Но обитатели Ярлсхофа вскоре убедились, что со стороны Бэзила Мертона им нечего было опасаться подобного рода притеснений. Его личные средства — независимо от того, велики они были или малы, — во всяком случае, полностью соответствовали его расходам, носившим, если судить по его образу жизни, самый умеренный характер. Всю его роскошь составляли немногие книги и физические приборы, присылавшиеся ему при случае из Лондона. Это указывало, с одной стороны, на необычное для Шетлендских островов богатство, хотя стол мистера Мертона и весь остальной уклад его жизни не превышали того, что можно было встретить в домах самых скромных шетлендских собственников.
Жителей поселка, однако, мало заботило положение их господина, коль скоро они увидели, что их собственное не только не ухудшилось, но, пожалуй, даже улучшилось с его приездом. Когда же они окончательно убедились, что им нечего бояться притеснений с его стороны, то пришли к дружному выводу о необходимости извлечь из его пребывания всю возможную выгоду и пустились на разные мелкие хитрости: за все стали запрашивать с него невероятные цены, а то и прямо прибегать к вымогательству. Вначале приезжий давал себя обирать с самым философским спокойствием. Вскоре, однако, произошло событие, по-новому осветившее его характер и прекратившее дальнейшие попытки заполучить с него лишнее.
Однажды на кухне замка поднялся спор между старой служанкой, выполнявшей обязанности домоправительницы, и Суэйном Эриксоном, достойнейшим из шетлендцев, когда-либо ходивших ловить рыбу в хааф. Спор этот, как всегда бывает в подобных случаях, разгорался все сильнее и становился все громче, пока не достиг наконец ушей Мертона, или, как его называли в округе, — самого хозяина. Удалившись в уединенную башню, он как раз в это время был занят разбором только что прибывшего из Лондона ящика с книгами; после долгих задержек ящик этот попал сначала в Гулль, оттуда на китобойном судне — в Леруик и, наконец, достиг Ярлсхофа. Мертона охватило раздражение, намного превосходившее ту досаду, которую обычно чувствует человек бездеятельный, когда какая-либо неприятность побуждает его к действию. Он спустился на поле боя и так неожиданно, властно и прямо потребовал объяснения, что обе стороны, несмотря на неоднократные попытки увернуться, оказались не в состоянии скрыть от своего господина, что его честная домоправительница и не менее честный рыбак не поделили примерно стопроцентной надбавки к цене на треску, которую первая купила у второго для господского стола.
Когда это окончательно выяснилось и подтвердилось полным признанием со стороны провинившихся, мистер Мертон остановил на них взгляд, где крайнее презрение, по-видимому, боролось с зарождающимся гневом.
— Ах ты старая ведьма, — сказал он наконец, — сию же секунду вон из моего дома! И знай, что я выгоняю тебя не потому, что ты лгунья, воровка и неблагодарная тварь: все эти качества столь же присущи тебе, как самое имя «женщина», — но потому, что ты в моем доме посмела возвысить голос! А ты, мошенник, если ты думаешь, что обдирать чужестранца так же просто, как сдирать ворвань с кита, так помни, что я прекрасно знаю свои права, которые, как уполномоченный вашего землевладельца Магнуса Тройла, могу предъявить вам, стоит мне захотеть. Попробуйте только вывести меня из терпения, и вы на собственной шкуре узнаете, что мне так же легко уничтожить ваше благополучие, как вам прервать мои занятия. Мне прекрасно известно, что такое скэт, и уоттл, и хокхен, и хэгалеф, и все прочие повинности, которыми опутали вас ваши прежние и теперешние лэрды. И не будет среди вас ни единого, кто не проклял бы день, когда вам мало показалось воровать мои деньги, а понадобилось еще нарушить мой покой перебранкой, да еще на вашем ужасном северном наречии, которое режет слух хуже, чем крики полярных чаек.
В ответ на все эти упреки Суэйн не нашел ничего лучшего, как покорнейше просить его милость принять треску без всякой платы и на том покончить дело. Но тут мистер Мертон не смог больше сдерживать свой гнев: одной рукой он швырнул деньги рыбаку в лицо, а другой схватил рыбу и так хлестнул его по спине, что тот вылетел за дверь; вдогонку за ним полетела и рыба.
