Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Пертская красавица, или Валентинов день

ModernLib.Net / Исторические приключения / Скотт Вальтер / Пертская красавица, или Валентинов день - Чтение (стр. 21)
Автор: Скотт Вальтер
Жанр: Исторические приключения

 

 


Вообще он считал Рэморни существом, коему сама природа назначила быть его рабом, добывающим для него золото в копях, а золото он боготворил, и стяжательство было его величайшей слабостью, хотя отнюдь не худшим пороком. В собственных глазах он оправдывал эту свою неблаговидную наклонность, убеждая самого себя, что ее источником была жажда власти.

«Хенбейн Двайнинг, — говорил он, со сладострастием глядя па собранные втайне сокровища, когда время от времени навещал их, — ты не какой-нибудь глупый скупец, которого тешит в червонцах золотой их блеск, власть, которую они дают своему владельцу, — вот чем ты дорожишь! Что в том, что все это еще не в твоих руках? Ты любишь красоту, когда сам ты — жалкий, уродливый, бессильный старик? Вот та приманка, которая привлечет самую красивую пташку. Ты слаб и немощен, над тобою тяготеет гнет сильного? Вот то, что вооружит на твою защиту кое-кого посильнее, чем жалкий тиран, перед которым ты дрожал. Тебе потребна роскошь, ты жаждешь выставить напоказ свое богатство? В этом темном сундуке заперта не одна цепь привольных холмов, пересеченных долинами, не один прекрасный лес, кишащий дичью, и покорность тысячи вассалов. Нужна тебе милость при дворах светских или духовных владык? Улыбки королей, прощение старых твоих преступлений папами и священниками и терпимость, поощряющая одураченных духовенством глупцов пускаться на новые преступления? Все это святейшее попустительство пороку покупается на золото Даже месть, которую, как говорится, боги оставляют за собой — не уступать же человеку самый завидный кусок! — даже месть можно купить на золото! Но в мести можно достичь успеха и другим путем — высоким искусством, и такой путь куда благородней! А потому я приберегу свое сокровище на другие нужды, а месть свершу gratis note 50, более того — к торжеству отмщения обиды я прибавлю сладость приумноженных богатств!»

Так размышлял Двайнинг, когда он, вернувшись от сэра Джона Рэморни, прибавил к общей массе своих накоплений золото, полученное за разнообразные услуги, затем, полюбовавшись минуты две на свои сокровища, он запер на ключ тайник и отправил— ся в обход пациентов, уступая проход у стены каждому встречному, кланяясь и снимая шляпу перед самым скромным горожанином, владельцем какой-нибудь жалкой лавчонки, или даже перед подмастерьем, еле-еле зарабатывающим на хлеб трудом своих мозолистых рук.

«Мерзавцы, — думал он про себя, делая поклон, — подлые, скудоумные ремесленники! Знали бы вы только, что я могу отворить этим ключом! Злейшая непогода не помешала бы вам снять шляпу предо мной, самая гнусная лужа среди вашего городишки не показалась бы вам слишком мерзкой, чтобы пасть в нее ниц, благоговея пред владельцем такого богатства! Но я еще дам вам почувствовать мою силу, хотя мне нравится прятать ее источник. Я стану инкубом для вашего города, раз вы отвергли меня и не избираете в городской совет. Я, как злой кошмар, буду гнать вас и душить, оставаясь сам невидимым… А этот жалкий Рэморни туда же! Потеряв руку, он, как бедный ремесленник, утратил с нею единственную ценную часть своего существа — и он еще осыпает меня оскорблениями, как будто хоть что-нибудь из всего, что может он сказать, в силах пошатнуть стойкий ум, подобный моему! Обзывая меня плутом, мерзавцем или рабом, он поступает не умнее, чем если бы вздумал развлекаться, выдергивая мне волосы в тот час, когда я держал бы в руке пружины его сердца. За каждое оскорбление я тут же могу отплатить телесным страданием или душевной болью… Хе-хе! Надо сознаться, я не остаюсь у рыцаря в долгу!»

