- Зачем же это?
- А собак бить бешеных. Я уж их набрал штук двадцать, этих ребят; всем велел, чтобы палки у них были. Такие палки завел с шишками, форменные. И учу их. Вот потеха-то! Учу. Они у меня называются, знаете как? - "гмины". Эй ты, гмина! Я кто такой? - Иван Степаныч. - Сейчас за виски, чтобы не смели Иван Степанычем звать, - солтыс. - Кто я такой? - Cолтыс. - Ну, так; молодец, сахару ему. Ха, ха, ха! И комиссия мне только с этими ребятишками, я вам скажу. Прощайте!
Просидев часу до второго ночи, Щетинин заснул, не раздеваясь, в кабинете на диване; на другое утро проснулся поздно. На дворе было пасмурно, шел мелкий, почти невидимый дождик; в окна пробиралась гнилая, холодная сырость. Щетинин протер глаза, посмотрел вокруг себя и хотел было потянуться, как вдруг увидал на столе запечатанное письмо. Он взял его, повертел, пожал плечами и распечатал. В письме было написано:
"Я уезжаю. Не старайтесь меня уговаривать, потому что это ник чему не поведет: я уж давно все обдумала, на все решилась и знаю теперь, что мне нужно делать. Я Вам теперь скажу, что я Вас не люблю; да и не только вас, но и вообще все, что здесь делается, все эти люди... Я их ненавижу, мне все это гадко. А вас я разлюбила за то, что Вы (сознательно или бессознательно, все равно) заставили меня играть глупую роль в вашей глупой комедии. Я давно уже догадывалась об этом, но вчера один случай окончательно показал мне, в каком гнусном деле Вы заставляли меня принимать невольное участие. Вы, разумеется, этого не понимаете; но тем хуже для Вас. После всего этого я не могу здесь жить и не хочу, и кроме того... Да, одним словом, не хочу. И больше, пожалуйста, Вы со мной не объясняйтесь..."
Пробежав письмо, Щетинин несколько минут стоял среди комнаты с полуоткрытым ртом, держа себя одною рукою за голову, потом бросился в комнату к Марье Николавне, - Дверь заперта. Он постучал и просил позволения войти; ему сказали: "Нельзя". Постояв у двери, он пошел и написал записку, в которой повторил просьбу позволить ему переговорить об очень важном деле; через несколько минут на той же записке был получен ответ: "После".
Он скомкал записку и, засунув ее, вместе с рукою, в карман, постоял среди комнаты, подумал и пошел во флигель, к Рязанову; оказалось, что его дома нет.
Щетинин вышел на двор и без шапки отправился, глядя в землю, прямо, мимо конюшни, мимо сада, через дорогу, по меже, в поле... Дождик его стал мочить; он все идет, не оглядываясь, не поднимая глаз. Шел, шел и пришел на какой-то пчельник. Тут он остановился, сел на траву, вытащил из кармана руку со сжатою в ней запискою, развернул ее и вдруг припал лицом к земле и заплакал, как дитя, катаясь по траве и оглашая одинокий пчельник своими безумными рыданиями.
XIV
Серый, ненастный день почти незаметно превращался в сумерки; в воздухе сеялась мелкая изморозь. Неподалеку от села, узкой лесной тропинкой, засунув в сапоги панталоны и заложив руки за спину, шел Рязанов. Рядом с ним шел юноша лет семнадцати (дьячков сын), в белом холщовом пальто и босиком сапоги он нес с удочками вместе на плече; а в другой руке на нитке висели у него караси; впереди бежал, без толку мыкаясь из стороны в сторону, большой легавый щенок, с коричневыми ушами и неуклюжими толстыми лапами. Он то и дело забивался в кусты, но сейчас же являлся обратно, по-видимому для того, чтобы показать свою губастую морду, и, поколотив по ногам дьячкова сына длинным, необрубленным хвостом, сейчас же опять исчезал. Тропинка, по которой они шли, вела их разными изворотами почти по самому краю обрыва, густо поросшего орешником и мелким дубом; она то заводила их в глубь перелеска, в непроходимый кустарник, где вдруг обдавало их крупными каплями падавшей с листьев росы и где они должны были, нагнувшись, пробираться сквозь мокрую чащу и ломать по дороге сучья; то выводила их эта тропинка на простор, на самый край крутого обрыва, заросшего в этом месте короткой скользкою травою, изрытого дождевыми потоками, усеянного мелкими каменьями. И тут открывалась перед ними картина подернутых сероватым туманом полей и лугов, с посиневшими озерами. Внизу, под обрывом, темными кучами виднелись крестьянские избы.
