Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Сладостно и почетно

ModernLib.Net / Военная проза / Слепухин Юрий Григорьевич / Сладостно и почетно - Чтение (стр. 8)
Автор: Слепухин Юрий Григорьевич
Жанр: Военная проза

 

 


— Никакого недоразумения! Фюреру нужны солдаты! На фронте полно калек! А вы вон каким молодцом, дядя Иоахим!

Офицер рассмеялся и сгреб профессора за плечи, вталкивая в прихожую.

— Эрих! — тот наконец узнал гостя. — Ах, негодяй, чуть меня до инфаркта не довел. Откуда ты взялся? Как я тебе рад, мой мальчик, только шутки у тебя… Ну, с приездом! Сколько же это мы не виделись — два года?

— Скоро три, я заезжал к вам из Франции… — Дорнбергер повесил на вешалку пояс с кобурой, расстегнул китель. — Тетушка не обидится, если сниму? Убийственно жарко.

— Раздевайся, здесь никого нет — они в Шандау, это вот я только вырвался на денек. Почему ты не написал? — мог и не застать.

— Да так… потом объясню. Письмо из лазарета вы получили?

— Разумеется, и сразу ответили.

— Да? Значит, пропало… — Он вошел в кабинет следом за профессором, улыбнулся, увидев раскрытый атлас. — Новости вы, я вижу, уже слышали.

— Новости просто великолепные, Эрих, через каких-нибудь две недели союзные войска могут быть у южных границ Австрии…

— Вы все такой же оптимист, дядя Иоахим.

— Да, но если Италия выйдет из войны…

— То мы ее тут же оккупируем, всю от Альто-Адидже до Калабрии, и сделаем это очень быстро. Чтобы захватить «свободную зону» Франции, нам не понадобилось и суток. Так что ждать союзные войска у наших границ пока преждевременно. Что с Эгоном?

— Он, к сожалению, в Сицилии. Была надежда, что его тоже взяли в плен в Тунисе, но… — Профессор помолчал, побарабанил пальцами. — Кстати, я с ним больше не переписываюсь. Ильзе пишет. А мне ему сказать нечего. Мне нечего сказать своему сыну, понимаешь! Непостижимо — почему, за какие мои грехи у нас в семье вырос человек с интеллектом унтер-офицера сверхсрочной службы? Я не могу этого понять, Эрих, ведь ему было уже четырнадцать лет, когда эти питекантропы пришли к власти, — и он сразу принял все, принял безоговорочно, он уже в старших классах гимназии стал убежденным наци. Он ведь и в армию пошел нарочно, чтобы поломать «гнилую семейную традицию», как он это называл. Да-да, окончил гимназию и пошел в юнкерское училище! Ландскнехт — после четырех поколений гуманитариев… Я ведь тебе тогда о многом не рассказывал, было стыдно. Этой весной он… приезжал в отпуск. На двенадцать дней. Страшно признаться, но я испытал почти облегчение, когда он уехал…

— Не исключено, что здесь все гораздо сложнее, — после паузы сказал Эрих. — Думаю, он и сам уже все понял, только не хочет признать, что был не прав. Самолюбие мешает, или бывает своего рода самозащита, когда в чем-то боишься признаться даже самому себе. Как тетушка Ильзе себя чувствует?

— Неплохо для своего возраста. Теперь ей полегче: у нас живет одна девушка из «восточных работниц», с Украины.

Дорнбергер поднял брови.

— Говоря откровенно, дядя Иоахим, роль рабовладельца вам не очень-то к лицу.

— Не неси вздора. Для нас она — член семьи, хотя и помогает Ильзе по хозяйству… Ты со мной пообедаешь?

— Спасибо, не откажусь.

— Вот и прекрасно, я как раз собирался. Кстати, мы так и не поняли из письма — каким образом тебе удалось оттуда выбраться?

— О, это настоящий детектив. Дело в том, что меня снова пытались запихнуть в науку, от чего я не без труда отбрыкался. Благо к строевой службе я уже, как видите, не годен.

— Да, ты ведь хромаешь, я заметил.