В то время как лекарь тешился своею дьявольской думой и, крадучись, пробирался по улице, за его спиной послышались женские голоса.

— А, вот он, слава пречистой деве! Во всем Перте кто, как не он, поможет нам сейчас! — сказал один голос.

— Пусть там говорят о рыцарях и королях, воздающих за обиды, как это у них называется, а мне, кумушки, подайте достойного мастера Двайнинга, составителя лекарств! — добавил другой.

В ту же минуту лекарь был окружен и схвачен говорившими — почтенными матронами славного города Перта.

— В чем дело? Что такое? — усмехнулся Двайнинг. — У кого тут корова отелилась?

— Не в отёле на этот раз дело, — сказала одна из женщин. — Умирает бедный малыш, потерявший отца. Иди скорее с нами, ибо все наше упование на тебя, как сказал Брюс Доналду, Властителю Островов.

— Opiferque per orbem dicor note 51, — сказал Хенбейн Двайнинг. — От чего умирает ребенок?

— Круп у него… круп, — запричитала одна из кумушек. — Бедняжка хрипит, как ворон.

— Cynanche Irachealisnote 52. Эта болезнь быстро вершит свое дело. Немедленно ведите меня в дом, — продолжал врач, который зачастую оказывал помощь больным бесплатно — невзирая на свою жадность, и человеколюбиво — несмотря на свой злобный нрав. Так как мы не можем заподозрить его в более высоких побуждениях, возможно его толкали на это тщеславие и любовь к своему искусству.

Тем не менее в этом случае он, пожалуй, уклонился бы и не пошел к больному, знай он, куда его ведут добрые кумушки, и располагай временем придумать отговорку. Но лекарь не успел сообразить, куда идет, как его чуть ли не втолкнули в дом покойного Оливера Праудфьюта, откуда доносилось пение женщин, обмывавших и обряжавших тело покойного шапочника к назначенному на утро обряду. Их песнь, если ее переложить на современный язык, прозвучала бы примерно так:


Дух незримый, дух парящий,

Кротко на того глядящий,

В ком ты сам когда-то жил,

В чьем обличий ты был,


— Жди, крылами помавая,

Вправо, влево ли порхая.

Ввысь взлетишь иль канешь ты

— Жди у роковой черты!


Мстя за раннюю разлуку,

Неурочной смерти муку,

Подчини себе ты вновь

Тайной силой ум и кровь.


Коль того приметит око,

Кто пронзил тебя жестоко,

Коль того заслышишь шаг,

Кто тебя поверг во мрак,


— Силы тайные проснутся,

Мышцы дрогнут, встрепенутся,

Зев разверзнут раны вновь,

Взывая: «Кровь за кровь!»


Лекарю, как ни был он закален, претило переступить порог человека, к чьей смерти он был непосредственно причастен, пусть даже вследствие ошибки.

— Отпустите меня, женщины, — сказал он, — мое искусство может помочь только живым — над мертвыми мы уже не властны.

— Да нет, больной наверху — меньшой сиротка… Пришлось Двайнингу войти в дом. Но когда он перешагнул порог, его поразило, что одна из кумушек, хлопотавших над мертвым телом, вдруг оборвала пение, а другая сказала остальным:

— Во имя господа, кто вошел?.. Проступила большая капля крови.

— Да нет, — возразил другой голос, — это капля жидкого бальзама.

— Нет, соседки, то была кровь… Еще раз спрашиваю: кто вошел в дом?

Женщины выглянули из комнаты в тесную прихожую, где Двайнинг, встревоженный донесшимися до него обрывками разговора, нарочно замешкался и не шел дальше, делая вид, что не различает лесенку, по которой ему надлежало подняться на верхний этаж дома скорби.

— Это же только достойный мастер Хенбейн Двайнинг, — отозвалась одна из сивилл.