На этот раз в действиях чужеземца проглянула такая страшная и неукротимая ярость, что Суэйн не только не остановился подобрать свои деньги или злополучную рыбину, но со всех ног побежал в деревушку, где поспешил сообщить своим односельчанам, что, если они будут и дальше обманывать мистера Мертона, он, на их горе, обернется новым Пейтом Стюартом и станет рубить головы и вешать без всякого суда и снисхождения.
Сюда же явилась и отставленная от должности домоправительница, чтобы посоветоваться с соседями и родней — она тоже была из этого селения, — как бы снова вернуться на вожделенное место, которого она столь внезапно лишилась. Престарелый ранслар, чей голос имел самый большой вес на всех совещаниях общины, выслушав отчет о случившемся, заявил, что Суэйн Эриксон зашел уж слишком далеко, запросив так много с мистера Мертона; как бы хозяин ни объяснял свою ярость, настоящая-то причина, конечно, заключалась в том, что с него спросили пенни, а не полпенни за фунт самой обыкновенной трески. Поэтому он настоятельно советует всему обществу никогда впредь не запрашивать больше чем по три цента на шиллинг; из-за столь ничтожной надбавки господин в замке не станет с ними ссориться: зла он им делать не собирается, а значит, можно надеяться, что хоть в малой мере, но согласится делать добро.
— А три на двенадцать, — заключил умудренный опытом ранслар, — так это вполне приличная, умеренная надбавка, угодная и Господу Богу и святому Роналду.
Итак, согласуя дальнейшие действия с расценкой, столь разумно предложенной рансларом, жители Ярлсхофа впредь стали обсчитывать Мертона лишь в весьма пристойных пределах двадцати пяти процентов сверх обычной цены товара. Впрочем, с подобным тарифом должны были бы согласиться все набобы, армейские интенданты, биржевые спекулянты и прочие особы, коим быстро приобретенное богатство дало возможность обосноваться на земле и жить помещиками на весьма широкую ногу, почитая этот налог, взимаемый с них сельскими соседями, вполне приемлемым. Мертон придерживался, очевидно, того же мнения, ибо не проявлял больше беспокойства по поводу своих домашних расходов.
Уладив таким образом собственные дела, старейшины ярлсхофского селения принялись обсуждать случившееся с Суертой — опальной матроной, изгнанной из замка. Им было чрезвычайно желательно снова восстановить ее, как испытанного и полезного союзника, в должности домоправительницы, если к тому имелась еще возможность. В данном случае, однако, вся их мудрость оказалась бессильной, и Суерта в отчаянии решила обратиться за помощью к Мордонту. С ним у нее сложились довольно дружеские отношения, ибо она знала множество старинных норвежских баллад и страшных рассказов о трау, или драу (так звались гномы скальдов), которыми суеверная древность населила уединенные пещеры и мрачные лощины Данроснесса, равно как и прочих областей Шетлендии.
— Суерта, — сказал ей юноша, — я вряд ли смогу что-либо для тебя сделать, но ты можешь помочь себе сама. Видишь ли, гнев моего отца похож на ярость тех древних богатырей берсеркеров, о которых поется в твоих песнях.
— Ах, рыбка моего сердца, — ответила с жалобным хныканьем Суерта,
— берсеркеры были богатыри, что жили еще до блаженных времен святого Олафа, и они, как бесноватые, бросались и на мечи, и на копья, и на гарпуны, и на мушкеты, и ломали их все на куски, точь-в-точь как молодой кит рвет неводы для ловли сельдей. А потом ярость эта у них проходила, и они становились слабыми-слабыми, ну прямо делай с ними, что хочешь.
— Вот-вот, Суерта, то же самое происходит и с моим отцом, — сказал Мордонт, — он, видишь ли, когда успокоится, страшно не любит вспоминать о своем гневе и этим как раз и похож на берсеркеров: сегодня он рвет и мечет, а завтра и думать не хочет о случившемся. Поэтому-то он никого еще не взял в замок на твое место, и, с тех пор как ты ушла, на нашей кухне не состряпано ни куска горячей пищи и не испечено ни одного хлеба, так что питаемся мы только теми холодными остатками, что нашлись в кладовой. Так вот, Суерта, ручаюсь, что если ты смело вернешься в замок и возьмешься снова за свои дела, ты не услышишь от отца ни одного худого слова.