— И еще как! Особенно перед врачами. С этим роскошным увечьем, дядя Иоахим, мне до конца войны обеспечено уютное теплое местечко штабной крысы.

— И при каком же ты теперь штабе, если не секрет?

— О! Я теперь в верхах. При главном командовании сухопутных войск — ни больше ни меньше. Штаб армии резерва, если уж разглашать военные тайны до конца.

— М-да… Не знаю, не знаю. Честно говоря, мне не совсем понятно, что такого ужасного может быть в работе физика. Чтобы предпочесть армию? — он пожал плечами. — Все-таки наука…

— Благодарите господа бога, что он сохранил у вас столь идиллические представления о науке. Имя Фрица Габера вам не знакомо? Был такой ученый муж, химик, в тринадцатом году открыл способ получения азота из воздуха, а затем вооружил нас газами… Сперва хлором, а позже и другими, куда более изысканными составами. Я иногда думаю, сколько убитых из общего числа потерянных Германией в ту войну можно записать на личный счет господина доктора Габера. Мой отец, в частности, мог бы жить и сегодня — если бы не искусственная селитра, позволившая кайзеру начать войну… Вот так-то. А теперь я, с вашего позволения, проследую в ванную.

За столом засиделись долго — пока не прикончили привезенную гостем бутылку «йоханнисбергера». Профессор все расспрашивал о настроениях в берлинских штабных сферах, но Эрих на эту тему не распространялся. Не поддержал он и разговора о положении на фронтах, сказав лишь, что положение скверное всюду, а на Востоке особенно.

— Ты здесь по службе или специально заехал навестить? — спросил Штольниц.

— Командировка в штаб округа, завтра еду обратно.

— Переночуешь, разумеется, у нас?

— Ну зачем же. Я превосходно устроился в «Ганза-Отеле», рядом с вокзалом. Есть, видите ли, одно обстоятельство… Я даже колебался, стоит ли вообще сюда заходить. Дело в том, что… ну, среди моих новых сослуживцев много людей, настроенных довольно критически. В армии же, вы сами понимаете, это не поощряется. Поэтому меня не удивит, если в один прекрасный день выяснится, что я и сам числюсь в неблагонадежных… Все-таки постоянное общение — кто там будет разбираться, случайно я оказался в компании этих господ или пришел к ним как единомышленник…

— Что за вздор, помилуй, — удивленно сказал профессор. — Ты хочешь сказать, что это может затронуть и меня?

— А почему бы и нет.

— Но с какой стати? Предположим, ты действительно оказался в чем-то замешан, но при чем здесь я? Если бы ты завязал знакомство со мной, уже будучи… гм… «неблагонадежным», как ты это называешь… это могло бы дать повод к подозрениям, согласен. Но я-то ведь тебя знаю с детства!

— Все так, но лишняя осторожность… Не знаю, впрочем, может быть, вы и правы; во всяком случае, счел долгом предупредить.

— А, вздор, — профессор посмотрел на часы. — Ты не хочешь послушать Лондон?

— Не имею ни малейшего желания. Мало мне наших радиопроституток — еще слушать заморских. Что нового они скажут?

— Да хотя бы — что в действительности произошло в Риме.

— По-моему, и так совершенно ясно, что там произошло. Детали несущественны, а что касается общей обстановки, то мы о ней осведомлены довольно точно.

— Ну, у меня ведь нет доступа к вашим источникам информации. Да и потом, надо же время от времени отдохнуть душой…

— Это что, уж не британское ли радио ниспосылает отдохновение вашей душе?

— Да, после всей этой лжи услышать наконец что-то правдивое…

— Правдивость, положим, относительная. Они говорят правду, когда это им выгодно, а в других случаях врут не хуже нашего Колченогого… разве что не так грубо. Прошлым летом, когда Роммель пер на Александрию, лондонские обозреватели тоже не очень-то правдиво освещали обстановку в Ливии.

— Ну, во время войны, согласись, не всякую информацию можно делать всеобщим достоянием.

— Вот и Геббельс так считает. В чем же тогда разница между этими и теми? Да нет, дядя Иоахим, для меня все-таки враг есть враг.