— Мастер Двайнинг? — более спокойно подхватила та, которая заговорила первой. — Наш верный помощник в нужде? Тогда, конечно, то была капля бальзама.

— Нет, — сказала другая, — это все-таки могла быть и кровь, потому что лекарю, когда нашли труп, власти приказали поковыряться в ране инструментами, а откуда бедному мертвому телу знать, что это делалось с добрыми намерениями?

— Верно, соседушка, верно! Бедный кум Оливер и при жизни частенько принимал друзей за врагов, так уж нечего думать, что он теперь поумнел.

Больше Двайнинг ничего не расслышал, потому что его втащили по лестнице в горенку вроде чердака, где Магдален сидела на своем вдовьем ложе, прижимая к груди младенца. У крошки уже почернело личико, и он, задыхаясь, выдавливал из себя похожие па карканье звуки, по которым и получила в народе свое название эта болезнь. Казалось, недолгая жизнь младенца вот-вот оборвется. Возле кровати сидел монах-доминиканец со вторым ребенком на руках и время от времени произносил слова духовного утешения или ронял замечания о болезни.

Лекарь бросил на монаха беглый взгляд, полный того невыразимого презрения, какое питает человек науки к знахарю. Его собственная помощь оказалась мгновенной и действенной. Он выхватил младенца из рук отчаявшейся матери, размотал ему шею и отворил вену, из которой обильно полилась кровь, что немедленно принесло облегчение больному крошке. Все угрожающие симптомы быстро исчезли, и Двайнинг, перевязав вену, снова положил младенца на колени полуобезумевшей матери.

Горе несчастной по утраченному супругу, отступившее было перед смертельной опасностью, угрожавшей ребенку, теперь нахлынуло на Магдален с повой силой, как река в половодье, когда она вдруг сокрушит плотину, преградившую на время ее поток.

— Ах, мой ученый господин, — сказала она, — перед вами бедная женщина, которую вы знавали раньше богатой… Но тот, кто вернул мне мое дитя, не оставит этот дом с пустыми руками. Великодушный, добрый мастер Двайнинг, примите эти его четки… они черного дерева и отделаны серебром… Он любил, чтобы вещи были у него красивые, как у джентльмена. Ну, он больше всякого другого, равного ему по состоянию, был похож в своих обычаях на джентльмена, оттого и погиб как джентльмен.

С этими словами в немом порыве скорби она приложила к груди и губам четки своего покойного мужа и снова стала настойчиво совать их в руки — Двайнингу.

— Возьмите, — сказала она, — возьмите из любви к тому, кто сам искренне вас любил. Ах, он, бывало, говаривал: «Если кто может оттащить человека от края могилы, так только мастер Двайнинг…» И вот его родное дитя возвращено к жизни в этот божий день, а он лежит неподвижный и окоченевший и не знает ни здоровья, ни болезни!.. Ох, горе мне, горе!.. Но возьмите же четки и вспоминайте о его чистой душе, когда станете перебирать их, он скорей освободится из чистилища, если добрые люди будут молиться за спасение его души.

— Убери свои четки, кума, я не умею показывать фокусы, не знаю никаких знахарских ухищрений, — сказал лекарь: растроганный сильнее, чем сам ожидал при черствой своей натуре, он упирался, не желая принять жуткий дар.

Но последние его слова задели монаха, о чьем присутствии он забыл, когда произносил их.

— Это что же, господин лекарь? — сказал доминиканец. — Молитзу по усопшему вы приравниваете к скоморошьим фокусам? Слыхал я, будто Чосер, английский стихотворец, говорит о вас, лекарях, что вы хоть и ученые, да не по святому писанию. Наша матерь церковь долго дремала, но глаза ее ныне раскрылись, и она начинает различать, где ее друзья, а где враги. Я верно вам говорю…

— Что вы, досточтимый отец! — перебил Двайнинг. — Вы же не дали мне договорить! Я сказал, что не умею творить чудеса, и собирался добавить, что церковь, конечно, могла бы сотворить непостижимое, а потому богатые четки следует передать в ваши руки, ибо вы, перебирая их, принесете больше пользы душе усопшего.

