С этими словами она нагнулась и хотела взять кувшин у источника, но Томкинс помешал ей, схватив ее за руку. Фиби, однако, была достойной дочерью отважного егеря и умела защищаться, не раздумывая; она не смогла взять кувшин, но схватила вместо него большой камень и зажала в правой руке.
— Встань, неразумная девушка, и слушай, — строго сказал индепендент. — Знай, что грех, за который небо карает душу человека, состоит не в. поступке, а в мысли грешника. Верь, милая Фиби, что для чистого все деяния чисты, и грех в наших помыслах, а не в поступках, так же как сияние дня — только мрак для слепого, а зрячий видит его и ликует. Кто еще новичок в том, что касается духа, тому многое предписывается и многое возбраняется, он питается молоком, пригодным только для младенцев, он подчиняется законам, запрещениям и приказам. Но праведник выше этих законов и ограничений.
Ему, как любимому чаду семьи, дана отмычка, чтобы открывать все замки, препятствующие наслаждаться тем, чего желает его сердце. Я поведу тебя, милая Фиби, в такие блаженные места, где ты радостно, невинно и свободно познаешь наслаждения, греховные и запрещенные для тех, кто не принадлежит к избранным.
— Право, мистер Томкинс, отпустите меня домой, — сказала Фиби, не понимая смысла его речей и чувствуя отвращение к его словам и повадкам. Но он продолжал излагать свое нечестивое и кощунственное учение, которое вместе с другими измышлениями лжесвятых принял после того, как долго переходил от одной секты к другой, пока не утвердился в мерзкой вере, что грех, понятие исключительно духовного порядка, существует только в мыслях, и самые безнравственные поступки разрешаются тем, кто настолько вознесся духом, что считает себя выше всяких запретов.
— Итак, милая Фиби, — продолжал он, пытаясь привлечь ее к себе, — я могу предложить тебе больше, чем было дано женщине с тех пор, как Адам впервые взял свою супругу за руку. Пусть у других уста останутся сухи, пусть они несут покаяние, как паписты, и соблюдают воздержание, когда сосуд наслаждения изливает восторги. Любишь ты деньги?.. У меня они есть, и я могу достать еще… В моих силах добывать их обеими руками и любыми средствами.., вся земля — моя, со всем своим изобилием. Ты хочешь власти?.. Какое из поместий этих бедных, обманутых комиссаров ты бы хотела получить? Я достану тебе все, потому что я умнее любого комиссара. И когда я помогал злонамеренному Рочклифу и дураку Джолифу так напугать и провести их, у меня тоже были полномочия. Проси чего хочешь, Фиби, я могу дать тебе все или все достать для тебя… Так начнем же вместе с тобой на этом свете жизнь, полную наслаждений, которая будет лишь предвкушением райского блаженства в жизни грядущей!
И снова фанатичный сластолюбец попытался привлечь бедную девушку к себе, а она, перепугавшись, но не потеряв присутствия духа, старалась вежливыми просьбами убедить его, чтобы он ее отпустил.
Но черты его, обычно ничем не примечательные, устрашающе исказились; он воскликнул:
— Нет, Фиби.., и не думай улизнуть.., ты моя пленница.., ты пренебрегла часом милости, и он прошел… Смотри, вода переливается через край, а это был условленный знак… Теперь я больше не буду убеждать тебя словами — ты их недостойна, а поступлю с тобой как с невольницей, которая отказалась от предложенной милости.
— Мистер Томкинс, — взмолилась Фиби, — ради бога, послушайте, я сирота… Не обижайте меня, ведь это был бы позор для вашей силы и мужества… Я не могу понять ваших прекрасных слов… Я подумаю до завтра. — Но затем ее охватил гнев, и она продолжала уже с возмущением:
— Я не дам вам так обращаться со мной… Отойдите, или вам не поздоровится!
Но он грубо наступал на нее, так что она не могла больше сомневаться в его намерениях, и пытался схватить ее за правую руку.
— Так вот же тебе, и будь ты проклят! — воскликнула Фиби и нанесла ему оглушающий удар в лицо камнем, который она держала наготове на самый крайний случай.