— Извини, я и впрямь перестаю тебя понимать, — сказал Штольниц. — Чего доброго, ты скоро заговоришь, как мой Эгон. Неужели армия так влияет?

— Нет, я не заговорю, как Эгон, — Дорнбергер покачал головой. — Эгон, вы сказали, одобряет режим; я его не одобряю. Но армия, если угодно, действительно повлияла на меня в одном смысле: я видел, как рядом со мной умирали мои товарищи — не нацисты, нет, а обычные немцы, как мы с вами, — и я теперь не могу, например, назвать «великолепными новостями» известие о нашем очередном поражении…

— Погоди, погоди, — прервал Штольниц. — Это, милый мой, становится серьезнее, чем я думал. Давай уж выясним вопрос до конца! Прежде всего, хочу тебе напомнить, что «великолепной» я назвал новость о падении Муссолини — то есть о поражении не военном, а политическом. Когда разразилась сталинградская катастрофа — я, поверь, не злорадствовал; да, я считал и продолжаю считать, что в конечном счете это к лучшему, ибо приближает конец нацизма, но радости не испытывал. Потому что я, представь себе, тоже немец, и тоже был солдатом. Но, Эрих, будем рассуждать логично: чего, собственно, ты желаешь сегодня для Германии — победы или поражения? Сам я решительно желаю поражения, потому что победа Германии в этой войне означала бы поистине «закат Европы» — да такой окончательный и беспросветный, что не мог бы присниться никакому Шпенглеру! Наш фюрер — это тебе не «старый добрый кайзер», который в случае своей победы ограничился бы колониями да контрибуциями…

— Разницу между Гитлером и Вильгельмом я и сам вижу, и полностью разделяю ваше представление о том, чем была бы для Европы победа Гитлера. Но вот представления о том, чем будет для Германии победа наших противников, у вас нет. Поэтому вы так легко и объявляете себя решительным сторонником поражения. А поражение между тем вообще покончит с Германией как с единым самостоятельным государством: нас просто разорвут на куски. Этого, как вы понимаете, я своей стране желать не могу.

— Но позволь! Что же для тебя в конечном счете важнее — тысячелетнее наследие всей нашей — общеевропейской! — христианской культуры или… или эта насквозь прогнившая германская государственность, которая уже семьдесят лет — со времен Бисмарка — делает все возможное, чтобы мы, немцы, были пугалом и посмешищем для всего мира? Что мы дали человечеству за это время — мы, подданные «второй» и «третьей империй»? Весь наш вклад в мировую культуру был сделан раньше, а потом? Крупповские пушки? Лучшая в мире химия? Иприт, аматол, а между делом — невыцветающие красители? Ты болван, Эрих, если можешь беспокоиться о судьбах нашего «единого самостоятельного государства» — сегодня, когда мы докатились до самого чудовищного духовного обнищания, до какого не докатывалась ни одна нация! Ты, может быть, этого и не замечаешь, для тебя искусство всегда было terra incognita, — но поинтересуйся хотя бы! В немцах погашен дух творчества, мы разучились писать книги, сочинять музыку, даже строить дома — да, да, и строить! Выйдешь отсюда — не поленись, зайди в Цвингер, это отсюда пять минут — вон, посмотри, Коронные ворота видны из того окна. Зайди во двор и постой посередке, между фонтанами, постой и не спеша, внимательно оглядись вокруг — увидишь, что мы умели создавать двести лет назад, а ведь Пёппельман даже не был звездой первой величины, никто никогда и не считал его этаким немецким Бернини, — просто талантливый архитектор с хорошим вкусом, его ученики и последователи были ничуть не хуже — Кнёффель, скажем, или Шварце, который достроил колокольню Хофкирхе, — так вот, говорю я, посмотри повнимательнее, черт тебя побери, и сравни его работу с нынешним мегалитическим убожеством, что громоздят все эти тросты, крейсы и шпееры! Я тебе сейчас покажу мартовский номер «Баукунст» — он у меня в кабинете, я нарочно сохранил! — сейчас увидишь, они не постеснялись опубликовать проекты этих монструозных — не знаю даже, как назвать, — пирамид, братских могил высотою в полтораста метров, мавзолеев — словом, усыпальниц «павших героев» — это нечто… невообразимое, Эрих, дурно становится от одной мысли, что все это и впрямь могло быть сооружено…

