Людмила вдруг сообразила, что именно этот номер проходит и по Остра-аллее; конечно, отсюда он свернет вправо по Фалькенштрассе, потом будет Анненкирхе, Постплац и поворот налево, мимо театра. Но что же все-таки делать, куда ехать — в Штризен или туда? Главное, как назло, ни автобуса, ни трамвая… В конце концов, что тут такого, она ведь ничем не рискует, кроме самой себя, а если не заехать сейчас к фрау Ильзе, этого она себе никогда не простит. Трамвай уже подходил к остановке, Людмила подхватила чемоданчик и перебежала через площадь.
Дверь открыла сама фрау Ильзе. Видимо, она не сразу узнала гостью — Людмила была в трауре, с опущенной черной вуалеткой, — но потом глаза ее вдруг испуганно округлились, она схватила ее за рукав и втащила в переднюю, приложив палец к губам.
— Гертруда, дорогая, — заговорила она неестественно громко, запирая дверь, — очень рада вас видеть, но боюсь, что из вашего платья ничего не получится — впрочем, сейчас мы посмотрим вместе, я уже все распорола… Входите, прошу…
Они вошли в профессорский кабинет, беспорядочно загроможденный посторонней мебелью. Фрау Ильзе плотно и тщательно задернула портьеры.
— Люси, ты сошла с ума — вернуться сюда, где тебя может опознать любой сосед! Что случилось? Почему ты не в Баварии?
— Я получила сюда назначение по трудовой мобилизации, на один из заводов. Не беспокойтесь, фрау Ильзе, мои документы прошли уже столько проверок… а что касается соседей, то даже вы меня не сразу узнали, правда? Мне очень хотелось вас повидать, я ведь знаю о… том, что произошло. Примите мое самое глубокое соболезнование, дорогая фрау Ильзе.
— Спасибо, девочка. Спасибо. Но ты все же так неосторожна…
— Ничего, я только на минутку… Почему здесь мебель из других комнат, к вам вселили кого-нибудь?
— Да, целую кучу беженцев, три семьи, я попросила перетащить сюда кое-что из вещей… Но расскажи все же, как ты там жила! Я так за тебя беспокоилась…
— Фрау Ильзе, я беспокоилась за вас больше.
— Ах, что могло случиться со мной, — фрау Ильзе вздохнула. — Арест? После смерти Иоахима это меня уже не пугало. Вообще должна тебе сказать, я перенесла все случившееся… почти спокойно. Может быть, потому, что уже давно была к этому готова. Я ведь знала… догадывалась, чем они занимаются. Почти год… И еще, не знаю, поймешь ли ты… Люди ведь гибнут по-разному, смерть сына была для меня вдвойне ужасна своей бессмысленностью, а Иоахим… он и Эрих знали, во имя чего умирают. Это очень много, моя девочка…
— Вы правы, — тихо отозвалась Людмила. — Это главное — знать, во имя чего…
— Да, да. Скажи мне правду, Люси, — твой приезд сюда не связан с… чем-нибудь подобным?
— Нет, фрау Ильзе. Просто в Баварии уже столько беженцев, что нас начали рассылать по другим местам, особенно молодых и одиноких. Это уж просто совпадение, что я попала именно сюда…
— Я вижу, ты прямо с поезда?
— Да, только что. Вена — Берлин, он ужасно опоздал.
— Подумай, как удачно, еще немного — и ты бы меня не застала. Я теперь не так часто здесь бываю, Люси, живу в основном в Шандау… Кстати, может быть, нам поехать переночевать там? — Фрау Ильзе посмотрела на часы. — На поезд мы еще успеем, а то ведь здесь тебе даже не помыться с дороги — я не хотела бы, чтобы жильцы видели, а то начнутся всякие расспросы… Да и покормить мне сейчас тебя нечем. Правда, поедем?
