Нарбутас даже вздрогнул от удивления, что священник так здорово разгадал его состояние.
А тот чуть улыбнулся, не отводя маленьких умных глаз от Антанаса.
– Да, я понял вас, – сказал он. – Но в этом нет ничего чудесного. Двум старикам нетрудно понять друг друга.
Он говорил сейчас не тем звучным, торжественным, как бы органным голосом, каким служил обедню, а усталым, теплым, домашним говорком:
– Я вовсе не хочу вовлечь вас в лоно церкви. Я просто хочу успокоить ваше исстрадавшееся сердце. Вы для меня не заблудшая овца. Вы несчастный, измученный человек. Все, что я хочу, – это вернуть вашей душе мир и покой.
Кузнец насторожился. «Что ж, мир и покой – это подходит», – подумал он.
– А мир и покой, – продолжал ксендз, – это и есть бог.
«Ну, понес свою муру», – снова насторожился Нарбутас.
– Я знаю, вам странно слышать это. Но скоро вы сами поймете, что это так. И вам станет хорошо. Да, сын мой, вы постигнете, что жизнь вечна, ибо смерти-то, в сущности, нет.
Нарбутас встрепенулся.
– Нет? – переспросил он.
– Нет, – отозвался, ласково улыбнувшись, ксендз.
– Но…
– Нет, – твердо повторил ксендз. – То, что мы называем смертью, есть переход в другое состояние, более совершенное, более возвышенное, более счастливое…
Стефан значительно посмотрел на Антанаса. Тот впал, казалось, в глубокую задумчивость.
А священник продолжал:
– Вы видите, сын мой, я такой же старик, как и вы. Но я чувствую в себе вечность жизни и вечность радости, и отсюда моя сила над смертью…
По мере того как клебонас говорил это, голос его креп, стан распрямлялся, весь он, казалось, вырос, помолодел. Кузнец не мог отвести от него глаз.
– И ты, сын мой, – заключил священник и снова положил руку на плечо Нарбутасу, – и ты будешь такой, как я, как все мы здесь…
Так мягко и успокоительно струился голос старого ксендза под сводами тихой часовни, что душа кузнеца невольно потянулась навстречу этому благостному покою, подобно тому как тело, изнуренное за долгий день, к ночи алчет сна.
Нарбутас посмотрел вокруг себя. Все здесь умиротворяло, все тешило глаз: и цветные стекла в окнах, приятно умерявшие дневной свет, и благосклонные лики гипсовых угодников. А с потолка улыбались нежные, сияющие ангелочки, порхающие среди облаков.
Среди этих небожителей один показался ему до странности знакомым. Кузнец вгляделся пристальнее в его хорошенькое сдобное личико, украшенное крылышками, и разом вспомнил: «Ну, конечно же! Он! Херувимчик!»
Кузнец огляделся. Клебонас и Стефан уставились на него, застыв в молчаливом ожидании. Сзади, сбоку – отовсюду смотрели все эти святители, архангелы, боги. Они молча окружали Нарбутаса, словно надвигались на него.
Кузнец инстинктивно оглянулся: сзади чернел темный коридор. Нарбутас невольно прижался спиной к стене.
– Верует! Вижу, он верует уже! – вскричал Зайончковский, по-своему истолковав молчание Нарбутаса.
– Бог не оставляет уверовавших в него, – мягко проговорил ксендз.
Старый кузнец приблизил лицо к священнику и сказал тихо, словно поверяя важную тайну:
– Вам-то я, пожалуй, еще поверил бы. А вот богу вашему я не верю – обязательно надует, старый плут.
Священник тихо ахнул. Зайончковский прошипел в ужасе:
– Как ты смеешь, богохульник!
Кузнец глянул на них, и на изможденном лице его на мгновение блеснуло выражение лукавства и удали, как в ту пору, когда он говаривал: «Еще не вечер, мужчины!»
Он повернулся и пошел, гулко шаркая по плитам пустынной часовни.
Зайончковский устремился за ним. Но клебонас удержал его:
– Оставь его. Он все равно что мертвый. И не в наших человеческих силах воскресить его.