Суерта, однако, не сразу решилась последовать столь дерзкому совету. Она сказала, что, по ее разумению, «мистер Мертон, когда рассердился, стал похож вовсе не на берсеркера, а скорей на нечистого: глаза его метали молнии, а с губ срывалась пена; а что до нее самой, то подвергать себя снова подобной опасности — значит только искушать Всевышнего».
В конце концов, однако, поощряемая сыном, она решилась еще раз предстать перед отцом и, облачившись в свое обычное будничное платье, на чем особенно настаивал Мордонт, пробралась в замок, сразу же приступила к исполнению своих разнообразных и многочисленных обязанностей и казалась настолько глубоко ими занятой, словно никогда их и не бросала.
В первый день после возвращения Суерта не показывалась на глаза хозяину, надеясь, что, после того как мистер Мертон в течение трех дней питался одним холодным мясом, горячее блюдо, приготовленное со всей тщательностью, какую допускала ее нехитрая стряпня, сумеет вернуть ей его благосклонность. Когда же Мордонт сказал ей, что отец даже не заметил перемены в пище и она сама убедилась, что, снова и снова попадаясь ему нечаянно на глаза, не производит на своего удивительного хозяина ни малейшего впечатления, она вообразила, что все происшедшее совершенно улетучилось у него из памяти, и принялась столь же деятельно исполнять свои обязанности, как и раньше. В подобном убеждении пребывала она до тех пор, пока ей не случилось однажды в споре с другой служанкой повысить голос: проходивший мимо Мертон грозно взглянул на нее и промолвил только одно слово: «Помни», но таким тоном, который надолго заставил ее держать язык за зубами.
Если Мертон проявлял подобные странности как глава дома, то не менее странным образом воспитывал он сына. Он редко выказывал по отношению к юноше отеческие чувства, однако, когда находился в обычном своем состоянии духа, забота об образовании Мордонта казалась главной целью его жизни. Он располагал книгами и достаточным запасом сведений для того, чтобы взять на себя труд наставника по основным отраслям знаний, и как педагог был аккуратен, выдержан и строг, если не сказать
— суров, неукоснительно требуя от своего ученика прилежания, необходимого для достижения успехов. Однако при изучении истории, которой в ряду прочих предметов отведено было весьма значительное место, так же как и сочинений классических авторов, они нередко сталкивались с фактами или рассуждениями, производившими на Мертона чрезвычайное действие: мгновенно он приходил в то состояние, которое Суерта, Суэйн и даже Мордонт стали называть его «черным часом». Обычно Мертон заранее чувствовал приближение подобного приступа и удалялся в свою комнату, куда никому, даже Мордонту, не разрешал входить. Там он оставался в полном одиночестве в продолжение нескольких дней, а иногда и недель, выходя лишь изредка и в самое неожиданное время, чтобы съесть кушанье, заботливо поставленное для него где-либо поблизости, хотя ел он в эти дни поразительно мало. Иногда, особенно когда время приближалось к зимнему солнцевороту и почти каждый шетлендец стремился провести суровую пору года у домашнего очага, угощаясь и веселясь, несчастный облекался в морской плащ темного цвета и уходил на берег бурного моря или в безлюдную пустошь, где, скитаясь под безрадостным небом, мог по крайней мере предаваться скорбным и мятущимся думам, никем не замечаемый и никого не рискующий встретить. Когда Мордонт сделался старше, он научился распознавать особые признаки, предшествовавшие подобным периодам мрачного отчаяния, и стал заботиться о том, чтобы ограждать в эти дни своего отца от внезапных и несвоевременных посещений, которые всегда приводили больного в ярость, а также о том, чтобы у него было все необходимое для поддержания жизни. Вскоре Мордонт заметил, что подобные приступы меланхолии заметно удлинялись, если во время такого «черного часа» он ненароком попадался Мертону на глаза. Поэтому как из уважения к чувствам отца, так и в силу собственной склонности к занятиям, требующим движения и ловкости, и к развлечениям, свойственным его возрасту, Мордонт стал на эти дни покидать Ярлсхоф и даже удаляться из Данроснесса; он был уверен, что отец, даже если его «черный час» минет в отсутствие сына, не будет особенно доискиваться, где и как юноша провел это время, — лишь бы он не оказался свидетелем отцовской слабости, что было для Мертона совершенно невыносимым.