Он набросил четки на руку доминиканца и выбрался за порог дома скорби.

«Удивительно, что меня привели сюда — ив этот час! — сказал он про себя, когда вышел на улицу. — Я не больно-то верю в такие вещи… а все же, хоть это и пустая блажь, я рад, что спас жизнь младенца, висевшую на волоске… Но пойду-ка я поскорей к другу Смазеруэллу, он мне, конечно, понадобится в деле с Бонтроном. Вот и выйдет, что я в этом случае спас две жизни, а сгубил только одну».

Глава XXIII

То кровь его, а не бальзам,

Он кровью умащен …

Она взывает к небесам:

«Да будет отомщен!»

«Уран и Психея»

По решению городского совета обряд должен был состояться в соборе святого Иоанна Пертского: поскольку Иоанн считался покровителем города, казалось, что здесь испытание должно было пройти с наибольшим успехом. Церкви и монастыри домини-каицев, картезианцев и других монашеских орденов щедро одаривали и король и знать, а потому горожанe единодушно решили, что надежней будет положиться на суд «своего святого — старого доброго Иоанна», в чьей благосклонности они не сомневались, и предпочесть его новым покровителям, которым доминиканцы, картезианцы, кармелиты и прочие построили новые обители вокруг Славного Города. Извечная тяжба между белым и черным духовенством придала остроту этому спору о выборе места, где должно свершиться чудо при прямом воззвании граждан к богу для изобличения преступника. И городской писец так ревностно ратовал за то, чтобы предпочтение было отдано собору святого Иоанна, как будто и святые в небесах делились на две партии и одна из них держала сторону Славного Города, другая же была его противницей.

В связи с выбором храма строилось и разрушалось немало мелких интриг. Но все же городской совет, полагая это делом высокой чести для города и уповая на справедливость и неподкупность своего покровителя, постановил доверить исход божьего суда влиянию святого Иоанна.

Итак, с большой торжественностью, как требовал случай, отслужили обедню, после чего собравшиеся, обстоятельно и горячо помолившись, приготовились воззвать к небу, чтобы оно прямым своим знамением произнесло суд о загадочном убиении несчастного шапочника.

Сцена являла ту впечатляющую торжественность, какая всегда отличает обряды католического богослужения. Восточное окно, богато и затейливо расписанное, пропускало струн смягченного света на высокий алтарь. На поставленных подле него носилках лежали бренные останки убитого, причем руки его были сложены на груди ладонь к ладони, кончиками пальцев вверх, как будто бесчувственное тело само взывало к небесам об отмщении тому, кто насильственно разлучил бессмертный дух с его земной оболочкой.

Рядом с носилками установили троны, на которых восседали Роберт Шотландский и его брат Олбени. Принц сидел подле отца, на сиденье пониже. По этому поводу пошли толки среди собравшихся, что Олбени посажен почти на одном уровне с королем, тогда как сына королевского, хоть он и достиг совершеннолетия, хотят, очевидно, поставить ниже его дяди пред лицом всех граждан Перта. Носилки помещены были таким образом, чтобы тело, распростертое на них, было видно по возможности всему набившемуся в церковь народу.

Подле носилок стоял у изголовья рыцарь Кикфоне, обвинитель, а в ногах — юный граф Крофорд, представитель ответчика. Свидетельство герцога Ротсея «в обеление», как говорилось тогда, сэра Джона Рэморни избавило его бывшего конюшего от необходимости явиться самому в качестве лица, подлежащее го искусу, а болезнь послужила для него оправдание ем, чтобы и вовсе остаться дома. Его домочадцев, включая и тех, кто прислуживал непосредственно сэру Джону, но числился за двором принца и еще не получил отставки, насчитывалось до десяти человек. Большей частью это были люди распутной жизни, и, по общему суждению, любой из них мог, озоруя в праздничную ночь, совершить убийство шапочника. Они выстроились в ряд в левом приделе храма, облаченные в белую одежду кающихся — нечто вроде рясы. Под пристальным взором всех глаз многие из них ощущали сильное беспокойство, и это предрасполагало наблюдателей считать их виновными. У истинного же убийцы лицо было таково, что не могло его выдать: этот тупой и мрачный взгляд не оживляло ни праздничное веселье, ни вино, никогда не возмутил бы его страх разоблачения и казни.