— Нет, это немыслимо, — сказал Дорнбергер, вскакивая из-за стола. — Да что мы, проклятье, на разных языках, что ли, разговариваем?! Что мне до архитектуры, если перед нами стоит вопрос — быть или не быть Германии! Вы меня спросили, чего я желаю — победы или поражения; так вот: я одинаково боюсь как того, так и другого, потому что наша победа была бы торжеством нацизма, а поражение станет нашей национальной гибелью…

— Очень логично! В высшей степени! У тебя есть третий вариант?

— Да, есть: покончить с нацизмом раньше, чем это сделают армии противника! Вам хорошо рассуждать о желательности поражения, сидя здесь и любуясь видом на Цвингер, а я был в России, и я теперь знаю одно — да смилуется над нами бог, когда русские окажутся на немецкой земле. Они, господин профессор, сначала сровняют с землей все эти ваши шедевры архитектуры, а потом начнут истреблять нас, как собак, и будут правы! Я под Сталинградом видел вымерший лагерь русских военнопленных, — только один, на Украине их сотни! — мерзлые трупы были сложены, как дрова, в поленницы выше человеческого роста! Вы думаете, это нам простят? Да они просто не имеют права простить такое, если есть на свете справедливость! Нас уже после той войны считали варварами и гуннами — за применение газов, за репрессии против гражданского населения в Бельгии, я уж не знаю за что еще; кажется, сожгли какую-то библиотеку и разрушили какой-то собор. А кем нас считают теперь? Если ваши хваленые англичане уже рассчитываются с нами за Ковентри своими террористическими налетами, за один раз убивая больше детей и женщин, чем погибло от наших бомб во всей Англии, — попытайтесь представить себе, какова будет окончательная расплата!

Выкрикнув последние слова, он быстро отошел к окну и остановился спиной к комнате, держа руки в карманах бриджей. Профессор сидел опустив голову, катал по скатерти хлебный шарик.

— О, у меня нет иллюзий на этот счет, — сказал он наконец, — платить придется не только нам, но и нашим внукам. Ты сам признал, что это справедливо. И дело даже не в возмездии… Я как-то никогда не мог ассоциировать идею возмездия с идеей справедливости, хотя формально они ассоциируются. Предпочитаю говорить о справедливости и искуплении — вот эти два понятия действительно близки. По-настоящему близки! А без искупления нам уже не обойтись. Если отдельному человеку сплошь и рядом приходится искупать свою вину… иной раз даже невольную… то можно ли допустить возможность того, что неискупленной окажется такая страшная — и отнюдь не «невольная»! — вина целой нации…

— Не знаю, — отозвался Эрих. — Вас заносит в метафизику — всеобщая вина, искупление… А я просто физик, безо всяких «мета», и этим все сказано. Пусть в глазах остального мира виноваты мы, все немцы без исключения, но среди нас есть ведь главные виновники, — мы-то знаем их поименно! — и вот с ними народ должен рассчитаться сам, не перекладывая этой задачи ни на русских, ни на англичан. А теперь поставим точку на этом разговоре и будем считать, что он носил чисто теоретический характер… — Эрих вернулся к столу, разлил остатки вина. — Прозит! Жаль, что не могу навестить тетушку Ильзе, но вы передайте ей поклон и скажите, что в следующий раз непременно увидимся.

— Благодарю. Приезжай, она будет рада, а заодно познакомишься с Люси.

— С кем познакомлюсь?

— Ну, я же тебе говорил — наша домашняя помощница.

— А-а.

— Ее мать, кстати, твоя коллега.

— Скажите на милость. Мировое поголовье физиков, я вижу, растет в угрожающей прогрессии. И что же, фрау доктор теперь тоже в Германии? Прачкой, прислугой?

— Нет, они расстались в самом начале войны. Мать эвакуировалась по срочному приказу, самолетом, а семьи должны были ехать поездом, но не успели. Я не знаю подробностей — Люси не любит говорить на эту тему.