Дьячков сын шел, не глядя себе под ноги, не засматриваясь по сторонам и только в крайнем случае разводя попадавшиеся навстречу ветви. Он очень скоро и озабоченно что-то объяснял Рязанову, рассуждая при этом рукою, в которой были у него караси:
- Нет, я еще хочу испытать одно средство, - говорил он, подумав.
- Какое же это? Опять убеждение?
- Да ведь что же делать-то, Яков Васильич? Больше средств никаких нет.
- Вы вот все лето его убеждаете, да что-то плохо он поддается на это. Что же он вам вчера сказал?
- Все то же. Обыкновенно у него разговор: ты, говорит, несчастный осел, вот женить, говорит, тебя нужно, и больше нечего с тобой разговаривать.
- И Вы все-таки надеетесь, что он убедится и пустит вас в университет? Чем же вы его убедите, любопытно знать?
- А я тут в книге нашел одно такое место...
- Да?
- Там очень хорошо развита эта мысль, что родители сами становятся поперек дороги своим детям и лишают их счастия.
- Ну, так что же из этого?
- Там и примеры есть.
- Это все пустяки. Никакие убеждения, никакие примеры для родителей не существуют. Вы придаете книгам значение, а для вашего отца все это- чепуха, которую пишут такие же шелопаи, как и вы; так что ж тут с книгами соваться!
Дьячков сын задумался.
- В таком случае, зачем же он давал мне возможность развиваться?
- Никогда не давал. Он вам доставил возможность сделаться попом, Христа славить, требы исправлять. Он, как отец, желал Вам счастия, которое, по его мнению, для вас доступно.
- Какой он мне отец, он враг мой, больше ничего, - сказал юноша, с ожесточением ломая ветку, загородившую ему дорогу.
- А коли враг, так вы с ним так и поступайте! К чему ж тут убеждения? Тут просто нужна интрига, военная хитрость, коли на то пошло. Чего ж вы смотрите?
- Я тут один ничего не могу сделать, Яков Васильич. Вот если бы...
- Что?
- Если бы вы мне помогли в этом деле, совсем бы другая музыка пошла. А что же я один?
Рязанов молчал и чесал в затылке; дьячков сын смотрел ему в лицо и ждал.
- Хорошо. Пойдемте, - сказал Рязанов.
Дьячков сын весело свистнул; щенок в ту же минуту выскочил из-за куста, и они все трое стали спускаться с обрыва.
Через час Рязанов вернулся домой, усталый и по колено в грязи. Проходя по двору, завернул в кухню и попросил себе самовар.
Когда он пришел во флигель, совсем уже почти смерклось; в комнате было темно и пахло сыростью, в саду шумели деревья, и падавшие с них капли дождя глухо ударяли в окна. Рязанов зажег свечу и, не снимая фуражки, остановился среди комнаты, задумчиво осматривая стены, деревенской работы кровать и стол, с разбросанными на нем книгами и листами писаной бумаги. На перегородке, оклеенной старыми газетами, неподвижно стояла его собственная тень, с перегнувшейся на потолке головою; за перегородкою, спросонья судорожно вздрагивая и шурша крыльями, возился чиж в новой клетке.