Фанатик выпустил ее и отшатнулся, ошеломленный, а Фиби бросилась бежать; она громко звала на помощь и по-прежнему сжимала в руке спасительный камень. Взбешенный метким ударом, Томкинс погнался за ней, обуреваемый страстью; на лице его отражались злоба и страх, что подлость его обнаружится. Он громко кричал, чтобы она остановилась, и грубо угрожал пристрелить ее из пистолета.
Она не слушала его угроз, и ему пришлось бы или привести их в исполнение, или допустить, чтобы ока убежала и рассказала обо всем в замке; но, к несчастью, Фиби споткнулась о корень ели и упала.
Однако же едва он бросился на свою добычу, как явилось спасение в лице Джослайна Джолифа с дубинкой на плече.
— Это что такое? Что это значит? — воскликнул он, встав между Фиби и ее мучителем.
Томкинс уже не помнил себя от ярости. Вместо ответа он разрядил в Джослайна пистолет, который держал в руке. Пуля едва не скользнула по лицу лесничего; тот со злобой воскликнул:
— Ах, вот как! Ну, так пусть ясень отметит за железо! — и изо всей силы обрушил свою дубину на голову индепендента; удар пришелся по левому виску и оказался смертельным.
В предсмертных судорогах Томкинс невнятно произнес:
— Джослайн… Я умираю… Но я прощаю тебя…
Доктор Рочклиф… Лучше бы я подумал… О»!.. Священника… Заупокойную службу…
Эти слова, вероятно, означали, что он вернулся к вере, от которой, может быть, никогда не отступал так решительно, как казалось ему самому. Потом он застонал, и стон его, перейдя в хрип, остановился в горле, словно был не в силах пробиться наружу. То были последние признаки жизни: стиснутые руки разжались, глаза широко открылись и безжизненно уставились в небо, все члены вытянулись и застыл».
Тело, так недавно еще полное жизни, было теперь лишь грудой бесчувственного праха; душа, освобожденная от земной оболочки в момент такой нечестивой страсти, отошла к престолу вечного судии.
— Ох! Что ты сделал! Что ты сделал, Джослайн! — воскликнула Фиби. — Ты его убил!
— Лучше так, а то бы он убил меня, — ответил Джослайн. — Это был не такой мазила, чтобы дважды промахнуться… А все-таки жаль его… Сколько раз мы с ним кутили, когда он еще был беспутный Филип Хейзелдин; правда, он и тогда уже был негодяй, но, с тех пор как начал прикрывать свои пороки, лицемерием, заделался настоящим дьяволом.
— Ох, Джослайн, уйдем отсюда, — проговорила бедная Фиби, — не гляди на него так…
Егерь, опершись на свое роковое оружие, ошеломленный, смотрел на мертвое тело.
— Вот до чего доводит вино, — продолжала она, утешая его совсем по-женски, — сколько раз я тебе говорила… Ради бога, пойдем в замок и подумаем, что теперь делать.
— Подожди, девушка, дай я прежде стащу его с дороги; нельзя, чтобы он лежал здесь на виду у всех… Ты не поможешь мне, милочка?
— Не могу, Джослайн… Я не дотронусь до него даже за весь Вудсток.
— Тогда мне придется тащить самому, — сказал Джослайн.
Хотя он был солдат и лесник, он очень неохотно взялся за это неотложное дело. Лицо умирающего и его прерывистые слова произвели глубокое и неизгладимое впечатление на человека, которого не легко было смутить. Он все же справился со своей задачей: оттащил тело секретаря с дороги и спрятал в кусты ежевики и шиповника так, чтобы его нельзя было сразу заметить. Затем он вернулся к Фиби; все это время она молча сидела под деревом, у которого споткнулась.
