Ну, спасибочки тебе, — возбужденно шептала Аня, засовывая пакеты за пазуху, — а я еще с девчатами поспорила… тут одна все зудела — ничего, мол, Люська не принесет, очень ей надо себя подставлять…

Обратно она шла с чувством огромного облегчения, какое бывает после долго откладывавшегося визита к зубному врачу или трудного экзамена. Теперь ей все было нипочем: если и остановят, бояться уже нечего. Соврать она что-нибудь соврет, а уличающего ничего при ней нет — пусть обыскивают на здоровье. Мельком, правда, подумалось, что дело-то еще не сделано, кто-нибудь из девочек может попасться при передаче, и тогда начнут выпытывать — через кого да откуда… Но и от этой тревожной мысли удалось отмахнуться.

Она даже успела на двенадцатичасовой поезд. И только уже за Штреленом, когда по левую руку показались высокие черепичные крыши конюшен ипподрома, ей вдруг вспомнилось, что второй том «Культуры Ренессанса в Италии» Якоба Буркхардта так и остался лежать в прихожей на подзеркальнике, еще с вечера заботливо упакованный в оберточную бумагу. Пришлось выйти в Рейке, дождаться встречного поезда из Пирны и — конспирации ради — ехать обратно за книгой. Не явишься же к профессору с пустыми руками после вчерашнего переполоха!

ГЛАВА 7

Отбрыкаться от возвращения к исследовательской работе Эриху удалось с гораздо большей затратой энергии, чем можно было предполагать. В управлении кадров офицерского резерва, куда он явился после отпуска, его рапорт о желании остаться в армии произвел эффект, обратный рассчитанному. Кадровики пришли в смятение, явно не понимая — рехнулся ли хромой капитан там в «котле» или просто набивает себе цену. Так или иначе, его постарались возможно быстрее спровадить по месту назначения.

— Лично я вполне разделяю ваши истинно германские чувства, — сказал ему старый однорукий майор, — но сделать, увы, ничего не могу. В вашем личном деле уже есть запись: отозван из действующей армии в распоряжение управления вооружения сухопутных войск. Так что, капитан, извольте получить предписание и отправляйтесь. Приказ есть приказ!

На Харденбергштрассе, где окопались вооруженцы, его тоже приняли сначала за сумасшедшего, а потом за очень ловкого, несомненно что-то замыслившего проныру. Попутно оказалось, что здесь никто и понятия не имеет, для чего он отозван из действующей армии и что теперь вообще с ним делать. В самом деле, распоряжение об отзыве было подписано в январе, а за эти полгода многое изменилось — группа ядерных исследований была изъята из ведения управления вооружения и передана Имперскому исследовательскому совету, и разобраться, кто же кому теперь подчинен и какого рода это подчинение — прямое, косвенное или непосредственное, — стало практически невозможно. Лаборатория доктора Дибнера, например, числилась за испытательным полигоном в Готтове и с этой стороны оставалась как бы в ведении (и на бюджете) вооруженцев, но в то же время она входила в ядерную группу, а отсюда следовало, что лаборатория представляет собой одно из подразделений в структуре Имперского совета — согласовывает с ним планы работ и перед ним же отчитывается. Услышав имя Дибнера, Эрих облегченно вздохнул — уж с этим-то деятелем они договорятся; когда он спросил, где его разыскать, ему ответили, что контора господина доктора переехала отсюда в здание Национального бюро стандартов. Эрих ушел из управления, вообще уже ничего не соображая. Разыскать Дибнера ему удалось лишь на другой день.

— Рад вас видеть, коллега Дорнбергер, — сказал тот и сановным жестом указал на кресло у своего массивного письменного стола. — Наконец-то вы снова с нами. Но что там за сложности с вашим назначением?

— Никаких сложностей, коллега Дибнер, — ответил Эрих, выковыривая сигарету из протянутой начальством коробки, — если не считать чудовищной неразберихи на Харденбергштрассе… Меня там полдня гоняли от понтия к пилату, пока наконец не выяснилось, что я им вообще ни на черта не нужен… Благодарю вас. «Аттика» — скажите на милость! Давненько я не общался с людьми, которые курят такую роскошь; сразу проникаешься трепетом, чувствуя себя в предгорьях Олимпа. Причем незаслуженно!