– Но как же… – начал растерявшийся Зайончковский.
– Нам, живущим, – прервал его ксендз, вздохнув, – остается только возносить молитвы о спасении души усопшего раба божьего Антанаса Нарбутаса.
Зайончковский покорно склонил голову.
Назавтра в кузне Зайончковский объявил коротко:
– Антанаса лучше не трогать.
– Почему?
Зайончковский махнул рукой.
– Ты к нему с добром, а он к тебе с дерьмом. Конченный человек. Псих.
Это вызвало возмущение в кузне. Через несколько дней к Нарбутасу отправился Иозас Виткус. Назавтра он сообщил товарищам:
– Антанас уехал. Кажется, в Укмерге или еще куда-то. Словом, к родичам своим каким-то, что ли…
– Что ж, – степенно сказал Зайончковский, – это правильно. Калеке одному тяжело.
– Калеке! – простонал Копытов.
В действительности же Нарбутас, ускользая от тягостной опеки друзей, снял комнату за городом, в дачном поселке. А соседям солгал, что уезжает в другой город погостить у родственников.
Дачи были безлюдны и по-осеннему печальны. Ветер, завихряясь, свистел под нависающим козырьком крыши. Бледное солнце не грело. Невдалеке угрюмо шумел лес. Но эта грусть, и безлюдье, и умирание природы были сейчас по душе кузнецу. Он никого не видел, кроме хозяйки, тугоухой старухи, приготовлявшей ему незатейливую пищу, да письмоносца, раз в месяц приносившего пенсию.
Нарбутас мало сидел в комнате. Ему полюбился пустынный берег за лесом. Там, лежа на холодной иссохшей траве, подолгу смотрел он, как быстрая речка с грохотом перекатывает камни и вдруг делает смелый поворот почти под прямым углом. Чем-то она напомнила Антанасу его самого, каким он был еще недавно.
Иногда вдруг он словно опоминался. На него находило нечто вроде просветления. Ему казалось, что стоит только понатужиться, и старость спадет с него, как заношенная одежда. Он возвращался в Вильнюс, брился,
мылся, заказывал себе с утра быть в хорошем настроении. Его по-прежнему тянуло поссориться с соседями, накричать на ребят, играющих во дворе, на письмоносца, на официантку, на всех в мире. А он заставлял себя через силу говорить ласково и улыбаться с былым очарованием.
Увы! Улыбка получалась такой слащаво-зловещей, а голос до того ехидным, что дети испуганно шарахались.
Впрочем, эта маска вежливой змеи тоже быстро утомляла Нарбутаса, и он с наслаждением погружался в ставшее для него привычным притуплённое и вместе раздражительное состояние духа.
Наконец построили новый кузнечный цех. Огромный, как двор, двухсветный и многопролетный, с громадными окнами и стеклянной крышей-фонарем, он напоминал чистотой и обилием света большую операционную или спортивный зал. Впечатление это усиливалось оттого, что цех был еще пуст. Новые механизмы, ковочные и чеканочные прессы, штамповочные молоты, кантователи, дисковые пилы лежали во дворе в рогоже и ящиках. Только в дальнем конце пролета грузно темнело объемистое сооружение, похожее издали на пьедестал памятника. Это был пневматический молот, наконец поднятый и утвержденный на фундаменте.
Неподалеку от нового цеха видна была старая кузня. Ее огни тускло светились сквозь закопченные стекла, да и вся она рядом с красавцем цехом казалась еще ничтожнее и грязнее, чем обычно. Там по-прежнему работали, но дни старой кузни были сочтены. Ребята оттуда то и дело бегали любоваться на новое оборудование.
Одновременно с этим цехом была перестроена столовая. В первый же день кузнецы облюбовали уютный столик в углу, подальше от крикливого радиорупора.
– А ну, и я к вам! – сказал, подходя, Слижюс.
Заказали обед, поставили пиво и вспомнили о Нарбутасе. Копытов сказал, обводя широким жестом столовую с ее цветами на столах и картинами на стенах:
– Как бы это понравилось Антанасу, а? Он ведь знал толк в красивых вещах.
