— Вы — Ярослав Иванович Ратманов? — спросила она строго.
— Он самый, — подтвердил он. — А вы кто же будете?
— А я буду ваша сестра, — сказала Ника ледяным тоном, вдруг почему-то ужасно разозлившись на брата, который явно не принимал ее всерьез и уж, во всяком случае, не догадывался, что с нею происходит.
— Во как, — чуть озадаченно сказал Ярослав, очевидно не зная, как отнестись к неожиданному заявлению незнакомки. — Это какая же такая… сестра?
— Самая обыкновенная. Младшая. Из Москвы. Разве Светлана не говорила вам, что у вас есть еще одна сестра?
— Постой, постой, — он приблизился и осторожно взял ее за плечо, поворачивая лицом к свету. — Так ты что, действительно Вероника, что ли?
Ника собралась было ответить ему еще более независимо, но тут силы ее наконец иссякли и она, закрыв лицо руками, внезапно расплакалась навзрыд.
— Э, э, ты чего это, — забеспокоился Ярослав, — ну, вот еще! Ты погоди, Вероника, слышь? Ты давай не плачь и давай объясняй все толком. Вот так. Во, молодцом. Ты когда приехала-то? Дома была? Галину видела?
Ника, еще всхлипывая и утирая остатки слез, отрицательно помотала головой.
— Не видела, нет, я только пришла, и там… какая-то женщина, соседка ваша, что ли, начала мне говорить какие-то ужасные вещи, а потом говорит: «Посиди, сейчас его жена придет», а я тогда не стала ждать и решила прийти сюда, просто чтобы… ну как вы не понимаете, я ведь вас сначала хотела увидеть!
— Да я понимаю, — озадаченно сказал он. — Понимаю. Вот оно что… так как же нам это теперь сообразить, погоди-ка… Ты знаешь, Вероника, ты тут пока посиди, а я пойду скажу, что уйду с лекции сегодня, ради такого дела…
Он убежал и очень скоро вернулся, сказав Нике, что все улажено. Они молча спустились вниз, к раздевалке, оделись, молча вышли на улицу.
— Какая у вас ранняя зима, — кашлянув, сказала Ника тонким голосом.
— Сибирь, — извиняющимся тоном отозвался Ярослав. — Вообще-то рановато в этом году. А так климат суровый, это верно. В Москве тепло?
— Не тепло, конечно… но там осень еще. Дожди…
— Долго ехала?
— Почти двое суток…
— Владивостокским?
— Да…
Они опять замолчали. Проходя мимо «Гастронома», Ярослав вдруг извинился и сказал, что на минутку заскочит. Ника опять испытала чувство неловкости, не зная, что полагается делать в таких случаях: видимо, он решил купить чего-нибудь, чтобы отпраздновать ее приезд, — должна ли она была протестовать или войти вместе с ним и в свою очередь купить хотя бы коробку конфет для этой самой Галины? Похоже, что живут они скромно, да иначе и быть не может, а теперь из-за нее непредвиденные расходы…
Она раздумывала над этим, казнясь сознанием собственной несообразительности. Господи, она ведь сама писала Дмитрию о ранних браках в прошлом веке; ей скоро семнадцать, а она не умеет сделать ни одного самостоятельного шага, сразу теряется в непривычной обстановке, — действительно, только замуж не хватает такой дуре никчемной…
У дверей «Гастронома» двое, уже порядком навеселе, долго пересчитывали в ладонях мелочь, потом один приблизился к Нике и в изысканных выражениях осведомился, не желает ли девушка скинуться на полбанки. Ника испуганно отказалась; тут, на ее счастье, вернулся Ярослав. Сразу оценив обстановку, он подошел к Никиному собеседнику и легонько тряхнул его за плечо.
— Давай, Леша, — сказал он дружелюбно. — Давай сыпь отсюда, пока не набузовался…
— Славка, др-р-уг! — радостно взревел тот. — Слышь, Славка, познакомься вот с девушкой — ты глянь, симпатичная какая, ну?
— А мы, Леша, знакомы. Пошли, Вероника, — сказал Ярослав, взяв ее за локоть. — Не замерзла, пока ждала?