Мы уже отметили, какая поза придана была мертвецу. Лицо было открыто, равно как руки и грудь, тело завернуто в саван самого тонкого полотна, так что, где бы ни проступила кровь, ее тотчас же заметили бы.

Когда закончилась месса и вслед за нею прозвучал торжественный призыв к небу, чтобы оно оградило невинного и указало виновного, Ивиот, паж сэра Джона Рэморни, был первым приглашен подвергнуться испытанию. Он подошел нетвердой поступью. Может быть, он боялся, что его тайная уверенность в виновности Бонтрона делала и его самого причастным убийству, хотя он и не был непосредственно в нем замешан. Юноша стал перед носилками, и у него срывался голос, когда он клялся всем, что создано в семь дней и семь ночей, небом и адом, и местом своим в раю, и господом богом, творцом всего сущего, что он чист и не запятнан кровавым деянием, свершенным над этим телом, простертым перед ним, — ив подтверждение своего призыва перекрестил грудь мертвеца. Не последовало ничего. Тело осталось недвижным и окоченелым, на запекшихся ранах — никаких признаков крови.

Горожане переглянулись, и лица их выразили откровенное разочарование. Все заранее убеждали себя в виновности Ивиота, а его нерешительность, казалось, подтверждала подозрения. И когда он вышел обеленным, зрители были безмерно удивлены. Остальные слуги Рэморни приободрились и произносили свою клятву все смелее, по мере того как они один за другим проходили проверку и судьи объявляли их невиновными и чистыми от всякого подозрения, павшего на них в связи со смертью Оливера Праудфьюта.

Но был один, в ком отнюдь не крепла уверенность. Имя «Бонтрон… Бонтрон!» трижды прозвучало под сводами храма, но тот, кто носил это имя, в ответ только зашаркал ногой и не мог сойти с места, точно вдруг его разбил паралич.

— Отвечай, собака, — шепнул ему Ивиот, — или готовься к собачьей смерти!

Но таким смятением наполнило убийцу представшее ему зрелище, что судьи, видя это, уже раздумывали, как поступить — приказать ли, чтобы его немедленно приволокли к носилкам, или прямо произнести над ним приговор. И только когда его в последний раз спросили, хочет ли он подвергнуться испытанию, он ответил, как всегда отрывисто:

— Не хочу… Почем я знаю! Мало ли какие фокусы можно проделать, чтоб лишить жизни бедняка… Предлагаю поединок каждому, кто скажет, что я учинил зло над этим мертвецом.

И, следуя принятому обычаю, он тут же, в храме, бросил перчатку на середину пола.

Генри Смит выступил вперед под ропот одобрения со стороны своих сограждан, который не сдержало даже присутствие короля. Подняв перчатку негодяя, он, по обычаю, положил ее в свою шляпу и бросил на пол собственную — в знак того, что принимает вызов. Но Бонтрон не поднял ее.

— Он мне не ровня, — буркнул убийца, — и недостоин поднять мою перчатку. Я состою при особе принца Шотландского как слуга его конюшего. А этот парень — жалкий ремесленник,

Тут вмешался принц:

— Ты состоишь при моей особе, мерзавец? Я на месте увольняю тебя со службы. Бери его, Смит, в свои честные руки и бей, как никогда не колотил ты молотом по наковальне! Он и преступник и трус. Мне претит смотреть на него! Если бы мой царственный отец послушал моего совета, он дал бы обоим противникам по доброй шотландской секире, и не успел бы день состариться на полчаса, как мы уже увидели бы, кто из них двоих достойнее.