Виткус подтвердил:
– Да, уж такого щеголя, как наш Антанас, надо поискать.
Чем дальше, тем больше маленький старый кузнец становился легендой завода. Юнцы, только пришедшие в цех из ремесленных училищ, по правде сказать, считали Нарбутаса личностью вымышленной. Они просто не верили всем этим живописным байкам о его необыкновенной силе, фатовстве, ошеломительном остроумии и непревзойденном искусстве кузнеца. Еще в училище их предупреждали, что для старых подручных нет большего удовольствия, чем разыгрывать желторотых ремесленников.
Зайончковский пожал плечами.
– Так-то оно так, – сказал он. – Антанас – мужик невредный. А все ж, между нами говоря, он был порядочным задирой и хвастуном. И за что только люди его так любили…
Виткус вздохнул и сказал:
– Любовь есть любовь…
На этот раз никто не спорил с Виткусом: да, любовь есть любовь…
– А все-таки, мужчины, – сказал Копытов, хмурясь, – надо бы раздобыть адресок его родичей и черкнуть ему парочку слов туда, в Укмерге, или где он там. Старику это было бы приятно…
Он замолчал. Потом буркнул:
– Да и вообще…
– Что вообще? – спросил Слижюс.
– Ну, вообще… как он там и что… Мы ж ни черта о нем не знаем…
Друзья переглянулись. Одна и та же мысль мелькнула у всех. Никто не решился высказать ее. Сделал это со свойственной ему резкостью Зайончковский:
– Жив ли он еще?
Наступило молчание.
За соседним столиком кто-то сказал:
– Жив.
Там сидели подручные, расположившиеся, как обычно, рядом с кузнецами.
– Кто это сказал? – спросил Слижюс.
– Я… – ответил, смутившись, Губерт.
– А ты откуда знаешь?
– Кто? Я?…
– Тебе сказал кто-нибудь? Да что ты молчишь?
– Я ничего не знаю, – проворчал юноша.
– А почему ж ты сказал, он жив?
– Я просто так думаю.
– Ах, ты просто так думаешь. А ну-ка, подойди поближе… Давай, давай веселей.
Подручный нехотя приблизился. Копытов и Слижюс взяли его в оборот, и в конце концов Губерт признался, что случайно встретил Нарбутаса на улице и проводил его домой.
– Что ж ты молчал до сих пор?
Губерт пробормотал, отвернувшись:
– А он не велел мне говорить…
Чувствовалось, что Нарбутас по-прежнему оставался для своего бывшего подручного высшим авторитетом. Губерт ни за что не хотел сказать, когда он встретил старого кузнеца.
– Он мне сказал – не говорить, – упрямо повторял молотобоец.
Только после того, как Слижюс напугал Губерта, что из-за него «старик подохнет, как пес под забором», а Копытов добавил, что, «может, он уже сейчас труп», струхнувший подручный признался, что встреча произошла вчера.
Рано утром – еще не было пяти часов – Слижюс пришел к кузнецу. Он спал. Слижюс растолкал его.
Комнату, видать, давно не убирали. Все было покрыто толстой мохнатой пылью. На полу – кучи объедков. Книги, знаменитая библиотека Нарбутаса, ссыпались с этажерки и валялись у стены беспорядочной грудой. Воздух в комнате пропитан затхлой кислятиной.
Нарбутас не проявил удивления, увидев Слижюса. И это равнодушие огорчило токаря больше всего. Казалось, в кузнеце не осталось ничего от прежней живости. Слижюс не мог без боли смотреть на его лицо, неподвижное и напряженное, как у слепца. Что бы ни говорил токарь, все его уговоры, все призывы воспрянуть духом, вспомнить старых товарищей, вернуться к жизни тонули, как в подушке, в этой странной флегме.
– Оставь меня, – сказал старик хриплым, словно заржавевшим от молчания голосом. – Когда вы наконец оставите меня в покое?…
Такая мольба была в его голосе, что Слижюс содрогнулся от жалости.