— Спасибо, фрау Ильзе, но я сегодня вечером должка обязательно зайти по одному адресу — обещала передать письмо. Если вы хотите ехать, выйдем вместе, я вас провожу на вокзал…
— Нет, нет, я тогда тоже останусь. Твой приезд для меня такая радость — бедный Иоахим до самого ареста все волновался, как там наша Людхен… Как раз в последний день пришла твоя открытка — насчет шерсти, мы так смеялись. Удивительно хороший был день, знаешь, никаких предчувствий, ничего; первая весточка от тебя, потом вечером приехал Райнер, мы так приятно провели время… А ночью за ним пришли — в половине третьего, — я проснулась от звонка, сразу посмотрела на часы, а он встал и так спокойно мне говорит: «Прости, Ильзхен, это, вероятно, за мной…» Ну, хорошо! Посиди минутку, я хоть кофе сварю — сегодня одна клиентка принесла мне немного настоящего. Ты знаешь, я ведь теперь успешно занимаюсь шитьем.
— Фрау Ильзе, если вам нужны деньги — честное слово, я ведь свои никуда не тратила…
— Ах что ты, я зарабатываю вполне достаточно. Много ли мне надо!
— Ну, смотрите. А как доктор Фетшер — его не тронули?
— Ты знаешь, нет. Его вызывали тогда, допросили, кажется он отсидел два или три дня. Слишком нужный для них человек. Я всегда говорила: Райнер — это просто живой парадокс, он нужен всем решительно. Меня он очень поддержал, я так ему благодарна! Ну, ты посиди тут, девочка, я сейчас…
Фрау Ильзе вышла, прихватив что-то из буфета, — резной буфет из столовой тоже был теперь здесь, его задвинули в угол, где раньше профессор сиживал возле своего огромного приемника. Приемник исчез, на углу письменного стола стоял маленький дешевый аппарат фиксированной настройки на волну службы оповещения ПВО. Людмила протянула руку, нажала рычажок. Приемничек зашипел не сразу, потом прорезался голос: «…кратковременные атаки ограниченными силами в районах Бонн, Золинген, Дортмунд. Небольшая группа скоростных самолетов между Билефельдом и Падерборном, направление юго-восток. Крупные соединения тяжелых бомбардировщиков в полосе Кёльн — Кассель, направление восток…»
Выключив радио, Людмила обвела комнату взглядом. Боже мой, человека уже нет, а все на месте — книги, карандаши в деревянном стакане, старый массивный «Пеликан» с золотым пером — профессор так к нему привык, что ничем другим писать не мог: возьмешь другую ручку, говорил он, и в голове ни единой мысли… Как может фрау Ильзе жить в окружении всех этих вещей — видеть, вспоминать. А с другой стороны, это и утешение какое-то — все-таки память; разве она сама согласилась бы расстаться с письмом, с веточкой полыни, с томиком Лермонтова…
Вошла фрау Ильзе с кофейником, достала из буфета золоченые мейсенские чашечки.
— Садись, пей и рассказывай все по порядку, как ты там жила. Про Иоахима я тебе сейчас говорить ничего больше не стану, может быть когда-нибудь потом… Могу только одно сказать: он до конца был таким молодцом, я видела его… накануне, уже после приговора. Один-единственный раз дали свидание. Мне сообщили, я сразу побежала туда — это где раньше был Земельный суд, знаешь, на Мюнхнерплац. Он был совершенно спокоен, и это было не наигранное, не ради меня, я бы заметила… Ну хорошо, ты все же мне расскажи!
Людмила стала рассказывать. Когда ударили часы, она спохватилась — было уже половина десятого.
— Фрау Ильзе, мне пора, — сказала она. — Я действительно должна идти, позже будет неудобно…
— Да-да, беги, и спасибо, что навестила. Только ты все-таки не рискуй больше, мало ли что. Лучше позванивай иногда Райнеру, чтобы я знала, что у тебя все в порядке. Телефон помнишь?
— Да, конечно. Я непременно буду звонить ему, фрау Ильзе.
В прихожей, уже отперев дверь, она обняла Людмилу.