— Пойдем, девушка, — сказал он, — пойдем в замок и подумаем, как нам за это отвечать… Мы и так в большой опасности, а тут еще этот подвернулся мне под руку. Чего он хотел от тебя, милая, что ты бросилась бежать, как безумная?.. Да я и так понимаю… Фил всегда был дьяволом по части девушек, и, я думаю, правильно говорит доктор Рочклиф: с тех пор как записался в праведники, он вобрал в себя семь дьяволов еще почище, чем он сам… Вот здесь, на этом месте, он поднял шпагу на старого баронета… А еще воспитанник нашего прихода… Да ведь это измена… Но, черт побери, теперь он поплатился за все…
— Ох, Джослайн, — сказала Фиби, — как же ты мог поверять такому дурному человеку свои тайны и помогать ему во всех его затеях, когда он пугал круглоголовых джентльменов?
— Да видишь ли, девушка, я ведь узнал его при первой встрече, а тут еще Бевис (он был щенком, когда Фил служил на псарне) стал к нему ласкаться, а потом в замке мы опять наладили с ним старую дружбу, и оказалось, что у него тесная связь с доктором Рочклифом — тот считал его верным роялистом и жил с ним в ладу. Доктор хвастает, что он через него многое узнал; дай бог, чтобы он сам-то не очень с ним откровенничал.
— Ах, Джослайн, — сказала горничная, — лучше бы ты не впускал его за ограду замка.
— Да я бы и не пустил, если бы знал, как его не пустить; но когда он так охотно вступил в наш заговор и объяснил мне, как переодеться актером Робисоном — ведь это его дух являлся Гаррисону; только бы мне не явился никакой дух! — когда научил меня пугать его законного господина, что мне оставалось думать, девушка? Надеюсь только, что доктор не сообщил ему самую главную тайну… Но вот мы и у замка. Иди в свою комнату, девушка, и успокойся. Я пойду поищу доктора Рочклифа: он всегда толкует о том, что может быстро и без отказа помочь всякому делу. Вот тут-то он и пригодится.
Фиби ушла в свою комнату; в момент опасности ее силы удвоились, а сейчас, когда опасность миновала, они ее покинули; с ней начались нервные припадки, быстро сменявшие друг друга; чтобы она успокоилась, потребовался неустанный уход матушки Джелликот и не такие суетливые, но более внимательные заботы мисс Алисы.
Между тем егерь сообщил обо всем всеведущему доктору, который был чрезвычайно растерян, встревожен и даже рассердился на Джослайна за то, что тот убил человека, на которого он привык полагаться. Но по лицу его было видно, что он сомневается, не слишком ли опрометчиво доверился Томкинсу; подозрение мучило его тем больше, что он не хотел в нем признаться, — ведь это означало бы, что его подвела проницательность, которой он так гордился.
Однако же доверие доктора Рочклифа к Томкинсу как будто имело под собой достаточные основания.
Перед гражданской войной, как отчасти можно заключить из того, о чем уже была речь, Томкинс, под своим настоящим именем Хейзелдина, пользовался покровительством вудстокского священника, исполнял обязанности его писца, отличался в его хоре и, будучи ловким и изобретательным малым, помогал доктору Рочклифу в антикварных исследованиях в Вудстокском замке. Во время гражданской войны он переметнулся к противнику, но не порывал связи со священником и время от времени поставлял ему сведения, по-видимому, ценные. Еще недавно его помощь очень пригодилась доктору, когда он вместе с Джослайном и Фиби придумал и разыграл различные трюки, которые привели к изгнанию парламентских комиссаров из Вудстока. Эту услугу сочли достойной такой награды, как все серебро, оставшееся в замке, которое и было обещано индепенденту, Итак, хотя доктор и признавал, что Томкинс, возможно, дурной человек, он жалел его как полезного помощника; убийство это, если бы его стали расследовать, могло привести к новым бедствиям для дома, и без того окруженного опасностями и укрывавшего столь драгоценный залог победы роялистов.
Глава XXX
Кассио
Действительно, пришел бы мой конец,
Когда б на мне не прочный этот панцирь.