— Мать эвакуировалась самолетом? — переспросил Эрих, забыв опустить на стол пустой бокал. — Любопытно… Девушка, говорите, с Украины — а точнее? Не из Харькова?

— Харьков… Нет, она называла другой город… гм, забыл. И даже показывала на карте — Харьков восточнее Днепра, если не ошибаюсь, а этот здесь, по эту сторону. А в чем дело?

— Нет, ничего! — не сразу, словно спохватившись, отозвался Эрих. — Просто она должна была заниматься чем-то чертовски важным, если ее эвакуировали по воздуху. Да еще, говорите, в самом начале войны? Любопытно. Я охотно познакомлюсь с вашей помощницей — в следующий приезд.

— Тебе много приходится ездить?

— Да, почти все время…

ГЛАВА 6

Профессор вернулся в Бад-Шандау лишь во вторник, а на следующее утро объявил, что должен опять ехать в город: забыл нужную для работы книгу. Супруги препирались до самого обеда, пока наконец фрау Ильзе не сказала, что если так уж необходим этот Буркхардт, то пусть его привезет Люси.

— Пусть привезет, — согласился профессор и украдкой подмигнул Людмиле. — Поезжай тогда сегодня же, пятичасовым. И если второго тома на месте не окажется, то ты тогда позвонишь господину Хрдличке — его телефон найдешь в старой книжке — и спросишь, не у него ли он. Помнится, я ему однажды одалживал, именно второй том. В таком случае ты сходишь к нему. Это на Бюргервизе, по соседству с тем домом, где живет фрейлейн Палукка — ты однажды относила ей записочку, помнишь?

— Да, я помню, где это. Но, господин профессор, если мне придется звонить, а потом еще идти за книгой туда, я могу не успеть на утренний поезд.

— Неважно! Приедешь, когда сможешь, но без Буркхардта не возвращайся, — строго сказал профессор.

— Ах, как это все некстати, — опять принялась за свое фрау Ильзе, — каким ты стал рассеянным, Ахим, у меня завтра, как нарочно, столько дел, а девочке теперь приходится уезжать на целые сутки…

— Пожалуйста! Ты предпочитаешь, чтобы ехал я?

— Нет, нет, мы ведь уже решили…

— Будем надеяться, что второй том на месте, — примирительно сказала Людмила, — во всяком случае, я постараюсь вернуться как можно раньше.

Пригородный поезд опоздал почти на полчаса, и Людмила едва успела вовремя добраться до перекрестка Флюгельвег и Хамбургерштрассе, где должна была встретить рабочую команду из «Миктена». Увидев приближающуюся со стороны товарной станции нестройную колонну, во главе которой ковылял, занося ногу, знакомый инвалид в ярко-зеленом полицейском мундире, она подошла к краю тротуара, высматривая в рядах Аню Левчук. Та тоже увидела Людмилу, помахала рукой и выбралась из шеренги. Случайно оглянувшийся в этот момент полицейский крикнул ей что-то, жестом приказывая вернуться в строй.

— Да ладно тебе, разорался! — бросила через плечо Аня. — Черт старый, только и смотрит, к кому причепиться… Ком гляйхь, айн момент! Здорово, Люсь, вот хорошо, что пришла, — она сунула Людмиле в руку плотно сложенный бумажный квадратик, — я уж с понедельника таскаю с собой, боялась — потеряется. В общем, хлопцы тут записали все, чего им надо, а ты уж сама посмотришь, как там. Всего-то, наверное, не достать, ну тогда хоть часть. А после как — в лагерь придешь?

— У меня нет пропуска, — сказала Людмила, только сейчас вспомнив об этом упущении. — Если я что-нибудь достану уже сегодня, утром подойду сюда. Когда вы здесь проходите?

— Около семи, наверное. Побудка у нас в полшестого, пока кафе попьем, то-другое, ну и идти тут с полчаса… Ну да, точно — на станции там часы висят, так мы по тем часам ровно в семь начинаем вкалывать. Ладно, жди тогда завтра тут, я с краю буду идти. Ну, пока!