— До свиданья, Людхен, будь осторожна. Надо потерпеть еще совсем немного, скоро все кончится. Как бы я хотела когда-нибудь познакомиться с твоей матерью! Ну, ступай, дитя, храни тебя бог…
Восемь скоростных «москито» 627-й эскадрильи АГСН [32] находились в воздухе уже полтора часа. Лейтенант Топпер вылетел из Конингсби в 19.57, с двухминутным опозданием по вине дежурного на контроле; к этому времени «ланкастеры» первого эшелона, стартовавшие из Рединга в 17.30, уже прошли Амьен и приближались к Льежу, где им предстояло снова изменить курс — теперь уже на Аахен. В отличие от зигзагообразного маршрута главных сил, отряд наведения шел почти по прямой: покинув Восточное побережье Англии севернее Грейт-Ярмута, он пересек Северное море, Голландию и стрелой вонзился в воздушное пространство Германии между Мюнстером и Оснабрюком. Топпер шел ведущим, за ним следовала машина мастер-бомбардира Пятой авиагруппы майора Смита. К 21.30 они миновали Гёттинген и мчались на юго-восток, косо перерезая путь армаде из двухсот пятидесяти «Ланкастеров» и трехсот «галифаксов», которая приближалась с запада.
На всем протяжении полета земля была скрыта облаками. Лишь в 21.50, между Фрейбергом и Хемницем, видимость начала улучшаться. Синоптики не ошиблись — над долиной Эльбы стояло чистое звездное небо, лишь кое-где подернутое легкими слоистыми облачками.
Перед Диппольдисвальде, когда «москито» описывал широкую дугу, выходя на боевой курс, Топпер увидел далекое зарево по левому борту. Все шло точно по графику: за двадцать минут до атаки главными силами «галифаксы» Четвертой и Шестой групп должны были сбросить бомбы на завод синтетического бензина в Лейпциг-Белене, чтобы отвлечь от Дрездена немецкие ночные истребители. Теперь «Брабаг» уже горел, и горел неплохо — если судить по тому, что зарево видно за сотню километров. Похоже, однако, что предосторожность оказалась излишней и никаких истребителей в этой зоне вообще нет. В 21.55, впервые с момента вылета нарушив радиомолчание, Топпер вызвал головную машину осветителей и дал команду на сбрасывание САБов.
Получив подтверждение, что команда принята, он щелкнул тумблером и окликнул пилота по переговорному устройству.
— Пошли, Дэйв, — сказал он. — Курс пятнадцать, и давай снижайся до тысячи. Хорошо бы пройти точку на высоте футов в восемьсот…
Самолет стал снижаться. Прямо по курсу взорвалась ярчайшая голубая звезда, потом еще две, пять, десяток сразу; к тому моменту, когда «москито» мчался над южными предместьями, Дрезден был уже залит светом, как огромная операционная. Топпер прильнул к прицелу, внизу бежали черно-серебряные, как на негативе, рельефные ячейки городских кварталов, блеснула разветвляющаяся дуга многоколейных железнодорожных путей — направо к главному вокзалу, вперед и налево к сортировочной, — правее полотна церковный шпиль, четыре дымящих трубы теплоцентрали — а вот и стадион! Когда арена наплыла на перекрестье нитей, Топпер нажал кнопку, и бомба-целеуказатель пошла вниз; одновременно включилась контрольная кинокамера, которая зафиксировала на пленке место и время ее падения. Было ровно двадцать два часа пять минут. Наискось сверкнула широкая полоса воды, «москито» пронесся над Эльбой и с ревом, форсируя двигатели, взмыл в черное февральское небо. Тридцатью секундами позже на арене стадиона вспыхнул ослепительный алый свет, обозначая для бомбардиров вершину сектора поражения.
Пригородный поезд, которым в этот вечер собиралась уехать фрау Штольниц, был задержан на станции Пирна незадолго до десяти часов вечера, когда воздушную тревогу объявили по всей зоне ПВО Большого Дрездена. Удивленные, но не очень встревоженные пассажиры высыпали на платформу, вдоль вагонов прошел кондуктор, помахивая синим фонариком.
