А что он мог доложить по этому Векслеру? Борис Васильевич не сомневался, что имеет дело с врагом, по с врагом либо временно бездействующим (усыпление бдительности), либо действующим, но так тонко в хитро, что это, строго говоря, нельзя даже было назвать действием. Во всяком случае, противозаконным.
Он запросил Киев и Тбилиси, но не узнал ничего такого, что могло бы пролить свет на замыслы и тактику «лингвистов» (так обобщенно капитан называл про себя Векслера и тех его двух коллег). Нечипорук, похоже, вообще не общался практически ни с кем, если не считать чисто деловых контактов, Захава же в Тбилиси общался со многими, но опять-таки — о чем это говорит?
Решив, наконец, что ум хорошо, а два лучше, Борис Васильевич решил все же посоветоваться с полковником, хотя и понимал, что к начальству лучше идти с продуманными до конца соображениями, гипотезой или версией, а не обременять его еще и новой головоломкой, как будто у него, начальника, мало своих.
Сергей Иванович, если и был разочарован нерасторопностью капитана Ермолаева, ничем этого не проявил и выслушал его внимательно и заинтересованно.
— Да, это действительно загадка, — согласился он. — То есть, с одной стороны, тут все более-менее ясно: мы имеем дело с разведчиками, можно не сомневаться. Но если так, то это уже по нашей с вами части. И может, этот ваш Векслер прибыл не для осуществления спецакции, а лишь знакомится — ездит, присматривается…
— Если бы он был один, — возразил Борис Васильевич. — Но их ведь трое, значит, это уже операция? И тут фирма, выходит, явное прикрытие. Нелогично же получается, Сергей Иванович: ну на кой черт им инженеры-лингвисты, если они действительно только ради инженерных своих дел сюда едут?
— Нелогично, — согласился полковник. — Да нет, я ведь не спорю, тут конечно же что-то не так. Но вот за что ухватиться? Здешние контакты Векслера вы проверили?
— Да ничего такого. — Капитан подумал, недоуменно пожал плечами. — Девицу себе подцепил… или она его подцепила, поди узнай, так, ничего особенного, особа непутевая, но ничего серьезного за ней тоже не числится. Студентка, филолог. Иногда заводила знакомства с ребятами из соцстран. Ну он бывал с ней пару раз на разных вечеринках…
— Что за среда? Тоже инженеры? Может, кто-то из работающих на режимных предприятиях?
— Нет, нет, сплошь гуманитары. Он там с одним писателем познакомился, ездил к нему за город…
— Кто-нибудь из известных?
— Да нет, собственно, это он себя считает писателем, ну или приятели его так называют. Парень молодой, пишет, но пока не печатается. Кончил филфак, работает сторожем — какую-то лыжную базу сторожит.
— Самая модная теперь профессия, — сказал полковник. — У нас в доме дворничиха старофранцузский знает, девчонка лет двадцати пяти. Жена вышла с внуком посидеть, а та сидит, читает «Песнь о Роланде». Жена удивилась, спросила, нравится ли, — сейчас ведь молодежь современностью интересуется, для них Великая Отечественная — уже древняя история… Так эта дворничиха ей отвечает: перевод, говорит, плохой, я это вот место сама пробовала перевести, у меня лучше получилось…
Они посмеялись, потом полковник сказал:
— Филолог, работающий сторожем, это уже кое-что… Понимаете, с этими чернорабочими интеллигентами тоже не так все просто. Есть которые просто ради жилплощади идут — ну вот как наша дворничиха. Вышла замуж, жить негде, вот и взялась за метлу. А есть ведь и другая категория, где это уже определенная позиция, причем с оттенком протеста. Я с одним таким говорил… По образованию — философ, мужик действительно головастый, а работает грузчиком в порту. Так он прямо говорит: не хочу преподавать эту философию, поэтому я пошел в грузчики, поскольку другой профессии не имею… Вот что я думаю, Борис Васильевич!
— Да?