Аня побежала догонять своих, громыхая деревянными подошвами. Подошел трамвай в сторону центра; Людмила поднялась на площадку, пытаясь сообразить — куда идет этот девятнадцатый маршрут. Потом вспомнила: в Штризен, ну конечно, через Фюрстенплац… Сойдя у Главного почтамта — следующая остановка была Альтмаркт, туда нельзя (уже скоро полгода, как ей приснился тот сон, а все равно нельзя), — она из первого же автомата позвонила доктору Фетшеру.

Тот сам взял трубку — сестра-секретарша, которая обычно отвечала на звонки, вероятно уже ушла. Фетшер сказал, что в курсе дела, Ахим ему говорил, и может принять ее в любой день — хоть сегодня, если она может.

— Спасибо, господин доктор, — обрадованно ответила Людмила, — через полчаса я буду у вас…

Заходить на Остра-аллее уже не было смысла, она достала из кармана бумажный квадратик и развернула его под синей лампочкой, слабо освещавшей телефонную кабину. Список, нацарапанный неочиненным карандашом на обрывке желтой упаковочной бумаги, был невелик — всего семь наименований. По-латыни, как она и просила. Людмила подумала вдруг, что никогда еще не было для нее ничего более важного, чем вот это: сумеет она или не сумеет достать немного лекарств для пленных. Впервые за всю жизнь — а ведь в январе ей уже исполнилось двадцать! — получила она наконец возможность сделать что-то настоящее, оказаться кому-то нужной, умеющей принести пользу. И то лишь благодаря случайности: не приди она тогда в лагерь, не случись рядом Ани Левчук…


— А! — воскликнул доктор Фетшер, приветствуя ее с экспансивностью южанина. — Молодая дама с фурункулом! Какое несчастье! Но ничего, главное — не терять надежды на благополучный исход. Между нами говоря, от фурункулов еще никто не умирал. Весьма неприятная штука, согласен, — особенно если мешает сидеть! — но излечимая…

— Господин доктор, — попыталась объяснить Людмила.

— Не спорь, не спорь. Мы с этим справимся в два счета! Скорее всего, тут дело в нехватке витаминов — да-да, летом, как ни странно, но я говорю о нехватке более глубокой, более постоянной — война, что ты хочешь!

— Да нет же, господин доктор, у меня нет никаких фурункулов.

— Как это — нет фурункулов? — вопрос опешившего доктора прозвучал почти разочарованно. — А что же тогда у тебя?

— Вообще ничего, я пришла совсем по другому делу…

— Ах так! Но Ахим — он, значит, не в курсе?

— Пока — нет. До разговора с вами я не стала ему ничего говорить, потом вы сами скажете, стоит ли.

— Людхен, я уже заинтригован! Хорошо, сейчас все объяснишь толком. Проходи, проходи… Устраивайся вот здесь и чувствуй себя как дома. Ты ведь не сегодня возвращаешься в Шандау?

— Нет, вероятно завтра.

— Отлично, тогда у нас есть время посидеть. И даже выпить чаю! Ты, надеюсь, не откажешься от чашки чая, особенно если это настоящий английский «липтон». Итак, что же привело тебя ко мне?

— Господин доктор… — у Людмилы вдруг перехватило дыхание. — Понимаете… меня попросили достать некоторые лекарства. Для одного лагеря. Ну, а вы — единственный врач, кого я здесь знаю, и поэтому… я позволила себе…

Она умолкла, увидев вдруг всю опасную нелепость этой затеи — явиться с подобной просьбой к совершенно незнакомому человеку. В самом деле, что она знает про Фетшера? Да, с профессором они приятели, кое о чем это говорит, и профессор обмолвился однажды, что Райнер кому-то помогает (или помогал). Но достаточно ли этого, чтобы… Хорошо еще, если он просто выставит ее за дверь!

— Так вот, стало быть, что тебе понадобилось, — доктор снял очки, легонько похлопал ими по подлокотнику кресла, снова надел. — Какие именно лекарства, для какого лагеря?

— Ну, это… один рабочий лагерь, кажется. Я точно не знаю. А список у меня здесь, — Людмила достала бумажку из кармана жакета, положила на полированную поверхность журнального столика и быстро спрятала руки — чтобы не видно было, как они дрожат.