Итак, в эти периоды все виды развлечений, какие только можно было встретить на острове, оказывались к услугам молодого Мертона, и во время подобных перерывов в учении ему предоставлялась полная свобода на деле проявлять свою смелость, живость и решительность. Вместе с юношами ближнего поселка нередко занимался он тем опасным видом охоты, по сравнению с которым «страшное ремесло собирателей серпника» может быть названо приятной прогулкой по ровной местности; часто присоединялся он к полночным экспедициям птицеловов за яйцами и птенцами морских птиц и во время этих дерзких походов на прибрежные скалы головокружительной высоты вызывал удивление старших охотников ловкостью, находчивостью и силой, поразительными для мальчика его лет и к тому же уроженца чужого края.
Мордонт часто также сопровождал Суэйна или других рыбаков в продолжительные и опасные плавания далеко в открытое море, обучаясь у них искусству управлять парусами, в каковом шетлендцы не только не уступают, но, быть может, даже превосходят всех других уроженцев Британской империи. Эти поездки таили в себе для Мордонта особую прелесть и помимо рыбной ловли.
В эту эпоху старые норвежские саги были еще живы в памяти народа и часто повторялись рыбаками, не забывшими еще древний норвежский язык, на котором говорили их предки. В мрачной романтике этих скандинавских сказок было много пленительного для юношеского воображения, и удивительные легенды о берсеркерах, викингах, гномах, великанах и чародеях, которые Мордонт слышал из уст местных жителей, не только, по его мнению, не уступали мифам античной древности, но порой даже соперничали с ними. Рыбаки часто указывали ему на окрестности как на место, где развертывалось действие древних поэм: их полупели-полупроизносили голосами столь же суровыми, если не столь же громкими, как грохот волн, над которыми они раздавались. Часто Мордонту указывали на бухту, куда они шли, как на место кровавого морского боя; едва заметная груда бесформенных камней на высоком мысе оказывалась даном — замком могучего в свое время ярла или знаменитого пирата; одиноко вздымавшийся на пустынном болоте серый камень отмечал могилу героя; мрачная пещера, в глубину которой море стремило свои тяжелые, длинные, непрерывно катящиеся волны, оказывалась жилищем прославленной колдуньи.
Океан также хранил свои тайны, тем сильнее возбуждавшие воображение, что в течение более чем полугода море бывало различимо лишь сквозь сумеречную дымку.
Его бездонные глубины и неведомые пещеры таили, по уверению Суэйна и прочих рыбаков, искушенных в преданиях старины, такие чудеса, которые с презрением отвергаются современными мореплавателями. Говорили, что в тихом, озаренном луной заливе, где волны, шумя, набегают на усеянный ракушками гладкий песок прибрежья, порой еще можно было увидеть скользящую по воде русалку и услышать, как она, вторя дыханию ветра, поет о подводных чудесах или в торжественных песнопениях вещает грядущее. До сих пор еще полагали, что в подводных убежищах Северного океана скрывается кракен — величайшее из всех живущих созданий. Порой, когда дымчатая гряда покрывала морскую гладь, глаз искушенного моряка различал рога чудовищного левиафана, то исчезавшие, то вновь появлявшиеся в клубах тумана. Человек тогда налегал на весла или спешил ставить парус и как можно скорее уходил, чтобы внезапный водоворот, неизбежный при погружении на дно столь огромной туши, не увлек его утлое суденышко туда, где ждут свою жертву бесчисленные щупальца чудовища. Рыбаки рассказывали и про морского змея: поднимаясь из глубины океана, он вытягивал до самого неба бесконечно длинную шею, покрытую гривой, как у боевого коня, и глядел вниз, словно с вершины мачты, широко открытыми сверкающими глазами, как будто выбирая себе добычу или жертву.
Много необыкновенных историй об этих и о других не столь известных чудесах знали в те времена шетлендцы, чьи потомки до сих пор еще не вполне утратили в них веру.
Подобные легенды всюду, разумеется, имеют хождение среди простого народа, но насколько сильнее пленяют они воображение там, где простираются глубокие и грозные северные моря, в стране стремнин и скал, вздымающихся на многие сотни футов над берегом, в опаснейших морских проливах, среди течений и водоворотов, нескончаемых подводных рифов, где кипит и пенится вечно живой океан, у преддверия мрачных пещер, в самую глубь которых не отваживается проникнуть ни пловец, ни ладья, среди уединенных и часто необитаемых островов или перед развалинами древних северных крепостей, едва различимых в тусклом свете полярной зимы. Мордонту с его романтическим характером подобные суеверия давали приятную и увлекательную пищу для воображения, и он часто, наполовину сомневаясь в них и наполовину им веря, заслушивался песнями о чудесах природы и существах, созданных доверчивой фантазией жителей, песнями, певшимися на грубом, но выразительном языке древних скальдов.
