Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Киммерийское лето

ModernLib.Net / Историческая проза / Слепухин Юрий Григорьевич / Киммерийское лето - Чтение (стр. 15)
Автор: Слепухин Юрий Григорьевич
Жанр: Историческая проза

 

 


— Как суп? — спрашивает она озабоченно.

— Чуть пересолен, но не беда, можно добавить немного воды.

— Ладно, долью из чайника. Я сюда положила бульонных кубиков — это правильно?

— Кубиков? То-то у него странный вкус, я не могла понять. Нет, ничего. А на второе?

— Пельмени, я взяла два пакета.

— Пельмени в пакетах… Боюсь, отец не станет их есть. Впрочем, я ему сделаю яичницу. У нас есть яйца?

— Кажется, осталось несколько штук.

— Ну, прекрасно. Твой поклонник пишет тебе?

Ника вспыхивает.

— Разумеется, пишет, — отвечает она и, поколебавшись, добавляет: — Я вчера говорила с ним по телефону, он уже в Ленинграде.

— Вот как? — удивленно говорит Елена Львовна. — Он тебе позвонил?

— Нет, я ему позвонила.

Елена Львовна кладет ложку и смотрит на дочь.

— Вероника, тебе не кажется, что это начинает заходить слишком далеко?

— Нет, почему же. Он просил меня позвонить и еще спрашивал, удобно ли будет, если он сам позвонит мне сюда. Конечно, если бы я стала звонить по своей инициативе, это было бы как-то… — Ника пожимает плечами. — Неужели ты думаешь, что я этого не понимаю?

— Ах, кто тебя знает, что ты понимаешь и чего не понимаешь, — со вздохом говорит Елена Львовна. — Во всяком случае, мы должны познакомиться с этим Игнатьевым… Я не могу допустить, чтобы моя дочь переписывалась неизвестно с кем.

— Твоя дочь переписывается с человеком, который ее любит, — гордо заявляет Ника. — А насчет знакомства — он сам хочет этого, я же тебе говорила. Только ему нужно выбраться в Москву, это не так просто при его занятости. Давай свою тарелку, я буду подавать второе…

Они съедают пельмени, которые оказываются слишком разваренными снаружи и недоваренными внутри.

— Ты слишком рано разморозила, — говорит Елена Львовна, — их нужно держать в морозильнике до последней минуты.

Потом Ника убирает и это, мать достает из серванта маленькую венгерскую кофеварку, режет лимон крошечным фруктовым ножичком.

— Посмотри-ка, — говорит Ника, появляясь из своей комнаты с портфелем в поднятой руке. — Узнаешь?

— Тот самый? — Елена Львовна поднимает брови. — Подумай, совсем не пострадал. Прекрасно, ты проходишь с ним еще целый год, а новую папку советую оставить для института. Ты наконец Побывала у этого водолаза?

— Да, он очень славный. Саша Грибов. Огромный, как медведь, и добродушный, а жена у него маленькая и ужасно строгая. По-моему, он ее боится — все «Жанчик, Жанчик». Ее зовут Жанной, представляешь? Но вообще они любящая пара. Очень странно, они поженились этим летом, а у нее уже вот такое пузо…

— Вероника!

— Ну а что такого? Даже в том фильме с Мастроянни так пели: «Аделина, Аделина, пузо, пузо у нее!» Послушай, а на каком месяце становится заметной беременность?

— По-разному, на шестом, на седьмом. Вероника, я не ханжа и никогда не пыталась убедить тебя, что детей приносят аисты, но в шестнадцать лет все-таки следовало бы поменьше интересоваться такими вещами. Понимаешь?

— Как раз в этом возрасте и интересуются. И вообще, за границей все это проходят в старших классах.

— Слава богу, мы не за границей.

— Ты просто старомодна. Посмотри, мамуля, — говорит Ника, роясь в портфеле, — даже ключ нашелся, и моя четырехцветная ручка… А сколько ты меня из-за портфеля ругала, вспомнить страшно!

— Дело не в самом портфеле, возмутительна твоя безответственность. Тебе с лимоном?