— Олимп от нас далеко, — Дибнер позволил себе слегка улыбнуться, но лицо его — в меру округлое, аккуратно украшенное массивными роговыми очками и особым, значительным выражением слегка поджатых губ, — оставалось настороженно-внимательным, словно начальник лаборатории опасался немедленной пакости со стороны посетителя. — Что касается неразберихи, то это, увы, наша давнишняя беда. Бесконечные реорганизации, перетасовки, никак не можем выработать четкую структуру. Рейхсмаршал поручил профессору Озенбергу заняться этим делом, но я сомневаюсь… Озенберг будет прежде всего отстаивать интересы люфтваффе. Впрочем, оставим дрязги администраторам. Где вам хотелось бы работать? Нашей лаборатории в Киле нужен опытный руководитель, но если вы предпочитаете вернуться в Гамбург…

— Между нами говоря, я предпочитаю вернуться в армию.

— Простите, не понял. Что значит — вернуться в армию? Как вы себе это представляете?

— Помилуйте, нет ничего проще! Приходишь в кадры, дают тебе предписание, и — марш-марш к новому месту службы.

— Да, но… Вас же отозвали как нужного специалиста, другие безуспешно добиваются этого уже третий год! Мы ведь тоже не всесильны, хотя делаем все возможное, чтобы сохранить германской науке самые ценные умы…

— Польщен и тронут вашей заботливостью, — Дорнбергер поклонился, прикрыв даже глаза от избытка признательности, — но, боюсь, на сей раз вы отозвали явно не того, кого стоило. Как ученый я уже ни к черту не годен: у меня после Сталинграда башка не варит, — он поднял кулак и постучал себе по темени, показывая, как там пусто. — Поэтому переиграем это дело: я возвращаюсь в армию, армия же взамен отфутболивает вам какого-нибудь другого экс-доктора, предварительно подштопав и подвергнув санобработке. Не все ли им равно!

— У вас своеобразное чувство юмора, доктор Дорнбергер… но давайте говорить серьезно. Вы должны представлять себе, каким громадным комплексом нерешенных проблем является наш урановый проект; одна из важнейших — проблема разделения изотопов. Вы успешно работали в этой области еще до войны, и ваш опыт может сегодня очень пригодиться.

— Чепуха, какой там у меня опыт. Пятилетней давности? Я работал с ксеноном, а теперь у них шестифтористый уран — да я и не представляю себе, как подступиться к этой ядовитой дряни! Послушайте, коллега, я тоже предпочитаю, чтобы разговор шел всерьез. Какой смысл привлекать к исследовательской работе человека, который сам признает, что уже к ней не способен? Ну хорошо, приму я ваше предложение, поеду в Киль или в Гамбург и буду сидеть там и ни черта не делать. Устраивает вас такой вариант? Ведь кончится это тем, что рано или поздно меня объявят саботажником и пинком в зад выкинут обратно на фронт. У вас тут, оказывается, уже и самого Хартека обвиняли в саботаже, а ведь как, бедняга, старается!

— Словом, — сказал Дибнер со скорбным видом человека, не обманувшегося в ожидании пакости, — вы просто не желаете. Любопытно было бы, однако, разобраться в мотивах вашего нежелания работать над новым видом оружия, доктор Дорнбергер.

Сказав это, он еще значительнее поджал губы и блеснул стеклами очков. Ладно, пора кончать балаган, решил Эрих.

— Охотно изложу их вам, доктор Дибнер. Прежде всего, ваша работа бесперспективна в рамках нужд этой войны. Это стало ясным уже год назад, когда проекту отказали в приоритете «Д-Е»; вы скажете, что высший в рейхе приоритет не так легко получить, однако ракетчикам Брауна его дали?

— Некоторые отдельные работы по проекту тоже имеют «Д-Е», — возразил Дибнер. — Хотя бы ультрацентрифуга.

— Отдельные — может быть. В целом же уран никого больше не интересует. И раз уж вы настаиваете на откровенности, то я считаю, что проект «U» превратился для многих наших коллег в удобное убежище, где можно пересидеть войну без особых потрясений, если не считать таковыми грызню и склоки.