— Нет, вовсе не замерзла. По-моему, потеплело немного, вам не кажется? — светским тоном спросила Ника.
Они отошли от «Гастронома», когда сзади послышался обиженный вопль:
— Славка, пар-р-разит, ты что ж это делаешь — ребятам сказал, что в техникум, а сам вон куда рванул! И еще бутылка в кармане! Н-ну, погоди, хитрован, мы тебя укоротим — завтра все чисто Галке расскажем! А вы не ходите с ним, слышьте, девушка, — он, змей, женатый давно!!
— Вы его знаете? — небрежно спросила Ника.
— Вместе работаем. Хороший парень, но принять любит, беда… А чего это ты мне все «вы» да «вы»? Вроде не по-родственному получается… а, сестренка? Или мне тебя тоже на «вы» называть нужно?
— Что вы… Просто — вы понимаете… ну, ты… понимаешь, это ведь трудно — так сразу!
— Ну, чего тут трудного. Привыкнешь! Да-а, значит, вон у меня еще какая сестренка объявилась, ты смотри. Свету-то я видел года три назад. А ты что ж, выходит… не знала про меня ничего?
— Нет, ничего совершенно.
— Так-так… ну, ничего, вот познакомились. Это хорошо, что приехала навестить, с Галиной еще познакомишься, она у меня хорошая. Петька тоже — заводной такой пацаненок, жалко только, что в садик приходится таскать. Болеют они там часто. А ты, значит, в этом году школу кончила… Понятно. С институтом что ж, не получилось пока?
— Что ты, я еще в десятом, — удивленно сказала Ника. — Еще целый год впереди!
— Вон как. Я подумал — кончила ты… сейчас-то ведь каникул нет?
— Нет, какие же теперь каникулы. Понимаешь, Ярослав, я… ну, я совсем уехала из Москвы. И вообще… я с прошлым решила порвать совершенно, вот. Мне нужно начинать жить заново. Понимаешь?
— Что-то, сестренка, не доходит, — признался он. — Как это «порвать с прошлым»? Какое же оно у тебя такое… это прошлое? Ну ладно, сейчас дома все и расскажешь. А то я чего-то не очень соображаю…
— Погоди! — сказала Ника, схватив его за рукав. — Ты спешишь домой?
— Да нет, Галина меня раньше одиннадцати не ждет. А что?
— Давай тогда походим немного, нам лучше поговорить сначала наедине, тебе не кажется? Я тебе сказала уже, что ничего не знала о… ну, о том, как это все тогда с тобой получилось. Ну, ты понимаешь, что я хочу сказать?
— Понимаю, сестренка. Сыпь дальше.
— Я узнала случайно, не от родителей. Буквально вот… месяц назад. Ты понимаешь? Они лгали мне всю жизнь и продолжали бы лгать и дальше, если бы не… не эта…
— Да ты погоди, ты не плачь, опять ты за свое! Нельзя ж так, Вероника… а то смотри, будешь плакать — отведу сейчас домой и говорить с тобой ни о чем не стану. Может, давай лучше завтра потолкуем? Успокоишься пока, отдохнешь, а?
— Нет-нет, ничего, я… я совсем не устала, и я не волнуюсь сейчас нисколько, просто… ну, мне трудно об этом! Ты не представляешь, что это такое — вдруг, вот так, потерять все совершенно!
— Так уж и все, — хмыкнул Ярослав.
— Во всяком случае — главное. Самое страшное, ты знаешь, это когда пропадает вера в людей… правда? Скажи, Ярослав, вот ты, когда узнал, — у тебя ведь появилось такое чувство, что в мире вообще никому нельзя верить?
— Да нет, — сказал Ярослав, подумав, — такого не было… И зря ты, по-моему, говоришь «вообще». Неверно это. Люди, они ведь разные… Допустим, кто-то тебя предал — а другой и поможет, и поддержит. Нет, всех под одну гребенку нельзя.
— Я тебя понимаю! Не думай, что я решительно всех людей считаю способными на предательство, — горячо запротестовала Ника. — Нет, конечно! Но просто… появляется какое-то недоверие. Я так верила родителям! Я их считала образцом, понимаешь? Особенно маму. А оказывается…
Голос ее снова задрожал и оборвался.