— Нет, я себе возьму сгущенки… Между прочим, у меня ведь здесь была помада, а теперь нет, — странно, не растворилась же она. Не иначе, утащил Жанчик…

— Какая помада?

— Очень хорошая, польская, «Лехия», тон пятый.

— Ты сошла с ума, Вероника. Кто тебе позволил красить губы?

— А я уже давно не крашу! Я красила в девятом классе, и то недолго — пришла к выводу, что мне не идет косметика. Ренка приносила ресницы — у нее очень красивые, английские, — и мне они тоже оказались плохо…

— Хорошенькими делами вы там занимаетесь!

— Господи, ну что такого! Мы ведь не маленькие. Грибов даже сделал мне комплимент: «Вон ты, говорит, какая взрослая, я-то думал — пацанка». Он такой чудак — сразу со мной на «ты», как будто мы знакомы сто лет. Но вообще они с Жанной славные, я у них просидела долго и пила чай. Ой, мамочка, он мне рассказал такую историю — у меня прямо до сих пор осталось ужасно тяжелое впечатление. Просто вот, как вспомню…

— Какая история? Не открывай банку здесь, поцарапаешь стол. Такие вещи нужно делать на кухне.

— Ой, ну из-за этого идти на кухню! Я лучше на подоконнике, и подложу «Огонек»… Так вот, слушай, это история совершенно ужасная! И мне еще как-то особенно неприятно стало оттого, что этот человек — наш однофамилец… ну, вот тот, с которым это случилось. Грибову рассказывал его приятель, они вместе работают, и вот он — этот приятель — он сам знал этого Ратманова. Он просто вспомнил из-за фамилии, когда вытащили портфель и посмотрели дневник, понимаешь? В общем, он этого человека — Ратманова — знал когда-то на Урале, тот воспитывался в детском доме, его туда сдали во время войны как сироту. А потом, когда он получил паспорт, он все-таки начал разыскивать родных, думал, что, может быть, кто-нибудь отыщется, и, можешь себе представить, оказалось, что его родители живы и что просто мать сдала его совсем маленьким в детдом, потому что это был ребенок не от ее мужа…

Продолжая оживленно говорить, Ника поворачивается к столу со вскрытой банкой сгущенного молока в руках и вдруг умолкает, увидев лицо матери. В первую секунду она даже не узнает, чье это лицо или чья это маска — белая, безжизненная, в один миг постаревшая на несколько лет; в следующую секунду банка с глухим стуком падает на ковер, а Ника пронзительно вскрикивает и бросается к матери.

— Что с тобой, мамочка, плохо с сердцем? Скажи, что тебе дать, или я вызову «скорую», — мама, ну что же с тобой!!

— Ничего, ничего, — с трудом произносит мать и пытается улыбнуться. — Не волнуйся, Ника, мне ничего не нужно. Мне просто стало вдруг… как-то нехорошо. Сейчас пройдет… не волнуйся.

— Ох, мамочка! — Ника, приложив руку к груди, сама обессиленно опускается на стул. — Ну как ты меня напугала… я чуть не умерла!

— Да-да, прости меня, девочка, — сбивчиво и торопливо, с каким-то странным, словно умоляющим выражением говорит Елена Львовна. — Прости, я сама не знаю, что это со мной вдруг… Знаешь, я, пожалуй, прилягу, а впрочем, не знаю, я обещала позвонить Софье Сергеевне насчет билетов, может быть, я тогда сначала позвоню…

Она говорит еще что-то, обычные, казалось бы, вещи, но необычным тоном, — Ника никогда еще не видела мать в таком состоянии, — и руки ее тоже ведут себя как-то странно: словно сами по себе они хватаются то за одно, то за другое, судорожно помешивают остывающий в чашечке кофе, вертят золоченый фруктовый ножичек, разглаживают край салфетки. Впрочем, постепенно Елена Львовна овладевает собой, успокаивается сама, успокаивает дочь.

— Ты посмотри, что мы наделали! — говорит она и показывает на медленно расползающуюся по ковру лужу сгущенного молока. — Надо сказать, это очень красиво — кремовое на темно-синем, — но все равно нужно убрать, Ника, пока не засохло. Собери ножом, а потом придется замыть теплой водой… Действительно, переполох!