У него не было недостатка, однако, и в других, более мирных и веселых развлечениях, скорее подходящих для его возраста, чем старинные поверья и опасные предприятия, помянутые нами выше. Зима, когда из-за краткости дня работа становится почти невозможной, бывает в Шетлендии порой пирушек, праздности и шумных забав. Все, что удалось рыбаку приобрести летом, все тратится, а иногда попросту расточается на игры и потехи у его гостеприимного очага. Землевладельцы и дворяне дают в это время полный простор своим склонностям и попировать, и развлечься с друзьями, в домах у них не переводятся гости, и зимнюю стужу они гонят прочь смехом и шутками, пением, танцами и полными стаканами вина.
Среди развлечений этого веселого, хотя и сурового, времени года никто из молодых людей не вносил большего задора в танцы или оживления — в пирушки, чем молодой чужестранец Мордонт Мертон. Когда душевное состояние его отца допускало, а вернее, требовало его отсутствия, он посещал одну усадьбу за другой и, куда бы ни приходил, всюду становился желанным гостем, охотно присоединяя свой голос к поющим или вступая в круг танцующих. Шлюпка, а если погода, как это часто случалось, не дозволяла подобного способа передвижения, то один из многочисленных пони, которые, пасясь целыми стадами на болотах, находились, можно сказать, в распоряжении любого, способного поймать это полудикое животное, доставляли его из одного поместья в другое. Никто не мог превзойти его в исполнении воинственного танца с мечами — потехи, восходившей еще к обычаям древних скандинавов. Он играл на гью и на обыкновенной скрипке унылые и трогательные местные мелодии, но мог так же ловко и умело разнообразить их живыми напевами Северной Шотландии. Когда ряженые, или, как говорят в Шотландии, гизарды, отправлялись к кому-либо из соседних лэрдов или богатых юдаллеров, молодежь заранее радовалась, если удавалось заручиться согласием Мертона взять на себя роль скадлера — главаря веселой компании. Резвясь и проказничая, вел он тогда свою свиту из дома в дом, всюду принося веселье и заставляя сожалеть о своем уходе. Мордонт приобрел, таким образом, всеобщую известность и любовь большинства семейств, составлявших патриархальное общество Главного острова. Чаще всего, однако, и с наибольшей охотой посещал он дом лендлорда и покровителя его отца — Магнуса Тройла.
Но не один только радушный прием со стороны достойного старого магната и не сознание, что он, по существу, является патроном его отца, делали посещения Мордонта столь частыми. Правда, рука, сердечно протянутая для приветствия, столь же сердечно пожималась юношей, в то время как почтенный юдаллер приподнимался со своего огромного кресла из цельного дуба, украшенного грубой резьбой работы какого-нибудь гамбургского плотника и обитого искусно выделанными тюленьими шкурами, и возглашал свое «добро пожаловать» голосом, каким в древние времена встречал бы наступление Иула — главного праздника готов. В доме Магнуса Тройла имелся магнит, несравненно сильнее притягивавший к себе Мордонта, — молодые сердца, чья радость при встрече с ним, хотя и не выражалась так громко, была столь же искренней, как и приветствие старого юдаллера. Но это не такая тема, о которой можно говорить в конце главы.
ГЛАВА III
О Бесси бэлл и Мэри Грей,
Как были вы прелестны!
Соломой крыт, в тени ветвей
Стоял ваш домик тесный.
Вчера я Бесс любил сильней
Всех девушек на свете,
А нынче взоры Мэри Грей
Меня поймали в сети.
Шотландская песняМы уже упоминали о Минне и Бренде — дочерях Магнуса Тройла. Мать их умерла много лет тому назад. То были прелестные девушки: старшая едва достигла восемнадцати лет, иными словами — была на год или два моложе Мордонта Мертона, а младшей еще не минуло и семнадцати. Дочери были для старого отца радостью сердца и светом очей, и хотя он и баловал их сверх всякой меры, что могло иметь для обеих сторон самые печальные последствия, однако дочери отвечали на любовь отца такой нежной привязанностью, что даже безрассудное баловство не в силах было вызвать в них ни тени непочтительности или девичьих капризов. Разница в характерах и внешности обеих сестер была поистине поразительной, хотя, как это нередко случается, сочеталась с известным семейным сходством.