— Спокойствие, дамы и господа, — взывал он, тщетно пытаясь придать административную строгость своему дребезжащему старческому тенорку, — ручной багаж берите с собой, вход в убежище прямо и налево, дам и господ прошу очистить перрон и спуститься в убежище согласно инструкции…
В убежище, однако, никто не пошел. Пассажиры кучками стояли на перроне, закуривали, беззаботно переговаривались, шутили. И вдруг снова неистовым надрывным воем взревели сирены, теперь это был уже «акут-аларм» — сигнал непосредственной опасности. Синие фонари разом погасли, часть пассажиров направилась к спуску в подземный переход, где бледно светилась намалеванная фосфорной краской стрела с большими буквами «L/SR». [33] Большинство, однако, не трогалось с места. Было очень холодно, пронзительный вьюжный ветерок крутил по платформе, задувал со всех сторон, срывая струи каменноугольного дыма с труб вагонного отопления и порывами донося откуда-то больничные запахи карболки и лизола. Люди опасливо и недоуменно посматривали на небо — оно было пустым и черным, в мелких озябших звездах.
— Странно, — сказал кто-то в толпе, — сирены орут, а прожекторов не видно…
— Да откуда им взяться, — отозвался другой голос, — если тут вокруг на сто километров нет ни одного зенитчика. Прожектора еще осенью увезли в Берлин, а пушки забрали на фронт. Что им тут делать?
— Смотрите, смотрите! — закричало сразу несколько голосов. — «Елки» зажигают, смотрите!
В толпе послышались возгласы недоумения, испуга, недоверчивые восклицания — в стороне Дрездена действительно один за другим вспыхивали и повисали в небе ослепительно яркие «елочные огни» — так их называли уже давно, гроздья светящихся авиабомб издали и в самом деле напоминали нарядную рождественскую елку в зажженных свечах. Толпа притихла: слишком многим из стоящих на платформе довелось уже видеть, как вспыхивали эти зловещие магниевые звезды над обреченными городами…
И тишина тоже была зловещей в эти ее последние минуты, она придавала происходящему оттенок чего-то нереального, бредового — это мертвое молчание, ночь и эти торопливо вспыхивающие, словно сами собой рождающиеся из мрака сгустки искусственного неживого света. Люди смотрели в каком-то оцепенении, и когда наконец началось — никто, пожалуй, в первый момент ничего не заметил; это выглядело совершенно безобидно — отсюда, с расстояния в двадцать километров. Вдруг снизу, навстречу мертвенно-холодному сиянию магния, выплеснулось несколько багровых вспышек, не очень ярких, быстро сменяющихся, словно гасящих одна другую. Они казались живыми, теплыми, резво перебегали с места на место, словно плясали. И лишь потом — с запозданием — до зрителей докатился Звук.
Его можно было сравнить только с ревом пробудившегося вулкана — этот чудовищный раскат грома, под непомерной тяжестью которого дрогнули вагоны на рельсах и качнулась бетонная платформа. И он уже не умолк, потому что там — в двадцати километрах отсюда — багровые вспышки наслаивались одна на другую стремительно и безостановочно, распухая огромным колеблющимся заревом.
В окнах вокзала тонко и равномерно звенели стекла. Какое-то время толпа продолжала стоять тихо, но потом вдруг — отчаянно, как кричат под ножом, — закричала женщина, и сразу заплакали дети, подняли вопль другие женщины, хриплый мужской голос стал сыпать руганью, требуя расступиться и пропустить носилки. Дружинники в комбинезонах и синих шлемах «люфтшутцбунда» начали оттеснять всех ко входу в убежище. Зарево над Дрезденом стало выше и ярче, оно разгоралось, наливаясь огнем и кровью. Магниевые звезды догорали, гасли одна за другой, теперь уже окрестность озарило мрачным багровым отсветом преисподней.
Все вокруг дрожало мелко и безостановочно, как во время землетрясения. Где-то посыпались стекла, черепица соскользнула с крыши и разлетелась обломками по асфальту. Оставшиеся на платформе продолжали смотреть на чудовищный спектакль, все еще отказываясь верить, что там — в жерле этого раскаленного кратера — сгорают живые люди, что целый город, до сих пор пощаженный войной, бессмысленно погибает накануне мира.