— А что, если вам поговорить с этим писателем-сторожем? Понимаете, если это человек… ну, приближающийся по образу мыслей к такому вот философу, о котором я сейчас вспомнил, вы это сразу уловите. Эти люди обычно и не скрывают своего инакомыслия. Скорее, бравируют, особенно кто помоложе… Этому вашему — сколько?
— Да что-то под тридцать, около того.
— Познакомьтесь с ним, в самом деле. Придите прямо так, без всякой маскировки, скажите, что интересуетесь Векслером, — тут, мне кажется, в жмурки играть нечего, он ведь тоже парень взрослый, должен сам кое в чем разбираться. Спросите, не затевал ли тот провокационных разговоров, ну и просто посоветуйте быть с этим господином осторожнее. Скажите, что прямых претензий к нему по нашей линии нет, но есть основания для некоторого… недоверия… Уточнять не стоит, здесь надо учитывать такую возможность, хотя и маловероятную, что он расскажет Векслеру о вашем визите.
— Если такая возможность есть, то, может, лучше пока не рисковать? А то ведь получится, что мы свои карты раскрываем, а он играет дальше.
— Ну и что? Если Векслер действительно ведет игру, то не может же он не понимать, что мы безучастными зрителями не останемся… Наивные простачки, знаете ли, в разведке не работают. И кстати, то, что он работает так чисто, ничем себя не компрометируя, скорее всего говорит о немалом опыте.
— Да уж наверное… Ладно, попробую поговорить с этим молодым дарованием, авось что и прояснится.
Встреча с Владимиром Кротовым, однако, ничего не прояснила. Кротов встретил капитана Ермолаева спокойно; если визит сотрудника госбезопасности его и встревожил, то он, во всяком случае, ничем этого не проявил, скорее удивился: почему это вдруг к нему? Реакция была естественная, Кротов, видно, и впрямь не догадывался, чем мог привлечь внимание учреждения, столь далекого от круга его интересов. Когда же Борис Васильевич упомянул Векслера, Вадим сказал: «Ах, во-о-он что! „ — но тоже естественно, уже с оттенком пробудившегося любопытства. В самых общих чертах, не вдаваясь в подробности, капитан посвятил Вадима в загадку «инженеров-лингвистов“, и тот согласился, что да, действительно, выглядит это все немного странно, но сам он в поведении Векслера не замечал, пожалуй, ничего такого, что могло бы дать повод к подозрениям.
— Да я, честно говоря, не особенно-то и присматривался в этом плане, — добавил он. — Мне раз пришлось тоже вот так с одним иностранцем пообщаться, в одном доме… Ну, тот настоящий был иностранец, здесь проходил стажировку. По-русски говорил неплохо, по акцент жуткий. Так вот к нему и приглядываться нечего было, сразу видно, что за тип. Он если не про Афган, так про Польшу, если не про «Солидарность», так что-нибудь насчет «пражской весны» пройдется…
— Иногда такие-то бывают менее опасны, — заметил капитан Ермолаев. — Когда, как говорится, «весь пар уходит в гудок», беспокоиться уже нечего. Хотя, конечно, может быть и маскировочный прием — этак шиворот-навыворот, смотрите, мол, вот весь я тут.
— Да нет, тот, конечно, никакой был не разведчик, просто трепач, ну и почему бы впечатление не произвести — это же действует, мы, в общем, к полной раскованности в разговорах на такие темы как-то не приучены…
— Какая это «раскованность», — возразил капитан, — обычная безответственность — рассуждать о вещах, в которых не разбираешься. А подковырнуть они любят, это точно. Так Векслер, говорите, ни о чем подобном при вас не высказывался?
— Насколько помнится… — Кротов подумал и пожал плечами. — Нет, не припоминаю. Он, наоборот, как-то раз в том смысле высказался, что ему нравится сюда приезжать и чувствует он себя здесь хорошо. У вас тут, говорит, дышится как-то по-другому… При этом, правда, сказал: «Хотя живете вы трудно». Это, пожалуй, единственный раз, когда я от него критическое замечание услышал.