Постояв несколько минут, Рязанов снял с себя мокрое платье, надел теплое пальто и, пожимаясь, сел за стол. Бумага, лежавшая перед ним на столе, была исписана мелким неразборчивым почерком и закапана чернилами. Он развернул новую книжку журнала, порывшись в бумагах, отыскал какую-то черновую тетрадь и долго сличал ее с книжкою, пощипывая бороду одной рукой, а другою водя по строкам; потом захлопнул книжку, вместе
с тетрадью швырнул ее на окно и задумался. Вошел лакей и принес на подносе чайный прибор; только что Рязанов принялся наливать, как за перегородкою послышался шорох женского платья.
- Что это Вы, нездоровы? - с озабоченным видом говорила Марья Николавна, скоро входя в комнату.
- Нет, ничего, озяб только. Сыро. Был в лесу, ну и промок.
- Как же вам не стыдно, что Вы себя не бережете, - говорила она, качая головою. - Хотите малины? Постойте, я вам налью. Давайте сюда, вы не умеете. А не лучше ли велеть здесь затопить? А? Я сейчас скажу.
- Да вы не хлопочите! Я вот напьюсь горячего, и все пройдет.
- Ну, да. Как же! Так сейчас и прошло. Разве можно этим шутить?
- А вы, кажется, и серьезно меня больным считаете. И зачем Вы сюда пришли?
Марья Николавна оглянулась.
- Вы что же этим хотите сказать? Я вам мешаю?
- Нет, я сказал потому, что вот Вы ходите по сырости, ноги промочите.
- А вам какое дело до моих ног? Вот это мило. Может быть, я нарочно хочу их промочить, может быть, я умереть хочу.
- Да! Ну...
- Что ну-то?
Рязанов улыбнулся.
- Смешная вы женщина, - сказал он, застегивая пальто на все пуговицы, и сел к столу.
Марья Николавна тоже села, налила ему стакан малины и поставила перед ним графин с ромом.
- Если я и умру, так обо мне плакать будет некому, - сказала она, складывая на коленях руки.
Рязанов взглянул на нее исподлобья и ничего не ответил, потом взял графин и, наливая себе рому, сказал:
- А Александр Васильич-то?
Марья Николавна махнула рукой.
- Это мне все равно.
Рязанов положил сахару в стакан, помешал и спросил:
- А другие не все равно?
- Разумеется.
- Стало быть, Вы не то хотите сказать. Плакать-то будут, только не те, кому следует; Вы и боитесь, что, в случае Вашей смерти, на этот счет может выйти беспорядок. Так, что ли?
- Ну да. однако какой я глупый разговор завела, об смертях там об разных... Бог знает что!
- Чем же глупый? Нет, ничего; разговор подходящий: сумерки, погода скверная; самое время о смертях рассуждать.
Она молча покачала головой; Рязанов подождал, что она скажет, и хлебнул из стакана. В это время где-то за садом грянул ружейный выстрел. Марья Николавна вздрогнула.
- Что это такое? - тревожно спросила она.
- А это, должно быть, Иван Степаныч забавляется.
Она подумала, и пугливо посмотрев вокруг, сказала:
- Нет, не хочу я умирать, не хочу.
- Да вас, кажется, никто и не принуждает.
- Давайте вот что... Давайте лучше говорить о чем-нибудь другом, о хорошем. Я ведь, знаете, зачем к вам пришла?
- Ну-с!
- Я хочу поговорить с вами об одном очень важном для меня деле.
- Так что же?
- Прежде всего я хочу поговорить собственно о Вас.
- Обо мне? Ну, это предмет еще не слишком интересный.
- Для меня, напротив, очень; тем более, что с ним связаны и другие еще там разные.
- Да-с. Так что же вам угодно от меня?
- Во-первых, мне угодно, чтобы Вы со мной не разговаривали таким образом.
- Каким?
- А вот этим тоном. Я очень люблю, когда Вы с другими так говорите, только не со мной.
- Да ведь тон... Как вам сказать? Это такая вещь, которая зависит не от одного желания.
- От чего же?
- Да больше, я полагаю, от окружающей нас жизни.
- Вы хотите сказать, что в этой жизни диссонансы?
- Нет, я хочу сказать, что тон задается жизнью, а мы только подпеваем. Пожалуй, можно и повыше его поднять, да что толку? Жизнь сейчас и осадит.