Мать их была шотландской леди, родом из горного Сатерленда, дочерью предводителя клана, изгнанного во время усобиц семнадцатого века из своей родной страны. Он нашел для себя пристанище на мирных Шетлендских островах, которые при всей своей бедности и уединенности обладали одним хорошим свойством: они остались не тронуты раздорами и не запятнаны гражданскими распрями тех времен. Сент-Клер — таково было имя изгнанника — тосковал по родной долине, башням своего древнего замка, людям своего клана и утраченной власти и умер вскоре после прибытия на Шетлендские острова. Красота его осиротевшей дочери, несмотря на ее шотландское происхождение, покорила твердое сердце Магнуса Тройла. Он открыл ей свои намерения, был встречен благосклонно, и она стала его женой. Она скончалась на пятом году супружеской жизни, оставив Магнуса навеки оплакивать краткие дни своего семейного счастья.
От матери Минна унаследовала величественную осанку, темные глаза, иссиня-черные кудри и тонко очерченные брови — свидетели того, что она по крайней мере с материнской стороны не принадлежит по крови к обитателям страны Туле. Ее ланиты -
О, нежными, не бледными зови их! -
были тронуты таким легким и нежным румянцем, что многим подобное преобладание лилий над розами казалось даже чрезмерным. В этой лилейной белизне, однако, не таилось ничего ни болезненного, ни томного: то был естественный цвет здоровья, чрезвычайно гармонировавший с чертами, казалось, нарочно созданными для возвышенного характера. Стоило, однако, Минне Тройл услышать рассказ о человеческом горе или какой-нибудь несправедливости, как кровь тотчас же приливала к ее щекам, показывая, как горячо бьется сердце девушки, несмотря на то, что выражение ее лица и манера себя держать свидетельствовали о серьезности и сдержанности нрава и склонности к уединению. Если посторонним порой казалось, что ее прекрасные черты отуманены грустью, для которой ни возраст Минны, ни ее положение в свете не могли служить основанием, то, узнав ее ближе, они вскоре начинали понимать, что истинной причиной этой задумчивости были внутренняя спокойная сосредоточенность и духовная сила, делавшие Минну равнодушной к пустым событиям повседневности. Многие, поняв, что меланхолия Минны — не следствие действительных горестей, а лишь устремление души к предметам более возвышенным, чем то, что ее окружает, могли бы, пожалуй, пожелать ей большего счастья, но вряд ли захотели, чтобы она стала веселей, — так прелестна была она в своей искренней, неподдельной серьезности. Иными словами, несмотря на крайнее наше желание избежать столь избитого сравнения с ангелом, нельзя не признать, что в строгой красоте девушки, сдержанной и вместе с тем изящной свободе движений, в музыке ее голоса и невинной чистоте взгляда было нечто, говорившее, что Минна Тройл — существо иного, высшего и лучшего мира и лишь случайный гость на нашей не достойной ее земле.
Бренда, почти такая же красивая и столь же прелестная и невинная, как Минна, настолько же не походила на сестру наружностью, как характером, вкусами и поведением. Ее густые локоны были того светло-каштанового оттенка, который в потоке солнечного света отливает золотом, но стоит лучам скользнуть прочь, как снова темнеет. Ее глаза, рот и чудесные зубы, которые она не стеснялась часто показывать в избытке непосредственной резвости, свежий, здоровый, но не слишком яркий румянец, оттенявший белую, как только что выпавший снег, кожу, подчеркивали ее скандинавское происхождение. Стройная, как фея, она была несколько ниже ростом, чем Минна, но, пожалуй, даже изящней ее. Беззаботная и почти по-детски легкая поступь, взгляд, который благодаря природной невинной живости на всем, казалось, останавливался с радостью, привлекали к себе всеобщее восхищение еще больше, чем спокойное обаяние Минны, хотя чувство, внушаемое последней, могло оказаться, пожалуй, более глубоким и благоговейным.