— Все бы так «критиковали». Мы же первые и говорим о своих трудностях. Кто их теперь скрывает? А вот интересно, Вадим Николаевич, насчет русской литературы за рубежом Векслер ничего не рассказал? Ну, скажем, как там наши уехавшие живут-поживают?
— Рассказывал, был у нас такой разговор. Плохо, говорит, они там поживают, что-то у них не получается… Хотя странно — вроде бы пиши что хочешь.
— Ну не совсем уж, наверное, «что хочешь».
— Да нет, я понимаю! Но ведь именно те, кто уехал, здесь жаловались на зажим; там вроде этого зажима нет, есть другого рода ограничения, согласен, но как раз то, чего у них не принимали здесь, там — по идее — должно идти со страшной силой. Значит, казалось бы, сиди и пиши, чего еще? А что-то, говорит, не выходит у них. То есть загадки тут никакой нет, он тоже так считает: писатель должен работать у себя дома. Не знаю, как там насчет живописцев, режиссеров, может, им все равно — где. Зритель, он вроде более всеядный, что ли… А писателю тяжело. Ему все-таки надо, чтобы его свои читали. Пусть хотя бы и на машинке.
— Да, Бунин вот тоже… Хотя и Нобелевскую премию получил. Так Векслер вас, значит, за кордон сманить не пытался? — вроде бы шутливым тоном сказал капитан.
— Нет, что вы! Он сам же и сказал — убогая там литературная жизнь. Хотя вроде и печататься есть где.
— Читателя там настоящего нет, вот что, наверное, главное. Ну хорошо, Вадим Николаевич, мне не хотелось бы, чтобы вы этот наш разговор поняли как выражение какого-то к вам… ну, недоверия, что ли. Тут скорее желание предостеречь, скажем так. Поскольку у нас этот иностранец вызывает некоторое сомнение, было бы просто нехорошо вас не предупредить.
— Так что, мне с ним больше не встречаться?
— Это ваше дело. Вам решать. Присмотритесь только к нему повнимательней, будьте, как говорится, начеку, а если что — не стесняйтесь посоветоваться с нами. Мало ли, вдруг что-нибудь такое заметите… настораживающее. Я не к тому, чтобы вы после каждого разговора с ним мучительно вспоминали, что он сказал по тому или другому поводу. Это никому не надо. Но вот так, в общем плане…
— Я понимаю.
— Нисколько не сомневаюсь, Вадим Николаевич. Вы человек культурный, с высшим образованием, к тому же сами пишете — намерены, так сказать, быть «инженером человеческих душ». У писателей, я слыхал, особая наблюдательность, внимание к мелочам — самым, казалось бы, незначительным, потому что «незначительность» мелочей — это незначительность кажущаяся, обманчивая, как раз она-то обычно и дает больше всего «информации к размышлению». Верно?
— Ну… в общем-то конечно. Картина ведь вся из мелких деталей строится.
— Вот-вот! Я о картине и говорю, к тому, чтобы вы помогли нам в ней разобраться. А то больно уж она какая-то… расплывчатая. Мы, кстати, к господину Векслеру никаких конкретных претензий не имеем и ни в чем предосудительном обвинить его не можем, поэтому лучше, наверное, его об этом нашем разговоре не информировать, как вам кажется?
Кротов заверил, что, естественно, и не подумает откровенничать с Векслером, номер телефона записал и заверил, что непременно известит, если и в самом деле заподозрит своего заморского знакомца в чем-либо предосудительном. На том и расстались.
Возвращаясь полупустой электричкой, капитан Ермолаев вынужден был признать, что толку от встречи пока никакого не получилось. Парень, похоже, говорит правду и ничего не скрывает; если «лингвист» до сих пор вел себя так осторожно, то не исключено, что проосторожничает и до конца. Но в чем тогда смысл этих поездок — его и его дружков — и смысл нынешнего приезда в Ленинград, этого знакомства с начинающим писателем? Или и в самом деле нет тут никакого умысла, а просто приезжает человек на бывшую родину, на родину своих родителей, чтобы с людьми здешними пообщаться? Может, и родившиеся там подвержены этой самой ностальгии? И все-таки — нет, все-таки чутье подсказывало капитану Ермолаеву, что тут что-то не так. Но хоть бы ниточка какая-то была, за которую ухватиться!