- Так вы находите, - подумав, сказала Марья Николавна, - что в этой жизни (она показала рукою вокруг себя) нет ничего такого, что бы заставило Вас говорить хотя немножко не так, как вы привыкли. Хорошо. Положим, что это так. Ну, а прежде? Неужели в вашей жизни не было таких случаев, каких-нибудь там происшествий, так чтобы вы рассердились или пришли в восторг? А? Были?
- Конечно были, да что из этого?
- Ну, а теперь? Вот здесь? Ну, что Вы думаете теперь, в настоящую минуту? О своем положении, например, что Вы думаете? Скажите!
- О моем положении-то? Да что ж о нем думать? Вообще живу я теперь на летнем положении, в деревне, время провожу приятно; простудился было немного, но теперь напился малины и начал потеть; ну, вот еще думаю, что сидит передо мною женщина, хорошая женщина, и пересыпаем мы с нею из пустого в порожнее. Вот и все.
- Нет, Вы не так меня поняли.
- Очень может быть.
- Я хочу знать, как Вы смотрите на все, что окружает вас здесь, в деревне; на все, что здесь происходит. Неужели с тех пор, как Вы приехали сюда, не случилось ничего такого, что бы могло Вас поразить, удивить, обрадовать или огорчить?
- Не помню, право. Должно быть, не было. Да я не знаю, что это Вам кажется странным. Если бы Вы захотели подумать, Вы убедились бы и сами, что нет тут ничего такого особенного. Жизнь как жизнь: все совершается в строгой зависимости и надлежащем порядке, случайностей никаких нет и быть не может. Чему же радоваться, о чем сокрушаться? В риторике Кошанского 1 есть такой пример (и бог его знает только, как он туда попал): "Вот, говорит, медведь душит волка, волк режет овцу, овца ест траву, трава из земли сок получает; а лев, говорит, и медведя, и волка, и овцу, и всех побеждает". Вот это порядок. Теперь какие же тут могут быть случайности? Разве что резал волк овцу, да не дорезал, потому что его самого в это время медведь задушил, или что лев мимо медведя прошел и не тронул его?.. Такие случайности бывают, это точно; но удивляться этому я, право, надобности никакой не вижу.
- Это я все понимаю, но почему же, когда Вы говорите об разных там делах, у Вас выходит так, как будто вы находите, что все это так и должно быть? Я, конечно, этому не верю.
- Напрасно.
- Как напрасно? Да ведь вы это говорите нарочно, для них?
- Напротив; я и для них, и для Вас, и для всех говорю именно то, что думаю.
- Стало быть, Вы находите, что все эти гадости так и должны быть?
- Какие гадости?
- Да вот, что... Ну, я не знаю... одним словом, все это хозяйство... Ну, вот, что надо мужиков наказывать, давать им за работу как можно меньше и прочее.
- Я никогда не говорил, что так надо и что иначе и быть не может.
- Но ведь вы находите, что все это очень естественно и натурально.
- А вы не находите? Так это потому только, что вы не хотите подумать. Если, положим, человека посадят в угарную комнату, и он там угорит, - так это, по-Вашему, будет неестественно? Если ему не дадут есть двое суток и у него живот подведет, так это, по-вашему, будет не натурально?
- Ну, конечно, так; только согласитесь, что уж это вовсе не естественное желание морить другого голодом?
- Я с этим никак не могу согласиться, потому что если на двоих отпущена только одна порция хлеба и из этих двоих один сильнее другого, то со стороны сильнейшего будет самым естественным делом - отнять этот хлеб у слабейшего. Что же может быть натуральнее этого побуждения? И это, однако, нисколько не мешает человеку в другом случае самого себя лишать пищи в пользу другого, то есть следовать совершенно противоположному побуждению, которое в свою очередь тоже очень естественно и натурально. Все зависит от условий, в которые человек поставлен: при одних условиях он будет душить и грабить ближнего, а при других - он снимет и отдаст с себя последнюю рубашку. Видимые результаты всегда естественны и натуральны, когда причина их известна; да сила-то не в них.
- А в чем же?
