Частный случай
ModernLib.Net / Шпионские детективы / Слепухин Юрий Григорьевич / Частный случай - Чтение
(стр. 1)
Юрий Григорьевич Слепухин
Частный случай
Повесть
Глава 1
Работа ему нравилась, она понравилась ему сразу, как только его привезли сюда и разъяснили будущие обязанности; пока не оформили окончательно, он даже просыпался по ночам — боялся, как бы не передумали. Нет, не передумали, оформили. Это было удачей, большой и едва ли не единственной за последние годы его жизни, когда все как-то шло вкривь и вкось.
Самым приятным в новой работе было то, что ее, в сущности, нельзя даже было назвать работой. Чистить после снегопада дорожки, топить печи — дрова еще в лета напилены, наколоты и сложены в громадные, запасом не на один сезон, поленницы — какая же это работа? Люди дачами обзаводятся нарочно для того, чтобы приехать на выходные, заняться этим же самым, а ему за удовольствие платят еще и зарплату. Не ахти какую, правда, — за вычетом тридцатки, которую он ежемесячно отправляет драконидам, остается только-только. Но много ли ему надо? Он всегда был неприхотлив в еде и одежде, неприхотлив до нелепости (сам это признавал), даже когда жил еще у тестя и дракониды безуспешно пытались сделать из него человека (были даже куплены финские джинсы за полтораста целковых и замшевый пиджак со златотканым лейблом на подкладке), все их усилия пропадали втуне, он предпочитал штаны сиротского цвета, приобретенные в «Рабочей одежде», а любимым его лакомством оставался холодец по 90 копеек. Был еще по 56, но там попадалась щетина. Холодец он позволял себе и теперь — если не выходил из бюджета.
В пятницу вечером на базу начинали съезжаться лыжники, и утром в субботу он, выдав инвентарь, накачав воды в верхний бак и растопив «титан», уезжал электричкой в Питер.
После недели, проведенной в лесной тишине и безлюдье, коммуналка в старом доходном доме на Малом проспекте Васильевского острова казалась еще гаже обычного, а его персональная жилплощадь — пенал в 8 квадратных метров, с дверью и окном в противоположных торцевых стенах — более чем когда-либо напоминала тюремную камеру. Окно, правда, было довольно большое, но выходило оно во двор, и начиная с октября приходилось даже днем работать при настольной лампе. Слева от двери стояло обшарпанное пианино, за ним вдоль длинной стены — самодельные книжные полки почти до потолка; справа, соответственно, узкая солдатская койка и письменный стол, на котором громоздился «Ундервудъ» — старый, черный, с облупившимися золотыми виньетками, чем-то (возможно, степенью обветшания) схожий с пианино.
Конец недели, или, как теперь говорят в хорошем обществе, уик-энд, он проводил в пенале, почти никуда не выходя. Приехав, обзванивал знакомых, кого удавалось застать дома, и садился перепечатывать написанное за неделю. Можно было бы перевезти на базу и машинку, но там от станции добрых сорок минут пешком — страшно подумать, тащить этакую дуру. Мало что весом в полпуда, так еще неудобная, неухватистая, рычажки да колесики торчат во все стороны — такую только и можно в одеяло какое-нибудь узлом да на спину. Нет, не донести. Если бы что-нибудь напечатали, он купил бы новую, портативную — югославскую «Де люкс» или, на худой конец, «Любаву». Дал себе зарок: из первого же гонорара. Дело не в том, что не было денег, — на экстренную покупку всегда можно заработать, там в поселке часто спрашивают — не знает ли кого, чтобы пришел летом поработать на участке, обкопать яблони, забор починить, траншею выкопать под трубы. Десятка в день обеспечена, так что при желании за месяц спокойно можно заработать даже на «Эрику». Останавливало суеверие: купишь, а печатать все равно не будут — совсем глупо получится.
Когда должна была родиться Аленка, старшая драконида настрого воспретила приобретать что-либо для младенца заранее. Плохая, говорят, примета.