– Послушай, Антанас, – сказал он неуверенно, почти убежденный словами Нарбутаса, но все еще не в силах покинуть старого кузнеца, – ведь я к тебе по-доброму, я хочу убедить тебя, чтобы ты…
– Ах, – прервал его Нарбутас, – чем ты можешь убедить меня? Сам бог пытался убедить меня, и то не вышло.
В этих словах на миг прозвучало что-то от прежнего Нарбутаса, от его насмешливой гордости. И это несколько подбодрило Слижюса.
– Так тебе бог что предлагал? Могилку небось? А я тебе предлагаю дело. Твою прежнюю работу, слышишь? У горна. Молотом.
Когда они подошли к заводу, улицы были еще темны. Только краешек неба далеко на востоке начинал бледнеть. В цехах светились огни, завод работал безостановочно в три смены.
Они приблизились к новому корпусу. Под стенами его громоздились яшики с механизмами. Цех был еще пуст. Даже ворота еще не были навешены. Внутри вкусно пахло свежей краской.
Сквозь стеклянную крышу мерцали звезды. Гул завода приходил сюда смягченным. Как всегда, множество шумов из разных цехов сливалось в одно мерное мощное дыхание. Иногда полутемный пролет, где брели она, спотыкаясь, вдруг озарялся ослепительными вспышками. Это в соседнем цехе опорожняли ковш с пылающей сталью. Меркли звезды, и на секунду выплывала из мрака кряжистая спина Слижюса, шагавшего впереди. Эхо его шагов дробно прокатывалось под высокими сводами.
Сзади тащился Нарбутас, неслышно волоча ноги в калошах и опираясь на клюшку. Ему было скучно и зябко. Из окон, не всюду еще застекленных, несло холодом. То и дело токарь словно ненароком касался кузнеца рукой, чтобы убедиться, здесь ли он еще.
Наконец они остановились. Слижюс включил свет. Загорелась тусклая лампочка.
Он коротко сказал:
– Ну, вот он.
Они стояли перед пневматическим молотом. До сих пор Нарбутас видел такие только на картинках. Никогда в Вильнюсе – ни в польские времена, ни позже, при Сметоне, – да и во всей старой Литве не было этих механических геркулесов.
Что-то вроде удивления мелькнуло в тусклых глазах кузнеца.
– Самый маленький, – продолжал Слижюс. – Мы его установили первым. Другие, – он махнул рукой в сторону двора, – ты же видел, еще там, на улице. То громадины, там на каждом будет целая бригада – и кузнец, и подручный, и машинист. А на малютке этой, – он слегка коснулся могучей станины молота, – весь штат – один кузнец.
Он значительно посмотрел на Нарбутаса и, помолчав, добавил:
– С начальством я дотолковался. Говорю: человек заскучал на пенсии. Ну, они же все-таки с пониманием. Ох, говорят, если бы нам вышло вернуть Нарбутаса! Пусть, говорят, попробует себя на пневматическом, пока цех еще не вступил в строй. А вдруг, а? А не выйдет, никто не узнает. А я почему-то думаю, Антанас, что выйдет. Это ж все-таки не кувалдой махать, а?
Ничего не выразилось на сонном лице Нарбутаса. Он огляделся.
– Горн – вот он, – показал Слижюс.
И прибавил извиняющимся голосом:
– Покуда старый. Твой же. Скоро поставим камерную печь.
Помолчал и снова:
– И манипулятор наладим. И обдувной вентилятор. И вообще все будет, как говорится, высший сорт «А». Как в самой Москве.
Он хлопнул Нарбутаса по плечу, рассмеялся и сказал:
– Ну что, Антанас, еще не вечер, а?
Кузнец ничего не ответил. Он скинул пальто и снова поискал глазами вокруг себя.
Слижюс сказал дурашливым голосом:
– Вот гардеробчика, извиняюсь, не приготовили.
Он развел руками с комическим сожалением. Он пытался развеселить Нарбутаса.
Кузнец молча и все с тем же отсутствующим выражением на лице положил пальто на каменный пол.
Потом он разжег горн. Все он делал медленно, словно нехотя. Видно, холод донимал его. Он жался к горну. Слижюс смотрел на кузнеца с беспокойством.