Предложение было с готовностью принято покровителями двух противных сторон — графом Крофордом и сэром Патриком Чартерисом, которые легко договорились, что бойцы, поскольку они не дворяне, сразятся на секирах, одетые в куртки из буйволовой кожи и стальные колпаки, и что бой состоится сразу же, как только противники соответственно приготовятся.

Ареной поединка назначены были Скорняжьи Дворы — ближний пустырь, занятый под рынок корпорации, по которой он получил свое имя и которая сразу расчистила для боя площадку футов в тридцать длины и двадцать пять ширины. Туда сейчас же устремились толпой и знать, и священники, и цеховой люд — все, кроме старого короля: ненавидя кровавые зрелища, он удалился в свои покои, возложив проведение боя на графа Эррола, верховного констебля, к чьим обязанностям такое дело относилось ближе всего. Герцог Олбени усталым взглядом внимательно наблюдал за всем происходившим. Его племянник следил за сценой с небрежной рассеянностью, отвечавшей его нраву.

Когда бойцы вышли на арену, они внешним своим видом являли разительный контраст. Вся осанка Смита дышала мужеством и бодростью, глаза его, ярко сверкавшие, казалось лучились уже торжеством победы, на которую он твердо надеялся. Бонтрон, угрюмый и грубый, заметно приуныл и стал похож на мерзкую птицу, которую выволокли на дневной свет из ее темного гнезда. Бойцы, как требовал обряд, поочередно поклялись каждый в своей правоте. Но Генри Гоу произносил слова клятвы с ясной и мужественной уверенностью, Бонтрон же — с упрямой решимостью, побудившей герцога Ротсея сказать лорду верховному констеблю:

— Видел ты когда-нибудь, мой дорогой Эррол, такую смесь злобы, жестокости и, я сказал бы, страха, как на лице у этого человека?

— Да, непригляден, — сказал граф, — но крепкий парень, как я погляжу.

— Поспорю с вами на бочонок вина, любезный лорд, что он потерпит поражение. Генри Оружейник не уступит ему в силе, а в ловкости превзойдет. И посмотри, как он смело держится, наш Гоу! А в том, другом, есть что-то отталкивающее. Сведи их поскорее, мой дорогой констебль, потому что мне тошно на него смотреть.

Верховный констебль обратился к вдове, которая сидела в кресле на арене, облаченная в глубокий траур, и все еще не отпускала от себя двух своих детей:

— Женщина, согласна ты принять этого человека, Генри Смита, своим заступником, чтобы он сразился за тебя в этом споре?

— Согласна… всей душой, — ответила Магдален Праудфьют. — И да благословят его господь и святой Иоанн и подадут ему и силу и удачу, потому что он сражается за сирот, потерявших отца!

— Итак, объявляю это место полем боя! — громко провозгласил констебль. — Да не посмеет никто под страхом смерти прервать их поединок словом, возгласом или взглядом. Трубы, трубите! Сражайтесь, бойцы!

Трубы запели, и бойцы, сходясь твердым и ровным шагом с двух разных концов арены, приглядывались друг к другу, привыкшие оба судить по движению глаз противника, с какой стороны можно ждать удара. Сойдясь достаточно близко, они стали лицом к лицу и поочередно замахнулись несколько раз, словно желая проверить, насколько бдителен и проворен противник. Наконец, то ли наскучив этими маневрами, то ли убоявшись, как бы в таком соревновании его неповоротливая сила не сдала перед ловкостью Смита, Бонтрон занес свою секиру для прямого удара сверху и, опуская ее, добавил к тяжести оружия всю силу своей могучей руки. Однако Смит, отпрянув в сторону, избежал удара, слишком сильного, чтобы можно было его отразить даже с самой выгодной позиции. Бонтрон не успел снова стать в оборону, как

Генри нанес ему сбоку такой удар по стальному его колпаку, что убийца сразу распростерся на земле.