Фетшер долго изучал список, поджав тонкие губы.

— Да, все это можно достать, — сказал он наконец. — Кроме, конечно, перманганата калия. Видно, что человек, который это писал, совершенно не в курсе. Ни в одной аптеке Германии тебе сейчас не отпустят ни грамма перманганата — он нужен военной промышленности. Так же, кстати, как и перекись водорода; простая, казалось бы, штука, но попробуй найди. Однако, Людхен, это медикаменты не для рабочего лагеря. Ты уверена, что речь идет не о шталаге?

— Почему вы думаете? — испуганно спросила Людмила.

— Видишь ли, люди эти явно лишены какой бы то ни было медицинской помощи… если им требуются такие простые лекарства. В рабочих лагерях положение все-таки несколько иное — уж что-что, а йодоформ там имеется.

— Я не знаю, господин доктор… — Людмила помолчала. — Но это имеет для вас значение — какой лагерь?

— Это имеет очень большое значение. И для меня, и для тебя — коль скоро ты взяла на себя роль посредницы. Если ты передашь немного сульфидина своей знакомой из рабочего лагеря, тебе никто ничего не скажет, по если тебя поймают при попытке переправить тот же самый сульфидин в лагерь военнопленных — будет очень плохо. И тебе, и тому, от кого ты его получила.

— Если я скажу, от кого.

— Ах, Людхен, Людхен, какой ты еще ребенок. Если они захотят узнать — ты скажешь все. Впрочем, даже в этом худшем из вариантов я все-таки смогу выкрутиться. Во-первых, я мог и не знать истинного назначения медикаментов — ты ведь мне сказала, что это для рабочего лагеря? — прекрасно, я тебе поверил. А во-вторых, мои пациенты позаботятся о том, чтобы я мог продолжать их пользовать. Понимаешь? Но вот о тебе не позаботится никто. Ни Штольниц, который не смог бы при всем желании, ни я. Хотя я смог бы. Смог бы, но не сделаю этого. Потому что, Людхен, попытаться помочь тебе в этом случае означало бы лишиться возможности помогать многим другим. Я имею в виду не тех пациентов, кого принимаю здесь. Понимаешь? Тут, к сожалению, простая арифметика — и она не в твою пользу.

— Я понимаю вас очень хорошо, господин доктор. Но… почему вы считаете, что это так опасно? Им уже передавали — хлеб, например…

— Хлеб! Это совершенно другое дело. Сунуть пленному кусок хлеба можно ведь просто из жалости, повинуясь внезапному чувству сострадания. Любой охранник посмотрит на это сквозь пальцы, если только он не какой-нибудь совершенно уж озверевший фанатик. А передача лекарств предполагает наличие некоей организации, сговора; вот этого власти боятся больше всего, и вот почему они так строго за этим следят. Поэтому взвесь все очень тщательно, Людхен. Я хочу, чтобы ты полностью представляла себе, насколько опасно то, что намерена сделать.

— Я понимаю, — медленно повторила Людмила. — Но ведь все равно надо…

Надо, потому что никто другой этого не сделает. Ей подумалось вдруг, что она и сама не сумеет сейчас ответить на вопрос: найдись вдруг этот «другой», освободи ее от необходимости рисковать, — испытала бы она облегчение, радость? С одной стороны — да, конечно, кому же охота подвергать себя такой опасности, а риск, вероятно, и в самом деле нешуточный, доктор прав, она еще полчаса назад не представляла себе, насколько это опасно. И в то же время то, что она впервые ощутила там, в телефонной кабине, прочитав список, — это сознание своей полезности, способности кому-то помочь, — неужели от этого можно отказаться вот так, самой, добровольно…

— И потом, — сказала она, пытаясь улыбнуться, — к чему предполагать обязательно худшее? До сих пор никто еще ни разу не заметил, что они что-то передают.

— Будем надеяться! — Фетшер развел руками. — Когда ты хочешь забрать медикаменты?

— Может быть, кое-что вы могли бы дать мне уже сегодня?