Впрочем, нет худа без добра: то, что писать приходится от руки, пожалуй, даже к лучшему, — при перепечатке текст воспринимается как-то свежее, по-новому. И огрехи сразу вылезают, недосмотренные в первом, рукописном варианте. Это, положим, истина известная: сколько ни правь, всегда найдется что-то недоправленное.
В воскресенье после обеда он набивал рюкзак нужными на неделю книгами и возвращался на Финляндский, уже заранее предвкушая тишину, запах снега, ровный шум сосен на ветру. Надо было успеть к отъезду лыжников, чтобы принять инвентарь; когда база пустела, начиналась настоящая жизнь. Если бы не лыжники с их магнитофонами и хоровым пением, можно было бы сидеть здесь безвылазно — до самой весны.
Работа была сезонная, с октября по май. Летом базу занимал детский сад, и сторож оказывался ненужным; это время он обычно использовал для путешествий, в прошлом году устроился матросом на самоходку (вернее, не сам устроился, это тоже не так просто, а устроил его Димка Климов, абстракционист, плававший на барже уже третью навигацию) и сходил до Астрахани, а оттуда вернулся попутными машинами, загорев до черноты и повидав много любопытного. Даже привез несколько неплохих сюжетцев.
Все было бы хорошо, если бы, вдобавок ко всему, его еще и печатали. Но с этим было глухо. Его не печатали, Димку не выставляли, пьесу Левы Шуйского отфутболивал театр за театром — из зависти к гению, как утверждал автор. В таком же положении были и многие другие, так что, если быть справедливым, жаловаться ему не приходилось. На людях и смерть красна. Но все-таки он не понимал, почему не печатают. В конце концов, абстрактные нумерованные композиции Климова выглядели и в самом деле жутковато, надо ли удивляться, что зубрам из отборочной комиссии делалось нехорошо при одном взгляде, а гениальность Левкиной пьесы выражалась прежде всего в полном отсутствии сценического действия — персонажи даже почти не разговаривали, они пребывали в состоянии прострации, порознь или в объятиях друг друга, а внутренние монологи шли одновременно с двух или трех фонограмм. Почему концепция «театра мысли» не вызвала восторга у режиссеров, тоже можно понять.
Но он-то даже не был новатором, вот что интересно. Формальные поиски действительно никогда не занимали его сами по себе, он вообще считал себя скорее традиционалистом. Идеалом был Бунин, и особенно он ценил даже не «проблемные» его вещи — «Братья», скажем, или «Господин из Сан-Франциско», а маленькие, на страничку-другую, рассказы «ни о чем». Просто кусочки жизни, увиденные и показанные так, что сердце замирает. И так же старался писать сам. Не подражая, а следуя. Это ведь совсем разные вещи.
Именно это — пристальное внимание к мелочам — и не устраивало ту редактрису, что так ему запомнилась. «Не понимаю, — говорила она снисходительно, перекладывая страницы, — вы проехали по трем республикам, причем не поездом проехали — из окна вагона много не увидишь, — а на попутках, побывали, значит, в самой что ни на есть круговерти, ощутили, прикоснулись к трудовым будням, а о чем рассказ? О том, как шофера обедают в чайной, как пиво пьют, как жмурятся, когда первую кружку в себя опрокидывают, и как у них пена остается на небритой щеке. Что это — сюжет? Я уж не говорю о том, что нет на них ГАИ, на этих ваших любителей выпить за рулем… „ Он слушал, смущенно улыбался (он всегда испытывал чувство какой-то идиотской неловкости, когда приходил в редакцию, как будто явился взаймы просить, заведомо зная, что откажут) и никак не мог понять, при чем тут сюжет, при чем ГАИ. Ему казалось, что он так хорошо сумел описать эту чайную, раскаленную от кухонного чада и солнца за широкими пыльными окнами, с облепленной мухами спиралью липучки над прилавком буфета, с запахами еды, пива и солярки от шоферской одежды, и то, как они сами широко и прочно сидят за слишком хлипкими для них стандартными общепитовскими столиками, расставив на голубом пластике столешниц локти своих могучих рук, зачугуневших за баранками многотонных „Колхид“ и «МАЗов“…
Ему ободряюще говорили, что у него есть «глаз», есть «чувство детали», и что вообще по языку — никаких замечаний. «Но вы понимаете — специфика журналов, нам нужна актуальность, сегодняшние проблемы, а у вас все это как-то вне времени. Словом, вы приносите, когда будет что-нибудь новенькое, мы всегда рады… „ Чему рады — обычно не договаривали, можно понимать по-разному. Рады познакомиться, рады почитать, рады объяснить, почему не могут принять. Единственное, чему они никогда, по-видимому, не рады, это взять и напечатать. Хоть раз, ну на пробу, неужто это так сложно? Хотя, думал он, спускаясь по редакционной лестнице, верно и то, что много нас таких ходит, на всех ни бумаги не напасешься, ни краски… Ладно, старик, думал он, еще не вечер. Двадцать восемь лет — конечно, у других к этому возрасту мало ли что было написано и опубликовано! У Леонова — „Вор“, у Шолохова — первая книга «Тихого Дона“, но тогда время было иное, вулканическое, их выплеснуло, как лаву, сейчас все иначе; словом, спешить некуда.