— Ты что ж, значит, решила от них… уйти? — спросил после затянувшейся паузы Ярослав.
— Я от них уже ушла! Я не могу с ними жить после этого.
Ярослав опять долго молчал.
— Не дело это, сестренка, — сказал он наконец тихо.
Ника остановилась, обернула к нему лицо.
— Как? — В голосе ее было недоумение, почти испуг. — Ты считаешь, их можно… простить? Простить их поступок?
— Не так ставишь вопрос. Я, может, и сам не сумею сейчас объяснить… Но ты все-таки постарайся понять, Вероника. Кончать пора эту историю, понимаешь?
— Нет, не понимаю. Я не понимаю тебя, Ярослав. Что нужно кончать?
— Да вот… всю эту бодягу. Я ведь сам, когда узнал… ладно, думаю, нужны вы мне! Жил до сих пор без вас — и дальше проживу. После приезжал ко мне Иван Афанасьич… отец твой… ну, поговорили мы с ним. Откровенно поговорили. Он мне сказал: виноваты мы перед тобой, на всю жизнь виноваты, но теперь что ж делать — давай хоть сейчас исправлять что можно. Приезжай, мол, в Москву, будем жить вместе…
— А где они были раньше?! — воскликнула Ника. — Шестнадцать лет ждали, пока дело не дошло до милиции!
— Погоди, погоди. В общем, я отказался. Мне тогда в армию было скоро идти, этим и отговорился. Отслужу, говорю, а там видно будет. Ну, а после демобилизации написал, что возвращаюсь в Новоуральск, буду жить здесь…
— Ты совершенно правильно поступил!
— Наверное. Но только я не со зла так поступил, ты вот это пойми. Зла у меня тогда уже не было. Я просто подумал, что ни к чему это — семья-то, в общем, чужая, чувствовали бы себя неловко… А злости я на них уже не держал, хочешь — верь, хочешь — не верь.
— Злость — это не то слово, — помолчав, сказала Ника. — У меня тоже нет злости к родителям. Тут другое, Слава… Я не знаю — ну, непримиримость, что ли. Непримиримость к тому, что они сделали, непримиримость к тому, что позволило им жить все эти годы спокойно, как ни в чем не бывало…
— А ты не знаешь, так ли уж они спокойно жили, — возразил Ярослав. — Ну, жили, конечно, что ж было делать! Света росла, потом ты родилась… А ведь что у матери на душе делалось, про это никто не знает. Не думаю я, чтобы ей это тоже так легко обошлось. Я, Вероника, вот что хочу сказать, ты пойми меня, — нельзя, понимаешь, чтоб это тянулось и тянулось. А то ведь… нет, ну смотри сама — то они со мной нехорошо сделали, то ты им теперь мстить начинаешь…
— Да не месть это! Что ты все слова какие-то выбираешь — «злость», «месть»! Я совершенно не собираюсь мстить, ты тоже меня пойми…
— Ладно, — перебил Ярослав, — слова дело десятое, можно как хочешь сказать. Не о словах сейчас речь. А речь вот о чем: ты вот ушла, бросила стариков одних. Света — та отрезанный ломоть, ты у них одна оставалась. Подумала ты об этом? Не подумала, вижу. А ведь об этом не думать нельзя. Как же они теперь одни будут? Нехорошо, сестренка, получается. Не знаю… тебя, конечно, тоже можно понять — погорячилась, ладно, с кем не бывает…
— Погорячилась? Ты, значит, действительно ничего не понял!
— Да я все понимаю. Однако казнить человека за то, что он когда-то ошибся, что-то не так сделал…
— Выходит, — усмехнулась Ника, — простить за истечением срока давности?
— Да при чем тут срок… Ты вот другое себе представь: ну, хорошо, проходит еще двадцать лет, подрастает у тебя сын. И вдруг спросит — а чего это, мол, я никогда дедушку с бабушкой не видел? Что ты ему скажешь?
— Если спросит в том возрасте, когда уже сможет понять, — скажу правду. Уверена, что он меня не осудит.