Она пытается улыбаться. Ника провожает мать в спальню, потом возвращается в столовую с мусорным ведром и чайником теплой воды. Она опускается на колени, подбирает банку и бросает ее в ведро, потом садится на пятки и долго сидит так, закусив губу, глядя на лужу, такую красивую — кремовую на темно-синем.


Через две недели родители уехали. Планы их в последний момент изменились — вместо слишком жаркого даже в бархатный сезон Сухуми они решили предпринять трехнедельное путешествие по Волге и Дону, до Ростова и обратно. Четвертого октября Ника провожала их на Северном речном вокзале, был холодный солнечный день с резким ветром; в маленькой лакированной каютке как-то особенно, по-пароходному, пахло эмалевой краской и горячими трубами. В стенках сипело и пощелкивало, за приоткрытым иллюминатором палубные динамики во всю глотку орали о том, что пароходы провожают совсем не так, как поезда, Елена Львовна в третий или четвертый раз повторяла Нике инструкции — не питаться по закусочным, быть по возможности разумной в тратах, в кино только на дневные сеансы, и прежде всего слушаться Дину Николаевну. Ника терпеливо кивала: смешно, в самом деле, — можно подумать, что она только и ждет отъезда родителей, чтобы предаться разгулу. Прекрасно прожила бы и сама, без надзора этой нуднейшей Дины Николаевны Тоже, обзавелась дуэньей!

Отец посмотрел на часы и вышел, сказав, что покурит снаружи.

— Здесь и в самом деле душно, — немедленно сказала Елена Львовна, — может быть, и нам выйти?

Ника упрямо мотнула головой, глядя мимо матери на чаек, ныряющих к темно-синей, как перед грозой, воде. Это было уже не в первый раз: после того страшного случая — страшного не только своей необъяснимостью — она уже несколько раз чувствовала вдруг, что мать избегает оставаться с нею наедине. Сейчас она заставила себя отвести взгляд от иллюминатора и посмотреть матери в глаза — та тотчас же стала рыться в дорожной сумке, жалуясь на то, что в спешке все уложено не так, как нужно. «Случилось что-то непоправимое», — впервые с ужасающей отчетливостью подумала Ника.

Ни страха, ни недоверия никогда не было у них в семье, Ника просто не представляла себе, как можно жить, боясь чего-то или что-то скрывая; но сейчас она видела, что от нее что-то скрывают, прячут, словно она стала вдруг чужой и враждебной собственным родителям. Ей вспомнился кошмар, который преследовал ее уже несколько лет, время от времени повторяясь почти без изменений; сон этот был ужасен, хотя в нем не происходило ровно ничего страшного, казалось бы. В нем вообще ничего не происходило. Она просто просыпалась глубокой ночью — видела во сне, что просыпается, — в какой-то незнакомой комнате, слабо освещенной отблеском уличного фонаря или светом, пробивающимся сквозь щель неплотно прикрытой двери. Часов она не видела, но знала почему-то, что это самое глухое время ночи, задолго до рассвета; в комнате никого не было, хотя она знала, что рядом — за стеной, а иногда почему-то этажом ниже — находятся ее родные; во сне это не всегда были родители, но просто какие-то родные ей люди. Они спали, а она не спала, и весь ужас заключался именно в этом безысходном ночном одиночестве. Она не спала потому, что у нее было какое-то горе или ей грозила неотвратимая опасность — во сне это никогда не уточнялось, — и она была оставлена всеми, брошена наедине со своей смертной тоской, а все спали, никому не было до нее дела, и она не могла — или не смела, или не должна была — разбудить их и пожаловаться на то, как ей невыносимо одной в этом спящем безмолвном доме. И это было всегда так страшно, так немыслимо страшно, что после такого сна она просыпалась — уже на самом деле — иногда от собственного крика, с лихорадочно колотящимся сердцем и мокрым от слез лицом…

Да, до сих пор она всегда просыпалась. А сейчас, в этой уютной, ярко освещенной солнцем, лакированной каюте, Нику вдруг на секунду охватило отвратительное и ужасное ощущение того же кошмара, переживаемого на этот раз наяву.