Он и не спешил. В редакции одного из журналов однажды увидел автора, пришедшего за корректурой, — тот с небрежным видом (видно, не впервой) засовывал в портфель толстую, растрепанную пачку гранок, вещь была солидная по объему — повесть, а то и роман. Он позавидовал счастливцу, но позавидовал по-хорошему, без самоедства; может быть, и ему доведется когда-нибудь тоже приходить и небрежно забирать гранки, жалуясь при этом, что нет времени вычитать. Нет времени! Да ради того, чтобы вычитать свою корректуру, он забыл бы про еду и сон — какое там время!
В сущности, он уже и сейчас жил, как профессиональный литератор: мог встать, когда захочет, с утра сесть за стол и работать, сколько душе угодно. Приходилось время от времени отрываться от писания ради более прозаических занятий — размести снег, принести дров, — так это и Пастернаку, надо полагать, тоже приходилось делать, когда он жил зимой на своей переделкинской даче. И не такая уж большая разница в смысле доходов. Он как-то подсчитал: для того чтобы получить в гонорарах ту же сумму, что он сейчас получает как зарплату сторожа, ему надо было бы за этот же срок — с октября по май — опубликовать три печатных листа. Кто из начинающих может похвастать такой частотой публикаций? И это ведь надо регулярно печататься, из года в год.
Лыжники многие, наверное, смотрели на него как на придурка: молодой мужик, с университетским дипломом, а кантуется в сторожах, отбивает хлеб у какого-нибудь пенсионера. Про диплом, конечно, они могли и не знать (он только однажды проговорился, собеседник мог не обратить внимания), но тогда это выглядит еще дурее — не учится, не способствует подъему статистического уровня образованности в стране.
Этого же, главным образом, не могли простить ему и дракониды, — патологической тяги к черным работам и упорного нежелания «становиться человеком». Особенно страдала старшая; младшая тоже пыталась было выражать «фэ», особенно когда он ушел из трампарка, где чистил смотровые канавы, и устроился банщиком — выдавать веники; но младшая драконида чутко держала нос по ветру, и скоро она усекла, что в среде ее знакомых некоторые аномалии начинают входить в моду и приобретают даже характер некой особого рода престижности — с обратным, так сказать, знаком. Во всяком случае, на кочегаров и дворников с высшим гуманитарным образованием — а их встречалось все больше — теперь не смотрели, как на неудачников, в их своеобразной карьере видели уже позицию, принцип. Поэтому Изабелла Прохоровна — в просторечии Белка, пока не стала драконидой — в новой компании не упускала случая ввернуть, что муж-филолог работает банщиком; это сопровождалось обменом понимающими взглядами, пожиманием плеч и прикрыванием глаз: а что другое остается? То ли еще будет…
Но это все-таки было для понта, а в глубине души она оставалась слишком уж верной копией своей ненаглядной мамули, чтобы смириться с участью банщиковой жены. Сама она успешно двигала науку в своем НИИ, и — естественно — столь противоестественный симбиоз должен был рано или поздно полететь к черту. Хорошо, что это случилось, пока Алена еще ни фига не понимала.