Патер с непокрытой головой, стоя на самом краю платформы, торопливо и неразборчиво бормотал латинские слова, сложив ладони перед грудью, глаза его были широко раскрыты и устремлены в одну точку, лицо казалось окровавленным отблесками пожара.
— Нет, это невероятно, — растерянно сказал голос, — такого даже в Гамбурге не было…
— Обычная английская тактика, — отозвался другой. — Они называют это «бомбовым ковром»…
— Но почему Дрезден?! Что они нашли в Дрездене — сволочи, детоубийцы!! Трусы! Проклятые английские ублюдки!! Нам сказали — мирный тыловой город… что же это такое, а? Я вас спрашиваю!!
Совершенно обезумев, маленький человечек в теплой охотничьей куртке вцепился в патера, чуть не столкнув его с платформы.
— Отвечайте!!! Вы же ему молитесь — своему еврейскому богу! Он это видит, да? И позволяет?! Всемогущий и милосердный!!
— Успокойтесь, сын мой, успокойтесь, — сдержанно повторял патер, ловя его руки. — Успокойтесь и не кощунствуйте, пути господни неисповедимы…
— Да я плевал на его пути!! У меня там дочь, понимаете вы это?! Четыре года, преподобный отец… — Его визгливый голос сломался, упал до исступленного шепота. Человечка оттащили, он стал вырываться. — Ей только четыре года, поймите, она просилась поехать сегодня со мной… Пустите меня!! Что я наделал, о-о-о-у-у!..
Вырвавшись наконец, он упал на колени и пополз к патеру, его снова схватили, поволокли прочь. Подбежали дружинники. С хрустом давя сапогами битое стекло, прошел офицер СС, серебряные черепа и нашивки на его черном мундире светились тускло-красным, как раскаленные.
— Немедленно очистить платформу! — сказал он ломким от бешенства голосом. — Всем в убежище. Быстро!
Оставшиеся пассажиры заторопились ко входу в бункер. Вылетело еще несколько стекол, воздух дрожал и вибрировал от непрекращающихся громовых раскатов, То, что полчаса назад было Дрезденом, теперь клокотало и извергалось, как вулкан, протуберанцами взметывая в багровое небо грибовидные клубы бушующего пламени, на десятки километров вокруг сотрясая землю сейсмическими ударами своих предсмертных конвульсий…
Каждая минута в этом аду казалась вечностью, и время остановилось, и никто не мог впоследствии сказать, как долго длился налет, когда окончилась первая бомбежка и когда над Дрезденом появились «ланкастеры» второго эшелона, вдвое более мощного.
Наконец отбомбились и они. В окрестностях стало тихо, незаметно пришел тусклый рассвет. К этому времени все дороги были уже забиты беженцами. Город продолжал гореть, туча дыма стояла над ним вполнеба, северо-западный ветер нес вдоль реки удушливый чад, засыпая окрестные деревни странным черным снегом. Это возвращался на землю пепел Дрездена — мельчайшие клочья горелых тряпок и бумаги, взвихренные под самые тучи тягой чудовищного пожара. А через Пирну брели толпы людей в изорванных и обгорелых лохмотьях, брели, одержимые одним стремлением: уйти как можно дальше от страшного места, еще несколько часов назад бывшего для одних родным городом, а для других — спасительной гаванью, в которой они надеялись дожить до близкого конца войны. Они несли детей, вели раненых, толкали перед собой детские коляски со спасенным скарбом и катили навьюченные чемоданами велосипеды. Дюжина полевых кухонь и несколько спешно развернутых пунктов первой помощи не могли обслужить и сотой доли пострадавших, а эвакуировать их дальше было не на чем. Те, у кого уже не оставалось сил, сидели и лежали на тротуарах, на площади перед ратушей, на платформах железнодорожной станции, на пристани. С дымного неба на них все так же беззвучно и безостановочно продолжал сыпаться черный снег.