— Прекрасно, — ледяным тоном сказал Дибнер и встал из-за стола. — Я доложу о вашем отказе государственному советнику Эзау.

Эрих похромал к выходу, посмеиваясь в душе над опрометчивой угрозой. Профессор Абрахам Эзау, недавно поставленный Герингом во главе группы ядерных исследований, орал на каждом совещании, что вообще не верит ни в какое «урановое оружие»; проект, которым ему пришлось руководить по прихоти рейхсмаршала, интересовал Эзау лишь немногими побочными разработками — как, например, поиски новых, не содержащих радия светомасс, в которых остро нуждается авиационная промышленность (нечем покрывать стрелки приборов). Поэтому едва ли государственный советник разделит возмущение Дибнера, скорее всего будет только рад — хоть одним дипломированным бездельником меньше на его шее…

Так оно, вероятно, и случилось. Через два дня Эриху доставили с нарочным официальное уведомление, отпечатанное на бланке Имперского исследовательского совета (группа исследований по ядерной физике), согласно которому д-р Э.Дорнбергер, в звании капитана, откомандировывался в распоряжение управления кадров офицерского резерва за невозможностью в данный момент использовать его на гражданской работе. Давешний однорукий майор, прочитав бумагу, сказал удовлетворенно:

— Вот теперь другое дело, порядок есть порядок, — и велел ждать нового назначения, не отлучаясь из Берлина.

Вызвали его неожиданно скоро — утром следующего дня. Эрих опять доложился однорукому, тот грозно оглядел его с нескрываемым уже отвращением.

— Опять вы морочите нам головы, капитан! Что вы мне вчера принесли? Что это за мерзость, я вас спрашиваю! — он угрожающе потряс письмом Эзау и почти швырнул его через стол. — Я не доглядел, а вы и рады! Куда вы от нас были направлены? В управление вооружения сухопутных войск. А кто вас теперь направляет обратно к нам? Какой-то «исследовательский совет», о котором я никогда в жизни не слышал и слышать не желаю!

— Позвольте, — попытался объяснить Эрих, но однорукий закричал еще громче:

— Не позволю! Неслыханная наглость, капитан! Извольте выполнять приказы, а не заниматься импровизациями!

— Слушаюсь, господин майор! Осмелюсь, однако, доложить, что в Совет я был отослан из управления, потому что…

— Это не отражено документально! Извольте забрать свою бумажку и марш в управление — пусть они сами напишут нам, что направляют вас обратно в офицерский резерв!

На это ушел еще один день; однорукий наконец угомонился. Эрих снял комнату у вдовы в тихом квартале Вильмерсдорфа, неподалеку от Фербеллинерплац, перевез из Груневальда немного книг, пластинки и радиокомбайн. Дело в том, что Розе, с которым он виделся во время отпуска еще дважды, намекнул ему на возможность службы в самом Берлине. Если и в самом деле оставят здесь, хорошо иметь свой угол. Жить в Груневальде не хотелось, хотя дом так и не был продан — то ли покупатель передумал, то ли сама Рената. От нее он не имел больше никаких известий, кроме одного письма из Мадрида — она сообщала, что ест много апельсинов и готовится осуществить задуманное, хотя он был прав: это сложнее, чем представлялось. Прошла неделя, кадровики из резерва не давали о себе знать, словно забыли. А потом к нему пришел гость, которого он меньше всего ожидал увидеть.