— Мама, — сказала она громко, почти выкрикнула, и вскочила с диванчика. — Послушай, мама, я давно хочу спросить…

— Да-да, — сказала Елена Львовна. — Я тебя слушаю! Ты не видела папиного несессера? Странно, я ведь совершенно уверена, что клала его в эту сумку… — Она посмотрела на ручные часики и вдруг заторопилась: — О, да тебе уже сейчас уходить… будь добра, выгляни в коридор и позови папу, он должен быть где-то там…

Ника молча посмотрела на нее и рванула дверь.

— Папа! — крикнула она. — Я ухожу!

Последнее ощущение контакта с родителями было каким-то неодушевленным, скорее обонятельно-осязательным: шероховатый кримплен маминого костюма, ее духи, колючий, грубой вязки, отцовский свитер и сложная смесь табака, бритвенного крема, коньяка и лосьона. Все это осталось там, на палубе, и белый многоэтажный теплоход отходил от причала, весь ослепительно освещенный негреющим осенним солнцем, и чайки, тоскливо крича, падали к темно-синей, даже на вид студеной воде Химкинского водохранилища. А потом Ника стояла на шоссе у входа в метро и смотрела на машины, которые мчались в Ленинград. В сущности, так просто — перейти на ту сторону, стать на обочине, поднять руку…

Режущий ветер дул вдоль Ленинградского шоссе. Ника сегодня впервые оделась почти по-зимнему — сапожки, брюки, теплая, на овчинке, куртка, — но все равно ей казалось, что она замерзает, леденящий холод прохватывал ее до самого сердца. Родители уплывали все дальше и дальше, «вода качается и плещет, — кричали в ее ушах нечеловеческие голоса уже давно не слышных динамиков, — и разделяет нас вода», — тяжелая, словно маслянистая от холода вода густо-синего цвета, какой можно видеть на реках Средней России только в такие вот ясные дни поздней осени, — и этой воды становилось все больше и больше, непреодолимое расстояние увеличивалось с каждым оборотом винтов теплохода, который сейчас, наверное, уже подходил к воротам канала; а она стояла здесь на жгучем ветру, высушивающем на ее щеках ледяные слезы, — одна, совершенно одна, как в своем страшном сне.

В метро ей стало легче — было тепло, вокруг толпились люди, и, хотя она стояла лицом к дверному стеклу, чувствовать их рядом было приятно. За стеклом, грохоча, струилась серая вогнутая поверхность бетона, текли черные жгуты кабелей, внезапно распахивались светлые просторы станций — Войковская, Сокол, Аэропорт, Динамо, — за спиной у нее толкались, кто-то расспрашивал, как проехать в Фили, кого-то ругали за то, что он заставил чемоданами проход, — и снова поезд проваливался в гремящую темноту туннеля. На Белорусской Ника вышла, сама не зная зачем, перешла на кольцевую линию и доехала до Комсомольской. Там она долго ходила по переходам, разглядывала старинные керамические панно на стенах, где древние люди — строители первых очередей метро, как однажды объяснил ей отец, — трудились ломами и лопатами и катили странного вида тележки. Древние были одни в громоздких негнущихся одеждах, другие — налегке, в майках, девушки в красных косынках, могучие, в буграх мускулов, но веселые и явно жизнерадостные. Ника позавидовала им — жизнь у них была простой и счастливой…

— Приветик!

Ника оглянулась — перед нею стояла Ренка, накрашенная больше обычного.

— Вот где я тебя поймала! Ты чего это не в школе сегодня?

— Я провожала своих. Вообще, мама собиралась позвонить, если только не забыла: А что, спрашивали про меня?

— Не знаю, при мне никто не спрашивал, ой, слушай, где ты достала такую дубленку? — Ренка ахнула и сделала большие глаза.

— Папа привез из Будапешта. Что ты тут делаешь?

— А сейчас Игорь должен подойти… ой, слушай, пошли с нами, правда, пошли, повеселимся, а?

— Куда?

— Такой Вадик, я с ним познакомилась у Женьки Карцева. У него сегодня свободная хата. Между прочим, твои ведь надолго укатили?