Старенький, жалкий, с бессильно повисшими руками. А против него это стальное чудовище с угрожающе выгнутой могучей станиной – спиной, с многопудовыми кулачищами-бойками… Оно, казалось, только и ждало момента, чтобы наброситься на старика и раздавить его.
Слижюс тряхнул головой, чтобы развеять это странное наваждение.
Вдруг Нарбутас сказал глухо:
– Слушай, Костас…
. – Что, Антанас?
– Ты мне, пожалуй, не нужен.
Слижюс потоптался на месте: уйдешь, а старик убежит – и тогда ищи ветра в поле!
– Ну ладно, – сказал он, вздохнув, – пойду, скоро моя смена…
Он все еще не уходил.
– А заготовки – вон они.
Кузнец нетерпеливо мотнул головой. Он давно заметил стальные бруски на столике у горна.
Оставшись наконец один, Нарбутас медленно обошел вокруг молота. Теперь он узнал его: да, это тот самый бегемот, что все лето валялся на заводском дворе, укутанный в рогожи. Теперь, значит, зверюга проснулся и просится на волю…
Кузнец потер в раздумье небритый подбородок. Потом нерешительно нажал черную кнопку на стене. Двигатель включился и с шумом заработал. Было похоже на то, что молот задышал. Но он оставался недвижим.
На исхудалом лице Нарбутаса была нерешительность. Он протянул ногу к педали, но медлил нажать ее. Он только чуть коснулся.
Из цилиндра, как из пасти, выскочил короткий и толстый стальной хобот и с громоподобным звуком обрушился на нижний боек. Дрогнул пол, загрохотали своды, кузнец в испуге отскочил. Ему стало стыдно. Он оглянулся. Цех был темен и пуст. Нарбутас рассердился на себя – не за бегство от молота, а за то, что оглянулся. Трусость не в том, что испугался молота, а в том, что оробел перед людьми.
Он снова обошел вокруг молота, внимательно вглядываясь в него. Теперь Антанас нашел, что он пытается походить на обыкновенную кувалду и наковальню, но грубо, в удесятеренном размере, как если бы великан пытался прикинуться лилипутом. В огромной, массивной глыбе шабота можно разглядеть очертания наковальни, гигантски разбухшей. А из нутра этой грузной бабы, свисающей сверху, просвечивает ее зернышко – тонкая, изящная кувалда.
Заглянув в лежавший на столике паспорт, Нарбутас прочел: «Вес падающих частей – 400 килограммов». Кузнец усмехнулся: молоточек! Самая тяжелая из его кувалд – та, любимая, что с березовой ручкой, – весила десять килограммов. Какая сила теперь у меня в руках! Какое там «в руках» – в пальце!
Антанас с опаской посмотрел на молот. «А захочет ли это чудовище слушаться меня?»
Он присел на краешек ящика для окалины и снова в раздумье потер серую щетину на подбородке. К чему, я вас спрашиваю, столько силы? Свободная ковка – работа деликатная. Какой расчет устраивать извержение вулкана только для того, чтобы прикурить папиросу? Верно, а?
Кузнец тихо засмеялся. Что-то в нем просыпалось от старого, бедового Нарбутаса. «Может, все-таки попробовать, раз уж я здесь?»
Он натянул брезентовые рукавицы и подошел к горну. Пламя яркое, слегка коптящее. Правильное пламя! Раскаленный металл бледнел и принимал светло-вишневый цвет. «А впрочем, ведь мне не крюк ковать, а так только, поиграть, потюкать молоточком, пощупать, каков он в ударе…»
Нарбутас вытащил раскаленную заготовку из печи и швырнул ее на столик возле молота. Поспешно сбил окалину, она разлетелась елочными огоньками, тускнея на лету. Потом он стиснул брусок челюстями клещей и перенес его на молот.
Осталось нажать педаль. Нарбутас чувствовал себя, как укротитель на пороге клетки с тигром.
Ба-бах!… Гром, искры. Еще удар. Еще! Еще!
Стоп!