Полковник, когда он ему доложил утром результаты — а точнее, их отсутствие, — воспринял это спокойно.
— Ничего, Борис Васильевич, не будем торопить события. Чутье ваше до сих пор не подводило, авось и на сей раз сработает. Тут многое от самого Кротова зависит — что он за человек. Я тоже склонен думать, что Векслер неспроста им заинтересовался…
Глава 8
Вадим лишний раз убеждался, что жизнь и впрямь штука полосатая — то одна полоса идет, то другая. Хотя он никогда не испытывал нужды в «информационном допинге» для своего творчества и не понимал, в частности, писателей, разъезжающих по стране в поисках сюжетов (смешно, в самом деле, да этих сюжетов вокруг полным-полно, умей только видеть!), иногда все же собственная жизнь начинала казаться ему слишком уж монотонной, бедной впечатлениями. Особенно обидно было, что маловато вокруг интересных людей. Строго говоря, конечно, каждый человек по-своему интересен, поскольку заключает в себе целую вселенную, — это общеизвестно, но это все же теория, а на практике окружающие его личности почему-то не вызывали особенного желания исследовать сокрытые в них глубины.
А теперь, похоже, эта скучная полоса кончилась, пошла другая — чуть ли не детективная. Визит сотрудника «органов», по правде сказать, сперва даже немного его встревожил — в Маргошкиной кодле постоянно ходила по рукам разная самиздатовщина, ничего серьезного, понятно, но на неприятности можно было рано или поздно нарваться. Узнав же, что дело в Александре Векслере, Вадим успокоился и почувствовал любопытство: новый-то знакомец, оказывается, не так прост! На первых порах он ведь никакого особого интереса к себе по вызвал, и на базу пригласил его Вадим просто сдуру, по пьяному делу, на трезвую-то голову и мысли такой бы не появилось. Позже он показался интереснее — неглуп, многое повидал, может о литературе даже поговорить. Но то, что он вдобавок ко всему еще и чуть ли не Джеймс Бонд, это уж вообще, как выражается Марго, «полный отпад». С таким пообщаешься, черт возьми, и глядишь, такое из-под пера выйдет, что Юлиан Семенов посинеет от зависти.
Неужели действительно Сашка этот прикидывается наивным технарем?.. Но тогда — с какой целью? Западным образом жизни и в самом деле соблазнить не пытался, наоборот даже, рассказывает вполне объективно, ничего не приукрашивая. Скорее всего, ерунда все это, пустые подозрения.
Что из того, что какая-то фирма присылает к нам своих представителей, слишком хорошо говорящих по-русски? Ничего удивительного. В Новую Гвинею, надо думать, послали бы говорящих по-папуасски. Может, у них так принято! При тамошней-то конкуренции небось каждая фирма из кожи лезет — чем бы еще угодить клиенту, завоевать его расположение. Конкуренция плюс безработица — этим и объясняется. А что, запросто — дали объявление: требуются, мол, инженеры со знанием таких-то языков — вот их и набежало, только выбирай…
А в общем, решил Вадим, стоит ли ломать голову над такой ерундой. Даже если предположить, что товарищи с Литейного правы и у Векслера действительно есть некие враждебные нам намерения, то со случайным знакомым он своими черными замыслами делиться, естественно, не станет. Едва ли он предложит ему, Вадиму, свергать Советскую власть; ну а если начнет высказываться в очень уж враждебном духе (чего, кстати, до сих пор не было), то всегда ведь есть возможность сказать: знаешь, мол, приятель, катись ты с этими разговорами куда подальше, мы тут и сами разберемся, что у нас хорошо, а что плохо…
Но любопытство было возбуждено, и вообще Вадим каким-то шестым чувством предугадывал важную перемену в своей жизни. Было смутное и необъяснимое беспокойство, но нельзя сказать, чтобы тревожное или гнетущее, скорее, предчувствие чего-то хорошего. С Векслером это не связывалось ни в коей мере, да и смешно было бы связывать: в самом деле, что ему это случайное знакомство? Ну встретятся еще раз-другой, окончит Сашка этот свой монтаж или что там у него — и чао. Нет, тут что-то другое ожидалось. Но что? Влюбиться ему не светило — после Изабеллочки железный выработался иммунитет, да и вообще в этом плане такая вокруг пустыня Калахари — кричи, не докричишься. По идее, должны быть хорошие девчонки, но на его пути не попадалось. Попадались разные дракониды или интеллектуальные шлюхи типа Ленкиных подружек с их кошачьей блудливостью и разговорами о семантике и структуральном анализе — жуть, конец света.