— Это если будет думать так же, как ты. А если — как я? Ну, допустим, хорошо, не осудит. Допустим, решит, что так и надо, что можно бросить родителей, если у них что-то было не в ажуре… Храбрая ты, однако, сестренка. Я бы своего Петьку побоялся такому учить.
— Ну, знаешь…
— Да нет, ты погоди, в жизни ведь всякое бывает. Что ж тогда? Так оно и будет цепляться одно за другое? Я поэтому и говорю, сестренка, — кончать это надо, точку ставить…
Они помолчали, Ярослав полуобнял Нику за плечо, на миг прижал к себе.
— Ладно, — сказал он уже другим тоном, веселее, — время у тебя еще будет над всем подумать, а сейчас идем-ка домой. После еще потолкуем. Только ты, знаешь, ты при Галке не говори пока, что родителей решила бросить. Там как оно еще получится… Скажи просто — навестить, мол, приехала. И давай, сестренка, держи хвост пистолетом, слышь? Ты, я вижу, из-за меня все это затеяла — вроде моральную поддержку решила мне оказать, так зря это. Я, пожалуй, и сам еще могу тебя поддержать, а? Ну, пошли домой, вот Галку-то сейчас удивим…
ГЛАВА 3
Елена Львовна никогда не верила в судьбу и считала суеверием всякие разговоры о возмездии, якобы постигающем человека за дурные поступки. Верить в какое-то сведение счетов «там», как верит, например, баба Катя, — вообще примитив; что же касается реального возмездия здесь, то жизненный опыт Елены Львовны не давал пока никаких оснований всерьез предполагать такую возможность. Конечно, она знала случаи, когда кому-то приходилось расплачиваться за что-то самым неожиданным образом, но это была чистая случайность. Точно с той же степенью вероятности другим сходило с рук решительно все.
Когда, десять лет назад, всплыла давняя история со Славой, Елена Львовна была потрясена, настолько не укладывалось случившееся в привычную для нее схему взаимоотношений человека с тем, что можно весьма приблизительно и условно назвать «роком». Значит, все-таки он рано или поздно настигает свою жертву — медлит, выжидает, а потом наносит удар? И неужели ей придется теперь платить?
Но платить не пришлось. Тогда — десять лет назад — рок смилостивился, отпустил свою жертву (так кот играет с мышью, думалось ей теперь). Все улеглось, успокоилось, от шестилетней Ники случившееся, естественно, скрыли, Света — она была тогда на втором курсе — отнеслась к семейному чепе вполне разумно. Жизнь Ратмановых снова вошла в привычную колею, и колея эта стала для Елены Львовны еще глаже, еще накатаннее…
До этого — особенно первые годы (со временем, конечно, это смягчилось) — ее мучила мысль о сыне. Ребенок — даже нелюбимый, ненужный, живое напоминание о страшной ошибке — это все-таки ребенок. Она не столько тосковала по нем, сколько испытывала угрызения совести, жалость — он-то ни в чем не виноват. Но ведь и жить с отчимом… И когда сын нашелся, когда прошло первое смятение, страх, когда стало ясно, что никаких особо неприятных последствий не будет, — она окончательно уже убедилась, что была права.
Конечно, — кто станет это оспаривать? — отдать грудного ребенка в детдом было жестокостью. Но, увы, как часто приходится в жизни быть жестоким — и в малом, и в крупном. Жестокость, как и другие моральные категории, нельзя осуждать безоговорочно, априорно, вне связи с обстоятельствами. Прежде, когда господствовала абстрактная христианская мораль, жестокость — на словах, по крайней мере, — осуждалась безоговорочно. Достоевский, помнится, писал что-то о непозволительности строить рай на слезах одного-единственного ребенка. Но ведь Достоевский нам уже не указ, старая обветшалая мораль давно уступила место новой, опирающейся не на слезливую заоблачную «добродетель», а на суровую целесообразность истинного гуманизма. Мы трезво отдаем себе отчет, как часто — к сожалению — приходится жертвовать благом одного во имя блага многих; неужели была хоть капля целесообразности в том, чтобы вместо одного страдали трое, даже четверо?