«Отелло» note 72
Темной октябрьской ночью, сменившей тот вечер, когда был убит Томкинс, у полковника Эверарда, кроме его постоянного помощника Роджера Уайлдрейка, за ужином был гость, мистер Ниимайя Холдинаф. После вечерней молитвы, произнесенной по пресвитерианскому обычаю, друзьям была подана легкая закуска с двойной порцией пунша. Было девять часов — время для них необычно позднее. Мистер Холдинаф туч же начал полемическую речь против сектантов и индепендентов, не понимая, что такое красноречие не очень интересовало его главного собеседника; мысли Эверарда тем временем улетели в Вудсток, к обитателям замка — к принцу, который скрывался там, к дяде и прежде всего — к Алисе Ли. Что до Уайлдрейка, то, после того как он послал про себя проклятие и сектантам и пресвитерианам — ни те, ни другие, по его мнению, ничего не стоили, — он вытянул ноги и, вероятно, вздремнул бы, если бы его, как и Эверарда, не мучили мысли, отгоняющие сон.
За столом прислуживал мальчик, похожий на цыганенка, в сильно потрепанной оранжево-красной куртке, обшитой шерстяной тесьмой. Шалун был маловат ростом, но по его живым черным глазам было видно, что малый он смышленый и очень проворный.
Это был слуга Уайлдрейка, он взял его по своему выбору и дал ему nom de guerre note 73 Злючка, обещав повысить в должности, как только его собственный юный воспитанник, Завтрак, сможет исполнять обязанности пажа. Нечего и говорить, что хозяйство велось полностью за счет полковника Эверарда, который позволял Уайлдрейку устраивать все по своему усмотрению. Когда паж время от времени обносил вином всю компанию, он не забывал предоставить Уайлдрейку вдвое больше случаев утолить жажду, чем полковнику и его почтенному гостю.
Итак, все они были заняты: достойный священник — своими рассуждениями, а его слушатели — собственными мыслями; вдруг, около половины одиннадцатого, их внимание было привлечено стуком в дверь.
Для тех, у кого сердце неспокойно, всякий пустяк — причина тревоги.
Даже такая простая вещь, как стук в дверь, иногда может вызвать неясные опасения. То было не робкое постукивание, возвещающее скромного пришельца, и не настойчивый грохот — торжественное предупреждение о прибытии какого-нибудь тщеславного гостя; стук этот не походил и на официальный вызов по официальному делу и не возвещал желанного посещения друга. То был единственный удар, торжественный и важный, почти угрожающий.
Кто-то из домашних отворил дверь; на лестнице раздались тяжелые шаги; в комнату вошел тучный человек и, опустив край плаща, прикрывавший его лицо» сказал:
— Маркем Эверард, приветствую тебя во имя господа!
Это был генерал Кромвель.
Эверард, изумленный, захваченный врасплох, тщетно пытался найти слова, чтобы выразить свое удивление. Началась суета: генералу помогли снять плащ и в молчании приветствовали его поклонами.
Он окинул комнату проницательным взглядом, остановил его на священнике и обратился к Эверарду с такими словами:
— С тобой, я вижу, почтенный человек. Ты не из тех, добрый Маркем, кто даром теряет время и тратит его бесполезно. Отложив все дела мирские, ты стремишься вперед, к деяниям будущей жизни…
Именно так мы должны употреблять наше время в этой бедной юдоли земных грехов и забот, тогда мы можем надеяться… Но что это? — Он внезапно переменил тон и спросил отрывисто, резко и тревожно:
— Кто-то вышел из комнаты после того, как я вошел?
Уайлдрейк действительно выходил на минуту, но теперь вернулся и выступил вперед из оконной ниши, как будто он все время был здесь и его просто не заметили.
— Нет, сэр, — сказал он, — я держался на заднем плане из уважения к вам. Достойный генерал, я надеюсь, в государстве все в порядке, хотя ваше превосходительство и удостоили нас своим посещением в такую позднюю пору. Не желает ли ваше превосходительство…
— А! Это наш верный господин посредник.., наш честный поверенный… — сказал Оливер, устремив на него строгий и внимательный взгляд. — Нет, сэр,; сейчас мне ничего не нужно, кроме доброго приема, который, боюсь, мой друг Эверард не торопится мне оказать.