Нет, с этой стороны ему ничего не грозило, но в то же время предчувствие перемены в судьбе оставалось; логично рассуждая, следовало ждать благоприятного ответа из журнала. Это, конечно, изменило бы многое. А события, как правило, тоже ведь идут косяком: то ждешь-ждешь — и ничего не случается, а то вдруг начинают сыпаться одно за другим, словно по сигналу. Хорошо бы таким сигналом оказалось его нежданное-негаданное приобщение к миру разведки!
Прикидывая различные варианты, Вадим все больше склонялся к мысли, что предчувствие (а оно становилось все более явственным) касается судьбы отнесенных в редакцию рассказов. Он с самого начала чувствовал, что на этот раз все будет хорошо. И разговаривали с ним приветливее, чем обычно, и про координаты напомнили, чтобы оставил. Наверное, если автор интереса не представляет, у него не будут спрашивать адрес! Да, любопытно все-таки, что чувствуешь, впервые увидев в типографском наборе что-то свое… Свое, кровное, те самые слова, что когда-то обдумывал, перебирал в голове, переставляя и так, и этак, записывал на разорванных пачках «Беломора», выстукивал на машинке, перепечатывал… Как бы спокойно к этому ни относиться (а Вадим относился — или думал, что относится, — вполне спокойно), все же, конечно, это событие — напечататься в первый раз. Тут главное — признание, факт признания, потому что твое мнение о собственной работе не имеет никакого объективного значения — любой графоман наверняка убежден, что пишет ничуть не хуже других, признанных. И то, что говорят о твоей работе приятели, тоже надо воспринимать с большой осторожностью, — проще ведь похвалить, чем высказать какие-то дельные критические замечания, сказал что-нибудь вроде: «Старик, не нахожу слов, ты прямо в классики прешь! « — и порядок, дружеский долг исполнен. А читал-то, может, по диагонали.
Борис Васильевич посетил его во вторник, и до конца рабочей недели Вадим успел твердо поверить, что письмо из редакции уже пришло. Поэтому воспринял как должное, когда в пятницу вечером, вернувшись домой и глянув на полочку возле своей двери, куда соседи складывали его почту, увидел большой голубой конверт с крупно напечатанным названием журнала.
Он даже не стал сразу его вскрывать, только подумал удовлетворенно: «Ну наконец-то» — и пошел Мыться с дороги, благо ванная была свободна. Помывшись и поставив на газ чайник, он уединился в своем «пенале» и, насвистывая, вскрыл голубой конверт. Внутри было короткое письмо — шесть строчек на редакционном бланке — и прикрепленная к нему канцелярской скрепкой рецензия в три страницы.
Прочитав то и другое, Вадим зачем-то включил свет и долго стоял у окна, глядя на мальчишек, пытающихся еще гонять шайбу на залитом талой водой дворовом катке. Стукнула в дверь соседка, крикнула, что выключила газ — чайник совсем уж выкипел. «Спасибо, иду», — отозвался он и только сейчас почувствовал боль от стиснувшей гортань спазмы. Он даже удивился, почему так воспринял очередной редакционный отказ. В самом деле — что тут нового, в первый раз, что ли! Не в первый и, надо полагать, не в последний. А ты что думал? Настроился, как дурак, а тут мордой об стол. Нет, дело, конечно, не в отказе, это фиг с ними, а вот рецензия… В ней-то вся соль, весь, так сказать, комизм ситуации. Два года назад Вадим читал один из отвергнутых сейчас рассказов в Клубе молодого литератора (ходил туда недолго, потом бросил); на заседании том присутствовал человек, написавший сейчас эту рецензию, и тогда рассказ ему понравился безоговорочно — в своем выступлении он отмечал и «тонкий лиризм», и хороший язык, и наблюдательность, «делающую честь молодому автору»…
— Да, вот это называется «поворот все вдруг», — пробормотал Вадим и снова вытащил рецензию из конверта, снова посмотрел на подпись — словно мог ошибиться.