Склонности прелестных сестер были столь же различны, как и их внешность. Правда, в силе сердечной привязанности ни одной нельзя было отдать предпочтения — так нежно любили обе своего отца и друг друга. Но веселость, которую Бренда вносила в окружающую ее повседневность, казалась совершенно неисчерпаемой, тогда как менее жизнерадостная Минна не находила, по-видимому, в окрестном обществе особого интереса, и оно не способно было развлечь ее. Она словно дозволяла потоку развлечений и радостей увлечь себя, но не прилагала со своей стороны никаких стараний, чтобы внести в него и свою долю. Она скорее снисходила к забавам, чем предавалась им, и наибольшую радость доставляли ей серьезные и уединенные занятия. Книги были ей недоступны
— Шетлендия того времени предоставляла мало возможностей для получения тех мудрых уроков.
Что мертвые преподают живым, да и Магнус Тройл, как видно из нашего описания, не принадлежал к числу тех, в чьем доме можно было найти достаточные к тому средства. Но книга природы лежала раскрытая перед Минной, величайшая из книг, неизменно вызывающая в нас изумление и восхищение даже тогда, когда мы не в силах полностью понять ее. Растительность пустынных Шетлендских островов, раковины на их побережьях и бесчисленные пернатые племена, гнездящиеся на неприступных утесах, были так же хорошо знакомы Минне Тройл, как и самому опытному охотнику. Она одарена была изумительной наблюдательностью, от которой редко отвлекали ее какие-либо посторонние чувства, и то, что ей удавалось узнать в результате постоянного и терпеливого внимания, неизгладимо запечатлевалось в ее исключительной от природы памяти. Вместе с тем Минна глубоко ощущала величие дикой и мрачной страны, где ей суждено было жить. Океан во всех своих бесчисленных превращениях, то величественно прекрасный, то грозный, и неприступные скалы, откликавшиеся на немолчный рокот волн и на крики морских птиц, были для нее полны очарования, в каком бы виде ни представали перед ней в непрерывной смене времен года. Она обладала восторженной чувствительностью, свойственной романтически настроенным соотечественникам ее матери, и любовь к природе была для нее страстью, способной не только поглощать ее мысли, но и потрясать до самой глубины ее душу. Те самые картины, которые у сестры ее вызывали мимолетное, но быстро проходившее чувство страха или волнения, не оставляя заметного следа, долго еще продолжали занимать воображение Минны, и не только в часы одиночества и в тишине ночи, но и тогда, когда ее окружали люди. Порой Минна, сидя в кругу своих близких, становилась неподвижной, как прекрасная статуя, и мысли ее уносились вдаль, к дикому морскому берегу и еще более диким горам ее родных островов. Тем не менее, если внимание девушки удавалось привлечь к общей беседе, она с увлечением присоединялась к ней, и мало кто умел придать тогда разговору большую занимательность и доставить большее удовольствие окружающим. И хотя во всем ее облике было нечто, внушавшее, несмотря на ее крайнюю молодость, не только симпатию, но и невольное уважение, однако ее живую, веселую и милую сестру окружающие любили не меньше, чем сдержанную и задумчивую Минну.
В самом деле, прелестные сестры были не только радостью своих друзей, но и гордостью тех уединенных островов, где люди известного круга, оторванные от света и связанные друг с другом прочно укоренившимися обычаями гостеприимства, составляли как бы единую дружную семью.
Странствующий поэт и музыкант-самоучка, испытавший на своем веку немало превратностей и вернувшийся в конце концов доживать свои дни на родной остров, воспел дочерей Магнуса в поэме, озаглавленной им «Ночь и День», где, говоря о Минне, предвосхитил, хотя и в весьма грубой форме, чудесные строки Байрона:
Она идет во всей красе -
Светла, как ночь ее страны.
Вся глубь небес и звезды все
В ее очах заключены,
Как солнце в утренней росе,
Но только мраком смягчены.
Отец так сильно любил обеих девушек, что трудно было сказать, которую из двух — больше, разве что он предпочитал общество своей серьезной дочери во время прогулок, а резвушки — у домашнего камелька; искал Минну, когда ему становилось грустно, и Бренду — когда бывал весел; иными словами, Минна была его любимицей до полудня, а Бренда — вечером, после того, как чаша уже пошла вкруговую.
Но еще более поразительным было то, что привязанность Мордонта Мертона распределялась между обеими милыми сестрами с той же беспристрастностью, как и отцовская любовь Магнуса. С самого отрочества, как мы уже говорили, он бывал частым гостем в Боро-Уестре, несмотря на то, что последняя находилась на расстоянии почти двадцати миль от Ярлсхофа и местность между обеими резиденциями была весьма труднопроходимой.