Постепенно из окрестных деревень начали пригонять лодки, баржи, прогулочные катера, плоты. Подошел пароход «Велен», притащились два дряхлых буксира. На пристани разыгрывались дикие сцены: беженцы дрались за места, на мостках плавучего дебаркадера, откуда производилась посадка на «Велен», напором толпы снесло перила, люди посыпались в ледяную воду, стали цепляться за борта отплывающих лодок. Одна из них опрокинулась, кого-то раздавило между бортом «Велена» и стенкой. Прошел слух, что утром над Пирной видели американский «лайтнинг», — эти двухфюзеляжные истребители дальнего действия использовались как разведчики, и нередко их появление предвещало бомбежку. «Мы не хотим гореть! — ревела толпа. — Увезите нас отсюда!» Все это были жители дрезденских юго-восточных форштадтов — Зейдница, Лаубегаста, Ной-Остры. О положении в центре они ничего сказать не могли — видели только, что к западу от Груны и Штризена бушует сплошное море огня. Гасить его было некому. Вчера, после первого налета, в Дрезден сразу прибыли пожарно-спасательные команды из окрестных городков — Козвига, Оттендорфа, Тарандта; они начали действовать около полуночи и все погибли часом позже, при второй бомбежке.
Так что беженцев из центральных кварталов Дрездена попросту не было. Ни одного человека.
ГЛАВА 8
Весна пахла смертью и яблоневым цветом. Людмиле казалось, что никогда раньше — ни в прошлом, ни в позапрошлом году — яблони здесь не цвели так буйно и изобильно, от их аромата кружило голову, но к нему неразделимо примешивался этот страшный запах. Возможно, впрочем, он ей только чудился — может, это уже был не сам запах, а воспоминание о запахе — навязчивое, неотступное, навсегда…
Первое время она лежала в лазарете в Радебурге, а потом — все уже говорили о приближении фронта, советские войска были в восьмидесяти километрах отсюда, под Гёрлицем, — раненых начали эвакуировать за Эльбу. В этом лазарете все были вперемешку — военные и гражданские, первые преобладали в мужских палатах, но и в женской тоже было несколько военных — связисток, зенитчиц. Всех их вывезли в первую очередь, потом забрали лежачих; Гертруда Юргенс (хорошо еще, в бункере она успела переложить документы в карман пальто) числилась уже ходячей, за два дня до эвакуации ей даже сняли гипс с правой руки, так что она могла теперь самостоятельно одеться, поесть. Ее случай — ожоги, переломы и сотрясение мозга — был для пережившей дрезденскую бомбежку сравнительно легким.
Для ходячих — их набралось около тридцати человек — подогнали крытый грузовик с устроенными в кузове сиденьями. Было уже совсем тепло — конец марта; но когда все забрались внутрь, заднее полотнище опустили и наглухо пришнуровали к борту. Те, кто нарочно медлил с посадкой, чтобы занять последние места и в пути подышать воздухом, принялись было протестовать, но сопровождающий группу санитар прикрикнул на них — таков, мол, порядок. Брезент был уже совсем по-летнему прогрет солнцем, и в кузове сразу стало душновато, запахло лизолом и йодоформом. Когда тронулись, под брезент начало задувать и дезинфекцию вытянуло, но стоило машине остановиться, как опять делалось душно.
А остановки были частыми и долгими, машина больше стояла, чем шла. Сидящие рядом с Людмилой гадали вслух, куда же их везут и каким путем: на левый берег Эльбы из Радебурга можно попасть либо через Мейсен, либо через Дрезден, первая дорога идет на запад, вторая — прямо на юг. Кто-то попытался отогнуть край брезента, но не смог — туго натянутое полотнище было жестким, как фанера.
Лишь когда снова выглянуло солнце, ориентироваться стало легче: все-таки их везли на юг. Был уже шестой час пополудни, солнце просвечивало правую сторону тента, потом опять скрылось за облаками. От Радебурга до северной окраины Дрездена нет и двадцати километров, но шоссе было сплошь забито встречным движением — и едущие в сторону Эльбы продвигались черепашьим шагом: впереди, возможно, тащилась неисправная машина или даже конная упряжка, а обогнать было нельзя. Судя по реву двигателей и железному лязгу гусениц, навстречу шли танки или какая-нибудь другая тяжелая техника; сидящий рядом с Людмилой немолодой солдат сказал, что это, наверное, войска группы «Шёрнер» перебрасываются из протектората на север.