— Да, но если ты рассчитываешь на квартиру, то напрасно, — сказала Ника. — Мне уже подыскали дуэнью.

— Кого, кого? — подозрительно спросила Ренка.

— Надзирательницу, кого!

— Кислое дело, — Ренка с сожалением покачала головой. — Ну хоть сейчас-то ты свободна? Поехали вместе, правда!

— Можно, — безразлично согласилась Ника. Она сейчас была готова поехать куда угодно, лишь бы не возвращаться домой, в пустоту и одиночество. — А кто там будет?

— Ну, из наших — Игорь, Женька вроде не может, а вообще там соберется целая компания.

— Не знаю только, я в таком виде…

— Ну и что? Это ж не дипломатический прием, верно? Там такие битники припрутся, увидишь… А, вот и он. И-и-го-о-орь! — завопила Ренка так пронзительно, что на нее оглянулись сразу несколько человек. — Игорь, мы зде-е-есь!!

— Салют, бабки, — сказал, подходя, Игорь. — Как дела, прогульщица? Знаешь, лучшее качество в тебе — это полное отсутствие трудового энтузиазма. Именно за это я тебя и люблю.

— Я провожала родителей в Химках.

— Правильно, старуха, родителей следует провожать как можно чаще и надолго. Дублон у тебя потрясный. Насколько я понимаю, ты с нами? Тогда пошли. «Как хорошо быть ге-нералом, — запел он, — как хорошо быть ге-нералом! Лучше работы! Я вам, синьора! Не назову!»

На стоянке такси Игорь с ходу устроил скандал и свалку, стал божиться, что занимал за теми, которые только что уехали, и уверять граждан в крайней важности и спешности своих дел.

— И вообще с детьми пускают без очереди! А у меня их вон двое! — орал он, забыв всякий стыд, и показывал на хохочущую Ренату и Нику, которая стояла в хвосте, старательно глядя в другую сторону. — Неужто вам не жаль таких крошек, граждане!

Угомонился он только после того, как кто-то мрачно посоветовал позвать дружинников, а Ника, потеряв терпение, крикнула, что немедленно уйдет, если он не прекратит балаган. И оказалось, что хлопотать было не из-за чего, машины подкатывали одна за другой, — не прошло и десяти минут, как Игорь усадил девушек в новенькую голубую «Волгу» и сам важно развалился рядом с водителем.

— Шеф, вам знакома Большая Черкизовская? — спросил он, закуривая. — Не откажите в любезности доставить нас в тот район. К кинотеатру «Севастополь», если уж быть точным до конца.

— Платить-то найдется чем? — поинтересовался таксист. — Я вас по проходным дворам ловить не собираюсь.

— Шеф, — укоризненно сказал Игорь. — Такие разговоры при дамах. В хорошем обществе не принято говорить о деньгах!

— Болтаешь много, — сказал таксист неодобрительно. — А между прочим, молоко на губах еще не обсохло.

Игорь переждал, пока проезжали оживленный перекресток, потом заявил:

— А может, это у меня такая профессия — болтать. Может, я, шеф, идеологический диверсант.

Таксист вдруг озлился:

— Я вот сейчас всех вас повыкидаю с машины к чертовой матери! Тоже, Аркадий Райкин нашелся!

Игорь обиженно замолчал.

— Не везет сегодня, — заметил он с меланхоличным видом, когда они вышли у «Севастополя». — Граждане все попадаются какие-то жутко сознательные… и, главное, без малейшего чувства юмора.

— Юмор у тебя безобразный, в этом все и дело, — сказала Ника. — Как у тау-китян…

Квартира, куда они пришли, встретила их музыкой. В большой, увешанной старыми картинами комнате магнитофон гнусаво и неразборчиво выпевал что-то томное, непонятно на каком языке. Две пары медленно танцевали, одна из танцующих была босиком, с длинными прямыми — под Анук Эме — волосами, опоясанная золоченой цепью с большими, в ладонь, круглыми звеньями; еще одна пара сидела в маленьком атласном креслице, она у него на коленях, а на тахте трое бородачей смотрели какой-то альбом, сблизив одинаковые лохматые головы. Задвинутый в угол стол был сервирован а-ля фуршет, причем довольно скромно и без большого количества выпивки — это успокоило Нику, в последний момент она вдруг испугалась, что попадет на какую-нибудь пьяную оргию. А тут все было, в общем, вполне прилично. Большинство из присутствующих — Ника насчитала человек десять-двенадцать, свободно разгуливавших по квартире, — имело, как ей объяснил один из бородачей, то или иное отношение к искусству. ВГИК, ГИТИС, какие-то студии — Ника их все равно не знала.