- В том, чего мы с Вами не видим и не знаем. Икс такой есть неизвестный; так вот в нем-то вся и штука, а это все... Все это гроша медного не стоит.
Рязанов замолчал и выпил залпом стакан остывшей малины.
- Вот Вы говорите, - начал он опять, - Вы говорите, почему я не ужасаюсь, не радуюсь, не удивляюсь тому, что вижу здесь. Хорошо. Но что же я здесь вижу? Какие могут быть здесь такие удивления достойные картины? Ну, вот прежде всего я вижу прилежного земледельца, вижу я, что этот земледелец ковыряет землю и в поте лица добывает хлеб; затем примечаю я, что в некотором отдалении стоят коротко мне знакомые люди и терпеливо выжидают, пока этот прилежный земледелец в должной мере насладится трудом и извлечет из земли плод; а тогда уже подходят к нему и, самым учтивым манером отобрав от него все, что следует по правилам на пользу просвещения, оставляют на его долю именно столько, сколько нужно человеку для того, чтобы сохранить на себе зрак раба и не умереть с голоду. Эта картина нумер первый. Чему я тут могу удивляться, я Вас спрашиваю? Прилежанию земледельца? Но ведь он потому, собственно, и называется прилежным; это качество ему присвоено издревле; он так и по-латыни даже называется: sedulus rusticus - прилежный земледелец; стало быть, тут и разговаривать нечего. Теперь уж поздно, рад не рад, а будь прилежен, потому что реноме такое заслужил. И удивляться нечему. Еще чему же? Великодушию моих знакомых? - но если бы они не были великодушны и сразу отняли бы у него все, ведь они лишили бы его возможности впредь наслаждаться трудом, они уморили бы его с голоду, тогда кто же бы стал трудиться на пользу просвещения? Стало быть, надо было свеликодушничать; стало быть, и тут удивительного мало. Необходимость! Вот и все. И Вы, надеюсь, тоже не удивляетесь? Нет? Прекрасно. Что же еще я вижу здесь? Вижу я других моих знакомых, вижу их сидящих на реках вавилонских, сидящих и плачущих, выкупными свидетельствами горьки слезы утирающих. Это картина нумер второй. Но причина их скорби, вероятно, и вам известна: опять нужда, опять-таки необходимость; стало быть, и тут... Да нет, знаете ли, - оживляясь, заговорил Рязанов, - знаете ли, что вся эта механика до такой степени проста, что ведь серьезно нужно удивляться тому, что есть еще на свете люди, которые над этакими пустяками ломают голову, не понимают, удивляются... Ведь после этого что же? После этого надо удивляться тому, что я вот напился потогонного да вдруг и вспотел. Как это странно в самом деле!
- Все это так. Положим. Но ведь согласитесь, что нельзя же на все это смотреть хладнокровно, нельзя не скорбеть, что все это так.
- Да что толку в этой скорби? Я знаю многих, которые скорбят о том, что вот, дескать, народ, такой великий, доблестный народ, что столько сил, надежд и прочего, и все это, можно сказать, ни за нюх табаку пропадает. Отлично. Это все равно, что я вот пойду в лес, стану перед дубом и буду рассуждать: "Ах, боже мой! Такой прекрасный дуб и весь загажен птицами, и черви-то его, беднягу, точат, и свиньи тут же кстати пользуются провиантом; а кабы этот самый дуб да в хорошие руки, чтобы тут можно добра наделать? Одних полозьев сколько бы тут вышло, не говоря уж об ушатах, бочках, ведрах и прочей разной домашней утвари. Да и паркет, пожалуй, вышел бы отличный". А? Как вы находите, прискорбно это или нет?
- Ну, да. Я понимаю. Это значит, что здесь нечего делать.
- Нет, это значит только, что есть такая точка зрения, с которой самое любопытное дело кажется таким простым и ясным, что на него скучно смотреть. Вы желали знать мой взгляд на вещи, так вот он самый к Вашим услугам. Но обыкновенно люди этого не любят и, как нарочно, выбирают такие дела, в которых черт ногу переломит, потому что, хотя толку от этого бывает мало, зато на каждом шагу можно удивляться, радоваться и ужасаться. Ну, время-то и проходит, и кажется, что как будто в самом деле живешь.