В эту субботу, приехав в город, он сразу позвонил теще. Когда она сняла трубку, конспирации ради сказал басом:
— Изабеллу Прохоровну можно попросить?
— А кто ее спрашивает? — осведомилась, по своему обыкновению, старшая драконида.
— С работы, — соврал он, солидно кашлянув. — Из месткома!
Через полминуты трубку взяла младшая.
— Изабеллочка, лапа, — проверещал он тонким голосом, — ну нельзя же так, что же ты с нами делаешь, ведь договорились еще неделю назад!
— Что, что? — обалдело забормотала Изабеллочка. — Кто это, что вам надо?.. Это ты, Вадька? — догадалась она наконец. — Ну придурок. Чего тебе?
— Да ничего, так просто, дай, думаю, позвоню. Одну Алевтину Кронидовну услышать — уже именины сердца. Как Алена?
— Нормально.
— Может, встретились бы где-нибудь на нейтралке? Я ее уже год не видел.
— Перебьешься. Об этом раньше надо было думать, когда из дому уходил.
— Строго говоря, я не сам ведь ушел — вернее, уход был вынужденным, так как…
— Ладно, кончай! Алена здорова, видеться с ней тебе ни к чему, свидания вредно на нее действуют. Это все, что ты хотел знать?
— Более-менее.
— Тогда — чао.
— Чао, белла миа. Нижайший поклон Алевтине Драконидовне, она у тебя, вижу, все такая же бдительная…
Последнее слово он договорил уже в умолкнувшую трубку. Интересно, какой у них теперь аппарат — кнопочный небось, а то и электронный, с запоминающим устройством. Живы не будут, если не обзаведутся чем-то самым-самым. Радоваться надо, что вовремя смылся из семейки, только вот за Аленку обидно — вырастят ведь себе подобную, будет еще одна драконида. Одна из другой, как матрешки. Жуть!
Кого жалко по-настоящему, так это тестя, Прохора Восемнадцатого. Хороший, в сущности, мужик, воевать кончил в Берлине, потом еще в СВАГе несколько лет работал — помогал немцам строить демократию; если бы не сокращение Вооруженных Сил в шестьдесят втором, вышел бы в отставку с алыми лампасами. Старшая драконида до сих пор этого ему простить не может — что так и не довелось стать генеральшей. Непонятно получается: боевой офицер, на фронте наверняка не трусил, а тут позволил бабью себя зажрать. Уже после развода был случай — встретились на Невском, зашли, посидели, а на прощанье экс-полковник и говорит: «Только ты, знаешь, если будешь нашим звонить, не проговорись, что мы с тобой общались, а то ведь они, стервы, житья мне не дадут… «
Повесив трубку, Вадим постоял еще, разглядывая замызганные, исчирканные номерами и инициалами обои вокруг старого настенного аппарата, потом снова нерешительно потянулся к трубке. Маргошка ответила сразу, хотя, судя по голосу, еще не совсем проснулась.
— Охренел ты, что ли, в такую рань звонить, — сказала она. — Ты бы уж среди ночи!
— Какая рань, окстись, первый час уже.
— Hy-y? — удивилась Маргошка. — Я думала — часов девять.
— Гудела небось вчера.
— Нет, что ты! Настоящего гудежа давно уже не было. Так, зашли ребята, посидели, музыку послушали. Алик несколько хороших кассет привез из-за бугра, зашел бы как-нибудь. Не оброс еще шерстью в своем лесу?
— Кое-где уже появляется. А кто был?
— Да те же — Гена, Алик, Лева со своей игуаной…
— Как у него с пьесой?
— К Товстоногову хочет нести. Приду, говорит, к нему домой и заставлю прочитать при мне, раз через завлита не прорваться.
— Так он и станет читать.