— Сейчас там опаснее, — добавил он, понизив голос. — Русские уже на этой стороне Одера, — как только возьмут Франкфурт и Кюстрин, их уже никто не задержит до самого… — Он не уточнил докуда — это было понятно и так. Господи, неужели на самом деле, подумала Людмила. Бои на Берлинском направлении! — а когда-то боялись включить радио или развернуть газету, чтобы не прочитать, не услышать в сводке нового направления, которого не было еще вчера, каждое воспринималось как удары набата: Брестское, Винницкое, Житомирское, Смоленское, Киевское… Неужели в действительности, не во сне, неужели не в кошмаре приснились все эти четыре года!
Машина продвигалась на несколько десятков метров, снова останавливалась, заглушив двигатель, потом опять надрывно верещал стартер; Людмила сидела в оцепенении, ничего уже не соображая от усталости, разгипсованную руку начало ломить от локтя до кисти, боль была не резкая, но тянущая, нудная. Хорошо еще, сиденья были с дощатыми спинками — можно было прислониться, попробовать устроить плечо как-то иначе. Встречное движение наконец прекратилось, но машина все равно шла медленно; в одну из очередных остановок, когда заглушили мотор, кто-то сказал: «Вроде на мосту стоим, послушайте-ка…» Да, откуда-то и в самом деле доносился негромкий плеск и журчание воды, обтекающей мостовую опору или какой-нибудь полузатопленный предмет. Начали обсуждать, что это за мост; молчавший до сих пор санитар сказал, что едут через Аугустусбрюкке, остальные закрыты для движения. В кузове стало тихо — пожалуй, только теперь все поняли, почему их везут в закрытой машине. Хотя зачем тогда вообще этим путем? Опять тронулись, проехали немного, стали; это был уже левый берег, Альтштадт, но в каком месте они теперь стояли, определить было невозможно. Раньше отсюда, с моста, трамваи сворачивали одни направо, к Театральной площади, а другие в узкую Аугустусштрассе налево, за Ландтагом, чтобы через Новый рынок выйти на Ринг. По Театральной площади ходила «семерка» — Людмила обычно пользовалась этим маршрутом, если надо было съездить в Нойштадт, остановка была напротив Зофиенкирхе…
Она вдруг осознала, что снова находится в Дрездене, и тут ее стало трясти. Это был не страх или, во всяком случае, не страх чего-то реального, конкретного, а скорее какой-то подсознательный ужас — темный, нерассуждающий. Машина стояла, вокруг было необычно тихо — здесь, в центре, никогда не бывало так тихо, даже ночью, если прислушаться, всегда были слышны привычные звуки городской жизни — чьи-то запоздалые шаги, шум проехавшего автомобиля, скрежет трамвайных колес на повороте. А сейчас город был мертв, она знала это, сама видела его гибель, видела и слышала; но знать, видеть и слышать — это одно, а совсем другое — осознать до конца, почувствовать. Тогда, в ту ночь, чувства были отключены, иначе она не выдержала бы и минуты, но сейчас она воспринимала все — и эту могильную тишину, и этот запах.
Запах почувствовался не сразу, но теперь его чувствовали все: Дрезден смердел гарью и трупами.
— Да, запашок, — заметил Людмилин сосед, — вроде как в окопах, в ту войну! Это сейчас все больше с места на место, а в шестнадцатом, помню, во Фландрии мы как закопались в землю, так и просидели чуть ли не до конца. Так вот там тоже — ох и пованивало. Намолотили с обеих сторон — то наши в атаку, то англичане, а убитых с ничьей земли всех не вытащить…
Здесь ветер, видимо, дул с севера — вот почему на том берегу ничего не было слышно; зато в Альтштадте этот смрад бойни и пожарища сопровождал их до самого конца, пока не остались позади южные пригороды. Впрочем, Людмиле казалось, что он слышится и в Гласхютте, куда эвакуированных привезли уже поздно вечером.