— Сознайся или умри! — сказал победитель, наступив ногой на тело побежденного и приставив к его горлу острый конец секиры — тот кинжал или стальной шип, которым она снабжена с обратного конца.

— Сознаюсь, — сказал негодяй, широко раскрытыми глазами глядя в небо. — Дай встать.

— Не дам, пока не сдашься, — сказал Гарри Смит.

— Сдаюсь! — буркнул Бонтрон.

И Генри громко провозгласил, что противник его побежден.

Тогда прошли на арену Ротсей с Олбени, верховный констебль и настоятель доминиканского монастыря и, обратившись к Бонтрону, спросили, признает ли он себя побежденным.

— Признаю, — ответил злодей.

— И виновным в убийстве Оливера Праудфьюта?

— Да… Но я принял его за другого.

— Кого же ты хотел убить? — спросил настоятель. — Исповедайся, сын мой, и заслужи исповедью прощение на том свете, ибо на этом тебе не много осталось свершить.

— Я принял убитого, — отвечал поверженный боец, — а того, чья рука меня сразила, чья стопа сейчас давит мне грудь.

— Благословение всем святым! — сказал настоятель. — Ныне каждый, кто сомневался в святом испытании, прозрел и понял свое заблуждение. Глядите, преступник попал в западню, которую приготовил безвинному.

— Я, сдается мне, раньше никогда и не видывал этого человека, — сказал Смит. — Никогда я не чинил обиды ни ему, ни его близким. Спросите, если угодно будет вашему преподобию, с чего он надумал предательски меня убить.

— Вопрос вполне уместный, — сказал настоятель. — Пролей свет среди тьмы, сын мой, хотя бы вместе с истиной он осветил и твой позор. По какой причине ты хотел умертвить этого оружейника, который утверждает, что ничем тебя не обидел?.

— Он учинил обиду тому, кому я служу, — ответил Бонтрон, — и я пошел на это дело по его приказу.

— По чьему приказу? — спросил настоятель. Бонтрон молчал с минуту, потом прорычал:

— Он слишком могуществен, не мне его называть.

— Послушай, сын мой, — сказал церковник, — пройдет короткий час, и для тебя могущественное и ничтожное на этой земле станут равно пустым звуком. Уже готовят дроги, чтобы везти тебя к месту казни. А посему, сын мой, я еще раз призываю тебя: позаботься о спасении своей души и во славу небес раскрой нам правду. Не твой ли господин, сэр Джон Рэморни, побуждал тебя на столь гнусное деяние?

— Нет, — отвечал простертый на земле негодяй, — кое-кто повыше. — И он указал пальцем на принца.

— Тварь! — вскричал с изумлением герцог Ротсей. — Ты посмел намекнуть, что твоим подстрекателем был я?

— Именно вы, милорд, — нагло ответил убийца. — Умри во лжи, окаянный раб! — вскричал принц.

И, выхватив меч, он пронзил бы им клеветника, когда бы не остановил его словом и делом лорд верховный констебль:

— Простите мне, ваша милость, но я отправляю свои обязанности — подлец должен быть передан в руки палача. Он недостоин умереть от чьей-либо еще руки, и меньше всего от руки вашего высочества.

— Как! Благородный граф, — сказал во всеуслышание Олбени в сильном волнении, истинном или притворном, — вы дадите этому псу уйти отсюда живым, чтобы отравлять уши людей наветом на принца Шотландского? Говорю вам, пусть его здесь же изрубят в куски!

— Извините меня, ваша светлость, — сказал граф Эррол, — но я обязан оказывать ему защиту, пока не свершилась казнь.

— Так вздернуть его немедленно! — сказал Олбени. — А вы, мой царственный племянник, что вы стоите, точно окаменели от изумления? Соберитесь с духом… возражайте осужденному, клянитесь… объявите именем всего святого, что вы и знать не знали со этом подлом умысле. Смотрите, люди переглядываются, шепчутся в сторонке. Голову дам на отсечение, что эта ложь распространится быстрее, чем божья правда… Обратитесь к ним, мой царственный родич. Неважно, что вы скажете, лишь бы вы отрицали уверенно и твердо.