И сама жизнь — тогда, десять лет назад, — подтвердила правоту Елены Львовны, как бы оправдав задним числом ее вынужденную жестокость. Как оказалось, в конечном итоге никто особенно не пострадал оттого, что Славе пришлось провести детство без семьи; и Слава, хотя его и не усыновили, вырос вполне благополучно, и семья сохранилась. Муж, ездивший к нему в Новоуральск (сама Елена Львовна на это не отважилась), вернулся довольный и успокоенный. «Ну, видишь, — сказал он, — ничего страшного, отличный вырос парень — толковый, самостоятельный, уже имеет профессию и намерен учиться дальше. Государство о нем позаботилось, а как же иначе? У нас человек не пропадет, это ведь не Запад какой-нибудь, где человек человеку волк…»
Жить вместе, правда, Слава отказался наотрез. Узнать об этом Елене Львовне было, конечно, неприятно. Хотя, с другой стороны… неизвестно, как сложилась бы у них совместная жизнь. Да и вообще много возникло бы сложностей — пришлось бы всем как-то объяснять, пошли бы разные догадки и кривотолки… Нет, Слава проявил благоразумие, даже в этом показав себя человеком вполне зрелым, сложившимся.
И Елена Львовна прожила последние десять лет в мире с собой и всем окружающим, окончательно уверившись в правильности — даже, пожалуй, праведности — избранного пути. В конце концов, не была же она законченной эгоисткой! Уже давно жизнь ее была подчинена одной цели: благополучию семьи, причем благополучию не только материальному — Елена Львовна не была вульгарной стяжательницей; семейное благополучие, как она его понимала, должно быть гармоничным и всесторонним — комплексным, как теперь принято выражаться.
Упорно, терпеливо создавала она это благополучие. В меру способствовала карьере мужа, воспитывала дочерей, и воспитывала не так, как «воспитывают» сегодня иные матери. Следила за их чтением, развивала вкус, старалась привить определенные нравственные принципы. Тактично, ненавязчиво, умно. Нет, по совести — ее давно уже ни в чем нельзя было упрекнуть. И судьба, словно в награду (хотя в воздаяние за добрые дела Елена Львовна не верила точно так же, как и в возмездие за дурные), судьба была с нею щедра. Раньше или позже, но ей неизменно удавалось достичь всего желаемого. Муж продвигался вверх по служебной лестнице, удачно вышла замуж старшая дочь (Елене Львовне, правда, до сих пор было не совсем ясно, любит ли Света своего Кострецова, но Кострецов-то ее явно любит — это куда важнее); младшая тоже не давала пока особых поводов для беспокойства. В том, что и Вероника — с ее внешностью и другими данными — сможет найти себе достойного мужа, можно было не сомневаться. Словом, жизнь семьи Ратмановых катилась по хорошо смазанным рельсам. И все это время — все эти последние десять лет — безостановочно и неумолимо отсчитывал дни невидимый, неосязаемый, но от этого не менее действенный механизм возмездия.
Судьба была не только щедра с Еленой Львовной — она до поры была к ней милостива, отняв у нее дар предчувствия. Да и какое могло тут быть предчувствие? Что может предчувствовать человек в заминированном доме, если он не слышит, как где-то в фундаменте тикают колесики и рычажки взрывателя? Он ничего не слышит, ни о чем не догадывается, и смысл случившегося доходит до него слишком поздно — когда начинают рушиться стены, за миг до того казавшиеся такими прочными, такими надежными…
Мир Елены Львовны, заминированный четверть века назад, стал рушиться неожиданно для нее, внезапно и катастрофически. Лишь в тот день, когда Ника, еще в наивном неведении, рассказала дошедшую до нее стороной, через невообразимый лабиринт совпадений, историю Ярослава Ратманова, — лишь в тот день впервые поняла Елена Львовна, какую страшную шутку сыграла с нею щедрая и милостивая к ней судьба.
То, что возмездие избрало своим орудием именно Нику — младшую, любимую дочь, вдобавок не имеющую к той давней истории никакого отношения, — делало случившееся особенно страшным для Елены Львовны, словно бросая на всех зловещую тень нависшего над ними рока. Пусть бы страдала она сама, ей есть за что платить, но Ника?