— Добрый прием ожидает вас всюду, милорд, — ответил Эверард, с трудом заставляя себя говорить, — могу только надеяться, что не плохие новости побудили ваше превосходительство так поздно пуститься в путь, и осмелюсь спросить, так же, как мой адъютант, какую закуску прикажете вам принести?.
— Республика жива и здорова, полковник Эверард, — сказал генерал, — даже несмотря на то, что многие из ее слуг, которые до сих пор были ее помощниками и добрыми советчиками, радетелями за народное благо, теперь охладели в своей любви и привязанности к богоугодному делу, которому мы все должны быть готовы служить по первому зову; И каждый должен служить ему по своей способности не слишком поспешно и не чересчур медленно, не слишком равнодушно и не чересчур рьяно, но в такой мере и в таком расположении, чтобы усердие и благочестие встречались и обнимались в деяниях и помыслах наших. И все-таки мы колеблемся после того, как уже положили руку на плуг, и от этого сила наша слабеет.
— Простите меня, сэр, — сказал Ниимайя Холдинаф, который слушал довольно нетерпеливо и начал догадываться, кто к ним явился, — простите меня, я облечен правом говорить об этом.
— А!, достойный сэр, — сказал Кромвель, — но ведь мы, конечно, гневим господа, когда останавливаем поток, который, как источник, льющийся из скалы…
— Нет, здесь я не согласен с вами, сэр, — возразил Холдинаф, — подобно тому, как рот передает телу пищу, а желудок переваривает посланное небом, так и проповеднику ведено поучать, а народу — слушать, пастырю — загонять овец в ограду, а овцам — пользоваться заботами пастыря.
— А! почтеннейший сэр, — сказал Кромвель елейным тоном, — мне кажется, вы очень близки к великому заблуждению, когда полагаете, что церкви — это большие, высокие дома, построенные каменщиками, прихожане — люди, богачи, которые платят десятину крупную и мелкую, а священники — люди в черных рясах или серых плащах, получающие оную, — единственные раздатчики христианской благодати…
По моему разумению, более по-христиански будет, если предоставить алчущей душе искать поучения там, где она может его найти, — в устах ли светского учителя, которому право проповедовать дано одним только небом, или у тех, кто получил духовный сан и свои духовные степени от синодов и университетов — в лучшем случае собраний таких же жалких грешников, как они сами.
— Вы сами не знаете, что говорите, сэр, — нетерпеливо возразил Холдинаф. — Разве может свет явиться из тьмы, смысл — из невежества, а знание таинств религии — от таких неученых врачевателей, которые вместо полезных лекарств дают яд и набивают омерзительной грязью желудки тех, кто просит у них пищи?
На эти слова, о жаром произнесенные пресвитерианским священником, генерал ответил чрезвычайно мягко:
— Жаль, жаль! Ученый человек, но невоздержанный; его снедает чрезмерное усердие… Увы, сэр, сколько бы вы ни говорили о ваших евангельских кушаньях, но слово, сказанное в подходящий момент человеком, который сердцем близок к вашему сердцу, как раз тогда, быть может, когда вы скачете в бой с врагом или идете на штурм, — для бедной души это подобно ломтю ветчины на угольях; голодный предпочитает его роскошному пиру, тогда как пресыщенного тошнит и от меда. Но несмотря на это, хоть я и говорю по своему недостойному разумению, я бы не стал принуждать ничью совесть и предоставил бы ученому следовать за ученым, а мудрому учиться у мудрого; бедным же простым душам нельзя запрещать пить из реки, текущей у дороги… Да, поистине, какое прекрасное зрелище явит собой Англия, если люди будут, как в лучшем мире, снисходить к слабостям друг друга и взаимно делить все блага земные… Ведь богатый всегда пьет из серебряных кубков, а бедный — из простых деревянных чарок; и пусть так оно и будет, раз оба пьют одну и ту же воду.
Тут отворилась дверь, и вошел какой-то офицер; Кромвель прервал свою елейную протяжную речь, которая, казалось, будет продолжаться до бесконечности, и спросил отрывистым и повелительным тоном:
— Ну что, Пирсон, он пришел?