Марья Николавна задумалась.
- Да, это правда, - наконец сказала она, - лучше жить хоть как-нибудь, хоть глупо, да жить, чем так...
- Однако вот эта жизнь уж перестала вам нравиться. А почему? Вы поняли ее нелепость и уж не можете жить этою жизнью. Стало быть, чем больше вы будете узнавать жизнь вообще, тем больше и больше будете лишаться возможности жить, как люди живут.
- Но что же тогда? - почти с ужасом спросила Марья Николавна, - что же остается делать человеку, который потерял возможность жить так, как все живут?
- Остается... - Рязанов посмотрел кругом, - Остается выдумать, создать новую жизнь, а дотех пор...
Он махнул рукой.
- Нет, погодите! Скажите мне: есть же у вас какая-нибудь жизнь, которой вы живете?
- Конечно, есть.
- Ну, вот мне бы хотелось только узнать ее, какая она.
- Напрасно. Не стоит.
- Но почему же?
- А потому, что это и не жизнь, а так, черт знает что, дребедень такая же, как и все прочие.
Она остановилась.
- Нет, не может быть.
Рязанов пожал плечами.
- Я вам не верю. Вы не хотите только мне сказать.
- Поймите же, что нечего сказать.
- Неужели я этого не стою? Послушайте, - вдруг заговорила она и протянула ему руку.
- Хотите вы быть моим другом? А? Хотите?
Он молча, не глядя ей в лицо, пожал ее руку, потом осторожно освободил свою и положил ее на стол.
Марья Николавна, покачнувшись к нему, ждала, что он скажет.
- Да, - наконец выговорил он, - это, конечно, очень приятно, только...
- Что?
- Только я, право, не понимаю, какая же между нами может быть дружба, кончил он вполголоса, как будто сам с собой рассуждал. - Ничего из этого не выйдет.
- А если вы не понимаете, - скороговоркой прибавила она, - так я вам скажу, что я уезжаю отсюда.
- То есть как? Совсем?
- Да, совсем. Между мной и моим мужем все кончено. Я свободна.
- Вот как, - глядя в пол, тихо произнес Рязанов.
- Теперь я бы желала только одного, - все больше и больше воодушевляясь, говорила Марья Николавна, - я бы желала устроить так мою жизнь, чтобы я могла все силы, все способности мои употребить на то, чтобы хоть в чем-нибудь Вам быть полезной. Я много не желаю, мне хотелось бы только хоть чуть-чуть помогать вам в Ваших занятиях. Что вы мне скажете, то я и буду делать. Сначала, конечно, мне будет нужна ваша помощь, потому что я ведь ничего не умею; а потом я привыкну понемногу. Таким образом мы и будем помогать друг другу...
- В чем?
- Как в чем?!.
- Подумали ли вы, в чем же это мы с вами будем помогать друг другу? И какое это такое занятие вы нашли, я не понимаю хорошенько. Учиться, что ли, мы будем друг у друга, или так просто жить?.. Да нет; постойте! Прежде всего вот что: Вы-то, собственно, зачем Вы едете?
- Вы все-таки не знаете?
- Все-таки не знаю.
- Хорошо. Я вам скажу. Я еду для того, чтобы начать новую, совсем новую жизнь - мне эта опротивела; эти люди мне гадки, да и вся эта деревенская жизнь. Я могла жить здесь до тех пор, пока я еще ждала чего-то, одним словом, пока я верила: теперь я вижу, что больше ждать мне нечего, что здесь можно только наживать деньги, да и то чужими руками. К помещикам и ко всем этим хозяевам я чувствую ненависть, я их презираю; мужиков мне, конечно, жаль, но что же я могу сделать? Помочь им я не в силах, а смотреть на них и надрываться я тоже не могу. Это невыносимо. Ну, скажите же теперь, ведь это правда? Ведь незачем мне больше здесь оставаться? Да?