Баба замерла в воздухе, как вертолет. Она подрагивала, словно в возбуждении.
Нарбутас посмотрел на поковку. Смята, как глина! Кузнец был взволнован. Ведь он не делал никакого усилия! Просто нажимаешь кнопку, как у входной двери, а потом – педаль, как на велосипеде. А кроме того, он тебе и молот, он же тебе и молотобоец. Уже не зависишь от подручного, от его неопытности, или неспособности, или лени. Вещь!
Нарбутас стал пробовать разные удары. Он «объезжал» молот, как дикого жеребца.
Первое время, готовясь к сильному удару, он по привычке всей жизни напрягал мускулы. Но вскоре он понял, что мощь человеческих мышц так ничтожна по сравнению с этим пневматическим колоссом, что здесь достаточно усилия не большего, чем то, которое делает швея, чтобы взмахнуть иглой, или мать, чтобы погладить ребенка по головке.
Нарбутаса беспокоило, что он не может точно рассчитать силу удара. Он чувствовал себя неумелым, как мальчуган-ремесленник. Он начинал горячиться. Лицо его пылало. В глазах разгорелся запальчивый блеск. «Черт собачий! – пробормотал он, обращаясь к молоту. – Так я же тебя подомну!» Но удары получались то сильнее, чем он хотел, то слабее, то медленнее, то быстрее.
Он остановил молот.
– Спокойненько, – сказал он сам себе, – спокойненько, Антанас, еще не вечер…
Он оперся на столик с измерительным инструментом, закрыл глаза и стал глубоко дышать – прием, которым он когда-то на спортивных площадках укрощал свое волнение.
Потом он вернулся к молоту. Проработав сосредоточенно около часа, он наконец как будто стал улавливать эту тонкую связь между нажатием педали и силой удара.
Иллюзия была так велика, что временами кузнецу казалось, будто у него в руке рукоять его старой кувалды.
Теперь по самому звону стали он начинал догадываться, насколько она прокована. Он чуял, как в нем самом мало-помалу нарастает то восхитительное состояние, которое можно назвать «чувством удара».
Бегемот словно покоряется. Он признал в нем своего господина. Работа с этим послушным исполином начинала доставлять Нарбутасу удовольствие. Как сладко опять ощущать себя сильным, не знающим усталости! Да и какая тут, к черту, может быть усталость – работаешь ножкой, прямо как танцор на именинах!
Ну что ж, можно, пожалуй, приниматься за дело, за свой первый крюк…
Он заглянул в печь. По цвету каления – густо-оранжевому – он увидел, что брусок еще не дозрел до ковочной температуры.
Подождем. А пока еще малость порезвимся.
И Нарбутас пошел бить. Удары, мерные, мощные, вырывались из окон, плыли по обширному двору, забирались в литейную, в токарный, в инструментальный. И весть о том, что старый кузнец вернулся к горну, вскоре облетела завод.
Услышав это, Виткус покраснел от радости так, что даже на секунду перестали быть видны конопушки на его длинном унылом лице. А Копытов с чувством пожал Слижюсу руку и сказал:
– Это да!
И когда гудок возвестил о конце смены, многие устремились не в душевую, не в столовую, не домой, а в новую кузню – посмотреть собственными глазами на воскресшего Антанаса Нарбутаса.
Нарбутас подошел к горну. Брусок стал соломенно-желтым. Дошел, стало быть. Да, пора! Не то пережог – кошмар, преследующий молодых кузнецов.
Он вытащил заготовку из горна, положил на столик и снова закусил клещами, чтобы перенести на молот.
Вдруг голос:
– Слышишь, молот освободи. Забыл? Нарбутас вздрогнул и поднял голову.
Там, в темных недрах цеха, неясно мелькали фигуры. Кузнец вгляделся и увидел, что тут все они – и Саша Копытов, и Стефан Зайончковский, и Слижюс, и Виткус. А подальше этот мальчуган Губерт и с ним целая куча ребят, не разобрать кто.
Нарбутас побагровел от гнева. Цирк себе устроили из меня? Я тут, можно сказать, сердце сжигаю, а они развлекаются.