— Не станет, ясное дело! Я Левке так и сказала: дебил ты, говорю, Гога тебя с лестницы спустит. Но ты знаешь, что самое интересное? Я ведь, по совести ежели сказать, не уверена, что он не добьется своего.
— Чтобы поставили?
— Нет, ну это отпадает, я говорю — чтобы припереться. Ты понимаешь, вот если есть на свете законченное воплощение нахальства, так это наш Лева Шуйский.
— Это он могёт. Маргошка, почитать ничего нет?
— Потрясный есть роман — «Что делать? «, Чернышевского, Н. Г.
— Кончай, я серьезно.
— А если серьезно, то пока ничего. Глухо с этим делом. Если что будет, я придержу на недельку. Ты ведь каждую субботу и воскресенье дома? Я позвоню, если что.
— О'кей. Слушай, а вообще надо бы собраться, погудеть, а то я и в самом деле скоро забурею. Этак ведь отловят ненароком — и к Филатову.
— Запросто, Вадик, и это еще не худший вариант, А насчет погудеть, зависнуть — тут мы, как пионерская организация, всегда готовы. Конкретно, через месяц у Ленки день рождения, там и соберемся. Фазер энд мазер наверняка ей из Африки энное количество бонов подкинут, в «Альбатрос» дорогу она знает, так что насчет пая можешь не ломать голову — Ленку эти мелочи жизни не волнуют.
— Вроде неловко как-то…
— Знаешь, Вадик, неловко колготки через голову надевать. В общем, я тебя буду держать в курсе!
— Ладно, чао…
Глава 2
Он стоял у огромного, во всю стену, окна и смотрел вниз, на площадь, где громадной каруселью вращался против часовой стрелки поток автомобилей, кажущихся игрушечными с высоты двадцать шестого этажа. Цвета внутри потока калейдоскопически менялись — одни машины втягивало в это кругообразное движение, другие отрывались от него, как бы выброшенные его центробежной силой в воронки звездообразно сходящихся улиц. В центре площади, вокруг памятника, нетронуто белел выпавший ночью снежок, но на проезжей часта его не было и в помине, там глянцево лоснился накатанный шинами асфальт. «Тоже мне зима, — подумал он, — вот у нас там… — И тут же споткнулся: — Почему „у нас“? Все-таки „у них“, наверное, это будет точнее, а впрочем, черт его знает, поди разберись».
Вспомнив о том, что через неделю он будет там, Векслер ощутил, как на миг тревожно сжалось сердце. Генетическая память, подумал он, усмехнувшись. Сейчас-то уж никакого риска, а все равно — нет-нет, да и ёкнет. В ту, первую, поездку, когда проходил таможенный досмотр в Шереметьево-2, он действительно струхнул. Казалось бы, причин для боязни не было — ездили же другие! — но внешнее спокойствие далось непросто. Нет, он не спасовал, даже позволил себе заговорить по-русски с таможенником, обратившимся к нему на своем школьном немецком; но ощущение осталось какое-то… унизительное.
Пожалуй, не только потому, что поддался — хотя и мимолетно — чувству страха. Страх, в конце концов, чувство естественное, его не знают только кретины. Любой солдат, любой разведчик в определенные моменты испытывает страх, только одним удается его преодолеть, а другим — нет; в этом и заключается сущность героизма. Нет, тогда не страх был, другое. Или — не только. Будь это любая другая страна… Пришлось бы, скажем, везти наркоту откуда-нибудь из Гонконга — вот там действительно опасно, тамошней полиции лучше в руки не попадаться, но там страх наверняка был бы другой — азартный, что ли, взбадривающий, без этой примеси чего-то унижающего. А в Москве было вот это нехорошее чувство — как будто нашкодил, напакостил. Мимолетное, но было. Шкодит и при этом боится, чтобы за руку не схватили. А кому шкодит, если разобраться? Не соотечественникам же, простым, рядовым людям, тем самым, что там, в Шереметьеве, грузили багаж, ведь ради них же и стараешься. А если говорить о КГБ, то там уж, пардон, игра на равных: кто кого. Не совсем, положим, на равных, если один бросаешь вызов такому солидному аппарату. Какой аппарат при этом стоит за твоей собственной спиной, там уже роли не играет, эти, посылая тебя туда, все-таки остаются здесь, ничем не рискуя…
За его спиной в мертвом безмолвии этой звукоизолированной комнаты мелодично пропел тихий сигнал на столе у секретарши. Векслер оглянулся, кукольно-ухоженная блондинка улыбкой подтвердила его догадку и, встав из-за стола, пригласила следовать за собой.