В первый момент Эрих даже не узнал его, только что-то неуловимо знакомое увиделось ему в облике этого лейтенанта; лишь когда тот представился, он сразу все вспомнил — тридцатый год в Берлине, знакомство с Ренатой Герстенмайер и ее отцом, советником юстиции, потом вся эта дурацкая скоропалительная свадьба. У Герстенмайера работал тогда молодой асессор, только что окончивший университет, занятный парень, который знал всех решительно. О какой бы мало-мальски заметной личности того времени при нем не упомянули, асессор Шлабрендорф скромно замечал: «Да, мне доводилось с ним встречаться». Эрих сначала думал, что парень просто врет, но позже выяснилось — нет, не врет, ну разве что привирает в деталях. Он действительно лично знал многих ведущих юристов, преподавателей Берлинского и других университетов — Макса Флейшмана из Галле, Рудольфа Сменда, Эдуарда Шпрангера; был знаком со многими государственными деятелями Веймарской республики — вице-канцлером Папеном, секретарем прусского министерства внутренних дел Гербертом фон Бисмарком и целой кучей других, чьи имена просто не остались у Эриха в памяти — за ненадобностью. Среди знакомых асессора были политики в самом широком диапазоне — от социал-демократа Никиша до консерватора Эвальда фон Клейста, были церковные деятели — протестанты Бонхоффер и Нимёллер, католики Брюнинг и Гутенберг, были дипломаты Мумм и фон Халем… Словом, каких только знакомых у него не было. Вскоре после захвата власти Гитлером Шлабрендорф однажды приехал к ним в Груневальд поздно ночью и спросил, нельзя ли укрыться на денек-другой — его, мол, ищут штурмовики. Прожив сутки, он исчез и только год спустя дал о себе знать из какого-то городка в Померании, где работал адвокатом. Штурмовики, видно, искали не так уж усердно. Последняя их встреча имела место в Берлине летом тридцать девятого, за месяц до войны; Шлабрендорф, элегантный и очень преуспевающего вида, сказал, что только что вернулся из Англии. За завтраком в «Адлоне» Эрих в шутку спросил, не виделся ли он там с Чемберленом. «Это фигура неинтересная, — небрежно ответил Шлабрендорф, — а вот сэр Уинстон мне понравился, я имею в виду Черчилля. Мы ездили к нему в Чартуэлл с лордом Ллойдом…» Все это вспомнилось сейчас, как только Дорнбергер узнал гостя.

— Черт побери, Шлабрендорф, — воскликнул он, сердечно пожимая ему руку, — вот уж чего не предполагал, так это увидеть вас в столь низких чинах! При ваших-то знакомствах…

— Зачем? — лейтенант пожал плечами с таким видом, будто вчера лишь отказался от внеочередного производства в генералы. — Мы ведь с вами, дорогой Дорнбергер, мало заинтересованы в военной карьере, не так ли?.. Я рад видеть вас, право, хотя наше знакомство не назовешь тесным… в смысле непрерывности контактов, я хочу сказать… но воспоминания самые приятные. Мы ведь ни разу не виделись с тех пор? Ну, я имею в виду тогда, летом…

Войдя в комнату, тесно заставленную старой мебелью с изобилием резного дерева и потертого плюша, Шлабрендорф огляделся с прежним, так хорошо знакомым Эриху добродушно-ироничным выражением породистого лица.

— Как мило, — сказал он, непринужденно усаживаясь в кресло у столика с семейным альбомом, — этакий добрый старый fin de siecle… [5] Мне по контрасту вспомнилась сейчас ваша груневальдская вилла. Да, много воды утекло с тех пор… а крови, пожалуй, еще больше.

— Больше, — согласился Эрих. — Я, знаете ли, побывал в России — под Сталинградом.

— Подумайте, — посочувствовал гость. — А я ведь сейчас тоже на Восточном — нет, нет, это не в порядке хвастовства. Я скромно паразитирую при штабе.

— Рад за вас. Впрочем, в «котле» штабы были в таком же положении, как и все другие. Разве что снабжались на первых порах чуть получше — кое-что ухитрялись зажать для себя, но подыхали в конечном счете все одинаково. А вы там в каких местах, если не секрет?

— Помилуйте, Дорнбергер, секреты — от вас? В данный момент я в Смоленске, прилетел оттуда позавчера. Кстати, вчера был в Бамберге и привез вам привет от старого фронтового товарища.

— Из Бамберга? — удивился Эрих.

— Да, он там сейчас в отпуске после ранения — тоже лежал в лазарете. Вы ведь служили во Франции в Шестой танковой дивизии? — я имею в виду май сороковою года. Так вот, там был такой ротмистр, Клаус граф фон Штауффенберг…

— А-а, Штауффенберг! Наш один-бэ [6], как же, я его очень хорошо помню… А вот что он меня помнит — это странно. Мы ведь и встречались с ним не так уж часто, потом его очень скоро забрали наверх…

— Вы же, однако, его запомнили.