Да нет, все верно. Но что он теперь несет? «… Не навязывая, естественно, автору то или иное видение мира, нельзя в то же время не выразить сожаления по поводу очевидной замкнутости Кротова на чрезвычайно узком круге тем, придающей его творчеству оттенок уже даже не столько камерности, сколько почти демонстративного эскапизма. Позиция, скажем прямо, не самая похвальная и явно свидетельствующая о непонимании молодым автором главного требования, которое жизнь предъявляет ныне нашей советской литературе, — смелее, не барахтаясь на мелкотемье, вторгаться в действительность, перепахивать глубинные ее пласты… «
— Ну сукин сын, — пробормотал Вадим с изумлением, мало-помалу возвращаясь к способности воспринять случившееся в менее драматическом ключе. — Ну деятель…
Он принес из кухни уже полуостывший чайник, без аппетита поужинал. За едой, по обыкновению, читал, прислонив том блоковских дневников к монументальному каркасу «Ундервуда», но сейчас прочитанное как-то не воспринималось — если бы книгу вдруг подменили другой, он бы этого и не заметил. Хотя, конечно, огорчаться было глупо. Или, скажем, так огорчаться. Это он понимал; но понимал и то, что радоваться тоже нечему. Дурная слава, как известно, бежит — теперь, когда ему уже пришита «позиция», в любой редакции его будут читать с заведомым предубеждением. Можно, конечно, и вообще на них плюнуть; но до каких же пор можно работать для себя, в стол, не имея надежды на выход к читателю? Не деньги же ему, в самом деле, нужны, не гонорары, черт с ними, с гонорарами; но ведь пишешь не для себя, а для людей, для того, чтобы тебя читали; без этого какой вообще смысл в творчестве? Это все равно как если бы рабочий точил и точил детали, заведомо никому не нужные, детали, которым никогда не сложиться в действующий механизм, не прийти в движение, не произвести никакой полезной работы…
Это, конечно, аналогия довольно условная. Рабочий, создавая машину, все-таки знает, что эта машина будет работать. Хуже или лучше других, но будет. В литературе не так все просто, бывает ведь, что произведение в конечном счете «не срабатывает», не находит отклика, забывается тут же после прочтения. Но вынести приговор может только тот, для кого это произведение предназначалось, то есть сам читатель. Только он — и никто больше.
А тут получается, что судьбу произведения решает чиновник, решает, так сказать, еще при рождении, произвольно определяя, дозволено ли ему вылупиться из рукописи, обрести жизнь на печатной странице, И добро бы еще был какой-то ценитель высшего класса, обладающий безупречным вкусом и надежно застрахованный от ошибок! Мать честная — годами не печатали Платонова, Булгакова, как только не поносили Ахматову, Пастернака… Ну ладно, этих посмертно «простили», издают теперь, гонят тираж за тиражом — пускай хоть в могиле порадуются. Но изжита ли практика перестраховки, когда пуганый дурак, облеченный должностью, имеет право решать, что можно, а что нельзя пропустить к читателю, что советским людям читать разрешено, а чего не дозволено, — с этим разве покончено? Ладно, в конце концов, не в его, кротовских, рассказиках дело, он на свой счет не заблуждается; строго говоря, будут они напечатаны или не будут — от этого ничего не изменится, он и в самом деле никогда не претендовал на то, чтобы писать серьезные, проблемные вещи, ставить вопросы большой общественной значимости. Но представим себе, что вот сейчас у кого-то — пусть даже из маститых — лежит на столе рукопись, способная действительно потрясти читателя, сразу изменить всю картину сегодняшней нашей литературы; много ли у такой рукописи шансов стать книгой? Черта с два. Чем вещь острее, проблемнее, тем труднее приходится ей в редакции, — это уже закон, общее правило, все об этом знают — и принимают как должное. Естественно: мол, редакторов тоже можно понять, не от них зависит, и тому подобное. Да до каких же пор?