— Нет, сэр, — ответил Пирсон, — мы спрашивали там, где вы приказали, и в других местах, где он бывает.
— Негодяй! Неужели он оказался предателем? — с горечью воскликнул Кромвель. — Нет, нет, тут слишком велика была и его выгода. Мы сейчас найдем его… Послушай…
Читатель легко представит себе тревогу Эверарда во время этого разговора. Ему было ясно, что Кромвель явился к нему собственной персоной по какой-то причине первостепенной важности, и он сильно подозревал, что генерал получил сведения о местопребывании Карла. Если бы Карла схватили, пришлось бы опасаться немедленного повторения трагедии тридцатого января, и неизбежным следствием была бы гибель всей семьи Ли, включая, вероятно, и самого Маркема.
Он жадно искал поддержки во взгляде Уайлдрейка; однако лицо его помощника выражало тревогу, которую тот пытался скрыть под своим обычным спокойным видом. Но Уайлдрейк был слишком подавлен; он шаркал ногами, поводил глазами, судорожно сжимал руки, как запутавшийся свидетель перед проницательным судьей, которого не проведешь.
Тем временем Оливер ни на минуту не давал им возможности посоветоваться друг с другом. В то самое время, когда его невразумительное красноречие полилось таким извилистым потоком, что никто не мог определить, куда оно приведет, его острый, наблюдательный взгляд обрекал на неудачу все попытки Эверарда объясниться с Уайлдрейком хотя бы знаками. Правда, Эверард, улучив момент, посмотрел на окно, а потом взглянул на Уайлдрейка, как бы намекая на возможность бегства. Но кавалер в ответ чуть заметно отрицательно покачал головой. Тогда Эверард потерял всякую надежду; он с горечью сознавал, что надвигается неизбежное несчастье, и тревожно думал о том, в какой форме или с какой стороны оно их настигнет.
Но у Уайлдрейка еще оставалась искра надежды.
В ту минуту, когда в дверях появился Кромвель, он быстро вышел из комнаты и спустился к входной двери. Окрик «Назад! Назад!», повторенный двумя вооруженными часовыми, подтвердил его предположение, что генерал пришел не один и что его здесь ждали. Он повернул обратно, взбежал по лестнице и, встретив на площадке мальчика по прозвищу Злючка, поспешно увел его в маленькую комнатку, в которой жил сам. Уайлдрейк в то утро ходил на охоту, и на столе у него лежала дичь. Он выдернул перо из крыла вальдшнепа и торопливо сказал:
— Ради всего святого, Злючка, слушай мой приказ… Я спущу тебя из окна во двор.., ограда невысокая.., часового здесь нет… Лети в замок, как будто стремишься в рай, и, если сможешь, отдай это перо мисс Алисе Ли, а если нет, Джослайну Джолифу…
Скажи, что я выиграл пари у молодой госпожи. Понял, мальчик?
Смышленый мальчишка хлопнул рукой по ладони хозяина и ответил только:
— Сказано — сделано.
Уайлдрейк отворил окно, схватил мальчика за куртку и, хотя высота была немалая, благополучно спустил его на землю. Благодаря охапке соломы, на которую спрыгнул Злючка, он остался совершенно невредим, и Уайлдрейк видел, как он перелез через дворовую ограду с того угла, который выходил в переулок за домом; все произошло так быстро, что кавалер как раз успел вернуться в комнату, когда суета, вызванная появлением Кромвеля, утихла и его отсутствие было замечено.
Пока Кромвель читал свою проповедь о тщете различных религиозных верований, Уайлдрейк в тревоге думал о том, не лучше ли было бы послать весть на словах, если уж не было времени писать. Но мальчика могли задержать, его могло смутить то, что он несет спешное и важное сообщение; поэтому Уайлдрейк скорее был доволен, что предпочел более загадочный способ передать это известие. Итак, по сравнению с хозяином, у него было преимущество: оставалась еще искра надежды.