— Как, сэр! — молвил Ротсей, он одолел наконец немоту, которая нашла на него от неожиданности, от чувства унижения, и с высокомерным видом повернулся к дяде. — Вы хотите, чтобы я положил на весы слово наследника короны против клеветы презренного труса? Кто может поверить, что сын его короля, потомок Брюса, способен ставить западню, посягая на жизнь бедного ремесленника, пусть думает в свое удовольствие, что негодяй сказал правду.

— Я первый же этому не поверю, — сказал, не раздумывая, Смит. — Я всегда был почтителен к его высочеству герцогу Ротсею, и никогда не дарил он меня недобрым словом или взглядом, не чинил мне зла. Я и подумать не могу, чтоб он замыслил против меня такое низкое дело.

— А это почтительно — сбросить его высочество с лестницы на Кэрфью-стрит в ночь на святого Валентина? — сказал Бонтрон. — И как вы думаете, за такую услугу дарят добрым взглядом или недобрым?

Это было сказано так дерзко, представилось столь правдоподобным, что уверенность Смита в невиновности принца поколебалась.

— Эх, милорд, — сказал он, горестно взглянув на Ротсея, — неужели ваше высочество умышляли лишить жизни неповинного человека за то, что он по долгу чести вступился за беззащитную девушку? Уж лучше бы мне было умереть на этой арене, чем остаться в живых и услышать такое о правнуке Брюса!

— Ты славный парень, Смит, — сказал принц, — по я не могу ожидать от тебя, что ты станешь судить разумней, чем другие… Тащите преступника на виселицу и, если хотите, вздерните его так, чтобы он задохся не сразу: пусть плетет свою ложь и клевещет на нас до последней своей не слишком близкой минуты!

С этими словами принц отвернулся от арены, полагая ниже своего достоинства замечать, как мрачно все косились на него, когда медленно и неохотно расступалась перед ним толпа, и не выразил ни удивления, ни досады при глухом ропоте и вздохах, какими его провожали. Лишь немногие из его приближенных шли следом за ним с поля, хотя сюда явилось в его свите немало видных особ. Даже горожане из низших слоев отступились от несчастного принца, о нем и раньше шла дурная слава, позволявшая обвинять его в легкомыслии и бесчинствах, теперь же самые черные подозрения легли на него — и, казалось, ничто их не рассеет.

Медленно, в тяжком раздумье брел он к церкви доминиканцев, где уединился его отец, но недобрая весть уже летела с вошедшей в поговорку быстротой и достигла покоев короля раньше, чем юный принц. Войдя во дворец и спросив, у себя ли король, герцог Ротсей был поражен ответом, что государь совещается строго наедине с герцогом Олбени, который, когда принц оставил арену поединка, тут же сел на коня и прискакал в монастырь, опередив племянника. Пользуясь привилегией, какую давали ему положение и рождение, Ротсей хотел пройти в королевские покои, когда Мак-Луис, начальник бранданов, в самых почтительных словах дал ему понять, что в силу особого наказа не может пропустить его высочество.

— Ты хоть пойди, Мак-Луис, и дай им знать, что я жду дозволения войти, — сказал принц. — Если мой дядя берет на себя смелость захлопнуть перед сыном дверь в покои отца, ему приятно будет услышать, что я сижу в прихожей, как лакей.

— Разрешите мне сказать вам, — не без колебания ответил Мак-Луис. — Может быть, вы согласились бы, ваше высочество, выйти сейчас и терпеливо подождать, я, если угодно вашей милости, когда герцог Олбени уйдет, сразу пришлю кого-нибудь известить вас о том, и тогда его величество, несомненно, допустит к себе вашу светлость. А в настоящее время, ваше высочество, простите меня, но я лишен возможности пропустить вас к королю.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35