Она нехотя станцевала один чарльстон, потом бородач принес ей немного бренди на донышке пузатой рюмки, микроскопический бутербродик с килькой, кусочек сыра и маслину — все на крошечных пластмассовых вилочках, красной, желтой и зеленой. Пить Ника не стала, а кильку, сыр и маслину съела в том порядке, в каком это было предложено. Она вдруг почувствовала, что очень голодна.

Появилось новое лицо — блондинка, тоже с длинными, прямыми, расчесанными на пробор волосами. «Все стали носить длинные волосы, — обеспокоенно подумала Ника, — впрочем, у меня не пробор, а челка, это все-таки не совсем то…» Вновь пришедшая имела вид высокомерный и вызывающий; судя по шумным изъявлениям восторга, которыми был встречен ее приход, она явно играла в этом кружке некую звездную роль. Через несколько минут хозяин квартиры Вадик, не понравившийся Нике мальчишка с нагловатым взглядом, зачем-то подвел блондинку к ней знакомиться. Оказалось, что ту зовут Эрика, это тоже было очень противно. Чтобы что-то сказать, Ника вежливо похвалила серебряную, под старину, бляху, которая на тяжелой цепи висела у Эрики где-то пониже груди.

— Подлинник, — небрежно сказала Эрика, — из раскопок. Греческая работа.

Ника подняла брови.

— Подлинник, из раскопок? — спросила она. — Странно. Это не греческая работа, судя по стилю…

— Ах, да? — высокомерно протянула Эрика. — Спасибо за поправку, но знаете, я все-таки искусствовед… если уж на то пошло!

— Тогда вы сами должны видеть, — Ника пожала плечами. — Это звериный стиль, типичный для скифских украшений. Я уж не говорю о том, что это никакой не подлинник. Вы когда-нибудь видели вещь, вынутую из раскопа?

Эрика смерила ее презрительным взглядом:

— Что вы вообще в этом понимаете?

— Я этим летом копала в Крыму, — небрежно сказала Ника и взяла еще один бутербродик. — Одно из греческих поселений Боспора. Вместе с Игнатьевым.

— С кем? — ошеломленно спросила Эрика.

— С Игнатьевым, учеником Гайдукевича…

Эрика тут же выпала в осадок, а Ника, с сожалением дожевывая мини-бутерброд, двинулась вдоль стены, окидывая взглядом картины. Они были неинтересны — средняя жанровая живопись конца прошлого века; на видном месте висели два Клевера, обычные зимние закаты того типа, что можно найти в любом комиссионном.

Ей вдруг стало невыносимо скучно. Что, собственно, она здесь делает, в этой чужой квартире, среди незнакомых и ненужных ей людей? Вокруг опять танцевали. Ника поискала взглядом Ренку и, сделав прощальный жест, ускользнула в прихожую, оделась и вышла.

Едва она вернулась домой, позвонил Игорь.

— Ну, старуха, ты просто блеск! — заорал он. — У тебя что, предчувствие было?

— О чем ты? — удивленно спросила Ника. — Какое предчувствие?

— Там ведь потом такое началось! Понимаешь, этот подонок Вадик стал клеиться к Ренке, та — в рев, пришлось мне вмешаться. Ох, я ж ему и врезал! — ликующе кричал Игорь. — Старуха, это надо было видеть!

— Вы что, действительно подрались?

— Подрались — это не то слово! Он пролетел по воздуху три метра, когда я его двинул хуком! Фантомас разбушевался!