Едва лишь Пирсон закрыл за собой дверь, Холдинаф, так же готовый восстать против будущего диктатора, как он был готов бороться с мнимыми привидениями или домовыми Вудстока, возобновил свои нападки на раскольников, стараясь доказать, что все они душегубы, лживые братья и лжепророки; в подтверждение своих слов он начал уже было приводить тексты из священного писания, когда Кромвель, по-видимому устав от этого спора и желая начать речь, более соответствующую его действительным чувствам, прервал священника, хоть и очень вежливо, и овладел нитью разговора.
— Увы! — сказал он. — Достойный человек говорит правду, по мере своих познаний и своего разума; да, это горькая истина, ее трудно переварить, пока мы смотрим на все глазами людей, а не ангелов.
Лжепророки, говорит почтенный пастор? Он прав, мир полон ими — бывают и такие, которые понесут ваше тайное послание в дом вашего заклятого врага и скажут ему: «Слушай! Мой хозяин едет с небольшой свитой и по такому-то пустынному месту; поторопись, встань и убей его». А другой знает, где прячется недруг вашего дома и ваш личный враг, но вместо того, чтобы предупредить хозяина, поспешит туда, где притаился недруг, и скажет ему; «Слушай! мой хозяин знает о твоем тайном убежище, вставай сейчас же и беги, иначе он бросится на тебя, как лев на добычу…»Но сойдет ли им это безнаказанно? — спросил он, глядя на Уайлдрейка уничтожающим взглядом. — Нет, клянусь своей бессмертной душой и тем, кто поставил меня владыкой над Израилем; такие лжепророки будут вздернуты на виселицу у края дороги, и правая рука их будет пригвождена высоко над головой, дабы указывать другим истинный путь, от которого сами они уклонились.
— Конечно, — сказал мистер Холдинаф, — это правильно — искоренять таких преступников.
— Спасибо, поп, — пробормотал Уайлдрейк, — разве пресвитерианин когда-нибудь упустит случай подать руку помощи дьяволу?
— Но, впрочем, — продолжал Холдинаф, — наш спор отклонился от темы, потому что лживые братья, о которых я говорил…
— Справедливо, дражайший сэр, это предатели из нашего собственного дома, — подхватил Кромвель, — этот добрый человек опять прав. Да, но о ком можно теперь сказать, что он наш истинный брат, даже если мы вышли из одной и той же утробы? Хотя бы мы с ним боролись за одно дело, ели за одним столом, поклонялись одному престолу — все-таки ему нельзя верить… Ах, Маркем Эверард, Маркем Эверард!
После этого восклицания он замолчал, и Маркем Эверард, желая тотчас же узнать, как далеко простираются подозрения Кромвеля, ответил:
— Ваше превосходительство, кажется, имеете что-то против меня. Могу я просить вас сказать прямо, чтобы я знал, в чем меня обвиняют?, — Ax, Марк, Марк! — ответил генерал. — Зачем обвинителю держать речь, когда тихий голос говорит внутри нас! Разве на лбу твоем не выступил пот, Марк Эверард? Разве нет смущения в твоем взгляде?..
Разве не задрожал ты всем телом?.. А кто видел что-либо подобное у благородного и храброго Маркема Эверарда, чей лоб увлажнялся только тогда, когда он, бывало, носил шлем в жаркий летний день?.. Чья рука дрожала только тогда, когда он часами сражался тяжелым мечом?.. Но полно, Маркем, в тебе слишком мало доверия ко мне!
Разве ты не был мне братом, и разве я не прощу тебя и в семьдесят седьмой раз? Негодяй, который должен был сослужить нам важную службу, где-то запропастился. Воспользуйся случаем, Маркем; эту милость бог сверх ожидания дарует тебе. Я не говорю: упади к ногам моим, я прошу, будь со мной откровенен, как с другом.
— Я никогда не говорил вашему превосходительству ничего такого, что было недостойно слова, которым вы меня назвали, — гордо возразил полковник Эверард.