Вадим утешительно подумал, что на наш век, во всяком случае, хватит; тут в дверь стукнули, и голос соседки крикнул, что его к телефону.
— Привет, Вадик, — послышался в трубке голос Векслера. — Хорошо, что ты уже дома, я не был уверен — позвонил наугад. Слушай, на будущей неделе мне, наверное, придется отчаливать. Как насчет того, чтобы провести вечер вместе?
— Сегодня?
— Ну или завтра, как тебе удобнее. Насчет воскресенья я пока не уверен. А сегодня у тебя творческое настроение?
— Да уж, творческое — дальше некуда… Нет, так сижу.
— Ну так подваливай! Давай прямо в гостиницу, а то ведь у вас на нейтральной почве и пообщаться негде — насчет увеличения сети кафе в газетах лет двадцать уже, помнится, пишут, да что-то пока результаты мало заметны. Неподъемная, видать, задача для народного хозяйства. Ну так как?
— Да я не знаю… Туда-то, наверное, и не пустят — в интуристовские гостиницы вход, я слыхал, по каким-то карточкам…
— Да, — Векслер хохотнул, — портье у вас тут бдительные, это точно! Но тебя пропустят. Ты только скажи, к которому часу, и я буду ждать у входа.
— Не надо, — отказался Вадим, ощутив вдруг всю унизительную нелепость ситуации: чтобы его, ленинградца, какой-то иностранец проводил в ленинградскую гостиницу. — Зачем непременно под крышу куда-то лезть? Погода сегодня нормальная, походим лучше по улицам. Я, например, люблю такие вот весенние вечера, что-то в них такое…
— А что, это идея, — согласился Векслер. — Просто я думал поужинать вместе тут в ресторане, но если ты предпочитаешь прогуляться, давай погуляем.
Договорились встретиться на Стрелке, у южной ростральной. Векслер оказался точен — уже ждал, когда подошел Вадим.
— Это ты и в самом деле хорошо придумал, — сказал он, когда они перешли на Университетскую набережную и постояли у парапета, глядя на неповторимую панораму левого берега. — Вечер действительно замечательный, такие весной бывают в Стокгольме — небо чистое, чуть зеленоватое и светится как-то по-особому, словно уже к белым ночам примеривается…
— Красивый город?
— Стокгольм? — Векслер пожал плечами. — Ничего. Комфортный, богатый до сумасшествия — даже по западным стандартам. Таких витрин, как у шведов, я вообще нигде не видал. А что касается красоты, то — хочешь верь, хочешь не верь — большей, чем вот это, — он мотнул головой, указывая через реку, — нету нигде в мире. Нет, я не про весь Питер, тут у вас тоже такие есть трущобки — будь здоров… А новые дистрикты, районы по-вашему, ну что про них скажешь? Обычное стандартное убожество, массовая дешевка. Но вот это… — Он помолчал, покачивая головой. — Это выше понимания, в голове не укладывается, как можно было создать такое — причем смотри, все вроде бы просто, но как гениально уравновешено — Сенат, Адмиралтейство, монферрановский купол — и Всадник посреди всего этого, уму непостижимо… Какой там, к черту, Стокгольм! Слушай, а что ты сегодня смурной какой-то?
— Да так, — не сразу ответил Вадим. — Настроение хреновое, не знаю даже… А впрочем, чего там. Я тебе говорил, помнишь, еще по зиме отнес в журнал два рассказа, — так вот, письмо сегодня получил из редакции. Отфутболили снова мои опусы, вот такое дело. Понимаю, что глупо расстраиваться, а все равно муторно как-то. Главное, рецензент один из этих рассказов однажды уже читал и всячески расхваливал. А теперь он же и задробил.