— Вы все дураки, — сказала Ника сердито. — Какого черта вам пришло в голову туда тащиться? Еще и меня, ослицу, уговорили…

А ведь мама как в воду глядела, подумала она, вешая трубку. В первый день самостоятельной жизни — такая дурацкая история, надо же. А если бы она не ушла вовремя? «Буду теперь сидеть дома, — решила Ника, — хватит с меня подобных развлечений…»

Сидеть дома — наедине со своими мыслями, своими догадками оказалось не так легко. Если бы только она могла с кем-то поделиться, посоветоваться! Но об этом нечего было и думать, о своей страшной проблеме она не могла даже написать в Ленинград. Тут ей не мог помочь никто.

Ежевечернее присутствие Дины Николаевны, маминой дальней родственницы, согласившейся пожить у них эти три недели, в общем-то немного помогало Нике в том смысле, что хотя бы по вечерам ей некогда было думать. У старой дуэньи было три любимых занятия: рассказывать случаи из своей комсомольской юности, слушать чтение выдающихся произведений русской классики и рассуждать о том, чем и почему нынешний комсомол не похож на довоенный. Поэтому каждый вечер Ника либо слушала, пока не засыпала тут же за столом, либо читала вслух «Записки охотника», отрывки из «Накануне» и рассказы Горького, пока не начинал заплетаться язык А днем была школа, уроки, неизбежное хождение по магазинам.

Зато в те часы, когда Ника оставалась одна, ничем не занятая, ею всякий раз снова овладевали прежние мысли и прежний страх, неопределенный и от этого, может быть, еще более мучительный. Впрочем, теперь он с каждым разом все более и более облекался в форму одной догадки, вернее одного предположения — дикого, немыслимого, совершенно чудовищного, — которое, однако, незаметно все глубже и глубже укоренялось в ее сознании по мере того, как одно за другим отпадали все другие возможные объяснения.

ГЛАВА 9

В этот день сдвоенный урок литературы был последним. Татьяна Викторовна, ставшая в этом году их классным руководителем, проверила присутствие по классному журналу и сказала:

— Борташевич, Лукин, Ратманова, зайдите после звонка в учительскую, мне нужно с вами поговорить.

Трое названных переглянулись. Ренка обморочно закатила глаза и потрогала висящий на груди амулет.

— Татьяна Викторовна, мне после уроков на тренировку, — голосом пай-мальчика сказал Игорь. — Меня из секции выгонят, Татьяна Викторовна…

— Не волнуйтесь, я вам дам записку для тренера, — непреклонно сказала преподавательница. — Итак, сегодня у нас сочинение. Тема: «Ранний Маяковский и причины его разрыва с футуристами»…

Ника встретила вызов в учительскую совершенно спокойно. Она догадалась, что это связано с их приключением в прошлую субботу, но ей было все равно. Творческие метания молодого Маяковского волновали ее сейчас еще меньше. Как и все, она развернула тетрадь на чистой странице, аккуратно проставила в верхнем правом углу дату — 10 октября 1969 — и начала быстро писать: «Здравствуй, здравствуй, здравствуй! Не сердись, я была очень занята последнее время, и телефон у нас не работает уже несколько дней, что-то с кабелем, его все время чинят и чинят…»

— Я ничего не сделала, — сказала она учительнице, когда за пять минут до звонка все сдавали готовые сочинения.

Татьяна Викторовна подняла брови:

— Но хоть что-нибудь? Я видела, вы писали.

— Это было письмо, — холодно объяснила Ника, глядя ей в глаза.

— На уроке, вместо сочинения?

— Совершенно верно — на уроке, вместо сочинения.

Татьяна Викторовна не сразу нашлась что сказать, так ошеломила ее грубость всегда безупречно вежливой Ратмановой.

— Очень жаль, придется поставить вам двойку. И не забудьте зайти в учительскую…

Раскатился звонок, Ника не спеша собрала книги. Проклятый портфель, подумала она с привычным равнодушным отчаянием, это все из-за него. В коридоре к ней подскочила трепещущая Ренка.

— Ты с ума сошла, почему ты не написала сочинения? Она теперь еще больше на тебя злится! Ой, я не могу, не могу, ну что мы будем говорить, а?

— То, что было! — отрезала Ника — Или у тебя есть лучшая версия?

У двери учительской их ждал пригорюнившийся Игорь.