Кабинет заведующего отделом выглядел так же, как и приемная: такое же окно со сплошным зеркальным стеклом от пола до потолка, такой же мохнатый синтетический ковер от стены до стены, только не зеленый, а серый. Серого стального цвета был и металлический шкаф-картотека за спиной у заведующего.
— Извините, что заставил ждать, — сказал заведующий, пожав Векслеру руку и указав на кресло. — Был неприятный разговор с центром…
— Что-нибудь не так?
— В нашем деле всегда что-нибудь не так. Этот идиот Роман наделал глупостей в Киеве, а спрашивают теперь с нас.
— Что, есть уже последствия?
— Бог миловал покамест, но… — Заведующий пожал плечами, раздраженно переложил на столе бумаги, уравнял их в стопку. — Что у вас?
— У меня порядок, визу уже открыли.
— Это мне известно. Послушайте, Алекс, вы уверены, что не наследили там прошлый раз?
— Думаю, что нет.
— Не обижайтесь, вы хороший работник, у вас трезвый аналитический ум, но… как это говорят русские: «И на старуху есть проруха»? — Пословицу заведующий произнес по-русски, почти без акцента. — Я не ошибся?
— Нет, если не считать того, что вместо «есть» обычно говорят «бывает».
— Совершенно верно! И на старуху бывает проруха. Так вот, Алекс, я бы очень не хотел, чтобы с вами случилась проруха подобно той, которую мы имеем в Киеве.
— Я всегда был против использования Романа в оперативной работе. На анализе прессы от него куда больше проку, он по натуре кабинетный работник.
— Я помню, да, и ваше мнение, к счастью, зафиксировано, это лишнее очко в вашу пользу. Простите, я неудачно выразился: разумеется, ничего подобного тому, что сделал Роман, вы не сделаете. Но ведь можно допустить ошибку какого-нибудь иного рода?
Векслер пожал плечами:
— Не ошибается тот, кто ничего не делает. Это старая истина.
— Она слишком стара, Алекс, в наш век допустимость ошибок сведена к минимуму. Я когда-то летал на старых истребителях — мне было меньше лет, чем вам сейчас, — это были неповоротливые поршневые машины с ничтожной скоростью, около пятисот километров в час. Вы понимаете, тогда у нас было время ошибиться в бою — не так рассчитать радиус разворота, секундой позже или раньше нажать гашетку пулеметов; ошибиться, я хочу сказать, и тут же эту ошибку исправить. Вы просто расходились с противником на встречных курсах и снова заходили для атаки. А теперь представьте себе современный воздушный бой на скоростях порядка эм-три — тут уже все решают миллисекунды, человеческий мозг просто не успевает среагировать на какую-нибудь ошибку, она становится фатальной…
— Я всегда думал, что для таких случаев и существуют бортовые компьютеры.
— Совершенно верно. Но… — заведующий поднял палец, — у вас-то компьютера с собой не будет, кроме вот этого. — Он постучал себя по лбу. — Тоже, кстати, неплохая машина, если уметь ею пользоваться.
— Вы считаете, я не умею?
— Все-таки вы, я вижу, обижаетесь. Будьте терпимее, Алекс, старикам кое-что надо прощать, занудливость, скажем, — уже хотя бы за то, что у них есть и чему поучиться. Разве не так? Я вам задам один вопрос, только не спешите с ответом. Как вам кажется, кремлевские лидеры прочно сидят в седле?
— Могу сразу ответить: боюсь, что да.