Между тем Стефан приближался, укоризненно качая головой и повторяя:
– Сейчас налажу тебе. Эх ты, все как есть позабыл. Нарбутас резко шагнул навстречу. Нахмуренное лицо его не предвещало ничего доброго.
Копытов схватил Слижюса за руку и прошептал:
– Ой, он сейчас стукнет Стефана, чтоб меня разорвало!
Но Нарбутас вдруг улыбнулся, точно вспомнил что-то смешное, и проговорил негромко:
– Куда ты? Это тебе не костел.
Стефан ничего не ответил, только нервно зевнул, повернулся и мгновенно исчез в темноте.
Старый кузнец обвел взглядом остальных, кто там был в цехе, и сказал:
– А ну, айда отсюда! Все! Мигом!
Уходя, Виткус толкнул Слижюса в бок и сказал восхищенно:
– Слышал, Костас?
– Что?
– Голосок.
– А что?
– Гудит. Как когда-то!
Убедившись, что цех опустел, Нарбутас вернулся к молоту. Черт бы их взял, только время из-за них потерял! Действительно, брусок остыл, потемнел. Кузнец перенес его обратно в горн. Теперь жди!
Он решил на всякий случай проверить, все ли под рукой. Вот его старые шаблоны. Вот ролик для гибки, который он сам когда-то отковал по своему вкусу. Вот любимые оправки особого фасона, им придуманного. Ничeгo не скажешь, ребята позаботились неплохо: тщательно подсобрали все его старое хозяйство. Знаю, это, коечно, главным образом Виткус. Пороха он не выдумает, но по душевности нет в кузне равного Иозасу.
Тут же лежали эскизы крюка и технологическая карта. Ну, уж это ребята перестарались. Будто они не знают, что я ковал их всегда наизусть. Да, наизусть! И притом без припусков, хоть сейчас вешай на кран. Это даже нахальство – подсовывать мне шпаргалки. Штучки Стефана, надо думать. Он же каждый день ставит перед свой эскиз, как икону. А у меня вся эта технология и какие там диаметры сечений в голове, в пальцах, в крови!
Нарбутас повернулся к горну. Ну, пожалуй, пора. Брусок принял цвет, который на языке кузнецов называют «очень светло-желтый». Это значит градусов тысяча двести.
Кузнец принялся вытягивать заготовку из пламенного зева печи. Но тут вдруг вспомнил, что он все еще не освободил молот от прежней поковки.
Крепко ругнув себя за это, кузнец метнулся к молоту, снял с бойка мятый брусок и швырнул его в ящик. Потом прыжком – откуда только прыть взялась! – обратно к горну.
Нo при этом он нечаянно задел педаль. Баба не преминула с грохотом обрушиться. Вверх-вниз! Вверх-вниз! два грохота в секунду. Нарбутас испугался, не полетели бы бойки от холостых ударов,
Он кинулся к стене и нажал красную кнопку. Молот замер и послушно опустил свой могучий хобот. Бойки? В порядке! Кузнец вздохнул с облегчением и снова поспешил к горну.
Но по дороге он споткнулся о бачок с водой и – о черт! – чуть не упал.
Он понял, что дело неладно.
Да, он вернул себе чувство удара. Но спокойствие, то хозяйское спокойствие, та уверенная в себе сила к нему так и не вернулись.
Поднявшись с колен, он приказал себе:
– Спокойненько, Антанас, спокойненько.
Не спеша, нарочито замедленными движениями перенес он раскалившуюся добела заготовку к молоту, схватил ручник и ребром его сбил огненную чешую окалины.
Неторопливо, насвистывая песенку, Нарбутас лепил раскаленную сталь. Молот, повинуясь нажатиям его стопы, то обрушивался с пушечным грохотом, то деликатно потюкивал по металлу. Постепенно концы бруска утончались, и он становился похожим на длинную рыбу, вроде щуки.
Нарбутас снова подогрел его, а потом, подставляя разные приспособления, изогнул поковку в виде вопросительного знака.