— Ну что, бабки, пошли на расправу, — сказал он и жалостно шмыгнул носом. — Давайте я уж первый…

Он исчез за дверью и — не прошло и минуты — появился снова, в сопровождении Татьяны Викторовны.

— Идемте в Ленинскую комнату, — сказала она, — там никого нет сейчас…

В Ленинской комнате она без предисловий спросила их, где они были в субботу после школы и что там произошло.

— Мы были в гостях, — невинным голосом сообщила Ренка, — у одного мальчика.

— У кого именно?

Ренка беспомощно оглянулась на Игоря.

— У такого Вадика, Татьяна Викторовна, — уточнил тот. — Он живет на Большой Черкизовской, возле «Севастополя»…

— Честное слово, можно подумать, что я разговариваю с воспитанниками детского сада! «Были в гостях у Вадика» — великолепно. Кто этот Вадик? Как его фамилия? Чем он занимается?

Игорь и Ренка опять недоуменно переглянулись.

— Великолепно! — повторила Татьяна Викторовна. — Значит, вы отправились в гости к человеку, про которого ровно ничего не знаете. И что там произошло? Вы, Ратманова, если не ошибаюсь, тоже там были. Может быть, вы мне расскажете?

— Я не хочу себя выгораживать, Татьяна Викторовна, — негромко сказала Ника, — но я ушла рано, и при мне там ничего не происходило.

— Вы там много выпили?

— Мы вообще не пили, никто! — поспешила заявить Ренка.

— Нет, ну я, как мужчина, выпил там… ну, с полстакана…

— Помолчите, Лукин, — обрезала Татьяна Викторовна. — Мы еще поговорим о вашем… мужском поведении!

Она снова обернулась к Ренке.

— Так объясните мне наконец членораздельно, что произошло после ухода Ратмановой.

Ренка умоляюще посмотрела на нее, вздохнула, но так ничего и не сказала.

— Дело в том, что этот крет стал к ней клеиться, — объяснил Игорь.

— Я спрашиваю не вас! И воздержитесь от идиотского жаргона хотя бы в разговоре с преподавателем… который уже пять лет безуспешно пытается научить вас изъясняться на человеческом языке. Так что же, Борташевич, насколько я понимаю, этот Вадик к вам приставал?

— Да, — сказала Ренка после долгой паузы.

— И это вас возмутило. Я понимаю. Вы ожидали, что он будет вести себя более корректно. А почему, собственно, вы этого ожидали? У вас было право ожидать к себе уважительного отношения?

Ренка молчала, закусив губу.

— Не хотите говорить? — сказала Татьяна Викторовна, так и не дождавшись ответа. — Хорошо, в таком случае я вам скажу! У вас, Борташевич, этого права не было. У вас, Ратманова, тоже. Как вы думаете, какими глазами молодые люди определенного сорта должны смотреть на девушек, которые являются в незнакомую квартиру, чтобы повеселиться?

Ренка жалостно захлопала накрашенными ресницами:

— Татьяна Викторовна, я думала…

— К сожалению, Борташевич, этого вы никогда не умели. Так вот, Лукин! Вы только что провозгласили себя мужчиной, но тогда уж запомните одну вещь: когда мужчина идет куда-нибудь с девушкой, он отвечает за нее головой. Скажите, вам хоть понаслышке знакомо чувство мужской ответственности?

— Ну… знакомо.

— Ничего подобного, вы и понятия о нем не имеете. Стыдитесь, Лукин! Вы приводите свою одноклассницу черт знает куда и даже не умеете оградить ее от оскорблений!

— Я ему знаете как дал! — обиженно возразил Игорь.

— Знаю! Его мамаша заявила, что у него выбито два зуба. За это я готова простить половину вашей вины, но половина все равно остается, и самая важная. Вам, Лукин, просто повезло, понимаете? Если бы этот мерзавец оказался сильнее, он бы вас избил и выкинул вон. И вы ровно ничем не смогли бы помочь своей спутнице, что бы с нею потом ни произошло. Вам не приходила в голову такая возможность? Убирайтесь, Лукин, видеть вас не хочу. Тоже, мужчина!


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26