Впрочем, Елена Львовна, вопреки очевидности, все еще цеплялась за какую-то надежду, моля неизвестно кого, чтобы дочь ни о чем не догадалась, чтобы хоть ей не пришлось страдать. Но надеяться было глупо, она уже и сама это понимала.
Настало время платить, и платить сполна. А за что? Она еще пыталась — в трагически запоздалом споре с собственной совестью — искать какие-то оправдания своему поступку, какие-то доводы, способные подтвердить правильность ее тогдашнего решения. Но доводов уже не находилось, оправданий не было. Никаких оправданий.
Не было их тогда, в сорок пятом году. Ей лишь казалось, что они были: любовь к мужу, страх потерять его, стремление сохранить отца хотя бы для Светы. Все это пустое. Есть вещи, которых нельзя оправдать даже любовью; она не должна была — просто не имела права — продолжать любить человека, хладнокровно поставившего ее перед таким страшным выбором. А вот она любила, продолжала любить; сама низость ее измены, бессмысленной, случайной, вдвойне мерзкой именно потому, что муж в это время был на фронте, усугубляла в ней чувство вины, желание как-то искупить, что-то поправить… Господи, как будто еще оставалось что поправлять!
Нет, не было у нее никаких оправданий, ни тогда, ни теперь, и не было права надеяться на эту милость, на снисхождение. Однако Елена Львовна надеялась — уже вопреки очевидности. В тот день Ника действительно ничего не заподозрила, поверила в сердечный приступ, но скоро с ней начало твориться неладное — она стала молчаливой, рассеянной, то часами не выходила из своей комнаты, то, напротив, увязывалась за матерью, куда бы та ни пошла, словно желая и не решаясь о чем-то заговорить. Иногда Елена Львовна ловила на себе ее взгляд — и всякий раз Ника поспешно, словно уличенная в чем-то, отводила глаза…
Елена Львовна считала дни, оставшиеся до отпуска. Лучше ей сейчас уехать, думала она, за этот месяц Ника может успокоиться, забыть о своих подозрениях, и все обойдется…
Но не обошлось. В понедельник тринадцатого им вручили радиограмму от Болховитиновой: «С Вероникой неблагополучно, желательно ваше присутствие». В тот же день они вылетели из Куйбышева самолетом.
Когда Елена Львовна говорила с Болховитиновой, та сказала, что давно заметила в Нике признаки глубокого стресса, и выразила удивление, что она, мать, могла уехать в отпуск, не попытавшись выяснить, что происходит с дочерью. Елена Львовна промолчала. Не могла же она сказать, что фактически бежала от дочери, не в силах больше выносить этот молчаливый поединок.
То, что Ника поделилась с преподавательницей всеми своими подозрениями, потрясло Елену Львовну едва ли не больше, чем оставленная дома записка. Записку девочка могла написать сгоряча, не подумав; но до какой степени нужно было потерять доверие — и уважение — к матери, чтобы, не сказав ей ни слова, прийти со своей бедой к учительнице, чужому, в сущности, человеку…
Именно тогда, во время этого трудного разговора с Татьяной Викторовной, впервые посетило ее странное, никогда ранее не испытанное чувство предельной пустоты и ненужности всего решительно. Сначала это было лишь мимолетное ощущение, но затем оно стало возвращаться все чаще, все продолжительнее. Жизнь блекла, обесцвечивалась, теряла вкус и запах. Она попросту теряла смысл. Ради чего ей теперь жить? Ради чего и для кого?