- Да, разумеется; если уж это Вам так противно.
- Вы это так говорите... Мне кажется, Вы не желаете, чтобы я ехала?
- Напрасно вам это кажется. Напротив, я желаю, чтобы Вы делали именно то, что Вам хочется; но, кроме того, я еще желаю получить ответ на вопрос, который я вам сделал: зачем Вам хочется туда?
Он показал в окно.
- Что вас влечет dahin, dahin? Уж не думаете ли вы серьезно, что там растут лимоны? 2
- А знаете ли, в самом деле, как я представляю себе, что такое там? Я всегда воображала, что там где-то живут такие отличные люди, такие умные и добрые, которые все знают, все расскажут, научат, как и что надо делать, помогут, приютят всякого, кто к ним придет... Одним словом, хорошие, хорошие люди...
- Да, - В раздумье говорил Рязанов, - хорошие, хорошие люди... Да, были люди. Это правда.
- А теперь?
- И теперь, пожалуй, еще с пяток наберется.
- Как? Отчего так мало? Где же они?
- Гм! Странно как вы спрашиваете! Да разве они не люди? Разве они тоже не подвержены разным человеческим слабостям? Одни умирают, а другие не умирают...
- Так что же?
- Так просто погибают...
- Как погибают?
- Да так вот, пропадет - и кончено. Вон как в балетах: все танцует, все танцует, найдет на такое место - вдруг хлоп! Пропал.
Марья Николавна вздохнула и задумалась.
- Да, подобрались покрупнее - то которые, подобрались, - рассуждал между тем Рязанов,
- Осталась одна мелкота. Впрочем, вы на нее не смотрите, что она мелкота. Это нужды нет. Она, мелкота-то эта, все дела справит и все эти артели заведет... На законном основании; они вас там приютят и все порядки вам расскажут, как и что... Да, впрочем, сами увидите.
- А вы? - с удивлением спросила Марья Николавна.
- Н-нет, я уж так как-нибудь обойдусь, собственными средствами.
- Да почему же? Разве вы не верите в успех этого дела?
- Как не верить. Нельзя не верить. Успех-то будет несомненно, только мы-то вот, кажется, немножко того... Немножко опоздали для этого успеха.
Рязанов медленно обвел глазами комнату и, откинувшись на спинку стула, провел рукой по волосам; Марья Николавна напряженно следила за каждым его словом и, не сморгнув, пристально смотрела ему в лицо.
- Да, - снова заговорил он, - жизнь - штука любопытная, я вам скажу. Так вот всю видишь, кажется, ее насквозь и человека знаешь вдоль и поперек; чего бы, кажется, еще? Так нет; все мало. Еще чего-то нужно. Страсть нужна. Тут нужно просто прийти и взять... Однако я вот говорю, говорю, а сам все эту малину прихлебываю, да и забыл совсем, что она с ромом, черт ее возьми! Пьян напился.
Он отодвинул от себя стакан.
- То-то я замечаю, как-то уж очень я тово... Фигурно стал выражаться, прибавил он, выпрямляясь на стуле.
И действительно, на лице у него выступали багровые пятна, а глаза беспокойно и подозрительно переходили с одного предмета на другой. Он встал и сделал несколько шагов по комнате, видимо стараясь ступать как можно тверже.
- А я было хотела спросить Вас еще об одной вещи, - нерешительно сказала Марья Николавна.
- О какой вещи?
Рязанов обернулся и, засунув руки в карманы, остановился перед Марьей Николавной.
- Что ж, спрашивайте! Да только я-то вот закутил по случаю сырой погоды.
- Это ничего.
- Впрочем, вы ведь, кажется, желали даже видеть меня в ненормальном состоянии, так вот вам отличный случай.
Марья Николавна подняла голову и посмотрела ему в лицо.
- Что вы смотрите? Вы думаете, я буду откровеннее? Нет, на меня вино производит совершенно обратное действие: я становлюсь еще недоверчивее, грубее. Да я, кажется, и в трезвом-то виде не слишком деликатно обращался с вами. А? Марья Николавна! Так ведь? Грубо я с Вами поступал? Вы на это не сердитесь! Это все пустяки...