— Да просто он выделялся среди других офицеров, понимаете, этакая белая ворона — кадровик, из старой военной семьи…

— Семья — простите, что перебил, — не такая уж у него «военная». Штауффенберги обычно бывали государственными деятелями или князьями церкви.

— Вот как? Может быть. Сам он не говорил о своих предках, вот я и решил. Аристократ, думаю, к тому же генштабист, наверняка это наследственное. Словом, считал его военным до мозга костей, а потом нам случилось поговорить откровенно раз-другой, и он меня удивил. Во-первых, нес какую-то невероятно наивную чепуху насчет наших будущих взаимоотношений с Францией — сотрудничество, братское взаимопонимание, словом «Обнимитесь, миллионы»… И это в то время, когда все вокруг ревели от восторга: наконец-то расквитались за Версаль, трахнули эту галльскую шлюху; что за диковина, думаю, шиллерианец в чине ротмистра… Да, и еще стихи! Стихи он обожал, читал мне этого… как же его… Стефан Георге — вот! Шпарил наизусть целыми страницами — у меня волосы дыбом вставали. Тем более, что понимать я решительно ничего не понимал.

— Да, символистов трудно воспринимать, — согласился Шлабрендорф, — особенно на слух. А Георге особенно, он поэт сложный.

— Но наш ротмистр был от него без ума. Такие люди, по правде сказать, всегда вызывали во мне двойственное чувство — с одной стороны, я понимаю их превосходство и даже отчасти завидую; тут невольно начинаешь смотреть как бы снизу вверх. Но в то же время нет-нет да и поймаешь себя на мысли — черт побери, на какой вздор тратят умственную энергию… Так он, говорите, тоже был ранен?

— Да, этой весной, в Тунисе. Его машину расстреляли с бреющего полета, и он уцелел просто чудом. Впрочем, не совсем «уцелел» — пришлось ампутировать руку, удалить глаз.

— Ах ты дьявольщина, — сказал Эрих. — Совсем, значит, искалечили. Жаль, красивый был парень. Ну что ж… для него война кончена.

— Нет, почему же, подполковник намерен вернуться к штабной работе. Передавая вам привет, он добавил, что будет рад опять послужить вместе.

— Вместе? — изумился Эрих. — Откуда он знает, где я буду служить, — эти идиоты из кадров наверняка постараются сунуть меня куда-нибудь подальше. По-моему, у них против меня вот такой зуб! Один старый болван все допытывался, почему я отказался работать у вооруженцев…

— Вы не обидитесь, если этот же вопрос задаст вам еще один болван, помоложе?

— Послушайте, Шлабрендорф, ей-богу, меня уже тошнит от этой темы!

— Ну, хорошо, хорошо. Кстати, о ваших разговорах с Розе я информирован довольно подробно, поэтому…

— О моих разговорах с Розе? — Эрих озадаченно уставился на своего гостя. — Черт побери, так вы… из тех его «спасителей», что ли?

— Помилуйте, о каких спасителях вы говорите? Спаситель у нас только один… Помните, когда вы меня прятали у себя на вилле — в тот год на улицах часто можно было услышать одну песню, там была бессмертная строфа: «Немца каждого спросите — христианин ты иль нет? „Адольф Гитлер наш Спаситель!“ — вы услышите в ответ»… Вот так-то. Это вам, мой милый, не Стефан Георге. Любопытно все же, собирает кто-нибудь такие перлы? Согласитесь, будет невосстановимая потеря для потомства, если все это без следа погрузится в темную воду Леты… Как-никак целый фрагмент нашей истории, а? Так вот, по поводу того, что вы сказали господину Розе — нет-нет, я нисколько не ставлю под сомнение правильность вашей реакции на… на то предложение, которое он вам сделал. И, естественно, далек от мысли уговаривать или переубеждать. Я просто хочу уяснить одну вещь — для себя…

Шлабрендорф задумался, снял очки в тонкой золотой оправе и стал протирать стекла. В комнате повеяло лавандой явно нейтрального происхождения.

— Одеколон покупаете в Стокгольме? — поинтересовался Эрих.

— Что? А, нет, давно там не был. Мне привезли, но могу поделиться, это настоящий «Аткинсон».


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32