Все это она сделала когда-то ради любви к мужу, но любви давно уже не было — да и какая любовь могла бы оправдать подобную жертву? Света, которой она тогда хотела сохранить отца, выросла чужой. Ей и в голову не придет осудить мать за поступок со Славой, настолько они ей безразличны. Оба — и мать, и брат. А Нике — не безразличны. И осудила ее именно Ника. Именно Ника — младшая, любимая — судит ее теперь, судит, и выносит приговор, и казнит…
Леденящую пустоту ощущала Елена Львовна в своей душе, и пусто было вокруг, она словно оказалась в каком-то вакууме. С мужем они почти не разговаривали, потому что говорить с ним о главном было выше ее сил, а все остальное не имело больше никакого значения; конечно, они обменивались какими-то словами, но говорить им было не о чем. Иван Афанасьевич сразу вернулся на работу — сказал сотрудникам, что поездка оказалась неудачной, жена простудилась, да и самому надоело бездельничать, — и пропадал в министерстве до позднего вечера. Наверное, ей тоже лучше было бы выйти на работу, не дожидаясь окончания отпуска, но она знала, что это вызовет недоумение, догадки, сплетни. Очень может быть, там уже и так о чем-то догадываются, — Болховитинова звонила в редакцию, чтобы узнать, на какой теплоход у них была путевка. Можно себе представить, какие пошли пересуды: звонят из школы, не иначе с дочерью чепе…
Боясь встретить знакомых, Елена Львовна никуда не выходила, только за самыми необходимыми покупками. Она готовила, убирала и без того сверкающие чистотой комнаты, смахивала невидимую пыль с полированных поверхностей, продирала ворс ковров утробно воющим хоботом пылесоса. А чаще всего просто сидела в опустевшей комнате Ники — и вспоминала, вспоминала, вспоминала…
Однажды утром, возвращаясь из булочной, уже в подъезде Елена Львовна услышала за собой торопливые мужские шаги. Она не оглянулась и не стала задерживаться, даже поторопилась было задвинуть дверь лифта, но незнакомец воскликнул: «Виноват!» — и с подозрительной ловкостью очутился рядом с нею.
— Вам на какой этаж? — спросил он, лязгнув дверью и поднимая руку к панели управления.
— Шестой, пожалуйста, — ответила Елена Львовна. Она надеялась, что он скажет: «Я выхожу раньше», но незнакомец кивнул и нажал кнопку с шестеркой. Елена Львовна отвернулась. Что-то в облике незнакомца показалось ей странным, но что именно — определить было трудно. Не выдержав, она еще раз бросила на него взгляд — человек как человек, лет под тридцать, в коротком непромокаемом пальто с поднятым воротником и довольно лихо сдвинутой на бровь модной тирольской шляпчонке с полями в два пальца шириной. Она снова отвернулась и только потом сообразила, что придает этому подозрительному типу такой необычный вид. Загар, конечно. Прочный, профессиональный загар, какого не приобретешь за месяц отпуска.
На шестом этаже Елена Львовна вышла и уже с тревогой увидела, что загорелый последовал ее примеру. Когда же она убедилась, что он идет за нею по пятам, ей попросту стало страшно.
— Виноват, — снова сказал он и, когда она оглянулась, посмотрел на нее с удивлением. — Вы — в эту квартиру?
— Разумеется, — сухо сказала она, — я здесь живу. А в чем дело?
— Елена Львовна, я не ошибаюсь?
Она кивнула, глядя на него с недоумением.
— Очень рад, — сказал он, поклонившись коротко и неуклюже. — Я Игнатьев, вы, может быть, слышали… от Ники.
— Конечно, — шепнула Елена Львовна. — Конечно! Вы… были у нее?
— У Ники? Нет, еще не был.
— Да, но… ее учительница говорила мне, что вы собирались поехать?