Он покачнулся.
- Сядьте, - тихо сказала она, взяв его за руку.
- Ну-с, так какая же это вещь-то, о которой Вы хотели спрашивать? говорил он, садясь опять на прежнее место.
- Вы мне все-таки не сказали... Вы мне ничего положительно не сказали о том... - она замялась и, все ниже и ниже нагибаясь к столу, с расстановкой, почти шепотом, прибавила, - Неужели вы не знаете до сих пор...
- Я знаю только одно, - перебил ее Рязанов, - и самым положительным образом знаю, что я завтрашний день отсюда уеду.
- Куда? - быстро поднимая голову, спросила Марья Николавна.
- Да это смотря по тому, как... Вообще в разные места.
Марья Николавна не спускала с него глаз и все еще ждала чего-то.
- Больше к югу, - прибавил Рязанов.
Она не шевелилась, даже не вздрогнула и продолжала по-прежнему смотреть на него, хотя по глазам ее видно было, что она уже не ждет ничего и мысли ее полетели дальше.
- Время подходит ненастное, - продолжал Рязанов, глядя в окно, - дождь идет. Видите, погода-то какая сволочь!
Марья Николавна все смотрела на него и, должно быть, не слушала; взгляд ее перешел с Рязанова на стену и остановился; на лице у ней ничего не выражалось: оно было совсем неподвижно и только вдруг как-то осунулось, точно после трудной болезни. Рязанов замолчал и начал пристально всматриваться в нее. Слегка нахмурив брови, он водил глазами по всему ее лицу, по вытянутым и неподвижно лежащим на столе рукам ее, а сам в то же время основательно и не торопясь мял свои собственные руки, так что пальцы на них хрустели; потом хотел было вздохнуть, набрал воздуху, но сейчас же закусил губу и подавил этот вздох; потом встал и задел за столовую ножку.
- А?! - Вдруг очнувшись, пугливо спросила Марья Николавна.
Рязанов молча доставал с окна какую-то книгу.
Она провела по лицу рукой, посмотрела вокруг и, наступив себе на платье, - ничего не замечая, - сделала было несколько шагов к двери; но тут она остановилась и обернулась. Рязанов стоял, потупившись, у окна, с книгою в руке. Марья Николавна взглянула на него и ровным, холодным тоном сказала:
- Прощайте!
- Куда вы? - тихо спросил он.
- Я еду... То есть теперь я иду домой, а потом поеду...
- Туда?
- Да, туда, - твердо сказала она и пошла к двери.
- Желаю вам успеха, - не трогаясь с места, проговорил он уже в то время, когда она уходила из комнаты, и почти в то же мгновение изо всей силы швырнул книгу под стол и, схватив себя обеими руками за волосы, бросился вперед... Но тут же остановился, опустил руки, покачал головой, улыбнулся и стал ходить по комнате.
XV
Ночью шел дождь, и к утру погода совсем расклеилась: небо все сплошь заволокло тучами, пошла слякоть.
Щетинин сидел в кабинете на диване, поджав под себя ноги, и задумчиво смотрел в окно. В последнее время он очень изменился и похудел; да и в самом костюме его стало заметно неряшество: он был без галстуха, в старом затасканном пиджаке и в туфлях. Тут же на диване около него валялась книга; за письменным столом сидел Иван Степаныч и дописывал какую-то бумагу; из передней слышался мужичий кашель и отрывистое чавканье грязных сапог. Щетинин взял было книгу, подержал ее в руках, посмотрел, даже помуслил палец для того, чтобы перевернуть страницу, но тут же опять задумался и загляделся в окно, хотя, собственно говоря, там решительно не на что было смотреть: по двору с ноги на ногу пробирались по кирпичикам какие-то мокрые люди; по крышам, нахохлившись, сидели воробьи и уныло встряхивали мокрыми крыльями.
- Дописал-с, - резко произнес Иван Степаныч, кладя перо на стол. Извольте подписать!