Вот уж почти и крюк. Носок заострен, хвост вытянут, гребень откован на конус. Недостает только нужной кривизны очертаний.
Нарбутас вставил во внутренний изгиб округлую оправку и осторожными точными ударами довершил творение крюка.
Он положил его на столик и самодовольно оглядел. Да, давненько не встречались мы с крюком. Какой же он вышел ладненький, изящный! Ни одной вмятины, ни одной складочки, ни одного бугорка. Как выутюженный!
Нарбутас оглянулся. Никого! Теперь кузнец пожалел, что цех пуст. Есть что показать людям. Поучились бы!
Нарбутасу всегда нравилось учить. Недаром как-то в одной газете о нем писали: «Кузнец кузнецов». Да, жаль, что рядом нет Саши Копытова или хотя бы этого мальчугана Губерта. Не потому, что он, Нарбутас, мог бы на них опереться. А потому, что они могли бы опереться на него. Нарбутас принадлежал к числу тех людей, чья энергия возрастает, когда им есть кого опекать.
Он не отводил от крюка влюбленных глаз.
И как быстро сделано! Да притом как легко! Он нисколько не устал. Да их можно выпекать, как баранки! Ну-ка, следующий!
Но он не спешил. Ему не хотелось расставаться со своим первенцем. Он смотрел на крюк не отрываясь, и покой нисходил в его душу.
Он сладко потянулся всем своим коротким сильным телом. Потом ухватил клещами красавец крюк и бросил его в ящик. И в ужасе вскрикнул: крюк разломился надвое…
Неподвижный, словно окаменев, смотрел кузнец на него. Потом нагнулся, и тут он увидел, что крюк не разломился. Это была трещина, глубокая и темная, как рана. На изломе явственно обозначились крупные зерна металла. Нарбутас застонал, точно его ударили. Он понял, что сделал детскую ошибку: ковал пережженный металл…
Он боязливо оглянулся. Цех был по-прежнему пуст. Да, вот что значит отстать от дела… Стефан прав: он забыл, забыл все на свете. Ушла память. Ушла из головы, из глаз, из рук. И не вернется. Не успеет…
Он почувствовал, что ему холодно. Он поднял с пола пальто и надел его. «Зачем же я дал уговорить себя Слижюсу?… Ах ты, боже мой, ясно зачем. Ведь, в сущности, я все время тайно жаждал вернуться в кузню. Вот в чем самая гибельная ошибка! Не в том, что я пережег металл, не в том, что я не согнал с него окалины, а в том, что я вернулся в кузню!
Сейчас они придут сюда и увидят все. Но меня они больше не увидят…
Нет, нет, я не дезертир! Не смейте так говорить! Разве это я бегу из кузни! Это кузня убежала от меня, как убежала от меня молодость…
Он снова оглянулся. Никого… Он накинул пальто, езял глюкуи быстро зашагал по длинному пролету цеха, пустынному и темному, как туннель.
И двор пуст. Все еще не рассвело. Редкие фонари на столбах распространяют неяркий свет.
Вновой токарной светились окна. И в новой столовой тоже. Верно, готовят завтрак для смены. Надо всем ровный, безостановочный шум. Нарбутас, сам того не замечая, прислушивается к этому мощному, ритмичному дыханию завода, которое сопровождало всю его жизнь.
Трубчатые леса проштриховали двор полосатыми тенями. А дальше еще темнее. Там стояли сплошными рядами новенькие башенные краны, мачтовые подъемники, предназначенные к отправке. Они клали на землю длинную тень.
Нарбутас быстро нырнул туда. Скорей, скорей!
Он старался отогнать от себя мысли о том, что случилось. Он шагал под стеной, образованной кранами. Ему страшно было выходить на свет. На кранах висели таблички с названиями станций назначения. Нарбутас машинально читал: «Ростов», «Омск», «Куйбышев», «Брест»… И так же машинально он подумал: «А здорово пошли наши краны…»
Он рассердился на себя за эту мысль. Какое ему дело до завода!
Стена оборвалась. Надо пробежать открытое пространство мимо ящиков, набитых чем-то черным. А там уже недалеко и проходная.