Через две недели лазарет переместили западнее, во Фрейберг, а потом начали беспощадно «чистить» — не хватало коек, медикаментов, обслуживающего персонала, а раненых все везли и везли — теперь уже из-под Вейсвассера, Мускау, Хойерсверды. Вместе со многими другими выписали и Гертруду Юргенс. Она получила на руки свои чудом сохранившиеся документы, медицинскую справку, временные продовольственные карточки и ордер на получение одежды, по которому уже ничего нельзя было получить: владельцы магазинов и слышать не хотели ни о каких ордерах, ссылаясь на отсутствие товаров. Бои шли в берлинских предместьях — только сумасшедший стал бы теперь разбазаривать по твердой цене дефицитнейшие вещи, которые не сегодня-завтра начнут приносить десятикратный барыш в условиях послекапитуляционного хаоса. Любой торговец еще по опыту восемнадцатого года хорошо знал, как наживаться на поражении.
Из семи женщин, выписанных вместе с Людмилой, лишь у одной были живущие неподалеку родственники, остальным деваться было некуда — это были или эвакуированные из других мест, или оставшиеся без крова жительницы Дрездена. При выписке им посоветовали идти по окрестным деревням, где всегда можно найти работу в крестьянских хозяйствах, — сейчас, весной, там особенно не хватает людей.
Найти работу, однако, оказалось не так просто. В течение всей зимы сюда, к подножию Рудных гор, стекал из-за Эльбы бесконечный поток беженцев из Силезии, потом к ним прибавились беженцы с запада, из Тюрингии, а теперь еще появились и из протектората, где со дня на день могло вспыхнуть восстание, подобное словацкому (а чехов теперь немцы боялись, пожалуй, не меньше, чем русских казаков или американских негров). По всем дорогам и во всех деревнях можно было видеть женщин, детей и стариков с рюкзаками и чемоданами — все они готовы были взяться за любое дело, лишь бы дали поесть и переночевать.
Спать приходилось под открытым небом, каждый свободный амбар или опустевший коровник немедленно захватывали военные; они, казалось, тоже сбрелись сюда со всей Германии. Именно сбрелись, а не съехались, — глядя сейчас на эти жалкие ошметки вермахта, Людмила не могла поверить, что это та самая армия, чья невиданная техническая оснащенность так поражала всех в сорок первом году. Теперь солдата на велосипеде провожали завистливыми взглядами, а в машине можно было увидеть только офицеров или одетых в пятнистые маскировочные комбинезоны парашютистов ударных частей СС; большинство передвигалось пешком или на повозках, да и повозок становилось все меньше, потому что американские истребители с утра до вечера висели над шоссейными дорогами, расстреливая с бреющего полета все живое. Только что убитую лошадь, если рядом случались голодные беженцы, иногда тут же разделывали, отрезая кусок ноги, а остальное сволакивали в кювет.
Убивало, впрочем, не только лошадей. Дни стояли жаркие, и по всей округе дальше и дальше расползался неотступный, прилипчивый трупный смрад. А в садах цвели яблони. Постоянное чередование, смешение этих двух запахов было особенно страшным, каким-то противоестественным, способным довести до безумия. Людмила с трудом заставляла себя съесть кусок хлеба, потребность вымыть хотя бы руки в каждом ручье, у каждого колодца стала маниакальной; ей казалось уже, что вся одежда пропитана запахом смерти — еще с тех пор, с того вечера, когда их (она до сих пор не понимала, зачем) провезли в наглухо закрытой машине через мертвый Дрезден…
После нескольких неудачных попыток она бросила поиски работы и пристанища. Денег на выкуп скудного пайка у нее пока хватало, документы были надежны, да на нее никто и внимания не обращал. Лишь однажды вечером ее и еще двух молодых беженок задержал патруль — солдаты были нетрезвы и, скорее всего, просто хотели развлечься. С одной они столковались сразу, а вторая подняла крик и стала грозить каким-то высокопоставленным родственником, поэтому была отпущена с миром. Отпустили и Людмилу — патрульный осветил ей лицо фонариком, сочувственно поинтересовался, где это ее так, и потом (уже явно для порядка, чтобы оправдать задержание) спросил документы.