— Увы, мне тоже так кажется. Но тогда встает второй вопрос, вполне логичный: не лишено ли смысла то, чем мы занимаемся?
— Думаю, что нет.
— Тогда поясните, будьте добры, в чем же этот смысл.
— Ну, — Векслер пожал плечами, — хотя бы противодействие. Будь Советы пассивной системой, их можно было бы предоставить самим себе, блокировав, естественно, как блокируют любой очаг инфекции. Но они активны: посмотрите на карту Азии, Африки, Латинской Америки… Сегодня весь юг континента был бы уже если не в их руках, то, во всяком случае, охвачен гражданской войной. Вон как в Сальвадоре.
— Вашему мышлению, Алекс, свойственна глобальность, — заметил заведующий то ли одобрительно, то ли иронически. — Нарисованная вами картина в общем верна, но какое она имеет отношение к нашей работе? Мы ведь с вами служим не в «силах быстрого реагирования»…
— Я бы назвал нашу службу «медленным реагированием», — усмехнулся Векслер.
— Браво, это хорошо сказано. Медленным, но постоянным. Вы это имели в виду?
— Да, постоянный нажим в одном направлении. Или точнее — постоянное противодействие нажиму с той стороны.
— Верно, — снова согласился заведующий. — И все же вы не ответили на мой вопрос: какой конкретно смысл в нашем противодействии? Наивно думать, что нашей службе при самом благоприятном стечении обстоятельств удалось бы действительно остановить или хотя бы затормозить сколько-либо заметно гигантский механизм советской экспансии. Это нереально, вы согласны?
— Остановить — нет, но палок в колеса мы насовать можем.
— Трость против парового катка? Нет-нет, это вздор. Суть дела в другом, Алекс, совсем в другом. Давайте исходить из мысли, что ни на внешнюю политику, ни на внутреннюю ситуацию Советской России нам не повлиять. Кстати, если вас интересует, что натворил Роман, могу вас проинформировать: он начал затевать с людьми провокационные разговоры и в конечном счете нарвался на скандал, после чего был немедленно выдворен. Поистине услужливый дурак опаснее врага. Жаль, конечно, — при его знаниях, безупречном владении языком…
— Знания у него, в общем-то, теоретические.
— Естественно, и это неизбежно сказалось на той… прорухе, которую он допустил. Он не учел одной удивительной особенности советского образа мыслей, которая делает людей оттуда столь непохожими на людей западного мира. Не догадываетесь, что я имею в виду?
— Что именно, не догадываюсь. Очень многое делает их непохожими на нас.
— Нет, но что самое любопытное? Советский человек никогда не переносит на правительство свое возмущение отрицательными сторонами действительности, И никогда не винит правительство в своих трудностях. В его глазах виновны все: спекулянты, некомпетентные руководители на местах, распущенная молодежь и эти, как их… тунеяды, — произнес он по-русски, торжествующе глянув на собеседника.
— Тунеядцы, — поправил Векслер.
— Можно и так — Даль приводит обе формы. Мне больше нравится архаичный вариант — в нем чувствуется мощь, сила. Слышите: ту-не-яд! Но оставим лингвистику. Для нас здесь излюбленный козел отпущения, что бы ни случилось, это всегда правительство. Где-то в эмиратах подняли цены на нефть, заправка машины обходится нам дороже на несколько пфеннигов, и мы тут же начинаем требовать отставки правящей коалиции. Советский же человек начинает ругать спекулянтов и тунеядов. Правительство для него примерно то же, что бог для верующих: с одной стороны, вроде бы все в его воле, но не станешь же хулить его за то, что жена наставляет тебе рога. Поэтому — и это очень важно, Алекс, — любые попытки дестабилизировать советскую систему изнутри путем разоблачительной пропаганды обречены на провал. Вот это действительно сизифов труд, чего не понимают наши умники на радио. Единственно перспективной, я убежден, остается ставка на диссидентов, и опять-таки не потому, что они смогут что-то изменить там, а потому, что они нам нужны здесь. В смысле — не они сами, персонально, а сам факт их существования. Это может прозвучать цинично, но диссидент в советском лагере для нас ценнее, чем диссидент в редакции «Материка». Даже если у него действительно есть что сказать… А это, говоря откровенно, случается не так уж часто.