Векслер тоже помолчал.
— Жаль, — сказал он наконец. — Сочувствую, Вадик, но что делать? Вероятно, это издержки профессии, а? Я не помню сейчас, про кого из знаменитых читал: кто-то из западных, может, даже Хемингуэй, тоже вот так рассылал рассказы по всем журналам, никто не брал, у него уже даже на почтовые марки денег не было. А потом вдруг как прорвало — редакции стали драться за его рукописи…
— Ну, я на этот счет спокоен, за мои драться не станут.
— Да, у вас, конечно, положение более сложное. С западными издателями дело иметь проще.
— А черт их знает… — отозвался Вадим. — Я, понятно, судить могу только понаслышке… Но тоже не думаю, чтобы они у вас там такие были добрячки и опекали начинающих авторов.
Векслер рассмеялся.
— Добрячки? Вадик, наши издатели — это тиранозавры. Знаешь, были такие ящеры — высмотрел добычу, подкрался — и хряп пополам какого-нибудь зазевавшегося птеродактиля, тот крякнуть не успеет. И опекают они не авторов, а собственный счет в банке, но именно этим фактором все и объясняется. Такой тип в упор не видит автора, он для него вообще не персона, но если референт доложит ему, что данный автор перспективен в смысле коммерческого успеха, зеленая улица рукописи обеспечена, через месяц книга уже на прилавках. И тиражи, кстати, такие, что вам тут и не снились, хотя у вас любят козырнуть большими тиражами. Помилуй, тридцать тысяч на такую страну, разве это тираж? А полтораста, двести — так это у вас только мэтры такое имеют, лауреаты разных там премий. А Франсуаза Саган, когда принесла в издательство свой первый роман, — кто ее знал, никому не известная соплюха, верно? — так вот, в одной Франции эту ее «Здравствуй, грусть» за первый только год намолотили четыреста тысяч экземпляров… Я уж не говорю о переводах на все европейские языки, причем мгновенно, и не говорю о бесконечных переизданиях. Да что там… Не помню, кто ее первым открыл — Галлимар, что ли, — но они сразу учуяли: ага, тут можно сделать бизнес. И сделали! Кстати, и ее не забыли — она уже через год была миллионершей. Нет, ты пойми правильно, я не пропагандирую нашу издательскую систему, ставка на коммерческий успех приводит и к тому, что порнуху гонят не меньшими тиражами…
— Вот именно, — сказал Вадим. — Маркиз де Сад в общедоступном пересказе, с иллюстрациями. Тоже, знаешь, хрен редьки не слаще.
— А я что говорю? Просто там больше выбора, издателей много, и вкусы у них разные: одним подавай ангажированную литературу, другим — секс, третьим — что-нибудь авангардистское под Мишеля Бютора, так что, понимаешь, выбор за тобой. Каждый несет рукопись к тому издателю, кто ему ближе по взглядам. Я, кстати, готов признать, что теоретически ваша система совершеннее: у вас издатель не идет на поводу у публики, а сам формирует ее вкусы, подтягивает до определенного уровня. Но это теоретически, как в старой песне поется: «Гладко было на бумаге… « А на практике получается, вот как с тобой. Кому-то ты пришелся не по душе, может, с кем-то поругался когда-то, я не знаю, в жизни ведь разное бывает, верно? И представь себе, что у этого твоего недоброжелателя связи в литературном мире, да ему достаточно звякнуть одному-другому — и тебя уже в любой редакции встретят как зачумленного… Тем более что редакций-то этих раз-два и обчелся. Поэтому я и говорю: у вас труднее, слишком все централизованно — включая и возможность перекрыть кислород… Жаль, конечно, потому что способности у тебя, на мой взгляд, несомненные. Насчет таланта не скажу, это пока судить трудно, да и не с моей квалификацией, но просто вот как читатель могу сказать точно: писать ты можешь. Если бы еще мог печататься…