— Я могу дать тебе все — кроме, как уже сказал, перманганата. Но не много, большого запаса я у себя не держу. Скажем, по пять упаковок — для начала. Если сойдет благополучно, позже мы сможем повторить операцию, а пока ограничимся этим. Сейчас принесу, можешь пока полистать свежий «Сигнал» — там репортаж из-под Орла… Кстати! Послушай только, что они теперь пишут, — вернувшись уже от дверей, он взял журнал и раскрыл его, отыскивая нужное место. — Вот, пожалуйста: «…таким образом, лишь теперь… мы можем во всем объеме оценить стратегический замысел этой операции. Между Орлом и Белгородом развернулась величайшая в истории войн битва на истощение, в ходе которой гибнут последние людские и технические ресурсы Красной Армии. Неслыханные потери противника, теряющего по 300-350 танков за сутки боев, не смогут быть восполнены никакой „помощью“ из-за океана, особенно если учесть катастрофическое состояние советской военной промышленности, дезорганизованной вынужденным перемещением за Урал, безуспешно пытающейся возместить рабским трудом женщин и малолетних детей острейшую нехватку квалифицированных кадров…» — ну, и так далее в том же духе. Идиоты! — можно подумать, у нас нет нехватки кадров. Но ты улавливаешь, как они теперь все это повернули? Месяц назад Фриче пророчествовал, что русская оборона рухнет как карточный домик. А теперь, когда этого не случилось, оказывается, что дело вовсе не в том, продвинулись мы или не продвинулись, а в потерях противника… На, почитай, я сейчас принесу.

Людмила полистала журнал — снимки были невыразительны, не давали, в общем, никакого представления о характере и масштабах битвы. Несколько сфотографированных с воздуха горящих танков — не понять, наших или немецких; проселочная дорога в истоптанных хлебах, телеграфные вкривь и вкось столбы с висящими проводами, дымы по горизонту, бредет кучка навьюченных снаряжением пехотинцев; залп каких-то «небельверферов» — Людмила и вовсе не поняла, что это за штука: вроде таких ребристых бочонков на колесах. Да, год назад фотокорреспонденты «Сигнала» умели находить более впечатляющие сюжеты. Выдыхается, видно, и министерство пропаганды.

…Действительно ли это так опасно, или Фетшер решил ее припугнуть? Девчонок надо предупредить на всякий случай. Да, но если кто-то из них попадется… Доктор прав, ему-то с его связями спокойнее, а вот Штольницы? Имеет она право подвергать опасности ничего не подозревающих стариков? Вроде бы — нет. А оставить без помощи наших ребят в лагере?

Вернулся Фетшер, бросил ей на колени коричневый бумажный мешок с рекламой универмага «ДЕФАКА».

— Держи свое добро! Дома разложишь все это на пять порций — так, чтобы в каждом пакете было по одной упаковке каждого лекарства. Уяснила? Берешь один сульфидин, один гардан, один пронтозил — словом, по списку. Так будет удобнее передавать, да и надежнее. Йодоформ — увидишь — в стеклянных трубочках, они тонкие и легко бьются, поэтому упакуй тщательнее, и каждый пакет плотно обвяжи шпагатом. Такие штуки иногда приходится перебрасывать через высокую ограду. Есть у тебя, куда положить?

— Да, в сумку, — Людмила поднялась. — Огромное вам спасибо, господин доктор, я пойду тогда.

— Сиди, я обещал угостить тебя чаем. Настоящим английским! В России ведь, кажется, тоже предпочитают чай? Сиди, сейчас подадут. А мы вот не можем без кофе, как и немцы.

— Как и немцы? — Людмила посмотрела на него непонимающе.

— Я имею в виду нас, австрияков, — пояснил Фетшер. — Разница, скажем прямо, не столь уж велика, но все же.

— А я и не знала, господин доктор, что вы австриец.

— Венец, уважаемая, коренной венец. Но в Дрездене торчу уже давно, еще в двадцать пятом году получил здесь доцентуру — в Высшей технической школе, по кафедре социальной гигиены. После тридцать третьего подумывал было удрать обратно в Вену… но вовремя сообразил, что рано или поздно они ведь и туда доберутся. Не мог же этот пакостник оставить свою любимую родину за пределами «тысячелетнего рейха».


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32