— Совершенно верно. Но мы с нею решили, что пока лучше повременить, и я вернулся в Ленинград, чтобы уладить вопрос с отпуском. А там меня задержали…
— Я понимаю, — потерянно сказала Елена Львовна и вдруг спохватилась, начала шарить в сумке, отыскивая ключи. — Однако что ж мы стоим, зайдемте… жаль, что вы не познакомитесь с мужем, он сейчас на работе…
Они вошли. От завтрака Игнатьев отказался, но сказал, что чашку кофе выпьет. Елена Львовна торопливо вышла на кухню, поставила на газ кофейник и замерла, зябко обхватив себя за локти. Итак, это он. Признаться, она представляла его себе несколько старше… вероятно, поэтому все это казалось ей таким несерьезным. На самом же деле… Сколько ему — около тридцати? Каких-нибудь тринадцать лет разницы… Что ж, может быть, он и прекрасный человек, и любит Нику, если нашел чем заинтересоваться в таком ребенке, в таком несмышленыше… Но ведь первая реакция всякой матери в подобном случае — это страх и чувство обиды: вот пришел кто-то отнять у тебя самое дорогое, а ты не в силах уже ничему воспрепятствовать…
Она вернулась к действительности и вспомнила, что в ее-то положении все это выглядит несколько иначе, представила себе Нику рядом с Игнатьевым — и задохнулась от нестерпимого сознания, что теперь дочь действительно потеряна для нее, безвозвратно и навсегда…
— Мне следовало побывать у вас раньше, — сказал Игнатьев, когда она вернулась в гостиную. — Не сейчас, я хочу сказать, а вообще…
— Да, мы с мужем ждали этого, — светским тоном отозвалась Елена Львовна. — Признаться, Дмитрий… Павлович? Признаться, я была несколько… удивлена, что ли, когда Ника рассказала мне о своем новом знакомстве, дав понять, что это не простое знакомство, а нечто более… значительное для нее. Должна сказать, я просто не приняла этого всерьез. Вы почему-то представлялись мне гораздо… солиднее.
— Мне скоро тридцать, — успокоил ее Игнатьев.
— Да? Нике скоро семнадцать. Впрочем, что ж… главное не возраст. Мне, разумеется, трудно заставить себя поверить в то, что моя дочь может уже вызывать… ну, более или менее серьезные чувства.
— У меня Ника вызвала очень серьезное чувство. Иначе я не продолжал бы этого знакомства, Елена Львовна. Я ведь тоже отдаю себе отчет в том, как это выглядит со стороны — тридцать и семнадцать.
— Ах, разве в этом дело… — Елена Львовна помолчала, потом сказала, разглядывая ложечку: — Мне очень жаль, Дмитрий Павлович, что нам пришлось познакомиться при таких обстоятельствах. Вы, вероятно, пришли за объяснениями?
— Вовсе нет, — сказал Игнатьев. — Я пришел познакомиться, потому что давно считал своим долгом это сделать. А если вы имеете в виду объяснения, касающиеся причин Никиного отъезда, то я и не думал… Мне Татьяна Викторовна сказала, что Нике пришлось уехать по семейным обстоятельствам, и это объяснение меня вполне удовлетворяет… я не столь любопытен, чтобы совать нос в чужие семейные дела.
— Дмитрий Павлович… Если ваше чувство к Нике действительно серьезно, то ее семейные дела для вас не совсем чужие, мне думается. Раз вы поедете к ней, какое-то объяснение между вами неизбежно… уж что-что, а вопрос: «Почему ты уехала?» — вы ей зададите. Я хочу избавить дочь от тяжелого для нее разговора. Вы понимаете? Будет лучше — ей будет легче и лучше, — если вы скажете: «Ничего не объясняй, я уже все знак». Вы хотите знать, почему Ника уехала из Москвы? Я сейчас покажу записку, которую она оставила перед отъездом…
Елена Львовна вышла и через минуту вернулась с листом бумаги, который положила на стол перед Игнатьевым.
— Да, — сказал он через минуту и кашлянул. — Действительно, это…
Елена Львовна, стоя у окна, не оглянулась.
— Слава — мой сын, — сказала она. — Он родился в сорок четвертом, и случилось так, что через год мне пришлось отдать его в детский дом. Как сироту, у которого якобы погибли родители. Впрочем, что уж тут умалчивать… Дело в том, что это был ребенок не моего мужа. Словом, я избавилась от него, чтобы сохранить семью. И шестнадцать лет спустя, когда Слава получил паспорт и на всякий случай решил навести справки о своих пропавших родителях, все это выплыло наружу. Ну… сын мой отказался вернуться в семью, как вы догадываетесь. А Ника ничего об этом не знала. Она с детства считала, что когда-то во время войны у нее был брат, который умер совсем маленьким… Я ведь именно так объяснила старшей дочери исчезновение ребенка. Ей было тогда пять лет, и она могла бы заинтересоваться. Вот так. А недавно Ника узнала всю эту историю в подробностях… совершенно случайно и от постороннего человека.