— Да, в этом они себя порой переоценивают.
— Почти всегда! Каждый из них, попадая на Запад, считает себя пророком, провозвестником какого-то нового откровения, но здесь это никому не интересно. Был такой советский фильм, «Вид на жительство», нам его показали — не помните? Там молодой русский невропатолог едет на международный конгресс и прихватывает с собой рукопись своего труда по сексологии, который в Советском Союзе не захотели напечатать. После конгресса этот дурак остается на Западе — причем сразу заявляет, что его решение вызвано не политическими мотивами, у него-де нет никаких претензий к Советской власти, кроме единственной: что не оценили его сексологические изыскания; поэтому он решил переселиться на Запад, где больше свободы научного творчества. И что же выясняется? Привезенная им работа оказывается детским лепетом, все его «открытия» известны здесь со времен Фрейда… За его рукопись никто не дает ни цента, и парень кончает простым санитаром. Печальная, но поучительная история, и в ней, кстати, нет ничего надуманного. Так я закончу свою мысль, с вашего позволения: в чем для нас ценность каждого нового диссидента, объявившегося в Советском Союзе? Вовсе не в тех «разоблачениях» строя, которые они якобы могут сделать. Как правило, нам здесь давно известно все, что эти люди могут нам рассказать. Дело — запомните это, Алекс, — исключительно в том влиянии, которое сам факт наличия интеллектуальной оппозиции режиму оказывает на престиж Советской России — где, вы думаете? Здесь? Чепуха! Я имею в виду престиж в странах третьего мира. Понимаете? Вот что самое главное! Здесь у нас позиции определены — Европа уже всем этим переболела, вдумайтесь хотя бы в такое явление, как «еврокоммунизм». А вот Азия, Африка, наиболее отсталые страны Латинской Америки — там сложнее. Там это еще выглядит заманчиво, еще притягивает. Еще имеет шанс на успех! И каждый новый диссидент, каждая их выходка, умело поданная нашими средствами информации, заставит задуматься лишнюю сотню голов во всех этих… развивающихся странах. Это не такая малость, мой друг, мы обязаны мыслить перспективно. В вашем НТС сидят либо безнадежные мечтатели, либо прожженные циники, сами не верящие в свои собственные лозунги. Проповедовать советским людям какую-то «национальную революцию» — большей глупости нельзя и вообразить. Пока Советы по той или иной причине устраивают русский народ, нам их не пошатнуть. Но мы можем осуществить ту самую санитарную блокаду, о которой вы упомянули. Мысль, кстати, не новая, о «санитарном кордоне» начали думать сразу после окончания гражданской войны, только тогда это было неосуществимо, тогда красная идея шествовала триумфальным маршем. Помните, как они пели: «Мы раздуем пожар мировой, тюрьмы и церкви сровняем с землей? « Вы, впрочем, помнить этого не можете.
— Я об этом читал.
— Читали! Мой друг, это надо было видеть своими глазами, как видел когда-то я! Правда, мне довелось наблюдать уже спад революционной волны, но и этого, поверьте, было достаточно… чтобы сделать меня тем, кто я есть. Словом, вы понимаете, чего я жду от ваших поездок туда?
— Мы это обсуждали уже давно, не так ли?
— Летчик может совершить десятки боевых вылетов, и все равно на каждом предполетном инструктаже ему приходится выслушивать некоторые рутинные вещи, хотя он и знает их наизусть. Кроме того, может ведь случиться и так, что перед вами вдруг откроется какая-то новая, не предусмотренная инструкциями возможность, и тогда вам самому придется решать — воспользоваться ею или не воспользоваться. Именно на такой случай я хочу, чтобы вы абсолютно точно представляли себе главную цель и не путали ее с запасными. Давайте еще раз обговорим детали вашего пребывания в Ленинграде…
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8
|
|