— Нет, нет, Маркем, — ответил Кромвель, — я этого и не говорю… Но.., вам, полковник, следовало бы помнить о послании, которое я передал вам через этого человека, — он указал на Уайлдрейка, — и у вас на совести тот грех, что, несмотря на это послание, подкрепленное такими доводами, вы сочли возможным изгнать моих друзей из Вудстока, расстроить все мои планы и воспользовались моей милостью, а сами не исполнили условий, на которых она была оказана.
Эверард хотел было ответить, но тут, к его удивлению, Уайлдрейк выступил вперед и с достоинством, совсем для него необычным, сказал смело и спокойно:
— Вы ошибаетесь, мистер Кромвель, и обращаетесь не по адресу.
Слова эти были так неожиданны, что Кромвель отступил на шаг и схватился правой рукой за оружие, как будто ожидал, что за таким необычно смелым обращением последует какое-нибудь насильственное действие. Но он тотчас же снова принял прежнюю позу и, раздраженный улыбкой на лице Уайлдрейка, сказал с достоинством человека, давно привыкшего к тому, что все перед ним трепещут:
— Это ты мне сказал, приятель? А ты знаешь, с кем говоришь?
— Приятель! — повторил Уайлдрейк, к которому вернулся весь его отважный юмор. — Я вам не приятель, мистер Оливер. Были времена, когда про Роджера Уайлдрейка из Скуоттлси-мир, в Линкольншире, красивого молодца с хорошим состоянием, никто не подумал бы, что у него приятель — обанкротившийся пивовар из Хантингдона!
— Молчи! — воскликнул Эверард. — Молчи, Уайлдрейк, если тебе жизнь дорога.
— За свою жизнь я не дам ни гроша, — ответил Уайлдрейк. — Черт побери! Если ему не нравится то, что я говорю, пусть берется за оружие! Впрочем, я знаю, у него в жилах храбрая кровь, я готов драться с ним во дворе, будь он хоть десять раз пивовар.
— Твоя брань, приятель, — сказал Оливер, — достойна только презрения. Но если тебе есть что сказать об интересующем меня деле, говори как человек, хотя ты больше похож на животное.
— Вот что я могу сказать, — ответил Уайлдрейк. — Если вы браните Эверарда за то, что он действовал согласно оказанной вами милости, как вы выражаетесь, то заявляю вам: он ничего не знал о ваших подлых условиях. Я и не подумал их передавать. Если угодно, можете мне отомстить.
— Раб! И ты смеешь так говорить со мной! — вскричал Кромвель, все еще сдерживая гнев, но чувствуя, что он готов разразиться и попасть в недостойную цель.
— Да вы каждого англичанина превратите в раба, если вам дать волю, — сказал Уайлдрейк без всякого смущения; страх, который он прежде ощущал наедине с этим незаурядным человеком, прошел, когда они стали ссориться при свидетелях. — Делайте что хотите, мистер Оливер, я говорю вам наперед — птичка улетела!
— Как ты смеешь так говорить?.. Улетела?.. Эй, Пирсон! Сейчас же подай солдатам команду: по коням! Ты глупый лжец! Бежал? Куда, откуда?
— Вот в том-то и вопрос, — сказал Уайлдрейк, — видите ли, сэр, что люди уходят отсюда, — это ясно, а как уходят и в каком направлении…
Кромвель слушал внимательно, надеясь по беспечно-дерзким речам кавалера угадать, куда мог скрыться король.
— Ив каком направлении, как я уже сказал, — это, ваше превосходительство, мистер Оливер, потрудитесь выяснить сами.
С последними словами он выхватил шпагу из ножен и сделал полный выпад, метя Кромвелю в грудь.
Если бы клинок не встретил другого препятствия, кроме кожаной куртки, жизненный путь генерала здесь бы и окончился. Но генерал, опасаясь подобных покушений, носил под военной одеждой тончайшую кольчугу из лучшей стали, такую легкую и гибкую, что она почти совсем не мешала его движениям. Тут она доказала свою прочность: шпага отскочила и разлетелась на куски; Эверард и Холдинаф схватили ее владельца, а он в бешенстве швырнул рукоять на землю и воскликнул: